ID работы: 2394408

Голый завтрак

Super Junior, Dong Bang Shin Ki (кроссовер)
Смешанная
R
Завершён
45
автор
Yatak бета
Размер:
197 страниц, 17 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
45 Нравится 44 Отзывы 6 В сборник Скачать

Я так устал улыбаться чужими улыбками

Настройки текста
На часах 2:27. Мэгги сидит у себя дома. Она делает глоток воды посреди ночи, очнувшись ото сна. Мэгги никогда не носила цветы в волосах и не держала их в руках, так делала ее дочь и делала она так до самого конца. Мэгги зажигает конец трубки, но не прикасается к ней более, нахмурившись и с досадой глядя на нее: вишневое дерево, вырезан рисунок – розовые прожилки, будто ветвь, из которой сделана трубка, все еще жива. Напротив нее два конверта. Один она вскрыла сразу, к другому не прикасалась, стоило только узнать почерк и имя адресата. Он выпал из ее рук и остался лежать на столе, белее молочного оттенка в темной комнате. Она устало закрывает глаза. Мэгги сидит на полу. Конверты вокруг нее, письма ей и неотправленные ее. В каждом письме кусочек жизни – ее персональная темная весна. Люшер писала неровно, переползая со строчки на строчку, запутываясь в собственных мыслях, датах, лицах и не пытаясь выбраться. В последнее время стало хуже, а теперь все закончилось: Люшер больше нет, а она должна выполнить еще одну последнюю просьбу. Отвезти Джуну ее прах и последнее письмо – так хотела Люшер, быть похороненной парнем с ее картины, парнем с синими волосами и без лица. Мэгги встает и идет собираться. Надевает платье цвета вишни, прячет ноги в высоких сапогах, а губы под помадой. Поправить волосы, едва касаясь расческой, накинуть на плечи плащ, слишком легкий, но это неважно. Спуститься в подвал за маслом, скрипнуть зубами – бутылка тяжелая, никак не желает открываться, подняться наверх, оставляя за собой блестящий след, чтобы замереть наверху, среди медленно исчезающей комнаты с бегущими вечность ланями. Сесть на пол, прижимаясь щекой к дереву двери, прислушиваясь и действительно слыша шелест – кто-то перекладывает бумагу – и скрип – грифель по чему-то твердому. - Прощай, - не заглядывая в хризантемовый мир, Мэгги встает, чтобы уйти теперь уже всерьез. Ее больше ничего не держит. Она выполнила все свои обещания и даже больше: Люшер просила присмотреть за Джуном, пока это будет необходимо, и Мэгги приглядывала. Теперь Люшер ушла, а значит, и клятвы исчезли, звенья разбиты, сломанные пальцы, чтобы вырваться из кандалов, срастутся рано или поздно. Она выходит на порог: на плече сумка, под мышкой коробка, обтянутая черной тканью, под глазами круги, а спичка падает на дерево ступенек под ее улыбку. Она стоит некоторое время на месте, а затем начинает шагать, оставляя за спиной разгорающееся пламя. Останавливается она лишь на повороте, чтобы обернуться на секунду: огонь перекинулся на голые стволы карих вишен, пожирая и их тоже. А ей пора. *** Цветы в волосах у Джуна собраны маленькими соцветиями: розовые с поникшими и еще нераскрывшимися головками прячутся в зеленых веночках, желтые похожи на пожухлую траву, их Джун не покупал, а вытянул из последнего букета, белые, как капли росы, они и были росой. На часах 4:17. Циферблат светится зеленым, ему бы потухнуть… но нет, он стоически борется с туманом и морозным воздухом. Джун растягивается на мраморном надгробии, прижимаясь щекой к щеке Джимми. Он где-то там, под толщей земли, точнее то, что от него осталось. Джун лежит на лепестках, некоторые из которых уже превратились в труху, другие только собираются отойти в мир иной. Цветочная перина жесткая и холодная. Джун наполняется запахом цветов и закрывает глаза. Венок сползает на глаз, щекоча кожу, но Джун даже не делает попытки убрать его. Светят фонари на старом кладбище. Их каждый вечер зажигают. Наверное, во всем Токио не найти старых газовых фонарей. Из храма доносятся сутры. Какой-то глупец оторвал листик охранного заклинания, и теперь кусочек надписи треплет ветер. Джун прикрывает глаза. Газовый свет пляшет по векам. Он уже видел этот свет и никогда его не забудет. Лечь спать посреди дня, потому что в комнате, пропахшей курительными свечами, было слишком душно, а разговоры велись почти до самого утра, не умолкая, даже когда на небе оставался лишь тонкий контур предрассветного месяца. Но и тогда кто-то продолжал говорить, прикасаясь рукой к натянутым струнам. Голоса сливались в монотонный гомон, французская речь переставала восприниматься, как нечто чужеродное, она вливалась в душную ночь, как небольшой мазок, а не целая картина. Джун засыпал, выхватив напоследок взглядом ржавый водопад волос, разметавшуюся на турецком ковре девушку и ее тихое посапывание, а затем едва приоткрыть глаза: на веках пляшет свет закатного солнца, пробиваясь через плотно задернутые шторы. Почувствовать запах мандарин и мангового чая, маргинальная музыка разбавляет атмосферу сонной комнаты, а затем на пороге появляется счастье в обрамлении рыжих локонов, пахнущих хной совсем немного. Джун стонет в полудреме. Появляется человек, с легким щелчком гасящий газовый свет. Джун открывает глаза, бессмысленно таращась вперед. Цветы шуршат, когда он садится по-турецки, прикладывая руки к гудящим вискам. Он остался один, теперь уже всерьез, но в этом нет горя, есть печаль, превращающаяся в скорбь. Он достает из кармана записку в три слова. Листик вырван из его собственной тетради, позже он найдет даже пострадавший лист. Ты еще жив? - Не знаю, - Джун не знает, но, наверное, жив. Он сжимает сердце через куртку: бьется слишком быстро, отсчитывая минуты, секунды, капли вечности. В последнее время оно все чаще пытается вырваться из тесной темницы, но значит ли это, что он жив всерьез? Зажигалка Мэгги в его руках: красная, такая же красная, какой стала, наконец, ее хозяйка, пришедшая к нему на порог непривычно бледной сегодня утром и сказавшая то, что сломило последнее ее мосты, но не его. Он сглатывает, а затем позволяет огню коснуться уголка смятого листика. Бумага темнеет, съеживается, обжигает уже его руки. «В тоскливый день, когда льют дожди, неожиданно найдешь старое письмо от того, кто когда-то был тебе дорог…» - еще одно письмо. Цитата, которую сложно спутать с чем-либо еще - «Записки у изголовья», первая книга, прочитанная Люшер на японском. Десяток вопросов, разложенных вокруг веером летучей мыши, листья мальвы, которые высыпаются из страниц и наполняют комнату сладковатым ароматом лета. Бумага цвета амбре, купленная в магазине странностей, а также кисти – самые тонкие, какие только удалось отыскать. Казалось, что линия остается на листе еще до того, как она касалась самой страницы. Широкие рукава кофты она держала, как широкие рукава кимоно киотского покроя. Широкая юбка лимонного цвета горит и переливается, начинает казаться, что она даже может согреть, но не в этой беседке, когда вокруг холодно и промозгло. Сандалии валяются – шаг и еще шаг, чтобы со смехом поставить сумку на пол, касаясь дощатого пола и танцуя – босоногая и такая красивая. Сесть, юбка с хрустом мнется, не до конца закрывая ногу. Видно, как Люшер поджимает пальцы и шевелит ими в такт своим мыслям. Волосы были собраны огненными перьями на макушке, спутанными прядями змеились по спине, а одна, особенно наглая, обрамляла овал лица – Люшер вымазывает пальцы в туши и пишет свое первое письмо на хирогане. Джун так явно представляет это, что дыхание перехватывает, а затем сердце болезненно сжимается, не давая еще вдохнуть. Целый конверт писем: старые, новые; вырезки из газет, сушеные цветы; открытки – «Bonne Annee!..», горит упряжка, борода у Санты выглядит так, словно ее долго и упорно завивали. И мальва. Цветы мальвы, малиновые сочные оттенки. Наверное, поэтому так тяжело. На французском только одно письмо – писала второпях и небрежно. Ручка дважды переставала писать и безбожно мазала. На первой строке Джун зажмуривается, на второй жалеет, что сигарет не осталось, на третьей - останавливаются часы и уже не горят. Прости, прости, прости… Почему так больно? Боль Джуна где-то выше. С ее смертью в груди что-то щелкнуло. Не так, как в дешевых романах, когда все нутро горит, а сердце разбивается. Нет, все не так. На деле все прозаичней. Дерьмовей. Джун уже взрослый. Джун не верит в сказки. Только вся его жизнь удивительно напоминает старый мультик «Красавица и Чудовище». Тогда ему было все равно, что смотреть. Мультик так мультик. Только в конце Джун все же задремал и до сих пор верит, что Чудовище умерло на руках Белль. А вот в жизни все наоборот: Красавицы умирают, а Чудовища остаются чудовищами. Кто же придумал такой мир? Джун складывает кораблик из последнего письма и ставит его в цветочный океан. Когда-то цветами в ее волосах мог играть только он, ну, и еще, пожалуй, ветер. Кораблик неловко заваливается набок. Джун подносит к нему огонек зажигалки, но так и не прикасается к бумаге. Что-то внутри срывается на истерику. Но не он сам. Она не должна была так умереть. Франц не должен был так зацикливаться на работе и еще бог знает чем. Алкоголь не должен был спасать от депрессии. Мать не должна была винить ее в смерти внучки – Люшер была не виновата. Просто так иногда бывает. Все должно было быть немного не так, а ему теперь некуда возвращаться. Больше его никто не ждет. Странное чувство. На самом деле странное. Когда руки дрожат, а слез почему-то нет. Он встает на ноги. Прощается взглядом, потому что уходит навсегда. Джимми так и не появляется – остается смазанным бликом рассвета. Коробка в руках, чтобы не выдавать дрожь. Венок остается на голове – жаль, что сейчас не весна. Холмик, усыпанный цветами, остается позади, где-то за оградой. На выходе его встречает Ючон с сигаретой в зубах. Сигарету Джун забирает, ищет глазами бутылку – без нее как-то не круто. Ючон тоже ищет, но немного безумный Джун не удовлетворяет его любопытства. - Как ты меня нашел? - Я могу прогуляться с тобой? - Ты уже гуляешь, - Ючон хмыкает. - Что это? – он кивает на коробку, приглядывается к конверту, замечая марку Парижа, но Джун меланхолично улыбается, правда, молча. - Что тебе нужно, Ючон? Я вряд ли смогу тебе помочь, а плакаться мне в жилетку – не лучший вариант, - он кивает, но продолжает идти, отставая на шаг – старая привычка. - Сегодня?.. – он оставляет оборванную фразу путаться под ногами, а Джун раздраженно встряхивает головой – в его фигуре столько обреченности, что начинает тошнить: показной, карикатурный, ненастоящий. - Что сегодня? Если ты про годовщину смерти Наоко, то да, сегодня, - Ючон останавливается. Джун задушивает в себе желание продолжить идти и тоже замедляет шаг. Между ними один квадрат света из окна – либо полуночники, либо жаворонки. - Годовщина? Символично, - он опять замолкает, на этот раз желчно. – А что, если я скажу тебе, что был не виноват тогда? – из него хлещет странное самодовольство, Джун смотрит злобно, из-подо лба. - Тогда я скажу тебе, что Джунсу оставил тебе не один десяток возможностей поговорить и все исправить. Он ждал без малого три года, пока ты разрушал все, что у него было, - Джун смотрит уверенно в своем знании и брезгливо – старый добрый друг, который сдал их с поличным, а сам остался в стороне наблюдать, как с Джунсу срывают все его маски, лишая защиты, как его таскают как паршивую овцу из суда в суд, как у него забирают сначала дом, а затем почти все вещи, как он скатывается и сдает позиции день за днем, глуша себя алкоголем и дважды пытаясь