ID работы: 2424899

И что такое плохо

Слэш
NC-17
Завершён
1550
автор
gurdhhu бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
754 страницы, 51 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1550 Нравится 501 Отзывы 962 В сборник Скачать

Глава 29

Настройки текста
Примечания:
       Мы с Женей успокаиваемся далеко не сразу, зато остальные практически моментально выходят из ступора. Наша истерика служит катализатором к действию. Все тут же приходит в движение. Краем глаза я отмечаю, что седой мужчина быстрой походкой покидает помещение и почти тут же возвращается. В его руках что-то истово меховое, похожее на шкуру убитого мамонта. Он подходит к нам ближе, и я понимаю, что это две толстых шубы невероятных размеров. Будто маленьких детей, он кутает нас, аккуратно расправив меха и по очереди накидывая нам на плечи. Все еще позорно плачу, но уже почти беззвучно. Ничего не могу поделать с детским, отчаянным желанием спрятаться, поплотнее завернувшись в такую вот теплую, надежную вещь, поэтому, не подумав, прямо с ботинками забираюсь на мягкую обивку углового дивана, подтягиваю колени к груди и пригибаю голову так, что из-за ворота теперь торчат одни глаза. Женя же снова ложится на стол, в перекрестие своих рук; ровно в такой позе я его и застал, когда здесь оказался. Меня тоже неудержимо клонит лечь, но я сдерживаю эти порывы: во-первых, мне страшно, что мир, только переставший кружить в вихре, опять изойдется в безумном хороводе, а во-вторых, боюсь упустить что-то важное; мое даже в таких обстоятельствах неуемное любопытство — должно быть, единственное, что держит меня сейчас на грани сознания. Я бездумно продолжаю пялиться по сторонам. Например, на стол. На нем, располагающемся прямо под окошком, по-деревенски уютно занавешенным кружевным тюлем, лежит белая скатерка под стать, соломенная подставка под горячее с водруженным поверх пузатым керамическим заварником, рядом — бутылка водки в окружении аккуратных стопочек с классической гравировкой. Не удерживаюсь от того, чтобы хмыкнуть, впрочем тут же решаю, что несправедливо и зря; уж скорее всего они который день только тем и занимаются, что глушат горькую; что же им еще оставалось делать, если так подумать? Я ведь не знаю, что выпало на их долю, а одной мысли о том, что ты навсегда потерял, допустим, своего сына — уже достаточно, чтобы беспробудно запить; не говоря о таких мелочных по сравнению с этим поводах, как то, что мир сошел с ума и никогда уже не будет прежним. Прекращаю рассматривать сельский натюрморт и снова оборачиваюсь. Чтобы наткнуться на прямой, пытливый, пронзительный взгляд черных глаз совсем недалеко от себя. Таких, как и у самого Жени. По виду и форме, но не выражению. Прямой, как танковая атака, тем не менее в этом взгляде нет угрозы или недовольства, только явное беспокойство, легкая радость и что-то вроде благодушия, но он все равно почему-то очень тяжелый. Мне не вынести сейчас этой тяжести. Я смущенно обрываю зрительный контакт и постепенно перевожу свой взгляд ниже. Сначала гляжу на его нос и подмечаю определенное фамильное сходство: крупный, изящно изломанный, но при этом тонкий, с острыми крыльями ноздрей. Губы — тоже довольно крупные, меньше Жениных, но с явным сходством. Борода, как мне и казалось издали, оказывается аккуратно подровненной, а шея выбритой, так, словно он сделал это совсем недавно. На лице его не так много морщин, только ярко выделенные носогубные складки да две вертикальных полоски, прорезающие высокий лоб. Вообще он действительно чем-то неуловимо похож на канонического представителя Московской Руси, что только усугубляет для меня его образ патриархального боярина. Впрочем, ни мехов, ни злата на нем не обнаруживается, равно как и отъетого живота; вместо них — идеально сидящая и выглаженная серая рубашка без единой складки. Наконец мой взгляд опускается еще ниже, и я понимаю, что в руках он держит две дымящиеся кружки, которые тотчас же ставит перед нами на стол. Мне в голову закрадывается подозрение, что он специально слегка помедлил с этим действием, чтобы дать мне вдоволь на него попялиться и удовлетворить любопытство. Становится почти стыдно. Снова поднимаю глаза и встречаюсь с ним взглядом. Он наклоняет голову слегка вбок и, мне кажется, как загипнотизированная зверюшка под взглядом змеи, я непроизвольно повторяю за ним это движение. Вертикальные морщины тут же становятся еще более глубокими и выражеными; он морщится, а затем кивает головой на кружку и первым нарушает затянувшуюся тишину своим коротким, низким:        — Пейте.        Звук его голоса звучит одновременно знакомо и непривычно, а то, как он произносит вот это вот «пейте» — до жути странно, наверное из-за того, что «т» его какая-то очень твердая, больше похожа на «ц». Как бы то ни было, меня глубоко трогает забота этих мужчин, и я, уже было подуспокоившийся, снова с трудом сдерживаюсь от рвущегося наружу нового потока слез. Чтобы не позволить этому произойти, замираю, застываю внутри себя, а выпадаю из своего космически-отстраненного состояния лишь когда Женя начинает шевелиться и с тихим стоном поднимает голову. Тут же спохватываюсь и вновь отвожу взгляд, чтобы уткнуться им в кружку. Керамическая и, боюсь, слишком тяжелая для меня сейчас, как и давешний взгляд. В ней, переливаясь неровными клеточками, блестит золотистый бульон, бликами отражая в себе круглые лампочки в трех рожках. Слышится шум со скрипом передвигаемых по полу ножек; это мужчины, один за другим, рассаживаются вдоль стола на табуреты. Бросаю взгляд на Женю. Он, не глядя ни на кого и обвив ладонями кружку, уже вовсю сосредоточенно пьет. Я тоже решаюсь попытать удачу и протягиваю из-под надежной защиты шубы относительно здоровую и невредимую руку к кружке. Еще ничем не нагруженная, она уже вовсю трясется. Приходится положить ее на стол и с нажимом вести вперед. Отмечаю, что розовая обмотка не только поистрепалась, но и обрела сложный серый оттенок; наконец ладонь оказывается у заветной цели, но, как я и боялся, сил, чтобы поднять одной рукой кружку, у меня явно не хватает. Мелко трясущиеся пальцы неудобно застревают в дырке ручки, а при