ID работы: 237777

И я могу быть храброй

Джен
PG-13
Завершён
157
автор
Размер:
257 страниц, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
157 Нравится 113 Отзывы 49 В сборник Скачать

Темнота

Настройки текста

Новый день. Новое начало. Песня, которую я сейчас пою, никогда больше не прозвучит. Новая жизнь — в ней я сияю. Иду дальше, продолжаю пытаться, Толкнешь меня — я поднимусь снова. (Ten Walls ft. Alex Radford – Shining)

      Угольная чернота сменяется жемчужно-белым светом — я открываю глаза. Жмурюсь, потому что эта белизна слишком резкая, слишком пугающая и чужая. Мне в ней неуютно. Хочу уползти обратно в свою успокаивающую темноту: за последние пару дней она стала для меня такой родной, и только в ней я обретаю покой. Но попытки опять провалиться в сон не увенчиваются успехом. Меня силой выталкивает к этому беспощадному свету, к этой белой-белой комнате, в которой нет ничего, кроме моей кровати и двух дверей без ручек. Я снова в реальности с лекарствами, шприцами и мечтами об избавлении, которое никогда не наступит.       Несколько раз в сутки меня навещает безгласая: приносит завтрак и ужин (обед не положен), ставит капельницы, дает чистое белье и какие-то таблетки, водит меня в туалет и помогает принимать душ. Она будто часть этой комнаты — тоже вся белая-белая: на ней медицинский халат, ее короткие волосы обесцвечены до дымчато-белого оттенка, а бледная кожа, прямо как у самого настоящего мертвеца, выглядит особенно кошмарно в ярком свете крошечных капитолийских ламп. В душевой комнате, что прячется за одной из этих странных дверей, белая плитка, белая раковина и такой же унитаз. Мыло, полотенца и мои простыни тоже цвета свежего молока. Немудрено, что я ненавижу просыпаться. Эта однотонность, буквально выжигающая глаза, сводит с ума, — а рассудка у меня и так уже с булавочную иголку, — и я, словно зашуганный котенок, вечно стремлюсь поскорей к темноте.       В темноте ко мне часто приходит Рик. Мы держимся за руки, гуляя под безопасным звездным небом, — в округе нет никого кроме нас, и нам теперь ничто не угрожает. Он дарит мне цветы — букеты свежих, здоровых примул, от которых произошло мое имя, и больше никогда не говорит: «до самого конца». Потому что нет и не может быть никакого конца в том месте, где мы находимся. Наша темнота бесконечна, а мы свободны. Никому из нас не нужно умирать.       В темноте ко мне часто приходит Рута. Мы резвимся в озере под ласковым взглядом луны, не опасаясь никаких профи и распорядителей. Затем обсыхаем, нежась в объятиях пушистой травы на берегу, и я пою подруге колыбельную. Она часто засыпает под нее, — не умирает, именно засыпает, — а я перебираю ее кудряшки и заканчиваю песню для себя, уже шепотом.       Только Пит еще ни разу не приходил. Я переживаю из-за этого: очень хочу его увидеть. Может, он не смог меня простить? Только почему? Все получилось так, как он хотел. Его план сработал.       Он погиб, чтобы я могла жить.       В нос ударяет неприятный запах лекарств. Снова. Сглатываю и закашливаюсь: в горле такой же привкус. Кашлю вторят приступы тупой боли под ребрами. Капитолийские врачи изрядно похлопотали над моей раной, но боль иногда еще проступает, причем довольно сильная: грудь буквально разламывает на части. Однако через пару недель, как мне говорили, я уже смогу нормально дышать — не будет и малейшего дискомфорта.       А вот Пит не сможет. Потому что с его раной ничего не смогли сделать. Потому что даже и не пытались. Потому что он перестал дышать еще на арене.       Потому что он успел погибнуть раньше меня.       Понятия не имею, сколько еще буду находиться в этом чертовом снежном бункере. Спрашивать у безгласой об этом бесполезно по понятным причинам. Хотя я пыталась. Надеялась, что она на пальцах покажет мне количество недель, дней или даже часов. Однако девушка лишь глупо улыбалась и пожимала плечами.       В комнате нет зеркал. Наверное, это к лучшему. Когда я ощупываю свое тело, то мне становится не по себе: ребра выступают настолько, что я могу ухватиться за них пальцами; живот практически вогнут вовнутрь. И непонятно, как только я умудряюсь держаться в вертикальном положении, ведь мои ноги точно прутики; о руках могу сказать то же самое. Поэтому я не хотела бы увидеть еще и свое лицо. Впавшие щеки. Бесцветные глаза. Лучше мне не знать, как я выгляжу теперь.       