свести счета с жизнью, не выдержав позора. - Не веришь, - заключает он с мрачным удовольствием. - Мне все равно. - А ты был лучше? Сам сбежал в Париж, как только стало жарко, - Ючон усмехается так, словно что-то понимает на самом деле. - Не тебе меня судить, - медленно произносит Джун, скрепя зубами. Губы побелели, крылья носа раздуваются. – Да и ты отыгрался, когда появилась возможность. - Ты думаешь, что Джунсу – святой? Что у него просто нимб украли? Возможно, я и передал нужным людям определенные бумаги, а, возможно, и не передавал, но к Наоко я не имею никакого отношения. Я не виноват, что она оказалась больна. - Да, не виноват. Но тебя не было рядом, когда он в этом нуждался. Ты всегда значил для Джунсу больше всех остальных и мне плевать, как тебе удалось настолько сильно сделать его зависимым, - Ючон пытается что-то сказать, но Джун с непонятным отчаянием мотает головой. - Но когда она начала бредить, то стала слишком честной - перестала узнавать Джунсу, а вот тебя узнала. Не знаю, откуда у нее столько фантазий... О да! Она обожала рассказывать Джунсу истории о вашей с ней «счастливой семейной жизни», скажешь, не знал, что она любила тебя на самом деле, а Джунсу так и остался «тем парнем, которой был слишком добр». Каждый день, час за часом, она улыбалась и говорила, пока не начнет болеть горло, а он сидел рядом и тоже улыбался. Таким я его нашел, но ему было плевать. Он и тогда ждал, что ты все объяснишь, что у тебя как обычно найдется волшебное средство и все станет на свои места, когда он мог счастливо закрывать глаза на ее чувства к тебе и тянуться к иллюзорному теплу, - Джун тяжело дышит и уже собирается уходить. Из окна доносится музыка, что-то разбивается, но ругани нет. Ючон прожигает взглядом асфальт, но молчит. Джун некоторое время ждет, а затем отворачивается – Ючон зря пришел. Только почему-то он сам забыл об этом. - Ты дурак, Ким Джеджун. Ты дурак! – Ючон кричит и топает ногами, опять кричит и уже не может остановиться, а Джун продолжает идти неспешно и почти легко. Это уже не его дело. *** Анна узнает и одновременно не узнает себя: свободнее, чем сейчас, она, кажется, не была никогда; несчастнее, чем сейчас, она не ощущала себя целую вечность. Незаметно и едва различимо она делает шаги обратно. Анна надевает платье, которое нравилось Джунсу: серое, пышное, с кружевом по воротнику и оборке. Волосы похожи на взбитое облако, которое прячется за свинцовым небом и ожидает, когда закончится непогода. Глаза тусклые, но Анна старается стоять всегда так, чтобы в них отражалось хоть что-то: будь то свет настольной лампы или огонек свечи. Она не знает, почему, но уверенность в том, что ее настоящую Корица не примет, отравляет жизнь. Ведь сейчас она не Анна – она Чикаго, уверенная в себе женщина, которая надевает элегантную шляпку шестидесятых, берет зонтик для баланса и разгуливает по натянутым в саду тросам, паря в воздухе почти играючи, забавляясь и смеясь. Чикаго не будет грустить и плакать, и уж точно она не будет бить посуду и заходиться в крике, желая, чтобы на ее крик ответили, пусть даже так же громко. Корица наблюдает за Анной и не знает, как быть. Постепенно первое очарование выветривается из его головы, не завешивая больше глаза дымчатой вуалью. Зрение вернулось к нему и это совсем не радует: туманных объяснений внезапно стало недостаточно, как стало недостаточно и идеальной куклы с золотой биркой «Анна». На часах 4:17, Анна разучивает новую роль, раз за разом повторяя одну и ту же фразу, давно изученную и готовую сорваться с языка в ответ на вопрос или любое обращение, обращенное совсем не ей. Каждый раз Анна немного меняется, вживаясь в новую кожу: она даже завязывает волосы в хвост, а затем вновь распускает, глядя на свое отражение так укоризненно, что даже Корице становится стыдно. Заканчивается тем, что она просто сидит, не двигаясь, в растянутой футболке и шерстяных носках, подобрав под себя ноги и скинув на пол плед. Корица выходит ненадолго, пытаясь убедить себя, что выходит за чаем для осипшей Анны, а вовсе не за тем, чтобы проверить, что делает Чанмин, напрягающий его все больше. Когда он возвращается в комнату, Анна уже стоит на ногах, опустив голову и неестественно развернув плечи, почти касаясь лопатками друг друга. Чашка в его руках обжигает, но реакция замедлена, и Корица не сразу обращает на это внимание. Анна никогда не танцевала для него, не рассказывала о себе и не позволяла приблизиться ближе, чем на шаг. Теперь же она становится в позицию, напрягаясь всем телом, и внезапно расслабляет все мышцы. То, что она делает позже, сложно назвать кодой, скорее упражнением с элементами оной, но Анна с силой рассекает воздух, заставляя его рваными лентами оплетать руки, делая их похожими на крылья. Анна почти смеется, хотя лицо и напряженно: прищурены глаза, вглядываясь в мелькающие тени, сжатые губы, превратившись в одну полоску, крылья носа раздуваются, как у хищного зверя. Ее силуэт белеет, ленты обретают форму, становясь настоящими крыльями, которыми будет удобно управлять, и которые будут управлять воздухом. Ее тело деформируется: воздух, который бежал по ее венам, впитывается в кости, делая их полыми. С каждой секундой Анна все легче и легче. Она готовится вырваться прочь через стеклянное окно, не боясь поранить свое новое тело, и начинает понимать, чего хотел от нее Джунсу, когда дарил ей искусственное. Анна вновь и вновь выгибала и напрягала дрожащие крылья, все медленней и медленней, чтобы остались силы для финального рывка. Мигающий свет лампы становится путеводной звездой, громоздкий силуэт дивана оказывается обрывом, Корица с криком бросается к Анне, но она замечает лишь тень Коршуна, внезапно закрывшую ее небо. Анна теряет равновесие и планирует вниз, ударяясь слабым еще телом и разбивая в кровь свои крылья. Дальше она лежит на полу, запутавшись в собственноручно сброшенном пледе и перестав чувствовать воздух вокруг себя – остался один вакуум и Анна, которой не нужно дышать. По щекам начинают катиться слезы, они спутываются с волосами и блестят уже оттуда маленьким звездами. Корица сидит рядом, обхватив ноги руками, и смотрит на Анну очень пристально. Его тело все еще вздрагивает, а страх не спешит уходить. Всего на секунду ему показалось, что Анна сейчас обратится огромным белым ящером с зубами-иглами и перепончатыми крыльями. Она превратится, заполнив собой комнату, а затем исчезнет навсегда, растает светлым росчерком в рассвете. «Красавица» - звучит в ушах голос Джунсу, и Анна сдается: она готова быть его Принцессой, хотя ей и некомфортно в этом наряде, и она позволит своему рыцарю превратить ее жизнь в мрачную сказку, из которой не будет выхода. «Чудовище!» - панически звенит в ушах Корицы, когда он встает на ноги и подходит к Анне, закрывая своим телом жидкий свет. Глаза потухшие, будто выжженные кислотой, на них не играют блики, в них нет живого огня. - Прекрасное чудовище, - а это уже вслух, ложась на пол рядом с Анной, притягивая ее к себе и целуя прядь волос. Она не отстраняется, как всегда, и даже не поднимает подвесные мосты ее замка-крепости, она просто смотрит на кружащийся потолок, погружаясь в сон и уже с трудом отмечая, что по полу гуляет сквозняк, а входная дверь будто бы щелкнула. Сон пугается и в страхе просачивается сквозь северную стену. Корица засыпает почти мгновенно и видит цветные сны. Анна лежит тихо, вслушиваясь в тишину квартиры, а затем осторожно поднимает руку Корицы, вставая и замирая на секунду – проснется, нет? Но все хорошо – Корица продолжает бродить в лабиринте сна. Она выходит из комнаты тихо, как тень, и жмется к теням, проходя по коридору. Возле двери в комнату Чанмина она замирает в нерешительности, а затем дважды стучит в дверь на грани слышимости. Дверь открывается почти мгновенно. Чанмин улыбается, пропуская ее внутрь. В комнате стоит собачий холод – окно нараспашку. Пол залит воском и залеплен пластилином. Чанмин отходит к столу. Анна не может увидеть лицо, только спину. Она ежится, но не столь от холода, сколько из-за атмосферы, которая перешла и в эту комнату, как естественное продолжение его квартиры. Гротескные фигуры кукол, изломанные тела в неестественных позах, замершие в ужасе и все же прекрасные. И Анна на фоне всего этого – сама, как живая кукла. Она подходит к Чанмину, ноги скользят. Он резко оборачивается, когда Анна уже почти касается его плеча рукой. В руках удавка и венок цветов. Она отшатывается в сторону, сжимая губы в тонкую полоску и напрягаясь всем телом. Мин улыбается, пошатываясь из стороны в сторону. На скуле синяк, одежда порвана в некоторых местах и грязная, будто ему пришлось валяться на земле. Улыбка змеится по его губам, когда он подходит к Анне и надевает на нее венок. Цветы оказываются уже не живыми. Хрупкое произведение искусства из сухоцветов, чертополох сразу запутывается в волосах, а Анна почти перестает дышать. - Что ты натворил? – скорее угадывает он по ее губам, когда она протягивает к нему руку, замерев в миллиметре от груди. Он сам неловко качается вперед: под ее рукой бьется сердце, находясь в жутком диссонансе с телом. - Я освобожу тебя, - вместо ответа шепчет он пока не своей кукле, а затем быстро выходит из комнаты. Когда Анна оборачивается к часам, на них все еще 4:17. *** Джунсу просыпается и некоторое время пытается понять, где он находится. На окнах нет занавесок, но солнце сегодня не беспокоит. Небо выцветшее, поседевшее и посеревшее, будто от пепла, но пепла нет. Откуда-то доносится тихое бормотание на одной ноте, шелест какого-то пакета и монотонный стук, шелест, бормотание, вновь шелест, стук и так до бесконечности. Джунсу встает с кряхтением, состояние вымотавшееся, голова трещит по швам и набита ватой, поэтому воспринимать действительность с обычной ясностью не выходит. Смутная тревога уже начинает звонить колокольчиком глубоко внутри, но начинать дребезжать самому от этой тревоги Джунсу совсем не хочется – паршиво это и совсем неблагодарно, поэтому он до последнего пытается задушить в себе это ощущение. Мужчина встает, немного покачнувшись, и обнаруживает пятно от соуса на брюках и смятую рубашку. На его пиджаке спит кошка, безбожно линяющая и до неприличия довольная – ее не мучают кошмары, у нее нет тревог, ей уже давно пора исчезнуть, хотя по виду не скажешь. Джунсу бредет на кухню, чтобы застать там Джуна во вчерашней одежде. Из распахнутых створок шкафа выползает Цейлон, Куба, Мацестина и, кажется, Шри-Ланка. Джунсу зевает и идет к крану – горло дерет, как впрочем, и глаза. Слишком много солнца вывалилось на пол этой комнаты, слишком много паркета осыпалось песком в это унылое утро. Винтик скрепит, но поддается, выплевывая первую порцию воды с шипением и видимым недовольством, но прохладный поток так и не касается рук Джунсу – он замирает, глядя на Джуна долгим взглядом, а Джун сосредоточенно перебирает многочисленные пачки чая, вываливая их на стол. Джун совершенно обычный, суетливый, немного резкий в движениях. Он проговаривает названия чая, отбрасывая в сторону очередную неугодную коробочку, а Джунсу становится страшно. Все потому, что движения совсем механические; потому, что полетевшая на пол пачка зеленого чая с мятой на самом деле черный с манго. Потому что из глаз Джуна смотрит чернота. Джунсу хватается рукой за стол и молится, чтобы прозвонил будильник, а Джун скалит губы в улыбке и делает шаг вперед. Темнота клоками