попытке поднять запястье болезненно выгибается. Приходится проделать такую же дорогу по столу и второй рукой. Повязка же на ней почти целиком окрашена кровью и, похоже, гноем; выглядит ужасно. Кончиками пальцев, держась раной подальше от керамического круглого тела, таки поднимаю непосильную тяжесть со стола и подношу к губам. Делаю глоток, и… Меня накрывает волной боли. Сначала — резкой вспышкой от щеки, еще долго жгущей и щиплющейся позже, а потом — скрежетанием когтей по всей длине горла. На глаза моментально наворачиваются и не уходившие далеко слезы; тут же жмурюсь и силюсь не заорать. Это мне почти удается, и вместо крика слышится лишь тонкий полустон-полувсхлип, напоминающий то ли скулеж, то ли мяуканье. Когда страдания чуть поутихают, разжимаю глаза и боязливо ставлю кружку обратно на стол. Ни есть, ни пить мне больше не хочется, несмотря на отчетливо мучающие голод и жажду. Мрачно гляжу на свои изуродованные, изодранные, раскрасневшиеся пальцы и говорю словно бы им, а вовсе не Жениному отцу или этому добродушному седому мужчине:        — Спасибо.        В ответ раздается чей-то грустный вздох и снова — тишина. Мне противно смотреть на свои руки и думать о боли, которую я обязательно вскоре почувствую и от них. Снова прячу их под шубу, так, что теперь можно сделать вид для себя, будто тела у меня и вовсе нет. Мой взгляд все еще прикован к столу. Там, где еще недавно проезжались мои руки, на скатерти остались кровавые и грязные полосы. Снова перевожу его и, сфокусировавшись на мехе шубы, осознаю, что вся область вокруг щеки обильно намочена темной жидкостью, слепляющей в комки длинный ворс. Не хочу, не хочу больше видеть крови, никаких упоминаний и напоминаний. Снова смотрю на мужчин. Встречаюсь глазами с почти по-отечески теплым и сочувственным взглядом выцветших голубых глаз седовласого мужчины. Но это лишь возвращает в меня чувство стыда. Чтобы хоть как-то с ним справится, а еще — прервать бесконечное молчание, тихо и печально сиплю:        — Кажется… Я вам тут все перепачкал. Простите… Мне жаль… Я…        Замолкаю, потому что не могу подобрать слов. Я что? Все уберу? Отмою? Постираю? Нет, я не смогу этого сделать сейчас, вообще никак. Тут же слышу из-за спины Женино бурчание:        — Ну все, понеслась душа в рай.        Но не оборачиваюсь. Потому что мужчина, на которого я смотрю, хмурится, словно подбирая слова, а затем, глядя из-под своих суровых бровей грустно и тепло одновременно, вкрадчивым хриплым басом интересуется:        — Как тебя зовут, парень?        И ожидаемо, и неожиданно. По-прежнему смущенно, но отчетливо отвечаю на вопрос:        — Елисей.        Если кого-то и удивляет мое имя, то виду они не подают. Руку протягивать даже и не пытаюсь, и дело совершенно не в невежливости или неуважении. Просто силы все больше и больше оставляют меня. Но мужчине, кажется, безразличны все эти жесты. Он деловито продолжает:        — А меня — Всеволод. Приятно познакомиться.        Так значит, это и есть Полковник, хозяин дома. Он кивает мне, как бы подтверждая и подчеркивая тем свои слова. Я не удерживаюсь от необдуманного ответного кивка. Зря, конечно, все снова ходуном, и на этот раз — с приступом тошноты. Вновь зажмуриваюсь, а когда открываю глаза и опять вижу внимательно следящего за мной Всеволода, он снисходительно продолжает:        — Так вот, Елик. Я считаю, что главные вещи на свете — это не вещи. Тем более теперь. Ты согласен со мной?        Он смотрит выжидательно. Согласен ли я с этим? Да. И всегда так считал. Недолго думая, шепчу:        — Конечно.        А он расплывается в ответ удивительно теплой улыбкой, словно бы чуть неподходящей его брутальному облику. Я пытаюсь вернуть ему такую же, но не уверен, что у меня это выходит. Скорее всего, и улыбкой-то это не назвать. С силой в наказание сжимаю непослушные губы. Я понимаю, что так говорит и себя ведет он для того, чтобы меня успокоить. Но от этой феноменальной доброты и понимания мне становится только хуже. В иссушенном горле стоит ком и никак не желает проваливаться. У меня нет сил терпеть и эту незаслуженно радушную улыбку. Опускаю ресницы, и, кажется, глаза, вопреки моим стараниям, предательски увлажняются, еще сильнее раздражая воспаленную роговицу. В этот момент звучит новый голос, тоже низкий, но чистый и почти совсем безэмоциональный. Как лед. Так говорит третий мужчина, имени и «статуса» которого я еще не знаю:        — Что с щекой?        Тут же, не дожидаясь ответа, подцепляет мой подбородок ладонью, такой же холодной, как обычно Женина. Интересно, а пальцы у него такие же длинные и тонкие? Он сидит ближе всех ко мне, почти вплотную, но все равно нагибается над моим лицом, близко-близко, поворачивая мою голову так, чтобы ему удобнее было разглядывать. При этом меня обдает сильным, практически дезинфицирующим запахом алкоголя. Вместо меня отвечает Женя, которому в тепле и после бульона стало, видимо, чуть лучше:        — На сук насадился, насквозь. А с головой так плохо потому, что сотряс, видимо. Впрочем, необязательно. Зная его, это могут быть несвязанные между собой вещи.        Мое лицо сейчас повернуто так, что с этого ракурса могу наблюдать лишь за Жениным отцом, сидящим дальше всех. И потому я отмечаю, что после Жениной первой фразы его передергивает, как если бы он ощутил то же, что и я. А впрочем, что я сейчас ощущаю? Знать бы не хотелось. Увидев, видимо, то, что ему надо, мужчина, меня осматривающий, перемещает свои руки уже на макушку, аккуратно перебирая мои слипшиеся грязные пряди. Затем на мгновение прикладывает ладонь ко лбу (как будто по сравнению с его ледышкой он в любом случае не был бы горячим!). Заключает:        — М-да.        — Что? — уточняет у него Всеволод.        — Ничего хорошего, — мрачно обещает в ответ мужчина, а затем продолжает, — если они уже согрелись, то их следует раздеть и помыть, чтобы можно было приступать к нормальному осмотру и лечению. И чем скорее, тем лучше. Потому что лечение обещает быть долгим. А им надо отдыхать.        