***
Гроб с телом установили на постаменте в центре холла. Чёрный лак влажно поблёскивал в свете многочисленных свечей, а подножие целиком было погребено под букетами свежих цветов. Сотни поклонников пришли проститься с гениальным балетмейстером, который за короткое время сумел превратить музтеатр в центр культурной жизни всего региона. Негромко играла трагическая музыка, Павел в ней не разбирался. Он подошёл поближе к гробу и заметил богатые венки от мэра и губернаторши. Первушин был известной личностью, дружил со многими влиятельными людьми. И враждовал тоже. Медленно передвигаясь со скорбной толпой, Павел наконец оказался у гроба и взглянул в лицо покойника. Разбитые губы, синяк под глазом. Баранов бил от всей души, не сдерживая эмоций, желая причинить настоящую боль. Павел вздохнул, прикоснулся пальцами к холодной чёрной полировке и прошептал: «Эдик, не знаю, кто тебя убил, но я его найду». Почувствовал, как чья-то рука деликатно потянула его за локоть: «Проходите, пожалуйста, не задерживайте церемонию». Там же в холле были накрыты траурные столы для поминок, но Павел ушёл к Жанне. Выпили по сто или двести грамм водки за помин безгрешной Эдикиной души, выкурили по несколько сигарет. — Как ты думаешь, кто его убил? — спросил Овчинников. — А хрен его знает. Что у тебя с губой? Прям как у Первушина. — Жена по роже дала. — Ну передай ей респект, — Божучка всегда отличалась женской солидарностью. Потому что все мужики сволочи, даже её лучший дружбан Паша. — Мы сегодня не работаем. Поминки, похороны — нажрёмся все. Видел, половина театра уже еле передвигается? Танька Кузина из Перми приехала, вообще лыка не вяжет. Пацаны от неё прячутся где-то. Не уважают мамку-то… Вот… А завтра и тридцать первого театр работает в обычном режиме. Праздники-ёлки, опера-балет — шоу маст гоу он, сечёшь? — Божучку резко повело вправо, и Павел поддержал её за талию. Усадил на стул. — Секу. Я думаю, Эдик бы оценил. Что балет не умер вместе с ним. — Конечно, оценил бы! Ему на всё похер было, кроме балета. Никого не любил и не щадил. Человек искусства — не то что мы, технический персонал. Дай закурить. Мои кончились. Павел отдал ей всю пачку и снова спросил настойчиво: — Так ты-то что думаешь? Кто его застрелил? — Только не обижайся, Паш. Пидорас его застрелил. Не, я в буквальном смысле. Это не какие-то там профессиональные балетные траблы или ночные грабители — это на почве личных разборок. Любовь-ревность, всё такое. — А с кем у него могли быть такие разборки? Божучка хихикнула: — Да со всеми. Тут же большинство — меньшинство! Жанна, хоть и пьяная была, но озвучила точку зрения всей театральной тусовки. Эдика убил кто-то из своих. Преступление страсти. Учитывая, как регулярно между мальчиками, которые ещё вчера были лучшими друзьями, вспыхивали жестокие ссоры и драки, Павел был склонен разделить эту точку зрения. Он вышел за кулисы и увидел Таню Кузину, которая громко звала своих детей: «Рома! Тёма! Вы где?». Он отпрянул и быстро спустился в затемнённый зрительный зал, не желая попадаться на пути нетрезвой мамаши. За последними креслами партера он заметил мелькание затылков и, нагнувшись, добежал до прохода, опустился на пол. Рядом, поджав ноги и пригнув головы, сидели близнецы Кузины в чёрных траурных костюмах. — Вы от кого тут прячетесь? — спросил шёпотом. — От мамы. — Почему? — Она какая-то странная. Так-то нормальная, но иногда странная. Сегодня — странная. Так-то мы её любим. Но не всегда, — перебивая друг друга, затараторили Рома и Тёма. Различить их было невозможно. Настолько жгучие брюнеты, что их губы казались лиловыми, а белки глаз сверкали в полумраке, как катафоты. — Как вы думаете, кто Эдуарда Иннокентьевича убил? — напрямую спросил Павел. Далее он имел удовольствие наблюдать словесную и физическую потасовку между братьями: — А чё, не Гоша? — Гоша не мог! Молокосос ты недорезанный! — Подзатыльник. — А ты хомяк клонированный! Гошка его избил. Я видел. Повалил прямо в селёдку под шубой и как захерачил в глаз, потом по носу, потом по зубам… — Тычок под рёбра. — Иди ёжиков паси! Селёдки там не было, я проверял. Она была только у директора и у тёток из пошивочного. А нам мимозу поставили! — Толчок в