капает из его глаз, у Джунсу холодеет внутри – разговор будет коротким. - Что у тебя с лицом? – фыркает Джун – идеальный механизм с трубами, заполненными кислотой и поломкой в районе сердца. – Выглядишь так, будто понял все тайны мироздания и уже готов нести эту благую весть в мир, - он говорит с оттенком призрения в голосе, но говорит как-то отстраненно, будто отголоски тех мест, где он побывал хотя бы мысленно, стали чем-то вполне материальным и теперь укрывают его от этого мира. - Нам нужно обсудить… - Не нужно. Ничего не нужно, Джунсу. Ты и сам все прекрасно знаешь, да и все готово, в этом я не сомневаюсь. Не трать силы на любительские постановки – зайди к Ючону в гости, уверен, он тебя порадует. В эту игру он играет намного лучше, - Джун говорит безразлично и смотрит вскользь. Джунсу кромсает мысленно ни в чем неповинные слова и заталкивает обратно в глотку извинения, которые были готовы сорваться с его губ и попытаться разбить канву из тумана и льда. Джунсу просыпается в холодном поту, свалившись с неудобного стула. Он хватается за сердце, а затем начинает тереть глаза, пытаясь стереть, наконец, с сетчатки лицо Джуна, которое он увидел в то утро, когда Мирадо предпочла исчезнуть. Тогда стало на самом деле страшно. Страшно, потому что он увидел себя в его глазах, как в зеркале: такого же выжженного и с такой же улыбкой. За все нужно платить, но ведь все не так. Он не такой. С ним этого не случится, не должно случиться. На циферблате одна стрелка протыкает отметку 17, другая же пятерки не достает. Джунсу встает с пола и идет умываться. В редакции темно, а включать свет нет никакого желания. Тогда все крысы повылезают из своих щелей и начнут скандал, наплевав на то, что он как бы их хозяин. В туалете уже кто-то спит. Он перецепляется через ноги этого кого-то и наступает в пепельницу. Последняя деталь опять напоминает о Джуне. Джун выкуривает по пачке сигарет в день. Двадцать штук через равные интервалы. Утром вместо завтрака. Одну за другой, когда заходит в небольшое помещение, где пахнет жадностью и смердит еще не пролившейся кровью. Одну на двоих с Юнхо, когда заходит к нему домой с синей папкой в руках. Долго, с наслаждением в баре, где с недавних пор исполняют исключительную тишину. Быстро, нервно, урывками, пытаясь провалиться в сон и боясь этого одновременно. Джуна невозможно найти, если ищешь всерьез. Явись домой и опоздай на считанные минуты и тебе достанется лишь горьковатый запах берли и холодный коридор. В издательстве все заняты поиском мистического аиста Марабу и вряд ли кто-нибудь из них отвлечется хотя бы на секунду, чтобы ответить на ваш вопрос. Наблюдать за этим забавно: дикое сафари посреди железных джунглей. Женщины с ногтями стилетами, готовые воткнуть ручку тебе в глаз, фотографы, производящие гнетущие впечатления постоянной пойманности в кадр. Команда информаторов, которая постоянно заходит в помещение и выходит из него. Здесь все насквозь пропахло кофе, потому что нажать кнопку на кофеварке проще, чем заварить себе чай. Эти люди пьют кофе на завтрак, вместо пончиков и тоста. Они проливают темные потоки на клавиатуры, которые начинают западать и на чистые листы бумаги, которые вскоре будут вымараны и не только кофе. Они готовы разделить его с вами, но не раньше, чем убедятся, что от этого будет практическая польза. Они пьют долго и с наслаждением в перерывах, умудряясь даже тогда отравлять себя и окружающих своим стремлением к гласности. Они пьют быстро, нервно, урывками, потому что от кофе уже мутит, а без него исчезнет немного съехавший с катушек настрой. Ничего не скажешь – Джунсу подобрал отличную команду. Каждый аист, поедающий фламинго, будет пойман в фокус, инвентаризирован и полностью готов к публичному аутодафе. Банкир занимался спекуляциями ценных бумаг? Уничтожить. Полисмен помогал настоящим бандитам? Уничтожить. Деньги на нужды школ на самом деле уходят на золотые сережки директрисы? Уничтожить. Все и каждый под подозрением. Все и каждый, кто хотя бы раз пересек дорогу этим людям. Они найдут каждого, они вспомнят каждое действие, которое оскорбило их нежные чувства, и раздуют из этого историю. Постепенно издательство превращается в кислотный дом, где фотографии Ючона становятся вместо визитки, а количество еды, которую он поглощает на завтрак, документируется еще до того, как он притронется к ней. Кислотный дом, где все живут надрывом и перестают бояться надорваться всерьез – зря перестают. Джунсу возвращается к себе в кабинет, старательно обходит папки, валяющиеся на полу, и включает настольную лампу. Перед ним пробник сегодняшнего номера. История Пак Ючона в миниатюре. История, которую не ждали и одновременно жаждали получить все, кто с ним работает. Из склочности характера этот тип нажил множество врагов и вскоре эти враги сумеют порадоваться всерьез. Открывала номер статья о мистическом самоубийстве его матери, в котором один полисмен вполне однозначно усматривал убийство, вот только в отчетах упоминалась, что детей было двое, Пак Ючон и его брат, но больше никаких сведений о младшем. По словам того же полисмена ребенок был напуган и находился в шоке, что и позволило предположить, что Ючон был причастен, но улики были косвенными и доказать так ничего и не вышло. И так далее, вся его жизнь в десятке страниц, вся грязь, которую можно было собрать, в одном месте. А погром в кабинете – малая плата. За последние три недели, с момента, когда Джун стал владельцем, здесь не один раз устраивали погромы разного рода - проверяли в основном правоохранительные органы, которые почему-то сильно заинтересовались захудалым помещением. В первый их приход Джун веселился, как мог. Они появились на лестнице, выходя их этого самого кабинета, и обнаружили недружелюбно настроенную делегацию с ордером на обыск, который проводился немедленно и проводился не слишком вежливо. В гробовой тишине Джун сообщил: - Нет, так решительно нельзя работать! - в ответ на это восклицание подленького вида мужчина мелко затрясся, что явно выражало общее довольство недовольством Джуна. – Ючон, где безымянный мальчик, которого можно будет посылать за кофе?! – с этими словами он удалился, а мужчина из подлого стал печальным и перебрал все бумаги в кабинете у Джуна лично. Во время этой процедуры Джунсу пил кофе с коньяком, а Джун с мрачным удовольствие клепал статью о превышении полномочий. К слову сказать, в ответ именно на тот номер пришло много писем, поддерживающих невиновность издательства, что подмочило авторитет полиции, но не уменьшило рвение. А сейчас Джунсу не знал, правильно ли поступает, но было уже поздно спускать дело на тормоза. Все уже случилось. Не он начал, но ему придется закончить, если он хочет стать кем-то большим, чем жалкий тип, живущий в борделе и не могущий сделать счастливой хотя бы одну женщину. А Анна была достойна счастья. Он никогда не признается, что ходил на ее выступления еще до травмы. Он никогда не расскажет, как был восхищен Одет и Одиллией, которые боролись в ее душе и в ее теле, ведь сам не знал, кто бы понравился ему больше. И, конечно, не будет трепаться о том, как бесился, когда в первые месяцы новой работы она жадно требовала внимания любого мужчины, который оказывался готовым и способным сделать ее королевой хотя бы ненадолго. Поэтому он был счастлив и несчастен одновременно, когда ее глаза стали мертвыми, а сама она перестала хотеть чего-либо. Теперь она могла принадлежать ему, хотя бы таким образом, если по-другому у них не выходило. Завтра он заберет ее. Чанмин больше не нужен. И без его слов все выглядит довольно мрачно, чтобы Ючона вышвырнули с работы и лишили доверия – Япония не та страна, где можно помочь себе скандалом. А Корица, с Корицей он сам разберется. *** - Почему ты не спишь? – Рин заходит в комнату, опираясь бедром о дверной косяк. – Уже… - Рин находит глазами часы, - 4:17, - на ней халат и шерстяные носки – в последнее время она постоянно мерзнет. - Я просматривал бумаги, - Юнхо устало закрывает глаза. - Волнуешься? – она улыбается. – Я бы обняла тебя, но… - она приподнимает руки, забинтованные и все еще болящие. – Посидеть с тобой? – Юнхо качает головой, а она кивает. Короткие волосы больше подошли бы мальчишке, но с новой стрижкой она воспринимается совершенно по-другому, будто исчезла та гнетущая энергия, которая исходила от ее тела. Она стала выглядеть моложе, в глазах появился непривычный блеск, в доме непривычно легкие, почти летящие шаги, а в спальне непривычно яркие букеты. Появился кофе в постель и шуточные потасовки, ее восклицания на повышенных тонах, потому что руки еще не зажили, а есть сама она пока не может, может только пить кофе через трубочку… то, которое он приносит ей в постель. – Не переживай. Завтра все пройдет отлично, - Юнхо пытается не переживать почти весь день, но пока выходит плохо. – А знаешь, комната и правда вышла отличная. - Что? – Юнхо вздрагивает и пытается включиться в разговор. - Комната вышла отличная, - повторяет Рин. – Джун был прав, когда выбирал цвет, - на этот раз Юнхо улыбается совершенно искренне и не замечает, как Рин выходит из комнаты. В доме до сих пор стоял густой запах краски, хотя Марго честно пыталась проветрить и не раз. В их новой спальне все еще было пусто: ни кровати, ни тумбы, даже занавесок пока не было. Было только насыщенное золото, отливающее медом в лучах солнца. А еще был Джун, пришедший в то утро не с привычной папкой, плохим настроением и ироничными замечаниями, а с четырьмя банками краски и кистями. Он с убийственным спокойствием повязал на голову платок, одел ветхую одежду, проигнорировал перчатки, предложенные Марго, и заявил, что собирается сделать им свадебный подарок. Рин пришла в восторг от этой идеи и первые полчаса честно не отходила ни на шаг, правда потом у нее разболелась голова, и Юнхо остался с ним один. Играл старый блюз, Джун насвистывал и равномерно заливал пол краской, постепенно сам окрашиваясь золотом, а Юнхо все больше убеждался, что не зря не прислушался к Ючону – его не должно волновать, что там мог сказать какой-то доктор Чо и что он мог не сказать. Важно только то, что есть прямо сейчас. А был Джун, который улыбался, как сытый кот и, не стесняясь, оглашал список того, что он планирует съесть на обед, недвусмысленно косясь на Марго. Юнхо стучит ручкой по столу, а затем роняет голову на руки, а ручку под стол. Шею ломит, в висках стучат уже далеко не первые трамбовки боли, но сна нет, будто организм в очередной раз перепутал дневную фазу с ночной ее частью. В то утро Джун принес не только кусочек себя, он пришел поговорить. Комната собиралась нырнуть в закат и явно планировала остаться там надолго. Джун сидел на полу, прислонившись к последнему чистому участку стены и стянув с головы платок. Руки в золотых перчатках по локоть, в краске же щека и немного нос, но это не мешает ему выглядеть как король на летнем выезде. Неизменная сигарета появляется из уже порядком опустевшей пачки. Он делает затяжку и предлагает Юнхо, но тот жестом отказывается – на ней тоже оказалась краска. У Джуна весело дергается уголок губ, он довольно щурится, осматривая результаты своей работы. - Ты хороший парень, Чон Юнхо. Я в тебе не ошибся, - он не смотрит прямо, а как-то вскользь, немного неприятно цепляя Юнхо самым кончиком взгляда, создается впечатление, будто за тобой подглядывают. Юнхо передергивает плечами. - С чего это ты заговорил об этом? Не замечал