Женин отец уже было привстает, но его движение останавливается неожиданным:        — Ему нужно поесть! — подобные слова настолько удивительно слышать от Жени, что я даже поначалу не понимаю, о чем речь. Потом удивленно на него оборачиваюсь, а он продолжает, обращаясь уже ко мне лично, — тебе помочь?        — Ты поможешь… если… выпьешь за меня.        Но он меня словно не слушает, вместо этого — поднимает слегка трясущимися руками кружку, подносит к моему лицу, грубо ударяя по губам и зубам, и непреклонно заявляет:        — Пей! — я упрямо не открываю рот, и он продолжает увещевания, хотя, вижу, это дается ему с трудом и дико расходует силы, так, что к концу, было полнокровный, он снова смертельно бледнеет. — Давай. Глоточек за папу… моего. За Полковника. За Вячеслава Андреевича. За меня, в конце концов. Ну?        Мне колет грудь от его издевательств напополам с заботой. Я не выдерживаю и, наплевав на боль и слабость, будто бы меня взяли «на понт», резко выдергиваю из-под шубы руки, протягиваю их и грубо выхватываю кружку, так, что жидкость в ней слегка расплескивается по сторонам. Затем, прикрыв глаза и морщась от трудновыносимой рези на каждое глотательное движение, как можно скорее выпиваю до дна. Бульон уже подостыл, и это отчасти спасает. Хлопаю кружкой об стол злее, чем хотелось бы, и комментирую:        — Все.        Тут же безвольно роняю руки. Запоздало понимаю, что теперь, похоже, знаю имя третьего мужчины. А еще краем глаза успеваю подметить удивленное и задумчивое выражение лица Жениного отца. Сам Женя после моих слов хмыкает и, скинув с себя меха, трясущейся рукой пытается расстегнуть кожаный плащ, но это ему все никак не удается. Я же и вовсе не пытаюсь шевелиться; борьба с едой отняла у меня последние силы.        Помощь приходит быстро, будто мое «все» синонимично с «на старт» в странной эстафете. Недолго думая, мужчины отодвигают стол, который легко поддается, весело звякая посудой. Затем подходят к нам и начинают натурально хлопотать. Надо мной Всеволод, а над Женей, разумеется, его отец. Они присаживаются перед нами на колени и раздевают. Поначалу я думаю сопротивляться, но все никак не нахожу в себе сил. А то, как хладнокровно реагирует Женя, словно бы ничего и не происходит, заставляет меня смириться. На пол со стуком летит ветровка. Запоздало вспоминаю, что там же фотографии в рамках. Надеюсь, что они не побились. Следом идет толстовка. Потом приходится повозиться; свитер, под которым одно лишь голое тело, никак не хочет поддаваться, видать, есть там какое-то количество ранок, припекшихся к шерстяной вязке и никак не желающих ее отпускать от себя. Всеволод запускает свои теплые ручищи под мой видавший виды свитер, удивительно аккуратными, выверенными движениями нащупывая места «склейки». От такого почти интимного действа мне становится совсем неловко, и я обязательно бы покраснел, если бы еще было «куда». Но обветренное, продрогшее тело, внезапно оказавшееся в тепле, и так краснее некуда, а значит — никаких внешних проявлений. Затем, вместо того, чтобы начать грубо отдирать от меня одежду, Полковник с кряканьем поднимается и идет к раковине. Там набирает воды, возвращается ко мне и мочит прощупанные места, заставляя морщиться и шипеть. Чтобы отвлечься, я гляжу на Женю и понимаю, что тот сидит в расстегнутой рубашке, а отец в это время проделывает с ним подобного рода водные процедуры. Женя тоже морщится, но выдерживает свалившиеся на его долю пытки куда как лучше моего. Еще один факт в копилку поводов для самоуничижения. Пока одежда отмачивается, мужчина расшнуровывает на мне гады, а я не могу перестать удивляться их спокойствию и небрезгливости. Нет, это абсолютно правильное поведение, да и если они военные, значит, и что похуже в своей жизни видали… Но все это: грязь, отвратительные запахи, наполняющие теперь кухню, да и наша позорная беспомощность никак не дают мне покоя. Заглушать смешанные чувства берется мало-помалу возвращающаяся боль. Я мечтаю лишь отрубиться раньше того, как она вернется в полной силе, а там, в бессознанке — какая уже разница. К тому моменту, как ботинки и носки оказываются отброшены в сторону, а свитер уже почти отходит от тела, Вячеслав Андреевич, который выходил куда-то, снова возвращается на кухню. Кинув на него косой взгляд, Женин отец, подняв глаза на своего сына, спрашивает:        — Вы что, пешком шли?        — Ага, из Питера прямо… Последние полчаса — пешком.        — А до этого? На машине ведь уже, должно быть, не проехать.        — Да, точно не проехать. На мотоцикле мы ехали.        Прочие собравшиеся в помещении не принимают прямого участия в диалоге, но с интересом слушают. Женин отец же удивленно приподнимает брови, качает головой и комментирует теми же словами, какие я уже не один раз слышал по этому поводу:        — Это же чистой воды самоубийство.        — Я тоже так говорил.        — Но?        — Но. Елисей сегодня с утра пообещал меня довезти. Если в его голову что-то взбредет — все, караул, тушите свет. Так что довез. Почти до конца. Наверное, он крут неимоверно. Но на байк я больше не сяду никогда в жизни.        После такой длинной тирады, из которой так и неясно, похвалил он меня или поругал, Женя прерывается, чтобы отдышаться, а его отец мечет на меня взгляд, все еще тяжелый, но преисполненный интереса, благодарности, а еще, кажется, уважения, и кивает мне. После спрашивает, как бы у нас обоих:        — А что помешало доехать до конца?        — В итоге дерево, с которым он встретился лбом. Но это следствие. А причина — какой-то олень, выскочивший на тропинку.        — Олень?        Тут я вставляю свои пять копеек:        — Мальчишка. Это был испуганный мальчик.        — Который чуть не угробил и нас, и себя. Кретин. Зачем ты вообще свернул? И как при этом умудрился руль удержать?        — А что я должен был сделать, сбить его?        — Тоже вариант.        — Нет.        — Ох, ну опять, по новой…        — Вот именно.        — Елисеюшке нравится страдать за других, изображать святого великомученика. Это его персональное хобби. Правда, Лися?        