грудь обеими руками. Толкнутый брат повалился на красный ковролин, свирепо пинаясь накачанными балетными ногами. Однажды Павел наблюдал, как, соревнуясь между собой, близнецы крутили фуэте на репетиции. На третьем десятке он сбился со счёта и начал аплодировать чокнутым танцовщикам. — Пацаны, вы что, контуженные? — Он — да! — Нет, это он — да! — Всё, тихо. Хватит пинаться, вы мне уже все брюки запачкали! Вы спали с Первушиным? Сначала возмущённое сопение, потом заголосили в два горла, не разберёшь кто: — Кто вам это сказал? Клевета! Мы с девочками спим! С девочкой. Гондон! Сам гондон! — Всё, достали. Как вас Эдик терпел? Пойду выпью. — Мы тоже хотим! Принесите нам, пожалуйста! А Эдик нас бил. — Обойдетесь. Кто с Первушиным спал, признавайтесь? — Так Алёшенька! Где водки можно достать, чтобы взрослые не видели? — Я сейчас вашей маме пожалуюсь! Пока Кузины верещали, как недорезанные поросята, Павел вернулся в осветительный цех, где уже собирался театральный люд из тех, кто попроще. Жанна командовала поминальным банкетом. Павел спросил: — Алёшеньку не видела? — Третий день дома отдыхает. Нервный срыв у мальчика. Любовника мёртвого найти — пойди попробуй! — Откуси себе язык! — Павла передёрнуло. — Адрес знаешь?***
Павел приехал по адресу без предупреждения. Панельный дом на окраине города, загаженный подъезд. Дверь открыла хрупкая женщина с испуганно распахнутыми глазами: — Вам кого? — Я из городской администрации. Мне нужно поговорить с Алексеем Меркуловым. — Он нездоров. — И тем не менее. Из-за материного плеча появилась невысокая фигурка: — Мама, я знаю этого человека. Я поговорю с ним. Мать вздохнула и ушла на кухню, из которой плыли аппетитные запахи домашней выпечки. Павел вспомнил, что не ел сегодня. Пока он раздевался в прихожей, услышал из дальней комнаты скороговорку спортивного комментатора и громкие крики болельщиков. — Отец с братом смотрят хоккей, — пояснил Алёшенька и провёл гостя в маленькую комнату. Две кровати: одна — свалка грязного постельного белья, вторая аккуратно заправлена светлым покрывалом. Два письменных стола: на одном пирамиды едва опознаваемого мусора — от растрёпанных порножурналов до раскуроченных спиннинговых катушек, на втором — маленькая елочка, украшенная серебристыми бантиками. Алёшенька усадил Павла за стол с ёлочкой, а сам присел на светлое покрывало. Спину держал ровно, а руки изящно сложил на коленях. — Вы хотели со мной поговорить, Павел Петрович? За стеной раздались крики возмущения и разочарования. Шайбу забили не туда, куда надо. Павел подождал, пока они смолкнут, и спросил: — Ты знаешь, что Гошу арестовали по подозрению в убийстве Эдуарда Первушина? Он уже два дня в тюрьме. По нежному лицу разлилась смертельная бледность. Алёшенька сгорбился и вцепился пальцами в покрывало. Красивая балетная поза разрушилась, и Павел увидел напуганного растерянного мальчика. Сел рядом и взял за руку, согревая тонкие ледяные пальцы: — Ну что ты? Успокойся. Ты за Гошу переживаешь? Я знаю, вы дружите… По щеке Алёшеньки, ровно между двух родинок, которые так любил фотографировать Гоша, скатилась большая прозрачная слеза. Потом ещё одна, и ещё. Он плакал, не всхлипывая, не закрываясь, а просто безнадёжно и обречённо истекая слезами. — Он мой единственный друг. До него у меня никогда не было друзей. — А в училище? — Меня не любили. Я никому не нравился, кроме преподавателей. — В театре тебя любят. — Они восхищаются тем, как я танцую. А в остальном им плевать на меня. — Гоша тебя любит. Алёшенька поморгал длинными мокрыми ресницами и посмотрел снизу вверх на Павла: — Вы хотите узнать, как я убил Эдуарда Иннокентиевича? — Хочу. Алёшенька отодвинулся и сел на кровати лицом к Павлу. Начал свой рассказ, боязливо замирая от взрывов болельщицкого негодования за стеной: — Я его полюбил с первого взгляда. Вернее, с первой репетиции. Я много разных балетмейстеров видел, но он был уникальным. Он ставил такие восхитительно сложные танцы, что не каждый артист мог исполнить. Некоторые говорили, что это невозможно, но мне всегда удавалось. Он был моим балетмейстером, а я — его танцовщиком. И мы оба знали: мы особенные, мы созданы друг для друга. Иногда он был жестоким и требовательным, но