у тебя раньше особой любви к моей скромной особе, - Юнхо пытается придать разговору шутливый оттенок, но у него не выходит, как всегда. - Ты хороший парень, но ты не тот, кем я пытался тебя представить. - Что ты имеешь в виду? – Юнхо настораживается, а Джун смахивает пепел на пол. - Я говорю предельно прямо, - Джун поднимает на него глаза. Нет насмешки, нет презрения, но и тепла особого тоже нет. Он говорит так, будто читает текст из учебника – непреложная истина, с которой можно поспорить, но ничего хорошего из этого точно не выйдет. – Ты стал «модным писателем» с легкой руки Ючона. Делать тебя «тяжелым» писателем я не намерен. Ты считаешь, что искал новые впечатления, чтобы писать? Нет, просто это был не ты, а чтобы постоянно носить такие обременительные маски, нужна не только выдержка, но и подпитка. Вот и все, - Джун замолкает, доставая новую сигарету, и явно ждет вопросов, Юнхо не знает, как ответить. - Ты разочарован? – странно, почему его мысли вышли наружу именно в такой форме? Но Джун оживляется, будто это – именно то, чего он ожидал. - Нет. Все так, как оно должно быть. Прими это, приди к гармонии с собой, а только потом начинай писать, но не в угаре. Писать нужно только тогда, когда нет надрыва, когда ты все переваришь, когда все встанет на свои места. Я хотел бы прочесть настоящего тебя. Мне кажется, что твои тексты будут очень свежими, просто отдели всю ту гниль, которая появилась из-за меня и остальных людей. Начни писать так же естественно, как ты дышишь, - Джун говорит убежденно и мягко, действительно начиная светиться мягким светом. – Ты вспомнил Мирадо? Думаю, ты сам догадывался… - Что это она написала ту книгу? – Юнхо произносит это скороговоркой, не поднимая глаз. Не Джуну он будет рассказывать, как он завидовал мистическому писателю, который сумел создать шедевр. - Да, но фактически писала не она. Мирадо была передатчиком, инструментом, а я наточил углы. Я изменил ее текст, создав то, что создал. Я не считаю, что вышло плохо. Просто было… сложно. Для нее по большей части. Я не хочу делать это еще раз. Мне больше не хочется причинять боль, понимаешь? - Понимаю, - Юнхо не совсем уверен, что сумел понять то, что имел в виду Джун, но на всякий случай молчит, только наблюдает. А Джун погружается в свои мысли, машинально кусая горячий бутерброд, которым его порадовала Марго. Он поминутно улыбается, будто вспоминает что-то очень хорошее, а Юнхо понимает, что этот день останется в его памяти надолго. Сейчас в комнате темно, только настольная лампа разгоняет темноту по углам. Выступление на семинаре порядком портит нервы еще до своего начала. Примет ли его публика? Как она отреагирует? И не будет ли это предательством? Если верить Джуну, то тексты принадлежат даже не ему – они принадлежат тому порыву и человеку, вызвавшему этот порыв. Но ведь он не просит отказываться от написанного. Просто все стало слишком сложно, все изменилось слишком быстро, и Юнхо не успевает, он катастрофически не успевает отреагировать. Но сейчас это не вызывает такой злости и паники, как раньше. Юнхо поднимает голову и некоторое время сидит неподвижно, а затем встает и подходит к шкафу, по стеклянным дверцам которого прыгают отблески света. Он тянет на себя створки, тихо скрипнувшие и привычно тяжелые. Достает шкатулку, точнее пытается достать. Это занимает некоторое время: отодвинуть стопку книг, попытаться достать мешающую стопку бумаг, которая тут же едет в сторону, а затем и вовсе сбрасывается с полки. Чихнуть из-за слоя пыли, который растет изо дня в день даже в этом закрытом шкафу. Шкатулку он не открывает, только поглаживает кончиками пальцев. Сегодня должно прийти еще одно письмо. Они приходят в один и тот же день, всегда без опозданий, обратного адреса и почтовых марок. Всегда педантично написанные идеальным каллиграфическим почерком и всегда с одной и той же подписью. Чайка пишет сухо, придерживаясь фактов. Иногда его письма похожи на сборники цитат без какой-либо системы, иногда Чайка пишет шрифтом Брайля, а иногда двоичным кодом, будто Чайке совершенно нечего делать. Почему Чайка пишет ему и зачем, Юнхо не знал, но и не сильно переживал – Чайка всегда находит его дом. А на этот раз Юнхо особенно ждал письма от Чайки – возможно, у него будет нужный ключ. Постояв еще немного, он вновь закрывает шкаф и тушит свет, идя дальше уже на ощупь. Рин осталась спать в их пустой пока еще спальне. На полу футон, рядом одеяло, а поверх него блестящие карточки приглашений, чьи-то визитки. Рин спит, положив ноги на подушку, головой на сложенной кофте Юнхо. Подле стоит кружка с растаявшим окончательно мороженым и фонарик в форме обнаженной женщины. В комнате предрассветная мгла, а Юнхо укладывается рядом, накрыв Рин одеялом и засыпая удивительно быстро. Кажется, он нашел свой покой, потому что через пару часов наступит новый день, Марго приготовит завтрак и купит новые батарейки – все часы в доме остановились на отметке 4:17 утра, затем придет недовольный чем-то Джун, чтобы прочитать последние нотации и предложить сигарету, Рин будет капризничать как ребенок и наденет совсем недетское платье на семинар, а он будет улыбаться и ждать вечера, чтобы вскрыть конверт, в котором новый шифр скрывает письмо от Чайки. Как ты там, мой пернатый друг? Пятидневник Шакала Охота на спящего Лиса Шакал пробирается сквозь бетонные джунгли. Он идет на двух ногах, но постепенно запах прелых листьев приводит его в восторг, и он уже еле сдерживается, чтобы не упасть на землю и не зарыться в них, оцепенев и блаженно уснув. Но он минует притягательно пахнущий участок и мочит лапы в черной жиже. Это неприятно, и Шакал останавливается, чтобы отряхнуться, но жижа мгновенно застывает, комьями свисая с шерсти. Его это злит. В узком переходе между двумя стенами из плотного картона и дерева у Шакала появляется шесть ног и ему становится интересно, как можно управлять ими всеми одновременно. Шакал путается и раздраженно воет, кусая самого себя. Вспышка боли отрезвляет и дальше он бежит уже на четырех лапах, а так намного удобней. Шакала напрягает режущий глаза свет и громкие крики молодых двуногих. Он рысью проскакивает мимо опасных мест и дальше уже не прячется – здесь нет ни фонарей, ни громких криков. Одни только крысы жмутся по своим норам, а крыс Шакал не боится. В кустах копошиться что-то, Шакал замедляет шаг и прижимается к земле, готовясь к прыжку. Хруст веток, комья земли под лапами и из терновника вылетают двое голубков, крепко взявшись за руки и роняя бутылку чего-то резко пахнущего. Шакал принюхивается, но от запаха его мутит, и он уходит, поджав хвост – этот запах может перебить запах его жертвы и охоту придется закончить. Глупый Лис его не замечает. Он думает, что в безопасности. И будь Стервятник рядом, Шакал и вправду бы не сунулся и близко, но сегодня Стервятника нет, а Лис слишком устал, чтобы бежать достаточно быстро. Глупый Лис оставляет за собой белый след. След приятно пахнет и почти перебивает запах страха, но не до конца. У Шакала звенит в ушах, а пасть наполняется слюной, но ему тоже нужно быть осторожным – он всего лишь Шакал, а Шакалы всегда славились смекалкой. - Джимми! – восклицает он, а сонный Лис медленно оборачивается. Он идет, волоча за собой не только хвост, но и ноги. Заметив Шакала, он останавливается и даже скалится в улыбке – Шакала он знает давно и не ожидает от него пакости. – Может, выпьем? – предлагает Шакал, замечая, что Лис не просто сонный, он спящий – бедный спящий Лис. Наверное, ел кошачью мяту. Лис кивает, внешне доброжелательный, только хвост дергается, выдавая его настроение. Он направляется к гнезду Большой Птицы, пытаясь найти ключ и поправляя букет, который отвлекает Шакала. Но до ступенек он не доходит – Шакал решается и делает бросок. - Почему? – только и шепчет удивленный и вправду засыпающий Лис, помутневшими глазами прорезая пространство. - Ты хотел сделать больно моему Богу, - выплевывает Шакал, трусливо сбегая. Камень он прячет в черной воде, а Лис остается лежать в двух шагах от Дома, укрывшись белыми хризантемами, на которых расцветают алые раны. Лис спит. Дым и зеркала С недавних пор Шакал почти перестал спать. Стоит только закрыть глаза, как подлый Лис появляется рядом. Он молча шагает подле, но ничего не говорит, даже если Шакал пытается завязать разговор и объяснить, наконец, почему он должен был так поступить. Но Лис никогда его не слушал, и если Шакал начинал скулить, просто раздраженно отмахивался от него, как от надоедливой мухи. А недавно этот наглец посмел сунуться в театр! Явился на представление, примчавшись явно без билетов и прокравшись в зал. На первом акте он сидел в последних рядах. На втором – рыжий хвост мелькнул в центральной части зала. На третий акт бедный Шакал выходил, дрожа и пытаясь не скулить в голос – Лис мерзко ухмылялся с первого ряда. С того вечера Лис постоянно находился рядом и Шакалу не удавалось ни поесть, ни поспать без его назойливого внимания, правда, иногда и этот гад сваливал по своим Лисьим делам, особенно, если Шакал подолгу оставался дома. Наверное, Лису было некомфортно среди его фарфоровых друзей и деревянных солдатиков. Сначала Лис откровенно пугал, а затем начал раздражать. Шакал уже был не рад, что вообще познакомился с ним когда-то, хотя тогда Лис и был больше похож на Рождественского Ангела с золотыми крыльями. Тогда не пришлось бы делать то, что было сделано. Лис узнал его Тайну и вряд ли долго держал бы рот на замке. В этот вечер все стало еще хуже. Шакал выпил в баре бурды, которую ему всучил хамоватого вида Хамелеон. От бурды все окрасилось в веселенький синий цвет, но настроение мгновенно упало, когда Лис залез на танцпол и что еще хуже, попытался втянуть его за собой. Этого Шакал не выдержал и сбежал прочь из прокуренной норы, размышляя о том, что Лис выкуривают дымом, а этот какой-то неправильный, раз чувствует себя комфортно в подобной обстановке. В магазинчике, где в стеклянной будке сидел Слон, Лис облокотился на прилавок и улыбнулся по-дружески, задевая Шакала хвостом. От Лиса приятно пахло, только рана на голове и кровь на одежде явно портили картину. Шакал прижал к себе новую подругу в красном платье и решил подыграть Лису, может, тогда отстанет, но Лис опять исчез, зато прибежал Слон и собирался проткнуть его хоботом. Шакал раздосадовано покинул магазин. Домой Шакал дойти не успел – кто-то преследовал его еще от театра, но этот кто-то явно не собирался отпускать бедного Шакала просто так. Шакал шел быстро, выплевывая из легких белый воздух, и даже рыжий гад куда-то опять делся, зато никуда не делся таинственный преследователь, тяжело дышащий, как и он сам. От этой мысли стало легче – быть может, он, скорее, друг, чем враг? Тогда зачем ему прятаться. Страшно стало, когда Шакал решился обернуться – пустая улица встретила его гробовым молчанием и урчанием в чьем-то желудке. Шакал сглотнул и резко крутанулся на месте – кто-то задел когтистой лапой его плечо, а затем еще раз и еще. Шакал пытался увернуться или хотя бы понять, с кем он имеет дело, но безопасней было сбежать, и он побежал. Охота на Красного Фазана Шакал не боится снега, но не слишком любит сырость. Шакал боится Могильников и ложных следов. Следы пахнут по-другому и Шакал боится, что не найдет нужного. Шакал совсем один, а Бог смотрит на него с такой болью, что Шакалу становится страшно – неужели он, маленький звереныш, может пугать своего