Я даже не удостаиваю его ответа, а просто отворачиваюсь, с трудом сглатываю. Ну почему он снова так? Я не прошу себе ни дифирамб, ни фанфар. Но я не заслужил эти слова, эту издевку…        — Эй! — тут же слышится из-за спины. С секунду я раздумываю, оборачиваться ли, но у меня уже нет сил на гордость. Смотрю Жене в глаза. Он выглядит растерянным и смущенным. Так же звучит и его голос, когда он произносит абсолютно нехарактерное для него, — прости. Пожалуйста. Знаю, что не оправдание, но… Я просто очень устал.        Воцаряется гробовая тишина. Мир сдвинулся с места, и все это оценили. В курсе ведь наверное, характера Жени. И того, насколько это невозможно. Но самому Жене достигнутого эффекта оказывается мало. Я не знаю, что это в реальности: очередная игра на публику, в частности на отца, даже в таком состоянии, или же абсолютная, оголенная искренность с благодарностью, но, словно бы для закрепления эффекта, он с очевидным напряжением поднимает руку, протягивает ее ко мне и… очень аккуратно, почти невесомо гладит по уцелевшей скуле, отводит волосы за ухо, как тогда, в моей прихожей… Я боюсь как-то выдать себя и свое смятение чувств. Потому просто вновь закрываю глаза и тихо говорю:        — Знаю, Жень. Я тоже.        Когда наконец вновь решаюсь открыть их и посмотреть по сторонам, то замечаю, как Всеволод чему-то тихонько ухмыляется, а лицо Жениного отца просто каменное и он, избегая смотреть кому-либо в глаза, берется резать штанину брюк своего сына, чтобы безболезненно извлечь несчастную, распухшую ногу. Лицо же сухопарого Вячеслава, как и до того, абсолютно бесстрастно и непроницаемо для меня. Мне не дают заскучать и стягивают наконец злосчастный свитер, то же самое проделывают с Жениной рубашкой. Полковник отходит на шаг назад, словно не веря своим глазам и тому, что пред ними предстало. Затем хмуро комментирует:        — Ну вы и расписные, мальчики.        Снова смотрю на Женю и понимаю, откуда такая реакция. На нем нет ни одного, ровно ни одного живого места, где бы не темнел синяк, не пролегала царапина или ссадина. Все это складывается в причудливые узоры примитивного сознания; как наскальная живопись по заполнению, так что и впрямь — расписной. Судя по его ответному взгляду, я выгляжу ничуть не лучше.        Но любоваться нами долго никто не собирается. Правильно, еще успеют. На этот раз ко мне подходит Вячеслав Андреевич. Своим сумеречным разумом я начинаю догадываться, что он, видимо, врач. Мужчина перехватывает мою больную руку, начинает аккуратно разматывать ткань. При этом сухо интересуется:        — Что там?        — Рана, — играю я в капитана Очевидность. Нет, ну, а что, каков вопрос, таков и ответ. Женя тут же комментирует:        — Да пиздец там.        Действительно ведь пиздец. Это я понимаю, когда непослушная мокрая ткань, несмотря на все старания, отказывается отходить, и Вячеслав так, словно занимается реставрацией, мелкими штрихами орудует скальпелем, снимая слои кусок за куском. Даже при таком аккуратном подходе уже сейчас испытываю раздражающие уколы резкой боли, а еще — заведомого страха. Под тканью обнаруживается последняя, но самая сложная преграда в виде уже ни на что не похожего материала, некогда бывшего бинтом. Наконец, его остаточные куски отходят вместе с сукровицей и кожей, и на всеобщее обозрение предстает сочащееся «ароматное» месиво. Нет, наверное, это слишком мягкое наименование для того, что я вижу. Не могу поверить. Это — моя рука? Тогда, можно сказать, руки у меня уже нет. Все окружающие, похоже, думают подобным образом. Женин отец прикладывает обе ладони к лицу, с силой потирает пальцами глаза и переносицу, а потом резко ими всплескивает, словно пытается избавиться от какого-то навязчивого ощущения, Полковник не удерживается от емкого «бля», и даже сам Вячеслав Андреевич наконец проявляет эмоции, сжимая губы в тонкую линию и с силой хмуря брови. Подобные реакции меня не слишком обнадеживают. Зачем-то шепотом спрашиваю, хотя ответ и так «на ладони»:        — Все очень плохо, да?        Мне никто не отвечает, а вместо этого мой лечащий врач еще суше обычного интересуется:        — Сколько ранам дней?        — Около пяти.        — Как ты их получил?        — Я… о колючую проволоку.        — А зачем ты брался за колючую проволоку? — этот вопрос звучит так удивленно и будто слегка иронично (а вздернутые брови врача только подчеркивают этот эффект), что я ощущаю себя распоследним придурком, только и делающим по жизни, что глупость за глупостью. В ответ лишь пожимаю плечами и отворачиваюсь от него. Что я, оправдываться еще должен за каждое свое действие? Может, он меня еще и отчет составить попросит? Но вместо меня опять отвечает Женя, окончательно смущая:        — Затем, что, когда мы спасались от толпы зомби, ему пришлось втягивать меня на стену. А для этого надо было за что-то ухватиться. Вот он и… ухватился, за что нашлось.        Жениного отца снова передергивает. Странно, он что, типа эмпатирует всем этим физическим вещам, живо себе все представляя? Впрочем, и Всеволода, вновь подошедшего ко мне на место поднявшегося Вячеслава Андреевича — тоже. Последний берется теперь бегло осматривать Женю, уже полностью раздетого. Мне же до конца разоблачиться еще предстоит. Это я понимаю, когда на пряжку моего ремня ложится чужая рука, и от неожиданности я перехватываю ее своей. Глупо, должно быть, да и выражение лица несообразно испуганное; вот и мужчина на меня глядит чуть удивленно и аккуратно, но уверенно отбрасывает мою ладонь, чтобы наконец в одно движение раздеть целиком.        Я делаю вид, словно разглядываю длинную, невесть откуда взявшуюся рану в красно-фиолетовом ореоле на бедре, складывая при этом ладони на причинном месте, как будто бы это может сгладить всю неловкость; на самом-то деле скорее наоборот, только усугубляет. Однако даже это стеснение почти невесомо, особенно в сравнении со страхом того, что сейчас предстоит. А именно… мне придется подняться. Встать. Куда-то пойти. Снова. Двигаться. От одной только мысли хочется застонать. А еще — попросить дать времени собраться с силами. Ничего из этого я, разумеется, не делаю, надеюсь только, что некие божества, ну или эти мужчины, услышат мои мысли.        Конечно нет, даже наоборот. В тот же миг Всеволод протягивает мне руку и говорит:        — Идем.        