Они заштопали все мои раны: грудь, бок, нога, щека. Убрали все мои шрамы, исчезли даже самые неприметные царапинки и синяки. Отстригли обгоревшие волосы, а живые сделали гладкими и шелковистыми, но кое-что им не вылечить и не исправить во мне никогда.       Лиса. Рута. Мирта. Аннет. Рик. Катон. Пит.       Их имена раскаленным металлом выжжены у меня на сердце; в его стуке я всегда буду слышать их последние слова и вздохи. Они будут навещать меня в моей темноте. Они все останутся со мной. Лиса. Рута. Мирта. Аннет. Рик. Катон. Пит. Они ни за что меня не отпустят. А я не отпущу их.       Такое даже Капитолию не вылечить, правда?       Опираясь на локти, неуклюже поднимаюсь, сдвигаюсь чуть ближе к спинке кровати и сажусь. Без лишних движений, с особой осторожностью расправляю скомкавшееся в под боком одеяло и натягиваю его до самого пояса, желая спрятать от собственного взгляда худые-худые ноги. В эту же секунду одна из дверей комнаты беззвучно отворяется, и входит моя безгласая с бледно-серым, почти белым подносом в руках.       Только по ее приходам я ориентируюсь во времени: часов на этих белых стенах нет. Поднос с кашей и булочками — утро. Лекарства и чистая рубашка — примерно полдень. Суп или мясо в позолоченных капитолийских тарелках и душистый травяной чай в фарфоровой чашке — время близится к вечеру.       Сейчас у безгласой для меня манка с бананом — снова белый цвет! — лепешка, посыпанная корицей, и горячее какао. Значит, за пределами моего бункера утро. Прикладываю ладони к стакану и грею замерзшие во сне пальцы. Хочу сделать глоток — аромат так и манит, но боюсь обжечься, поэтому пока решаю повременить с напитком. Безгласая поправляет мне подушку. Ее движения какие-то порывистые, судорожные, почти что истеричные. Непривычно. До этого она вела себя не так: передвигалась всегда неспешно и плавно, словно приведение, нежными ухоженными руками старательно разглаживала каждую складку на моих простынях и наволочке. Сегодня она другая.       Решаю начать с лепешки, уж больно заманчиво она выглядит. Беру ее в руки, и тут же замечаю на подносе маленькую, сложенную вдвое бумажку, что все это время пряталась под выпечкой. Тянусь к ней, но безгласая внезапно хватает меня за запястье.       — Что это?       Безгласая касается указательным пальцем своих губ, а затем указывает на душевую. В ее глазах беспокойство, растерянность, которые за мгновение успевают передаться мне, и странного рода печаль. Я зажимаю бумажку в кулак. Безгласая кивает.       — Мне стоит сходить в душ? — спрашиваю я, и волнение захлестывает меня новой ледяной волной. В моей голове вдруг всплывает тот факт, что в душевой нет камер. А в комнате есть — прямо над дверью.       Безгласая снова кивает, но при этом тычет на поднос. Хочет, чтобы сначала я поела.       — Ладно. — Немедленно принимаюсь за еду, продолжая сжимать в резко вспотевшей руке заранее будоражащую кровь записку. А безгласая все это время сидит на краешке кровати и перебирает трясущимися пальцами уголки простыней.       Как только посуда оказывается пустой, безгласая убирает поднос с моих колен на пол, помогает мне подняться и ведет в душевую. Я теряюсь в догадках и тону в панике. Мне страшно, мне действительно очень страшно. Я больше не на арене, но по-прежнему не чувствую себя в безопасности. Если честно, здесь даже хуже. На арене у меня хотя бы были союзники. И там меня не держали в чертовой белоснежной тюрьме.       Безгласая закрывает дверь душевой и берет мою руку. Она сама разжимает мне пальцы, сама достает из тисков бумажку — скомканную и влажную — и сама разворачивает ее, а затем подносит к моему лицу. Ее глаза вдруг наполняются слезами, и это последнее, что я успеваю отметить, прежде чем перевожу взгляд на записку.       Два слова. Мириады оттенков эмоций. Тысяча вопросов. Но только два из них осмеливаются вырваться наружу:       — Это шутка? — Мой голос дрожит до такой степени, что я ненароком глотаю гласные. — Капитолий просто разыгрывает меня, да? Здесь скрытые камеры!       Девушка мотает головой из стороны в сторону и водит запиской перед моими глазами — туда-сюда. Ее ресницы влажные, и это вынуждает меня ей поверить.       «Пит жив», — витиеватым почерком выведено на бумажке от безгласой.