Бога? А по разноцветным проводкам бежит его жизнь. Мир Шакала был мал, скуден и нелеп. Мир Шакала был наполнен ложными красками. В мире Шакала было сложно дышать, потому что Бог раньше не был Богом – он был Братом по крови и по духу. Брат учил его, что нельзя вздыхать – каждый вздох проделывает брешь в твоей защите. Брат учил, что нужно улыбаться и что плакать нет смысла – все уже решили за них. Брат обнимал так, что трещали ребра, но дыхание перехватывало не из-за этого – Брат все же плакал, потому вздыхать было нельзя, а кричать запрещала мама, ведь слезы еще не высохли. Сейчас он стал его Богом, Богом, научившим, что люди – это марионетки, в лучших из них чуть больше куклы, но чуть меньше человека. Он дарил ему друзей, которые сами не смогут предать и которых не выйдет предать, но с каждой новой куклой в Шакале оставалось чуть меньше радости и чуть больше пустоты, а в его Боге боль грозилась выжечь клеймо уже всерьез. Шакал не мог этого допустить, а потому сорвал все мигающие проводки и вышел через окно. В белом балахоне было сложно бежать – постоянно нужно было переживать, что лапы запутаются, но Шакал не останавливался, Шакал бежал вперед, потому что у Бога было много врагов, а переломить шею Красному Фазану было легче, чем всем остальным. Шакалу было холодно, холод проникал под кожу. Шакалу было страшно – Лис почти перестал приходить, только появлялся иногда в отражениях на стекле или в чашке чая, который потом и вовсе пропадало желание пить. Шакал добежал да конца улицы и остановился, принюхиваясь к железным полосам, вбитым в асфальт. Он прислушался, настороженно поведя ухом и прищурившись, вглядываясь в темноту. Мимо него прогромыхал комок металлического света, неся в своем нутре отчего-то спокойных людей. Люди читали книги, слушали музыку или устало всматривались в пространство – на людей было больно смотреть, а у Шакала посинели от холода губы, а зубы слишком клацали – Шакал боялся, что откусит язык. Но нужно было спешить, и он вновь сорвался с места. Красный Фазан был полнокровной жертвой на красных каблуках и с вонючей сигаретой. В дом к Фазану Шакал идти не хотел – в нем кто-то медленно агонизировал. Шакал замер на ступеньках, собираясь напасть, когда Фазан выйдет наружу, ведь не может же Фазан вечно прятаться в своем убежище? К утру Шакал совсем продрог и уже не был уверен, что сможет сделать все чисто, как вышло с Лисом, и уже собирался сбежать, как постоянно сбегал прежде, но и бежать он тоже не мог – ноги подламывались и, кажется, были сделаны из стекла. Кожа побелела, и Шакал стал больше похож на призрака. Когда мир начал белеть и медленно выцветать, распахнулась дверь, и Шакал нанес удар быстрее, чем сумел осознать, что произошло. Фазан испустил гортанный крик и свалился на ступеньки. Шакал же замер, не зная, что делать. От запаха крови начало подташнивать, а Фазан все еще дышал, хотя перьев у нее стало на порядок меньше. Шакал собирался закончить то, что начал, нет, действительно собирался, но в дверях появился Ангел на тяжелой цепи. Ангел улыбалась открыто и протягивала ему цветы. Шакал вздохнул и замер – так пахла Смерть. Ангел недовольно скривилась, когда попыталась выйти к Шакалу, а цепь слишком натянулась, раня нежную кожу. Шакал смотрел то на Красного Фазана, то на Ангела с хризантемовой Смертью и понимал – он смотрит на себя и видит урода. Охота на Одичалого Одичалый жил один, а у Шакала появился Дом. Теперь Шакалу было за что сражаться, и он сражался и сражался всерьез. Одичалый его знал, а потому Шакал боялся этого знания, но он был пешкой – всем правил Смеющийся Человек. Сначала Шакал думал, что Смеющийся Человек не понравился Одичалому: тот смотрел так, будто и вправду может переловить ему шею, и Шакал даже решил поговорить с Одичалым, но он начал задавать разные вопросы. Одичалый был уже не молод. Одичалый был уже слаб, а потому не узнал дрожащего и жалкого Шакала, в Дом к которому он уже когда-то вломился, чтобы обвинить Брата и забрать его с собой в белую клетку. Шакал знал об этом – Шакал дружил с тенями, а те помогли ему слышать. Он слышал, как Одичалый говорит по телефону. На том конце ему разрешили – забирай, если считаешь нужным. И Шакал испугался. Но теперь Одичалый совсем один. Одичалый совсем одичал. Раньше от него пахло порошком и кофе, а Шакал видел, как девочка со смешными косичками приносила ему обед. Девочка была доброй, она погладила Шакала по голове и дала конфету - ему красную, ей зеленую. Девочка не знала, что Шакал ненавидит красный цвет, девочка просто была заботливой. А потом Одичалый ушел, чтобы вернуться вновь через столько лет, но уже и вовсе без запаха. Шакал собирался заглянуть к нему уже давно, но все никак не выходило… хотя Шакал просто врет сам себе – это не у него не выходило, а он не выходил. Шакалы – вообще легковерные существа, им сложно жить самим, потому как сами по себе они ничего не представляют. Шакал боялся темноты и одиночества, но не боялся холода, тем более что в новой квартире стало тепло уже к вечеру – Фея со слабыми лодыжками развела огонь, и Шакалу показалось, ему очень хотелось обмануться, что Фее на него не наплевать. Ему просто нужно было поверить, что она заметила его нелюбовь к красному и его любовь к сладостям, его недоверие к телевизионному богу и откровенную неприязнь к подделками не потому, что ДОЛЖНА была, а потому что ХОТЕЛА. Но однажды в его окно постучали, постучал стучащий зубами Токио и сказал великую Тайну: Фея тоже принадлежит Смеющемуся Человеку. Шакал захлопнул тяжелую раму, а Токио пошел прочь, продолжая стучать зубами, но стуча как-то довольно – ему тоже не нравился Смеющийся Человек. Шакалу было больно, даже слишком. Шакал долго рассказывал о своей боли ветру и окончательно замерз, сломав последнюю куклу – от холода ее тело стало твердым, но слишком хрупким, а потому к Одичалому он шел скорее обреченно, зная, что теперь не он решает, как вести игру дальше, игра сама ведет его. Одичалый жил один и один смотрел телевизор, когда Шакал позвонил ему в дверь. В квартире пахло стерильностью и старой бумагой. Немного прелый запах типографической краски, что-то масляное и его резкий одеколон, который не менялся уже много лет. Одичалый был расслаблен, только удивился немного. Одичалому не нужно было поворачиваться спиной и обманываться видом Шакала, стремительно молодеющего и заходящего в его квартиру почти ребенком. Ему не нужно было покупаться на закушенную губу и робкий шепот, на длинные рукава, под которыми прятались сломанные ногти. Одичалому вообще не следовало открывать эту чертову дверь, но он открыл и позволил Шакалу накинуть на него удавку, слишком сильно сдавившую горло. Шакал сжимал зубы, Шакал старался не дышать, боясь, что со вздохом прорвется звук. Одичалый царапал пальцами пол и смотрел на Шакала красными глазами. Вены на его шее вздулись, а рот судорожно открывался до самого конца. Шакал даже испугался, что он не сумеет удержать, но Одичалый затих, только тонкая нить слюны стекала с подбородка. Шакалу стало грустно еще и потому, что он вновь опоздал – Одичалый уже говорил со Смеющимся Человеком. Хорошо, что Одичалый жил один, и что никто еще долго не придет проверять, кто передавил горло Одичалому. Охота на жемчужную Птаху Шакалу нравилась Птаха и нравилась очень давно. Его Богу тоже нравилась Птаха, но не так, как Шакалу. Ему нравилось, когда Птаха красила перья и украшала себя блестящими камнями. Ему нравилась, когда Птаха пахла не собой, а сладкими духами, когда Птаха улыбалась немного по-другому и смеялась натянуто, хотя и выглядела натурально. Такую Птаху Шакал видел только через темные стекла мира, который принадлежал острым когтям Красного Фазана. К такой Птахе его Бог приходил дважды в неделю, пил с ней янтарную жидкость, от которой у Птахи краснела кожа и начинали блестеть еще и глаза. Потом он целовал ее тонкое запястье и уводил наверх. О том, что происходило дальше, Шакал не знал, но догадывался, потому что домой Птаха возвращалась уже под утро и очень уставшей. Ему повезло, что Птаха бывала и иной, такой, которая нравилась уже Шакалу. Она становилась жемчужной и сверкала жемчужинами. Она надевала тонкие платья, светлые, как паутинка, она часами охотилась за редкими пластинками, принюхиваясь к высоким стеллажам и не зная, что некоторые пластинки попадали к ней только благодаря внимательному и увлеченному Шакалу, а Шакалу просто нравилось, что она улыбается. Была, правда, и еще одна проблема у Птахи – она попала в лапы к Лису и попала уже очень давно, еще до того, как Шакал впервые увидел ее. Пластинки Шакала она относила Лису, дарила ему и светилась вдвое ярче, если Лис приглашал ее к себе. Она боялась оступиться и готовила для них Шарлотку: Птаха, Стервятник и Лис, и почему она не замечала, что не нужна им? В такие дни Шакал бывал мрачен – к дому Стервятника он опасался подходить, потому что знал: Стервятник видел слишком много, но почему-то молчал. После того как Лиса стал видеть только Шакал, да и то не часто, Птаха почернела. Она надела длинное платье из грубой ткани. Она перестала улыбаться, только готовила бесконечные омлеты, от которых у голодного Шакала сводило живот и екало сердце, когда ее беспокойный силуэт мелькал в окне. Шакалу было грустно оттого, что он никак не может помочь, и оттого, что знает – Лиса не вернуть. Его не приманить вкусным омлетом и горячим кофе – Птаха пыталась. Его не задобрить цветами и старинными заклинаниями, хотя Стервятник и искусен в своем деле. Шакал просто знал – Птахе было плохо, а стало еще хуже, когда ее нашел Смеющийся Человек. Птаху Шакал оставил на самый конец. Птахе Шакал мог слишком легко переломить шею. Птаху же Шакал мог опустить и он не знал, что будет ПРАВИЛЬНО. Шакал бросал монетку в пять йен, загадывая, и судьба решила – пусть летит. Но почему судьба не уточняла – куда? Шакал украл старинную карту и укрыл ею стол. Шакал вновь гадал, на этот раз лишь закрывая глаза. Судьба указала на Китай, на город с трудно произносимым названием, но почему-то Шакал хотел верить, что именно так называются теплые края, которые должны быть у каждой Птахи. Прийти сам он не мог – пришлось составлять послание. Писать было сложно и непривычно – Шакал не любил писать, как и читать не любил, но ради Птахи он был готов постараться. На белоснежном листе появились кляксы и спутанные словосочетания, мысль упорно пряталась и не желала выстраиваться стройными рядами – Шакалу было грустно. Шакал всегда грустил, если приходилось исключать кого-то из своей жизни, кого-то важного. Послание, билеты на железную птицу, деньги он оставил на пороге, позвонив в дверь и выскочив на улицу, чтобы в последний раз посмотреть на уже не свою беспокойную Птаху. Она ходила по комнате, вставала, затем опять садилась, подскакивала и начинала собирать вещи, исчезая с его глаз. Потом распахнула шторы и долго смотрела на город, а Шакал смотрел на нее. На рассвете Птаха уснула, положив голову на руки, вздрагивая, а Шакал в сотый раз жалел, что не подошел раньше – тогда он мог бы на самом деле согреть, а не только воровать моменты ее настоящей. Но Шакал был вором, как бы горько от этого не было. Когда он вернулся домой, то еще худший, нежели он, вор спал. Его мерное дыхание было слышно изо всех комнат, будто и дом тоже был укутан сном. Но за этим дыханием скрывалось и другое – свистящее, резкое, возбужденное. Фея не спала, и Шакал знал об этом. Фея хотела