Ничего не остается, как ее принять. Цепляюсь за него, безуспешно пытаясь подтянуться, но он тут же с легкостью подхватывает меня без намека на малейшее усилие; как если бы я и вовсе ничего не весил. Встаю на ноги, но совсем не так крепко и твердо, как бы хотелось. Голова от такой незначительной смены положения в пространстве исходится на шум, боль и дикие вращения внутри себя. Я теряю какую-либо ориентацию и начинаю падать. Но закончить полет мне так и не дают, прерывая самым постыдным образом. Меня поднимают на руки. Даже детей так не носят; только девиц. Буря в моей голове и в половину не проходит, но я все равно начинаю, кажется, аж с возмущенными интонациями:        — Не надо! Я…        Надо мной раздается басистый голос, мощно резонирующий теплым отзвуком в груди, к которой меня, наплевав на мои возражения, продолжают прижимать:        — …сам, я помню. Обязательно и будешь сам. Когда поправишься.        После, кинув быстрый взгляд за спину и кому-то кивнув, идет сквозь прихожую, открывает коленом дверь, спускается вниз по ступеням, локтем включает свет и сажает на широкую лавку. Я, привыкнув бедовой своей головой к смене обстановки, медленно оглядываюсь. В этом небольшом и узком помещении все деревянное, как обычно бывает в бане, да и пахнет неуловимо схоже. И веники висят, и все, что полагается. Но есть душ в углу, к которому как раз подошел несший меня мужчина, и — еще одна дверь. Делаю вывод, что очутился в предбаннике. Но никогда почему-то не думал, что баня и дом могут находиться в одном здании. Оборачиваюсь чуть сильнее, обнаруживаю за своей спиной зеркало и застываю. В отражении не я. Там какой-то иссохшийся, жалкий скелет, пародия на живого человека. Понимаю, почему все на меня так реагировали, со всей этой чертовой заботой и прочим таким. Только я на их месте попросту бы пристрелил как безнадежный случай. Опираюсь о зеркало обеими руками и наклоняюсь. Хочу посмотреть чудовищу в глаза. Последние, болотного цвета в естественном состоянии, на фоне красных белков и благодаря повышенной влажности выглядят на несколько тонов ярче, желто-зелеными, являя собой мощный контраст с целиком залитым кровью с одной половины лицом и черными полосами, точками, пятнами грязи. Мои черты за всем этим боевым раскрасом практически нечитаемы.        Я так пристально фокусируюсь сам на себе, вновь впадая в полузабытье, что не сразу замечаю, как в помещение оказываются и шедшие следом. Женя вот, в отличие от меня, передвигается почти самостоятельно. Под почти я имею в виду, что, хотя его фактически и несет отец, но хоть в вертикальном положении и с дозволением касаться земли здоровой ногой; так гордость не страдает. Они подходят ко мне. Женин отец, усадив сына рядом со мной, начинает отточенными движениями расстегивать свою рубашку, видимо, чтобы не замочить, хотя, как по мне — запоздало: наверняка она уже вся в грязи. А сам Женя меж тем абсолютно внезапно тыкает меня своей ледяной рукой в шею, заставляя вздрогнуть. Комментирует осипшим голосом:        — Не видел раньше.        До меня даже не доходит, о чем он говорит, пока не продолжает:        — Татуировка. Ну надо же.        Ну да, татуировка. Конечно. Мой подарок себе на последний день рождения. По собственному эскизу. Женя, тяжело проводя и упираясь об меня ладонью, поднимает волосы, должно быть, чтобы лучше разглядеть. Я наизусть помню то, что он видит. Декоративный силуэт перевернутого дерева. По всей протяженности шеи идет глухо заполненный черный ствол, с седьмого шейного позвонка начинающий превращаться в ветки, напоминающие нервные окончания и сходящие на нет у кромки лопаток. А справа ближе к низу, вопреки всему, включая вверхторомашность дерева, ровно сидит лазурный ворон. Подошедший в этот момент с тазом воды Всеволод, бросив короткий взгляд, комментирует:        — Необычно, — и снова куда-то отходит.        Я не уверен, имеет ли это высказывание положительный окрас, но на всякий случай шепчу:        — Спасибо.        — Ну, крутой — так во всем. Голубая ворона, конечно, — говорит Женя тихо, будто для себя, а затем громче, проведя пальцами по бугристым валикам на шее, — ты ей шрамы скрывал?        — Ага. Помнишь… рассказывал…        — Про бывшую, что ли, с ножом?        — Да.        — Вот… блядина.        Разговоры невзначай. Типа. Не знаю, как Женя, а я — все. Кончился. Уже давно, конечно, но сейчас — окончательно, включая запас на черный, а также черный-пречерный день. Хочется лечь, и я уже бездумно клонюсь назад, но понимаю, что там же, собственно, Женя сидит, не ляжешь; разве что на него, но ему будет больно. Наверное, мое движение замечает Женин отец, потому что спрашивает:        — Тебя мыть так же или под душем? — я не понимаю, о каком «так же» идет речь, ведь никто еще никого не моет, но зато до меня доходит, что помыться самостоятельно нам никто не даст. Не то, чтобы я смог, но…        — Как быстрее, — отвечает Женя, а отец, не раздумывая, поднимает его и ведет к душевой, поставив там табурет. Я не понимаю, куда же мне предстоит идти, и только все жду, вновь глядя на зеркало, на котором моими стараниями появились мерзкие красные пятна.        Неожиданно теплые руки берут меня за плечи и тянут вниз, принуждая лечь. Этому дозволению я только рад и позволяю себе сомкнуть глаза, еще не коснувшись поверхности. Откуда-то из полудремы слышу над собой вопросительное:        — А что, раны вот прямо так и промывать?        — Да. Поверь, от мыла в ране бактерий больше, чем уже есть, точно не станет. Все равно при обработке их точно так же механически чистят, нет никакой разницы.        До меня слабо доходит, о чем говорят мужчины, пока щеку не пронзает острая, щиплющая боль, заставляющая распахнуть глаза и застонать. Тут же звучит доверительный зычный полушепот:        — Тише, тише. Будет больно, знаю. Потерпи. Скоро все кончится, и ты сможешь отдохнуть. Вот так. Закрой пока глаза.        