ведь с лучших и спрашивается строже, верно? Я согласился на близость с ним, чтобы мой танец стал свободнее, проникновеннее, раскрепощённее. Он так сказал, и я поверил. Наверное, это было моей ошибкой. Эдуард Иннокентьевич не разделял балет и личную жизнь. Он переносил наши рабочие отношения в ту сферу, где не должно быть ничего, кроме желания. Прямо сказать, во время любви он был таким же грубым и жестоким, как во время репетиций. Я был и счастлив, и несчастлив одновременно. Вы понимаете, о чём я? — У меня были в жизни моменты, когда я был и счастлив, и несчастлив одновременно. — Тогда, может быть, понимаете. Это было тяжело. Я часто плакал, но нельзя было плакать при нём. Я начал задумываться о том, чтобы сменить театр. Уехать в Москву, Санкт-Петербург или даже Лондон. У меня было много предложений, но Эдуард Иннокентьевич не отпускал меня. А у нас не принято уходить без разрешения — я хотел получить его благословение. А потом пришёл Гоша… «Ковальчук! Бросок! Штанга!!!» — стена сотряслась, а Алёшенька переждал шум и продолжил: — Он сразу мне понравился. Я впервые такого парня встретил. Вы понимаете, какого? Я с ним общался и забывал обо всех неприятностях. Забывал о разочаровании, унижении, боли. Гоша приходил к нам в класс, смотрел, как я репетирую, и сам пробовал заниматься. Делал растяжку, повторял движения. Артисты дразнили его верзилой и увальнем, а Эдуард Иннокентьевич бранился матерными словами, но Гоша никогда не обижался, не брал всю эту гадость внутрь себя. Мне казалось, он наполнен чем-то светлым, потому что даже в грязном он видел чистое. Такой у него необычный взгляд на мир. Вы замечали? — Замечал. — Вот! Мы и подружились. Я стал его немножко тренировать. Занятия расписал, диету придумал — он слушался меня. Всё свободное время мы проводили вместе, нам было хорошо. А потом я догадался, что у него кто-то есть. Мужчина. Я никогда в жизни ни с кем не разговаривал на эту тему — не терплю пошлости. А в Гоше пошлости не было. Я понял, что он влюблён в своего мужчину, и начал расспрашивать. Но Гоша сказал, что поклялся сохранить тайну. Тогда я сказал, что мне не надо имени, пусть просто что-нибудь расскажет. Мы были у него дома, сидели на полу и вырезали из журналов статьи про его любимых музыкантов. Он собирает статьи, вы знаете… — И что потом? — У Павла засосало под ложечкой. — А потом он рассказал о своём мужчине. Вернее, о себе. О том, что он чувствует, когда… «Ковальчук впечатывает соперника в борт и применяет силовой приём!!!» —… когда они делают это. Я и не знал, что так бывает. Гоша сказал, что он целует его всего, прежде чем… И делает всё медленно и ласково, чтобы не причинить боли. А сам терпит, чтобы Гоше приятнее было. И уж, конечно, никаких слёз. Вы не подумайте, что я совсем необразованный, но о некоторых нюансах я не знал. Я семь лет прожил в интернате при хореографическом училище, мы занимались в классах до десяти часов вечера. Некогда было думать о глупостях. А Эдуард Иннокентьевич не посвятил меня в тонкости. А Гоша рассказал. И когда он рассказывал о своём любовнике, у него… Ну вы понимаете… И у меня тоже. Так получилось, что мы сделали это вместе. Но вы не подумайте ничего плохого! В тот момент он думал только о нём. И я тоже думал о нём — это было так приятно, как никогда раньше… С Эдуардом Иннокентьевичем такого не было. Павел отвернулся, разглядывая мерцающую ёлочку. Под ней стояла фигурка одинокого Деда Мороза — без Снегурочки. Потом всё-таки спросил: — Что ещё вы делали с Барановым, кроме совместной мастурбации? — Иногда по телефону мы разговаривали о том мужчине. Словно оба в него влюблены. Но больше ничего. Мы дружили. На корпоративе я увидел, как Эдуард Иннокентьевич что-то сказал Гоше. Что-то очень злое, от чего Гоша потерял голову и набросился на него с кулаками. И я видел, как вы кинулись к Гоше и оттащили его в сторону. Вы его держали и успокаивали, и я догадался, что вы тот самый человек. Гошин любовник. Я и не подозревал… «Давай пас! Бей! Добивай!» — Потом Эдуард Иннокентьевич напился. Он звал меня к себе, но я сердился из-за того, что он довёл Гошу до драки. Ладно меня мучил, я сам на это согласился, а вот за Гошу обидно стало. Поэтому