поговорить, спросить о чем-то, не его, конечно – у нее был Смеющийся Человек. Шакал решил ждать. Он зашел к себе, сжимая в руках удавку, которую часом ранее собирался потратить на себя, и венок сухоцветов. Помнится, похожий был у Спасителя. Жаль, что его уже не увидеть. Шакал смотрел на город, совсем как Птаха, но не знал, что Птаха город не видела – она видела оборванного и дрожащего Шакала. Когда Фея открыла дверь, рассвет уже начал сменяться утром. Она шла по-другому. Не так, будто каждый шаг – прогулка по наточенным ножам. Она шла свободно и свободно дышала. Утро укутывало ее нитями солнца, заставляя даже ее глаза играть на свету. - Что ты натворил? – только и спросила она Шакала, протягивая вперед руку, а у Шакала появилось странное желание – пусть хоть кто-то живой будет рядом. - Я освобожу тебя, - обещает Шакал, уходя прочь и унося с собой не распакованное пока послание с кончиков ее пальцев. …пора улыбаться своей Корица раздосадовано дуется – его отстранили в последнюю очередь. Самое худшее для актера – чтобы его сместили за пару часов до представления, и Корица негодовал, правда, негодовал молча. Он слишком много кричал сегодня, за что и получил собственно. Теперь на нем вместо сценического костюма рабочая одежда, и он примеряет на себя роль техника. Если труппа так немногочисленна, как их, к примеру, каждый должен быть готов стать тем, кем нужно, а не тем, кем хотелось. Ючона вообще удивительно мало волнуют желания. Корица вновь вздыхает, направляя прожектор на сидящую на диване Чикаго, спокойно читающую книгу. Она прекрасна, как всегда, даже в костюме на размер больше умудряется показать все то, что Берлин удается продемонстрировать, только раздевшись, да и то не всегда. Неудивительно, что публика, по крайней мере, мужская ее часть, подается вперед, когда она удивленно косится на телефон, бросая быстрый взгляд на Токио, заменившего самого Корицу в сегодняшней постановке. Корица продолжает удерживать кнопку звонка, пока Чикаго не снимает с рычага трубку. Несколько быстрых слов, Чикаго смущена, и ей явно не нравится разговор, еще меньше он нравится ее молодому человеку, уже делающему шаг к ней, чтобы забрать трубку. Но тут происходит то, что раньше никогда не происходило – Чикаго выпадает из образа. Она удивленно поднимает глаза вверх, прикасаясь к щеке, будто стирает что-то. Токио тоже поднимает голову, тоже удивляясь заминке. Некоторое время они молчат, напряжение растет, но Чикаго справляется с заминкой, резко вставая и отворачиваясь от Токио. Подол юбки тяжелыми фалдами взлетает на мгновение, а затем снова оседает, подчеркивая форму ее бедер. Этого не было в сценарии, но публика ловит крючок, Токио тоже быстро соображает, хватая ее за руку и пытаясь добиться ответа. Чикаго закуривает. Ючон встает с последнего ряда и жестами показывает Корице, что ему нужно пойти и решить проблему, которая мешает нормальной работе актеров. Его высокую фигуру сложно не заметить, а игнорировать чревато. Корица с ненавистью смотрит на мрачного, уставшего Ючона, который сегодня демонстративно вынул аккумулятор из телефона и выкинул его в окно, и вновь вздыхает, вставая. Однако нужно разобраться, откуда протекает вода. Все помещение – цепочка проводов, если один из них повредить, то представление уже ничто не спасет. Корица поднимается со своего места и уже собирается уйти, но замечает еще одну странность: Ючон тоже уходит. Корица провожает его тяжелым взглядом – их любимый директор никогда не позволял себе не присутствовать на премьере – как тогда обоснованно изводить бедных актеров по какой-то причине допустивших промах? Правильно, никак. А значит, нужно было присутствовать, но сегодня он почему-то уходит. Корица хмурится, перехватывая еще один взгляд Чикаго на потолок – похоже, ей вновь не повезло. Ткань на плече темнеет. Протечка сильнее, чем показалось сначала. Нужно спешить. Ючон быстро поднимается в свой кабинет. Галстук он сжимает в кулаке, рубашка сидит на нем как-то косо, будто ее надевали впопыхах. Ючон слишком бледный, дерганый, он вздрагивает на каждый звук из зала, который остается где-то внизу и вибрирует от дыхания тысячи людей, пришедших сегодня. Он спотыкается, падая на пол, и разрывает штанину – на полу свалены какие-то железки. В этом помещении они еще не работали, и при попытке собрать сцену некоторых деталей не хватило, другие наоборот оказались лишними, и, видимо, именно эти лишние здесь и свалили. Ючон некоторое время сидит на полу, а затем со стоном поднимается, вынужденный вновь упасть на колени и согнуться от сильного кашля. Казалось, будто где-то внутри что-то слишком важное оборвалось и теперь висит на тонкой нити, влажно ударяясь о другие органы, стоит Ючону вновь закашлять, но нужно идти. Он встает и, держась за стеночку, продолжает свой путь. На его руке остались следы от помады – Ючон тихо смеется, но смеется неуместно. Некоторые считали его настоящей сволочью, другие не просто считали, но и говорили об этом в глаза. Вторых было меньше, но все же они были. Сам Ючон не скрывал своей предвзятости к некоторым актерам, с которыми ему приходилось работать, и откровенной симпатии к другим. Из общей картины выпадали только два человека: Чанмин, а теперь и Чикаго. Труппа уже давно приняла его более чем странные взаимоотношения с Мином. Ючон придирался к нему намного чаще, чем ко всем остальным. Он изводил его, ему не нравилось абсолютно все, что касалось Мина и его «сомнительных» актерских способностей. Мин никогда не спорил. Он всегда стоял слишком прямо, спокойно глядя в глаза бесящемуся Ючону и не издавая ни звука. В такие моменты в репетициях возникали естественные паузы. Труппа замирала, стараясь не попасть под раздачу, а Ючон все кричал, ломал вещи, которые попадались ему под руки, но никогда не поднимал руки на самого Чанмина. Никогда, после одного случая. Тогда стояло солнечное лето. Сцена была залита светом и отнюдь не тем болезненным светом ламп, которым обычно приходилось довольствоваться. Воздух был теплым и немного сладковатым – Берлин и Калифорния украли слив на рынке и теперь, возбужденно размахивая руками, пересказывали по десятому кругу свою историю, каждый раз видоизменяя ее немного. Ючон же сидел мрачнее тучи, прожигая взглядом ни в чем неповинную дверь, которая все никак не открывалась – Чанмина не было. Он безбожно опаздывал. Ючон поминутно бросал глаза на циферблат, постепенно приходя к выводу, что старинный механизм был сломан, иначе как объяснить тот факт, что стрелки слишком надежно прилипли к цифрам и не желают двигаться. Когда Чанмин все же соизволил появиться, все уже успели перечитать свои роли, выпить холодного чая, а Токио еще и устроить непродолжительную водную баталию, которую, собственно, Чанмин и прервал своим появлением. Он с улыбкой зашел в помещение, шутливо кланяясь и доставая какой-то сверток. Корица тут же бросился к нему наперевес, первым обнаружив, что Мин принес мороженое. У такой поспешности на самом деле было много причин и самая наглая из них, в лице Берлин и Калифорнии, вцепилась к нему в футболку и не давала вырваться малой кровью. Ючон все молчал. Началась репетиция, все шло отлично: благо, у всех хватило ума и времени доучить свои реплики, естественно видоизменяющиеся на тех местах, где они резали слух. Но Ючону просто нужно было выпустить пар. Он терпеливо ждал, когда Чанмин оступится, чтобы можно было выместить свою боль хоть на ком-то, и он оступился. Ючон с точностью не мог вспомнить, что он говорил ему тогда, он просто давил на те места, куда давить нельзя было. Но делал это просто потому, что мог. А Чанмин продолжал молчать, чем выводил из себя еще больше. Хотелось разбить это его подчеркнутое молчание. Хотелось сломать этот образ недотроги, стереть надменное выражение с этого наглого лица. И Ючон позволил себе сорваться. Он отвесит Мину звонкую пощечину. Перстнем рассек кожу, лопнула губа. Чанмин зажал рукой рот, чтобы не вскрикнуть, и пошатнулся. Некоторое время он стоял молча, тяжело дыша и глядя в пол, только плечи вздрагивали, и волосы медленно оседали на плечи. А затем он поднял глаза – Ючон впервые испугался, на самом деле впервые испугался, потому что Мин продолжал молчать, но смотрел так, будто собирался уйти. И он ушел, тихо закрыв за собой дверь. Мороженое окончательно растаяло. Ложки плавали в белом озере, Берлин всхлипнула и выскочила из комнаты, за ней Корица. Токио уткнулся в телефон, отойдя к окну. Все постепенно отмирали, а Ючон продолжал смотреть на красные капельки на собственной руке. Он облажался. По-настоящему и без оговорок, но Чанмин вернулся, он всегда возвращался, но между ними что-то изменилось. Щелкнуло и растаяло с тем самым щелчком что-то очень важное, что-то незаменимое и без которого все утратило смысл. Мин замкнулся в себе, Ючон продолжал вести себя так, будто ничего не произошло. Только ходил намеренно неровно, будто пытаясь убить в себе рациональность, которая вопила, что так не может продолжаться. А Чанмин молча сносил все, молча улыбался и принимал подарки, молча купался в лучах славы, молча поддерживал его, отчего-то первым замечая, что все летит под откос. А вот теперь Чикаго, которая стала своеобразным заменителем Мина. Она была так же собрана – «надменная шлюха», как шипела Берлин, пытаясь уколоть больнее, но у нее не выходило, потому что Чикаго не слышала. Она молча принимала все, уютно сворачиваясь в комочек в руках Корицы, и Берлин бесилась вновь, потому что он завязывал шнурки на ногах у уставшей Чикаго, потому что носил ее на руках всерьез, потому что первым делом беспокоился не о себе, а о том, что Чикаго сегодня не завтракала, что у нее вновь болит нога, что ей необходимо выспаться и выпить чая с мятой. Было больно. Берлин не знала, что бывает так больно. Она старалась жить по образцу, который дарили ей многочисленные журналы в ярких обложках. Она выглядела молодо и стильно, она знала, какой цвет считается цветом сезона и насколько близко нужно подпустить к себе человека, чтобы подчинить своим капризам, но в ее журналах не говорилось, как вести себя, если сердце кровоточит и болит. Чикаго же стала причиной сегодняшней ссоры. Ючон честно пытался держать себя в руках, но выходило слишком паршиво – Чикаго просто не вовремя попала ему на глаза, не вовремя решила попытаться возразить, не вовремя отреагировала на оскорбление и упала на пол – рука у Ючона тяжелая, но ему было слишком паршиво, чтобы почувствовать свои вину и признать ее. Это не был звук самолета. Жужжание какого-то насекомого у него над ухом – крохотного, меньше тех мушек, что кружились перед глазами. Пожужжало и исчезло в темном углу комнаты – вот, что заинтересовало Ючона, но никак не Чикаго, баюкающая пострадавшую руку – неудачно упала. Падающий с потолка свет отражался в стеклянной пепельнице, в этой же пепельнице отражался Корица, собирающийся ввязаться в драку. Все шло не так, все было неправильно, а Чанмин так и не позвонил. Когда Ючон поднимается к себе, зимние сумерки уже вступают в свои права. Белеют края гор, на мгновение озаряясь светом. Тронутые пурпуром, облака лентами стелются по небу. Ючон смотрит на эту картину, собираясь с мыслями, а затем снимает со стола телефон, отодвигает в сторону пыльный провод и тяжело усаживается на пол, закрывая глаза. Номер он набирает по памяти, так и не взглянув на черный механизм с западающими кнопками. Холод медленно отступает, но лампочка мигает на