Я послушно подчиняюсь голосу и изо всех сил стараюсь больше не проронить ни звука, закусив губы, пока Всеволод обтирает мою щеку и промывает теплой водой, затем моет волосы… Неожиданно в мой мир боли снова проникает его голос:        — Знаешь, а мне всегда нравились длинные волосы. Но в армии, разумеется, такую прическу не поносишь. А вот теперь я, так сказать, в отставке. Можно и отрастить. Как думаешь, пойдут мне? А, не отвечай, потом посмотришь повнимательней и скажешь.        За этим разговором он заканчивает с моей головой и переходит к телу. Я чувствую нечто сродни облегчению, поскольку боль несопоставимо мягче. Поначалу все боюсь момента, когда дойдет до истерзанной ладони, но потом, устав бояться, даже умудряюсь задремать, плывя между сном и явью. Просыпаюсь лишь когда Всеволод говорит, что сейчас нужно будет перевернуться, и то не сразу понимаю. Он приподнимает меня, и я, присев на край и с трудом сдерживая рвотные позывы и фокусируя взгляд, осознаю, что в помещении уже нет никого, кроме нас двоих. Интересно, давно они закончили и сколько времени прошло с тех пор? Не могу и предположить. Мысли путаются. Я снова почти засыпаю, как вдруг… слышу громкий, просто нечеловеческий вопль.        — Женя…        Наплевав на все: на боль, на усталость, опираясь на ноющие ладони, пытаюсь вскочить. Меня удерживают, фиксируют руки, но я вырвусь, вырвусь, я…        — Елик, успокойся. Елисей! Ты меня слышишь? С Женей все в порядке. Все хорошо. Ему просто вправляют ногу. Ничего плохого с ним никто не делает. Да успокойся же ты!        Последние слова он раздраженно кричит прямо мне в лицо, припечатывая своим мощным басом, и я замираю, испугавшись от неожиданности. Его взгляд, еще секунду назад рассерженный, моментально смягчается. Он укладывает меня на место и аккуратно гладит по плечу, при этом говорит снова успокаивающим голосом:        — Все хорошо, правда. Я скоро уже закончу, потерпи еще немного.        Больше не засыпаю; вообще сон как рукой снимает. Вместо этого напряженно вслушиваюсь в тишину, но ничто ее не нарушает, кроме шума выжимаемой воды и громкого дыхания Всеволода. Он и правда вскоре заканчивает. Комментирует:        — Ну вот так-то лучше, теперь хоть на человека похож.        Легкими прикосновениями собирает мягким полотенцем влагу с моего тела, затем обматывает в него же и опять, как и до того, поднимает на руки. Я уже абсолютно не сопротивляюсь, а просто позволяю делать с собой все, что нужно. Так мы выходим из душевой, снова оказываясь в прихожей, а затем — в ярко освещенной комнате. Поначалу мне кажется, что она не слишком большая и узкая, как коридор; вдоль ее левой стены на всю длину идет сервант с книгами, дисками, посудой и кучей безделушек, а в конце комнаты, под окном, на абсолютно невероятных размеров квадратной кровати — от одной стенки до другой, а высотой буквально с письменный стол, стоящий там же поблизости, лежит, прикрыв глаза, Женя. Его чуть впалая грудная клетка тяжело вздымается на каждом вдохе, а лоб покрывает испарина. Над ним нависают двое мужчин и водят по телу руками, будто колдуют; наверное, обрабатывают ранки. Мое впечатление о пространстве комнаты расширяется вместе с самим этим пространством, когда мы проходим чуть вперед и я, с трудом заставив себя отвести взгляд от бледного лица Жени, вижу широкую арку в стене справа. Она выводит в просторную гостиную с еще одной здоровой двуспальной, но по крайней мере низкой постелью, диваном у стеклянного журнального столика и двумя креслами подле кирпичного камина. Вообще, все в комнате такое светло-ореховое, почти медовое, мягкое, обволакивающе теплое, что это имеет свой психологический эффект, успокаивает.        На нас оборачивается Вячеслав Андреевич. Он потирает свой лоб рукой и спокойно говорит:        — Мы тут почти закончили, осталось немного обработать. Впрочем, думаю, с этим Валера сам прекрасно справится. Нужно только место освободить для работы.        С этими словами Вячеслав проходит мимо нас к выходу, по пути без опасений зажмуривая глаза и наскоро делая ими «гимнастику». И тут же я слышу голос Жени; а думал, что спит:        — Я никуда отсюда не пойду, — однако, приоткрыв глаза и заметив, что его отец собирается начать с ним спорить, милостиво прибавляет, — но могу подвинуться.        Что тут же со стоном и берется делать. Валерий, не знаю, как по отчеству, со вздохом, но все же почему-то не возражая, помогает ему передвинуться, лечь поперек кровати, и подкладывает под ногу, теперь уже наглухо замотанную чистым плотным бинтом, высокий валик. Затем осторожно наполовину накрывает одеялом, убирает небольшую запачканную простынь, на которой и лечили Женю, достает из шкафа новую пеленку, расстилает и после этого вновь возвращается производить разномастные манипуляции над своим сыном. Меня укладывают вдоль кромки кровати. Возвращается Вячеслав Андреевич, весь напряженный и собранный, к нему сразу обращается Всеволод:        — Слава, слушай. Я что-то не решился мыть его ладонь… Ты с ней сам разберись, ладно?        Мужчина только кивает в ответ и, взяв с письменного столика что-то из разложенных на нем инструментов и препаратов, без каких-либо прелюдий или предисловий берется за дело. Я даже не успеваю внутренне подготовиться, а когда чувствую холодные, болезненные прикосновения металла к своей руке — вздрагиваю и прокусываю губу. Закрываю глаза, чтобы снова хотя бы попытаться абстрагироваться, но это мне не удается. Кажется, плачу, и ведь никак не скрыть. Когда я думаю, что мои мучения и позор будут длиться бесконечно, снова слышу ставший уже почти родным голос Всеволода, обращенный ко мне:        — Елик, поговори со мной.        Приоткрываю глаза и смотрю на него, слегка расплывающегося для меня. Он стоит, грузно облокотившись об косяк, и глядит на меня с каким-то неясным выражением. Я не знаю, что ему сказать, ни одной мысли не идет в трещащую голову, кроме мольбы о пощаде. Он, похоже, тоже без понятия. Действительно, не светскую беседу же вести. Как вам погода? Спасибо, ничего, разве что продрог до костей и, кажется, разлюбил дожди, а в целом все неплохо; а как вам зомби, московские поагрессивней питерских будут, нет? Определенно, не то… Тут неожиданно голос подает вообще не слишком много разговаривающий Женин отец:        — Вы бы хоть карту медицинскую заполнили, что ли, чтобы знать все наверняка. А то вдруг как-то не так полечим.        