***

      Когда я воткнула нож себе в грудь, Пит еще продолжал дышать. Наши жизненные показатели падали примерно с одинаковой скоростью, и распорядители перепугались: планолет мог не успеть подобрать и доставить до больничной койки того, кто по праву оказался победителем. Мы с Питом могли умереть одновременно — в одну секунду. А могли и с разницей в несколько мгновений, но это не сделало бы особой погоды. Планолету требуется как минимум минута; распорядители могли бы опустить его раньше, еще до смерти одного из нас, однако вероятность того, что последний выживший трибут умрет, находясь уже в полете к госпиталю, была слишком высока. Распорядители не просто растерялись, они по-настоящему запаниковали. Выждали немного, надеясь на благополучный для них исход, но полоски, обозначающие уровень жизнеспособности — мой и Пита, — укорачивались без значительных отличий друг от друга. Практически миллиметр в миллиметр.       Семьдесят четвертые Голодные игры рисковали остаться без победителя. Они не могли этого допустить. Они не могли бездействовать.       Нас обоих вытащили с арены.       Распорядители включили пушку. Одному из нас — мне или Питу — все равно предстояло умереть, только уже в капитолийской палате. Поэтому последний пушечный выстрел сезона отчасти не был фальшивым. Он просто прозвучал заранее. Жаждущему зрелища народу показали, как два не двигающихся тела отправляются в планолет. Один из двух трибутов, понимали люди, мертв. Но какой? Победителя не оглашали. Страна не знала, страна до сих пор не знает, кто им стал. По немедленному приказу президента распорядители отключили трансляцию — тысячи, миллионы экранов по всей стране погасли.       На несколько долгих часов Панем погрузился в тишину. А потом сошел с ума.       Двое суток длились заседания, где президент и относительно небольшая группа распорядителей решали, как поступить. Двое суток жители Капитолия пытались выбить из них имя выжившего трибута семьдесят четвертого сезона. А те все приносили извинения за неудобства, лгали об испорченном оборудовании и, просив подождать еще немного, уверяли, что создавшаяся интрига того стоит: это будет самый запоминающийся финал за всю историю игр. Только вот зрители не могли успокоиться. Тысячи капитолийцев расположились у президентского дворца с палатками, плакатами, петардами и огромными табличками. Некоторые особо впечатлительные граждане нападали на игровой центр, настолько сильным было их отчаяние и желание узнать последние новости. Люди делали ставки и проводили голосования. В Двенадцатом начались волнения. Сейчас мой дистрикт близок к бунту.       Имя победителя назовут завтрашним утром. Президент сделает официальное заявление со своего балкона на Аллее Трибутов, и на мою голову наденут корону. А Пита Мелларка, который сейчас, возможно, находится где-то в нескольких метрах от меня — за одной из этих пугающих стен, в такой же белоснежной комнате, — напичкают смертельным ядом и отошлют домой в деревянном ящике с красной пометой.       Два победителя им не нужны. Так не бывает. Любые правила предусматривают некоторые исключения, но только не это, только не правило, касающееся Голодных игр.       Они оставляют победителем меня. Я полюбилась Капитолию своей невиданной храбростью. Жители столицы обожают Храбренькую Прим до такой степени, что уже готовят шествие и банкет в ее честь, а когда узнают, что именно она выиграла и посему сможет присутствовать на их гуляниях, так и вообще взлетят на небеса от радости. Президент видел, как ко мне относятся, и совсем не хотел разочаровывать город. Но у него были и другие причины не выбирать Пита: у этого взрослого парня голова на плечах, и разум в положенном месте. А я, хоть и «повзрослела» на играх, все равно как ни крути остаюсь двенадцатилетним ребенком, сохранившим в бедном истерзанном сердечке наивность и кротость. Меня превратят в симпатичную куклу, в фигурку танцовщицы из музыкальной шкатулки, и я вынуждена буду плясать под капитолийскую дудку вечно. С Питом бы пришлось изрядно повозиться, чтобы такой фокус сработал. Он тверд духом, почти несгибаем, и президенту это известно. А я, считают они, будто кусок пластилина — лепи, что хочешь. Меня они надеются быстро сломать. Или вообще думают, что уже сломали. Думают, им практически ничего не нужно больше делать, только нашить платьев покрасивее да музыку подобрать подходящую.       Может быть, они и правы. Может быть, я уже стою на одном из полей их шахматной доски: самая крошечная, самая незначительная, ничтожная фигура. Может быть, я уже в их руках, и эта крепкая хватка никогда не ослабнет.       Может быть, у меня ничего не выйдет. Но не попытаться нарушить их план я просто не могу.       Потому что иначе умрет не только Пит.       Президента вывела из себя моя выходка, и он не может закрыть на нее глаза. Вернее, не хочет. Из-за меня страна пережила этот двухдневный хаос. Но корень проблемы кроется гораздо глубже.       Я не добила трибута, мешающего мне попасть домой. Напротив: пыталась пожертвовать собой, чтобы его спасти. Игры не должны быть такими. Не в этом их суть, у них другое предназначение. Я не должна была нарушать единственное существующее в Голодных играх правило. Я выразила неповиновение системе, я обманула Капитолий и выставила его на посмешище.       За это они накажут меня.       Завтра утром, сразу после объявления и награждения победителя, они казнят мою маму и Китнисс.