прощание удивительно ярко и гаснет, словно жаровня под слоем пепла. Гудки, долгие, бесконечно долгие. - Да, кто это? – оживает трубка, а Ючон прижимает ее к уху и почти плачет, боясь, что собеседник услышит, и одновременно желая быть услышанным. – Кто это? – еще раз осведомляется незримый призрак прошлых дней. Ючон вздыхает и считает свой пульс. На восьмом ударе он говорит: - Привет. Джунсу, у тебя есть минутка? – так, будто не было долгих лет мучительных метаний, будто не было расстояния, закрытого железными прутьями, и встреч украдкой, о которых сам Джунсу не подозревал, так, будто им опять по семнадцать, будто они все еще друзья, увидевшие одновременно безумно красивую девушку, идущую по улице, едва касаясь ногами тротуара – готовую тут же вспорхнуть вверх и унестись туда, где ее уже не найти. - Привет, - осевшим голосом отвечает Джунсу, разбивая о стену вазу и тяжело садясь на кресло. – У меня есть немного времени. *** Падающий с потолка свет отражался в стеклянной пепельнице на белом квадрате стола. В ней еще дымилась тонкая длинная сигарета, испачканная губной помадой. На самом краю стола стояла винная бутылка грушеобразной формы, на этикетке была изображена блондинка, вкушавшая виноград с грозди, которую держала в руке. Струящийся с потолка красный свет дрожал на поверхности вина в стакане. Ножки стола утопали в толстом ковре. Юхно сидит на любимом кресле. Спина сидевшей перед ним женщины мокрая от пота. Она вытянула ногу и сняла с нее черный чулок. - Из-за тебя придется выкинуть эту пару! – сказала Рин, швырнув в него скрученным чулком. Юнхо пожал плечами, Рин допила свое вино. – Ты уже не так волнуешься? – кожа ее рук мягкая и розовая, как у младенца, она нежная, слишком нежная и бледные полумесяцы ногтей. - Не знаю, - честно отвечает Юнхо, откидываясь на спинку и закуривая. В дверь стучат трижды, после чего на пороге появляется Марго с подносом в руках. На широком блюде фрукты. Рин берет гроздь винограда и откусывает одну ягоду, совсем как девушка с этикетки. - Машина будет готова через полчаса, - не устает напоминать Марго, после чего удаляется. Тихо шуршит ее юбка, когда она делает шаги, блуза натягивается, когда она тянет руку чтобы открыть дверь. За мгновение до того, как дверь окончательно захлопывается, Юнхо успевает заметить ее опущенные плечи и каскад волос, спадающих на спину – вынула шпильку. - Все будет в порядке, - убежденно говорит Рин, вставая и начиная собирать одежду с пола. Янтарное платье очень легкое, но немного колючее на ощупь. Она надевает его, поворачиваясь к Юнхо спиной. – Застегни молнию, пожалуйста, - Юнхо послушно встает, тушит сигарету в пепельнице и идет к Рин. Оглаживает ее плечи и с непонятной, почти щемящей грустью целует ее под лопатку. Рин вздрагивает и улыбается, почему-то Юнхо кажется, что она улыбается, должна улыбаться в этот момент. Тихо взвизгивает молния, пряча от его взгляда молочную кожу – говорят, что Рин раньше была моделью, а теперь почему-то не любит фотографироваться. – Тебе тоже пора одеваться, - она оборачивается и становится на носочки. Юнхо закрывает глаза, ожидая почувствовать ее губы на своих, но Рин опять смеется, обманув его ожидания и направляясь к двери. – Собирайся, - говорит она напоследок и зовет Марго, исчезая янтарным росчерком в темноте коридора. Юнхо некоторое время прислушивается, затем одевается, поправляет галстук и опять замирает. Кажется, кто-то разжег костер. Он принюхивается, пытаясь понять, откуда исходит запах, а затем распахивает тяжелые створки окна, спрыгивая на землю. Закатное солнце, бросая яркие лучи, близится к зубцам гор. Вороны, по три, по четыре, по две спешат к своим гнездам, - какое грустное очарование! Но еще грустнее на душе, когда по небу вереницей тянутся тучи, совсем маленькие с виду. Солнце зайдет, и все полно невыразимой печали: шум ветра, звон цикад, готовящихся проснуться и встретить весну... Юнхо идет, прислушиваясь, и различает потрескивание дерева. Он ускоряет шаг и заходит за угол дома. - Привет, - Джун щурится, закрывая глаза от солнца, и улыбается. – Почему без куртки? – Юнхо тоже улыбается и ежится – на самом деле холодно. Костер как-то выбивается из общей картины, но сейчас как нельзя кстати. Джун переворачивает палочкой ярко вспыхивающие угольки и задумчиво чертит что-то на пепле. - Ты не придешь?.. Рин уже выбрала тебе место возле себя на первом ряду, - непонятно зачем говорит Юнхо, хотя и сам видит, что Джун никуда не спешит – на нем старая куртка, оборванная и залатанная, шапка, съехавшая набок, потертые джинсы. В этой одежде он удивительно напоминает одного старого знакомого, тоже любившего разводить костры, надевать, что попало и пить кофе в многочисленных парижских кофейнях. - Облака сегодня странные. Похожи на диких гусей… - Что? – Юнхо хмурится, но поднимает вверх взгляд. Клин темных тучек величественно проплывает над их головами, Джун усмехается. У него ранки на губах и неестественно яркий румянец, у него блестят глаза ярко, как эти самые угольки. У его ног коробка – затянутый черным квадрат и пачка писем. Почтальон из прошлого, уходящий в будущее. - У меня есть одна просьба, - Юнхо кивает, вытягивая руки над костром, а Джун протягивает ему какие-то бумаги. Юнхо удивленно поднимает брови, но принимает листы, разворачивая их и резко опуская голову. Стыд разливается красным по щекам, становится больно, потому что Джун, наверное, разочарован. Юнхо хочет объясниться, он хочет объяснить все, но никак не может выдавить ни слова. - Все в порядке, - с непонятной уверенностью говорит Джун, слишком спокойно, слишком… нет, ведь это не радость? Слова начинают срываться с губ Юнхо, как бусины с порвавшейся нити. - Это не то, что ты подумал!.. – он говорит еще и еще, поднимает глаза, но затем опускает их, глядя на пламя и успокаиваясь. – Я ничего не делал. Я хотел, чтобы мой человек припугнул его, но когда он пришел… твоему другу уже нельзя было помочь, - глухо заканчивает он. «Давайте убьем Джимми» - гласит название, давайте убьем, но зачем? - Успокойся, Юнхо. Я знаю, что ты не виноват, хотя я раньше… но это не важно. Я хочу, чтобы сегодня ты зачитывал именно этот рассказ, - Джун улыбается, склоняя голову набок, и сам пугается своего спокойствия – только руки дрожат. - Но почему? – Юнхо смотрит непонимающе и уже собирается шагнуть вперед к Джуну, чтобы схватить его за плечи и встряхнуть, как следует, чтобы сделать хоть что-то, потому что в его жизни уже был один солнечный человек, любящий разводить костры и сгоревший, потому что Юнхо был слишком нерешителен и не сумел ответить вовремя, а затем было поздно. Он не хочет опять терять, хотя и терять будто бы нечего. Он знаком с Джуном всего пару месяцев, с тем Джуном, который любит Шарлотку и глинтвейн, который играет в покер и постоянно мухлюет, а не с блистательной имитацией. Нельзя привязаться к тому, кто не может ответить, к тому, кто исчезнет, если почувствует, что ему так будет лучше. Нельзя верить тем, кто научился лгать самому себе так, словно самая большая ложь – жестокая правда. Нельзя восхищаться тиранами, которые топят других людей ради непонятных целей и играют на чувствах и слабостях, как самые искусные скрипачи на любимых инструментах. Нельзя, конечно, нельзя. Юнхо усмехается этой мысли, но слева от него стена, справа монолит забора, а впереди костер. Почему тогда так больно прощаться, а это – настоящее прощание, только не будет обещаний, ритуальных танцев с бубнами и долгих напутствий. - Я буду ждать твою настоящую книгу, - Джун вновь улыбается, улыбается так, что Юнхо не может дышать. – Удачи тебе, Чон Юнхо, - с этими словами он разворачивается, забирает свою коробку, убирает письма за пазуху и начинает удаляться, только снег хрустит под ногами. - Ты вернешься? – только и спрашивает Юнхо, но Джун уже не оборачивается. Юнхо понимает, что еще может догнать, остановить, но этого делать нельзя – Джун так решил, а Юнхо должен просто принять это решение, тем более что Рин уже обеспокоенно выкрикивает его имя, взвизгивают тормоза машины, хлопает дверь и слишком громко шуршат листы в его руках. Последнее – самый весомый аргумент. *** Аллея. Узкая дорожка, высокая трава, немного света для настроения. Белые листья отчего-то белых деревьев, песнь ветра в искусственных ветвях – странный голос. На тропинке двое – слишком молодые, чтобы смотреть на все с такой горечью, слишком взрослые, чтобы оставлять место восторгу и полузабытому трепету. Шепот людей в зале смешивается с шуршанием ее одежды и стуком каблуков по деревянной земле. - У меня такое чувство, что мы не знакомы, - Токио останавливается, резко отвернувшись и стараясь не смотреть на сбившуюся с шага Чикаго: топ-топ-топ, осталась тишина. Она вскидывает подбородок толи из гордости, толи чтобы зрители сумели заметить заблестевшие, увы, не от радости, а от слез глаза. – Когда ты перестанешь мне врать? Почему ты постоянно лжешь? – он оборачивается к ней, подходя ближе, убирая за ухо прядь волос, касаясь кожи щеки. Чикаго дрожит – она прекрасно помнит, что Токио может прикасаться и по-другому. Он скалится злобно и резко отшатывается, сжимая голову руками, брезгливо кривясь и почти рыча, как загнанный зверь, а Чикаго все стоит, вцепившись руками в подол собственного платья, оставляя на светлой ткани полосы-раны. – Что тебе еще нужно? Сама говорила, что любишь меня и хочешь быть со мной, - он берет ее за руку с трепетом, нежно проводит вены на запястье, вот только смотрит так, будто каждый ее вздох приближает конец для них обоих, что бы это ни означало. – Ты думаешь, что одна ты меняешься? Думаешь, что все остальные замерли и никогда не увидят больше, чем ты желаешь показаться? – она отшатывается, уголки губ трагически изгибаются, а Токио замирает в нерешительности. Секунда, две, три – зал ожидает, едва дыша. Токио падает на колени, прижимает ее к себе, шепча что-то совсем неразборчиво, а Чикаго смотрит потрясенно, она потеряна, упирается руками ему в плечи, но Токио уже все равно – она все дышит, она все приближает конец. – Все так. Ты права, конечно, права! – он смеется надрывно и злобно, все умоляя простить, все прижимая к себе, боясь отпустить. – Но я не изменюсь! Ради тебя останусь прежним, слышишь? – но Чикаго молчит, глядя в пол и чуть заметно качая головой, позволив ему держать ее руки, позволив говорить все то, что слышать было больно, да и не нужно на самом деле. – Я в самом деле рехнулся, но я тоже могу иногда злиться. Но это ты виновата. Это ты! Я никогда в жизни не взглянул на других девушек, - он вскакивает на ноги, хватая ее за плечи и встряхивая, заставляя шаг за шагом идти к краю сцены. – Ты опять спишь с тем уродом, да? Что ты делала вчера ночью? Что ты делала вчера ночью? – он спрашивает вновь и вновь, придвигаясь все ближе к ней. Чикаго пугается его взбешенного взгляда и дрожащих рук – слишком сильно сжимает ее плечи. Она всхлипывает. - Почему ты это делаешь? Мы только поужинали… все ведь было хорошо, а теперь... – она вновь отмахивается, оглядывается на зал, тонущий в слишком ярком свете прожекторов, край сцены тоже теряется в зыбком мареве, во рту появляется металлический привкус, кружится голова. – Не трогай меня! Мне нужно домой. Уже поздно, - и он отпускает так, как нужно отпускать. Чикаго не скрывает облегчения – с Корицей всегда были проблемы на этом моменте. Она отворачивается и удаляется вглубь сцены, чеканя шаг. *** - Наверное, в этом