я поехал к себе домой и лёг спать, но заснуть никак не получалось. А Эдуард Иннокентьевич начал слать сообщения: «приезжай срочно», «надо поговорить». Я не вытерпел и поехал. Собрался тихо, мои даже не проснулись. Приехал, а он совсем пьян. Накинулся на меня и такого бреда наговорил. Что я, извините, шлюха, изменил ему с дебилом-рабочим, что я с Гошей насмехаюсь над ним. Из его слов я понял, что он не одобряет нашу дружбу и ревнует меня к Гоше, хотя это так глупо, ведь мы просто дружили, а если что и было, так не между мной и Гошей, а с вами. И только в моих мечтах… — Алёшенька тяжело вздохнул и опустил голову. — Мы сильно поссорились. Эдуард Иннокентьевич достал пистолет, который у него в сейфе хранился. Потребовал секса. А я отказался. Я, наверное, был не в себе, потому что сказал, что лучше пересплю с Гошкой. Или с вами. Или с первым встречным. Но с ним — больше никогда, и пусть мой танец потеряет всякую проникновенность. Он ударил меня, а я ударил его. Пока мы дрались, пистолет выстрелил, и Эдуард Иннокентьевич упал. Нет! Я не откровенен с вами. Я себя выгораживаю, потому что трус… Пистолет был в моей руке, когда раздался выстрел, но, сколько ни вспоминаю, я не помню, чтобы стрелял специально. Это случайность. Я же любил его. «И-и-и-и!!! Шайба улетает на трибуны! Могут пострадать невинные зрители!» — Я не помню, как вернулся домой. Мои не проснулись. Даже брат, который спит тут, — Алёшенька кивнул на грязную измятую постель. — Все уверены, что я дома ночевал. Меня минут сорок не было, всё так быстро произошло. Я спрятал пистолет под подушку и сразу заснул. Назавтра не смог пойти на работу, а двадцать седьмого утром поехал к Эдуарду Иннокентьевичу. Вы понимаете, мне вдруг начало казаться, что он живой. Что он не умер, а просто ранен и лежит там один без помощи. Я почему-то поверил в это. Меня так тянуло к нему, что не было сил сопротивляться. И я поехал. А он мёртвый. Совсем. Я начал плакать и кричать. Тормошил его, бил по щекам, посадил спиной к стене. Позвонил в полицию. Дверь неслышно открылась, и вошла мама Алёшеньки с подносом, на котором стояла тарелка, полная толстеньких фаршированных блинов и два стакана молока: — Поужинайте, пожалуйста. Я только что приготовила, горячие. — Большое спасибо, мама. Мы с удовольствием. Алёшенька поставил поднос на стол и пригласил Павла. Они ели румяные блинчики со сладким творогом и запивали молоком, как старые приятели. Как будто один из них три дня назад не убил своего любимого человека, а второй не оставил своего любовника в тюрьме. На бледное лицо артиста вернулись краски, он даже улыбнулся, салютуя надкусанным блинчиком: — Зато теперь можно не соблюдать диету! Я такой голодный! — Я вообще-то тоже. Отдашь мне пистолет? Я завтра с утра к следователю поеду, нужно Гошу освобождать. Павел не хотел оставлять заряженный пистолет в распоряжении Меркулова ещё на одну ночь. — Забирайте, конечно. На сколько меня посадят? — Не знаю. Лет на десять. — Справедливо. Гениальный был человек. — Он был высокомерный и завистливый садист, Алёшенька. Павел замотал пистолет в наволочку, которую сдёрнул с грязной кровати, засунул в портфель и уже собрался уходить, когда Алёшенька тронул его за рукав: — Павел Петрович, можно вас попросить? — Да. — Поцелуйте меня на прощание. Так, как вы Гошу целовали. Если вам не противно ко мне прикасаться. «Ну что ж, дорогие болельщики! Звучит финальный свисток! Мы с вами прощаемся!» Павел уронил портфель на пол, взял в ладони поднятое к нему лицо и поцеловал солёные, сладкие, молочные губы так нежно, как только мог. Он никогда не целовал Баранова так. И не делал всё медленно и ласково, чтобы не было больно. И уж точно не терпел, чтобы сделать Гоше приятнее. Баранов всё выдумал. Или нет, не выдумал. Просто внутри Баранова работало какое-то хитрое устройство, которое любую гадость превращало в чистоту и красоту. И вот к чему привела вся эта сказочная красота — один человек погиб, другой… тоже. Сев в такси, Павел набрал Шульгина: — Договоритесь о встрече с Зыряновым на завтрашнее утро. Я должен дать важные показания. И пусть он будет готов распорядиться, чтобы Баранова выпустили. Прямо сразу, как только я приеду за ним в изолятор.