Эта мысль приходится по душе и Вячеславу:        — Да, Сева, действительно, было бы неплохо. У меня в вещах даже формуляры вроде есть. Возьми.        Мужчина согласно кивает, ненадолго отходит, а затем возвращается с пожелтевшей бумажкой и ручкой. Садится на край постели недалеко от меня, деловито достает из футляра очки в тонкой серебряной оправе, а потом, прочистив горло, зачитывает:        — Фамилия-имя-отчество.        Этот вопрос заставляет меня фыркнуть. Нет, ну правда, несмотря на все свое состояние, я не удерживаюсь от того. Это что, насмешка какая-то? Сбивающимся голосом интересуюсь:        — Серь…езно?        Он в ответ улыбается мне сверху вниз своими лучистыми глазами и отвечает:        — Абсолютно.        — Котов. Елисей Игоревич.        Не знаю, что забавного в моем полном имени находит Женя, но отчего-то с его стороны раздается смешок, который он никак не комментирует. Всеволод кидает на него косой взгляд украдкой, а затем продолжает:        — Дата рождения.        — Семнадцатое апреля девяносто седьмого…        Теперь, странно на меня поглядев, как бы в пространство с тяжелым вздохом высказывается Женин отец:        — Совсем мальчик.        Мне не очень приятно это слышать. Я, разумеется, понимаю, что со стороны, наверное, в самом деле кажусь абсолютно беспомощным и ничтожным, да и глупость, но мое достоинство это все равно умудряется задеть. Вступается за меня снова Всеволод, ехидно подмечая:        — Ты, мальчик, в том возрасте уже Женю двухлетнего на руках имел.        — Так то я…        Повисает пауза, заполняемая бормотанием Полковника: «место жительства — не интересно, так, что там еще…», затем раздается очередной вопрос:        — Группу крови свою знаешь?        — Ага. Первая отрицательная.        — Надо же, редкая такая… Хм. Аллергии на что-то? На лекарства? Противопоказания?        — Нет, никаких.        — ВИЧ статус?        — Что? Нет, этого тоже у меня нет.        Далее следует здоровенный список болезней, и на все я отвечаю отрицательно. Перечисления наконец разбиваются простым и неожиданным:        — Рост и вес?        — Эм… Рост — метр… шестьдесят шесть. А вес… Не знаю. Полгода назад было… пятьдесят семь.        — Ну, это навряд ли, с такой-то жуткой худобой. Ладно, потом тебя взвесим, как Славка с рукой закончит.        — Да я, собственно, уже. Давайте. Как раз надо дозировку высчитывать.        Они поднимают меня и ставят на находящиеся неподалеку напольные весы, придерживая с двух сторон. Я же, тем временем, разглядываю свою руку. Она значительно очистилась, как от грязи и гноя, так, видимо, и от отмершей кожи с мясом, так что теперь почти все пространство ладони занимает здоровая зияющая дыра, заодно специально распертая какой-то проволокой. Не знаю, зачем это и почему руку мне не перемотали бинтом; врачу, конечно, виднее… С ухмылкой подмечаю, что, можно сказать, теперь у меня точно словно бы и нет никакого прошлого: ни линии жизни, ни сердца, ни ума — все стерто, срезано по живому, погребено под одной смрадной кровавой ямой. Как издалека раздается обсуждение Всеволода и Вячеслава:        — Может, они сломаны?        — Нет. Сорок четыре с половиной, записывай.        — Звучит, скорее, как температура.        — С температурой, знаешь ли, такой не живут, а вот с весом, как можешь наблюдать — вполне. Живучей некуда.        В этом ответе Вячеслава мне слышится едкая ирония, и я все никак не могу разгадать его отношение ко мне; когда меня кладут обратно на место, до меня окончательно доходит, что говорили они про мой вес. Непонятно к кому обращаясь, удивленно говорю:        — Я так только лет в одиннадцать весил…        В тот же момент Женя не менее удивленным тоном выдает:        — Боже, ну ты и дрищ, в самом деле. Как только меня тогда на себе допер, а? Я ведь и впрямь в два раза тяжелее. Даже больше…        — Очень хотел…        Всеволод заинтересованно уточняет:        — Что, и такое было?        — Было. Эпическая история… Я когда-нибудь потом обязательно расскажу. Обо всех наших охуительно захватывающих приключениях… Не сейчас. Ладно? Кстати, что вы там ему давать собираетесь? Он уже принял сегодня двойную дозу обезболивающего, а вчера у него был передоз, так что…        — Передоз чем?        — Наркотой, вестимо. Вон, видали вспухший сгиб локтя? Ага.        Повисает неприятная, напряженная тишина, в которой мужчины переводят удивленные взгляды с меня на Женю, а я и не знаю, что сказать. Они, небось, думают, что мы так расслаблялись… Мне отчаянно хочется оправдаться в глазах этих феноменально заботливых людей, принявших без лишних вопросов меня почти как родного. Объяснить, что все не так, как они думают… Но объяснять придется слишком многое, а сил так мало и подходящих слов — тоже. Через какое-то время тишину наконец нарушает Вячеслав Андреевич, который, чтобы не стоять со шприцом в руке, нелепо зависнув, снова подходит ко мне, на этот раз с ножницами. Он отрезает несколько локонов, кидает их на пол, затем начинает что-то зашивать; боли я при этом почти не чувствую, скорее неприятное раздражение и легкий зуд. Только с мерзким звуком соприкосновения металла о металл отрезав нить, холодно произносит:        — Вы не ответили на вопрос. Чем была вызвана передозировка и какова симптоматика.        — Да не знаю я точно, не мы ведь сами кололись. Нас убить хотели. Укололи и оттащили в подвал, кишащий мертвыми… Предполагаю, что кетамин это был. Чистыми шприцами, кстати, кололи; предсмертная просьба этого брюзги. Только вот с дозировкой ошиблись. На меня так вовсе подействовало просто как обезболивающее. На него… Сначала он, видать, словил приход. А потом… Короче, сердце у него не билось. Совсем. Долго. Я думал, что все… Но, как видите…        — Ясно. — прерывает Женю, которому все никак не удается подобрать слова, Вячеслав и, снова бесцеремонно повернув мою голову набок, начинает сшивать щеку грубой леской. Вот теперь это и впрямь больно, опять — слезы, опять — утробно рычу, но никто не перебивает меня. Похоже, мы их шокировали. Не знаю… Но по виду Валерия, единственного, чье лицо в такой позе могу разглядеть, понятно, что как минимум расстроили. Он стоит, как и Всеволод до того, оперевшись о косяк, прикрыв глаза, хмурясь так, что темные кустистые брови превращаются чуть ли не в одну линию, и потирая висок рукой. Молчание повисает вновь до тех пор, пока его не нарушает закончивший сшивать мне щеку Вячеслав. Разогнувшись и стирая пот со лба, он мрачно произносит, и, мне кажется, несмотря на изумительно спокойный тон, за его словами я слышу дрожание едва сдерживаемых эмоций; об этом говорит и то, что он впервые обращается к нам обоим по имени:        — Женя. Елисей. С этого нужно было начинать. Причем до того, как я взялся за тебя, — кивок головой в Женину сторону, — я ведь мог, желая лишь помочь, убить вас собственными руками. Из-за того, что вы говорили о чем угодно, кроме важных вещей. К счастью, обошлось. Так что… просто примите к сведению.        После этих слов даже Женя выглядит смущенным, а что уж говорить обо мне. Почему-то, вот, не догадался. Как всегда. Стыдно. Но до конца проникнуться моментом сам же Вячеслав нам так и не дает. Вместо этого — снова спрашивает:        — Какие препараты и в какой дозировке вам еще довелось принять?        Мне кажется, я весь сжимаюсь под его препарирующим взглядом и мычу что-то нечленораздельное. Вместо меня, конечно, за перечисления берется Женя, ведь именно он меня и себя ими и пичкал, кому как не ему знать. Вся эта адаптированная латынь вперемешку с очень краткими пояснениями ситуаций и то, что больше никто за мной не наблюдает, окончательно вгоняет меня в сон. И я в самом деле засыпаю. Чтобы, дернувшись всем телом и чуть ли не подпрыгнув, пробудиться от громогласной, переполненной эмоциями речи Жениного отца. Это — почти крик, только, я понимаю, яростность его направлена не на нас, а будто бы и вовсе — на себя самого:        — Черт подери! Господи! Да как же вы вообще выжили? И почему ты позволил ему сесть за руль? Безумие… Это же… Вам следовало… Вы должны были…        Женя ощетинивается, словно кот, увидевший пса. Он, все это время бывший таким на редкость спокойным, заводится с пол-оборота и начинает орать, перекрикивая; и откуда только силы на это берет:        — Не рассказывай мне о том, что я должен, а что — нет! Тебя с нами не было, и ты ни малейшего представления вообще не имеешь о том, что мы пережили!        — Да как же я могу не…        Пылкую ссору сына и отца сворачивает Вячеслав Андреевич своим непрошибаемым спокойствием. Говорит, делая акцент на обращении, и все тут же замолкают:        — Валера. Если ты уже закончил, то, пожалуйста, подойди сюда и помоги мне. Тут еще четыре раны шить и обрабатывать все. А им нужно уже поскорее отдыхать.        Сказав так, отходит, чтобы вернуться со стаканом, наполненным мутноватой жидкостью и обоймой каких-то таблеток. Всеволод, все это время сидевший, притихнув, рядом, тут же включается в процесс, приподнимает мне голову, помогая выпить все. Я морщусь. Даже в своем почти отсутствующем состоянии этакого наблюдателя со стороны ощущаю всю эту невыносимую кислоту, отвратительную горечь. Не знаю, как только меня не тошнит; а ведь очень хочется, и уже давно. Наверное, на моем лице написано такое, что заставляет седого мужчину участливо у меня поинтересоваться:        — Что, гадость редкостная?        Лаконично, поскольку силы совсем кончились и говорить я сегодня больше точно не смогу, отвечаю:        — Ага.        А успокоившийся Женя как ни в чем не бывало комментирует странным:        — Лечение должно быть невыносимым. Иначе не сработает.        После этого все как-то успокаивается, что ли. Женя отворачивает голову от света к стенке и больше не шевелится, а надо мной молчаливо хлопочут, протирая и зашивая, но я окончательно теряю связь с миром. Не чувствую. Не думаю. Не слышу, когда они заканчивают. Не знаю, что из-под меня забирают вконец измазанную всякой дрянью простынь, а вместо нее подкладывают под голову подушку и накрывают пуховым одеялом.        Испуганно распахиваю глаза и приподнимаю голову лишь когда резко выключается весь верхний яркий свет и остается зажженной одна настольная лампа на письменном столе. На стуле рядом с ним сидит Женин отец и молчаливо наблюдает за нами. Поэтому сразу замечает, что я проснулся. Мне кажется, что выглядит он очень уставшим и словно даже внезапно постаревшим, но, возможно, весь фокус в освещении. Он выжидает, пока я на него посмотрю, а затем вполголоса интересуется:        — Что-то хочешь?        Слегка качаю головой.        — Тогда отдыхай.        Я же вместо того, чтобы последовать его совету, с трудом поворачиваюсь и гляжу на Женю, лежащего неподалеку (или, скорее, далеко, что оказывается вполне реальным в формате данной кровати). Отчего-то мне важно убедиться лично, что с ним точно все в порядке. Смотрю на него во все глаза и прислушиваюсь. Ничего подозрительного, лишь сонное размеренное дыхание, да и только. Но я почему-то все равно никак не могу до конца поверить; понимание всего произошедшего за день решает в полной мере свалиться на меня именно теперь; все еще без боли, однако… Сердце бешено стучит, пульс учащается, руки холодеют, и мне отчаянно хочется кричать, запоздало, но — обо всем. Я… Почему-то именно теперь кажется, что не смогу справиться…        Но неожиданно это все прерывается, когда со своего места встает Валерий. Подходит к кровати. И поправляет на мне это самое невесть откуда взявшееся и невесть как сбившееся одеяло. А затем я впервые слышу от него что-то вроде ласкового голоса; глубокий и звучный, таким надо сказки детям на ночь читать. Только добрые. Слегка улыбнувшись, он тихо говорит мне:        — Я за всем прослежу. Не бойся. Спи.        Не знаю, как он понял мои переживания, но это обещание меня успокаивает. Я твердо верю, не сомневаюсь: проследит. И еще… Теперь все обязательно будет хорошо. Как я и талдычил весь день Жене, сам в это не веря и беся его. Только теперь — по-настоящему будет. Больше не боюсь.        Кладу гудящую голову на мягкую, как облака из детской мечты, подушку и закрываю глаза.        Так наконец и кончается он, самый длинный день всей моей жизни.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.