разговоре совсем нет смысла, - Ючон пинает ножку стола и шипит – зря ударил. – Ты мне не поверишь. Джун не поверил и ты тоже, - он замолкает, слушая дыхание человека на том конце провода, но Джунсу все молчит. Узорная циновка с потрепанными краями, из которых вылезают нитки. Ширмы с картинами в китайском стиле, почерневшие и порванные – то, что напоминает прошлое, но уже ни к чему непригодное. И он - художник, потерявший зрение. – Зачем все это? Зачем? – Ючон усмехается, желчно, как он привык – по-другому больше не получается. – Отвечай! Джунсу, черт, не молчи! – он дышит тяжело, все сжимая трубку и глядя в пространство бессмысленным взглядом, а Джунсу хмурит брови, чувствуя, что к горлу подступает ком. Перед ним бокал шампанского – праздновали начало официального падения Пак Ючона, рядом кубинские сигары – подарок одного небезызвестного человека, который был готов поддержать Джунсу в его псевдовойне. Мелочи, всего лишь глупые мелочи, но каждая из них вновь напоминает предательство, но ведь предатель не он! – А помнишь… - Ючон улыбается, буквально заставляя себя опустить одну руку, сжать ладонь в кулак, чтобы дрожь была заметна не так сильно. – Помнишь, как мы вместе гуляли? Было лето, такое же удушливое, каким оно и должно быть. Помнишь, был вечер. Мы торопились развести огонь, а сухой уголек для растопки, как нарочно, никак не разжигался. Ты тогда сильно злился – проиграл мне спор, но зато со спичками у тебя явно обстояли дела намного лучше, - Ючон сжимает губы в тонкую линию и сглатывает, засовывая руку во внутренний карман пиджака и прикасаясь пальцами к своему осознанному выбору. – Джунсу, помнишь, как мы расстелили мою кофту на песке, горел костер, мы сжигали старые курсовые – к черту все то, чему нас учили! Мы хотели совершить революцию своими руками! - на лице у Джунсу появляется горькая улыбка, Ючон давит в себе страх и подступающую панику. – Мы ждали Джуна, а он все медлил – опять встретил каких-нибудь знакомых, а у нас закончилась бумага, и огонь горел уже не так весело. Мягкий, дышащий влагой ветер в вечерних сумерках. Джун пришел-таки, а ты обиделся и ел свое мороженое вместо пива. Помнишь ведь? – Ючон достает из кармана пистолет, оглаживает его и всхлипывает – каждый вздох на том конце провода – шаг к концу, но не для Джунсу, у него все только начинается. - Я помню. К сожалению, помню. *** Юнхо стоял очень ровно, хотя рядом стоял такой же ровный и явно удобный стул. Юнхо все казалось, что стул должен занять кто-то другой, кто-то важный, но этот кто-то все никак не приходил. Вокруг стеллажи с книгами – помещение просторное и светлое, на потолке с десяток ламп в тяжелых оправах. На его переносице тяжелая же оправа очков. Читать было не так сложно, хотя он боялся, что не сможет выдавить ни звука. Есть разница между текстом, написанным в горячке и его прочтением через такой промежуток времени. Слова были короткими, жалящими, они складывались в такие же отрывистые предложения, слишком тяжеловесные, однако. Он читал медленно, будто вспоминая все еще раз, но вспоминая как-то со стороны, но почему-то вспоминая совсем не то, что, казалось, лежало на самой поверхности раньше. Вспомнилось, что у Джуна были царапины на руках – старые, уже подсохшие, и новые, совсем свежие. Вспомнилось, что в волосах у Джимми запуталось солнце – последний луч, а ведь он был так счастлив – совсем мальчишка! Откуда-то изнутри пришло знание, что этот мальчишка вовсе не исчез, не погиб, он просто не мог так поступить - такие не умирают, по крайней мере, не должны умирать, а если это происходит, то их свет не меркнет – он зажигается в сердцах других, пусть даже и не сразу, пусть даже пробивая себе дорогу через боль и горечь утраты. Ведь Джун пах хризантемами, немного грязью, отмиранием, каждое воскресенье отдавал молчаливую дань, но не тому, что лежало в земле, а светлому образу, становящемуся почти иконой в сердце. Странно, но почему-то Юнхо начало казаться, что уже видел все это, что он знает своего персонажа намного лучше, чем в сам момент написания. Он знает его по мимолетным взглядам Джун – будто тот сравнивал, но не приходил к определенному выводу; по недоверию Марго – о да, пепельная красавица относилась к Юнхо порой слишком предвзято; по словам и обрывкам фраз, сказанным в полудреме, когда шаги уже вполне можно отделить от флера сновидений, но отделять не хочется и ты лишь вплетаешь их в общую канву. Интересно, неужели Джун поэтому дал прочесть эту работу вновь? Неужели он чувствовал так же? Неужели… но он прав – нужно отпустить, но отпустить можно лишь, приняв, а самостоятельно Юнхо не сумел бы принять подобное решение – слишком тяжело, слишком больно. *** Джун отдает последнюю дань, исполняет последнюю клятву, потому что раньше не умел дышать, не умел ходить и не умел видеть то, что на самом деле было важно. Ему нужно идти, еще совсем немного. Однажды Люшер приехала к нему в Токио, но оставаться в самом городе она не захотела и не сочла возможным. Джун нашел небольшой домик с садом и видом на реку. Местные жители были приветливы, они подходили к Люшер, просто чтобы своими глазами увидеть яркие перья хрупкой птицы с бледным окрасом. Но упали большие деревья, поломаны и разбросаны ветки, но самая горестная неожиданность: они примяли под собой цветы хаги и оминаэси. Когда под тихим дуновением ветра один листок за другим влетает в отверстия оконной решетки, трудно поверить, что этот самый ветер так яростно бушевал. Джун некоторое время всматривается в темнеющие провалы окон и идет дальше. Джун слишком хорошо помнил, как наутро после бури увидел Люшер... Должно быть, ей всю ночь не давал покоя шум вихря, она долго томилась без сна в своей комнате с высокими потолками, пока Джун не мог вернуться из города – увы, дела, а теперь, наконец, покинув осточертелые стены, Люшер появилась у самого выхода на веранду. Она казалась настоящей красавицей... Наверное, Йоко и до нее добралась, иначе Джун не мог объяснить ее одежду. На ней была нижняя одежда из густо-лилового шелка, матового, словно подернутого дымкой, а сверху другая - из парчи желто-багрового цвета осенних листьев, и еще одна из тончайшей прозрачной ткани. Пряди ее длинных волос, волнуемые ветром, слегка подымались и вновь падали на плечи. Это было очаровательно. Джун стоял и молчал, отдавая дань красоте. Он всегда делает все неправильно. Река несет свои воды, пожалуй, слишком поспешно. Точит камень пологого берега, какого-то пустынно-лысого, совсем непривычного. Джун вздыхает и садится на корточки у грани воды, снимает черную ткань с коробки, вынимает урну с прахом – Люшер и ее дочь. Слез нет. Их больше нет. Первым в плаванье отправляется кораблик, исписанный ее холеричным почерком, а затем уже на борт заходит Люшер, улыбается напоследок, поправляет шляпку и завязывает ленту дочери, которую Джун никогда не видел, только в письмах. - Надеюсь, ты доберешься до моря и увидишь тот океан, который не сумел разглядеть я. *** - Девушка, с вами можно познакомиться? – Токио меняется. Он поднимает голову, стирая боль и слезы. Он пытается улыбнуться, пока еще неуверенно. Чикаго останавливается и недоверчиво оглядывается, прекрасная в своей завершенности, снежно-белая среди снежно-белых деревьев. - Что? – изгибаются брови. Она хочет поверить теплу его глаз, движению руки, мучительно пытающейся дотянуться до той, кто всех важнее и подарить свое сердце на раскрытой ладони. - Девушка, давайте выпьем кофе. У вас есть минутка? – она подходит ближе, готовая в любой момент бросить все, он касается несмело, Чикаго же пытается отпрянуть вновь, но одергивает себя. – Я тут подумал, я хочу вечность стоять с тобой рядом на этой аллее, только чтобы ты улыбалась, - и он улыбается искренне, честно, открыто. Чикаго склоняет голову набок: - Я хотела бы поверить. *** - Ючон, не делай глупостей! Я приеду! – Джунсу вскакивает на ноги, опрокидывая бокал, заливая бумаги, но не обращая на это внимания. Ючон улыбается, как улыбаются счастливцы-психи. - Простил? – Джунсу метается по комнате, не зная, что предпринять, он ревет, как раненый зверь, и срывается на истерику. - Не смей! Где ты? Я приеду, только скажи… - Прощай. Теперь я готов, - Ючон кладет трубку на пол и встает на ноги. Джунсу замирает, крича что-то в трубку. На пороге его кабинета стоят сотрудники, с лиц которых медленно сползают улыбки. Ючон в последний раз смотрит на светящийся теперь уже неоном город и спускает курок. - А помнишь, как ты обещал, что не уйдешь? Так вот, ты предатель. Ты предатель, Пак Ючон! Я тебя ненавижу! – Джунсу уже не нужна неотложка – его не реанимировать. *** Юнхо смотрит на последний лист – его раньше не было, разворачивает, вчитывается до рези в глазах, но цепляет взглядом лишь отрывки: «Я люблю белые облака, и пурпурные, и черные... И дождевые тучи тоже, когда они летят по ветру. Люблю смотреть, как на рассвете темные облака понемногу тают и становятся все светлее. Кажется, в какой-то китайской поэме сказано о них: "Цвет, исчезающий на заре..." До чего красиво, когда тонкое сквозистое облако проплывает мимо ослепительно сияющей луны! Чайка по имени Джэ» И крылатая птица ниже. Птица, стремящаяся в никуда и, кажется, незачем. У Юнхо все плывет перед глазами, он порывисто поправляет очки и садится на стул, который оказался так кстати. Рин обеспокоенно приподнимается, но ее успокаивающе берут за руку и усаживают обратно. Женщина, худая как щепка, в синем фланелевом костюме подходит к Юнхо. Она внимательно смотрит на золоченые часики и улыбается. - Господин Чон, вы в порядке? - он кивает, пытаясь прочитать послание полностью, но понимая, что здесь это невозможно. - Мы знаем, что эта работа по большей части автобиографичная... - Что? - Юнхо действительно удивляется, а синяя женщина недовольно морщится, выпадая из своего образа на мгновение, но быстро берет себя в руки, только жестокая складочка остается в уголке губ. - Нам позвонили за полчаса до начала семинара и сообщили о деталях написания. Нашим читателям очень интересно, кем вам приходился описанный персонаж? - Юнхо бледнеет, молча прорезая взглядом пространство, немного ослабляя узел галстука. Он закрывает глаза, внезапно понимая все и безумно желая сделать хоть что-то, но увы, сейчас он может только говорить, пусть даже и совершенно неважные вещи. - Этот человек был для меня всем и одновременно ничем. Он ненавидел вязкую тишину, слушал музыку дождя и ветра, позволяя себе лишь подпевать им. Он становился посреди сада, становясь лишь частью, маленьким винтиком в окружающей реальности. Его кожа темнела и превращалась в сучковатый ствол дерева. Волосы впитывали в себя запах леса, он стоял и слушал деревья, поющие на разный лад - у каждого свой голос. Он любил разводить костры и коптить ими побледневшее небо. Он знал десятки безумных песен, были там и те, которые призывали дождь. Он одевался, как попало, и ел, что придется... В сознании Юнхо смешались образы, которые должен был смешать он и уже очень давно: Хиро, малознакомый, порывистый, резкий; Джэ, куривший ментоловые сигареты и запивающий их кофе; Чайка - таинственный собеседник, любящий воровать чужие мысли и подсовывать свои взамен; Ким Джеджун, сумевший создать своими руками новый мир и своими же руками его разрушивший; Джун - потерявшийся ребенок, который внезапно оказался слишком взрослым. Прощай, Чайка по имени Джэ. Прощай.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.