***

      Этот рассказ безгласая уместила в несколько предложений. Новый листочек прибыл ко мне ближе к полудню в кармане чистой рубашки, и я прочла его, спрятавшись от пристального наблюдения камер в душевой. Если на первое известие я отреагировала более чем эмоционально, то, читая подробности положения, не чувствовала практически ничего.       Только желание поскорее спрятаться от мерзкого света в своей темноте. Навсегда.       Читаю записку во второй раз, в третий. Молча — опять и опять — изучаю слово за словом, сплетая ниточки причин и следствий между собой, завязывая их в цепь узелков. А потом сползаю по стене на холодную белоснежную плитку и поднимаю ничего не выражающие глаза на безгласую.       Принимая непростое, но в то же время до смешного очевидное решение, я по-прежнему остаюсь бесстрастной.       — Я должна защитить свою семью. — Мой голос бесцветен и тих. — Ты поможешь мне?       Безгласая кивает. Знает, что я имею в виду: есть только один способ все это предотвратить. Я без понятия, как ей удалось подслушать настолько секретную и опасную информацию. А самое главное: не знаю, почему она решила рассказать правду мне, рискуя своей жизнью. И не представляю, каким будет ее наказание. А оно обязательно будет: Капитолий никого никогда не прощает.       — Тебя скорее всего казнят, — шепчу я своей безгласой, когда она легонько подталкивает меня под струю воды и чересчур заботливо, с излишней нежностью натирает мылом мою костлявую спину. — Они догадаются.       Избегаю ее взгляда. Но девушка вдруг нарочно наклоняется и заглядывает в мое лицо. Улыбается. Нездорово, тоскливо. А в глазах ее можно прочесть: «Я с тобой».       Снова кивает, а я сжимаю ее замечательную ласковую руку так сильно, как только получается. Бормочу слова благодарности, хотя отлично понимаю, что они не несут никакой ценности. Безгласая выключает воду и кутает меня в полотенце. Обнимая за плечи, ведет в комнату, не переставая улыбаться.       Мои губы тоже вытягиваются в улыбке. Пройдоха. Она с самого начала знала, на что идет. Как и я, правда? Моя безгласая теперь уже ни за что не отступит — незачем.       Незачем отступать и мне.       Провожая меня на игры, Китнисс сказала: «Не вздумай сдаваться. Начала бой — иди до конца». Эти ее слова набатом звучат в моей голове, когда я, разделавшись со своим последним ужином, отправляюсь в душевую. И, наклонившись над раковиной, дрожащими пальцами подношу к губам крошечную светло-оранжевую капсулу. Капсулу, которая подоспела ко мне вечером вместе с последним визитом безгласой и куском индейки на бледно-сером подносе. Капсулу, которая через несколько часов должна была попасть на язык Пита. Капсулу со смертельным ядом.       Шах и мат, Капитолий.       Я тоже могу быть храброй.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.