ID работы: 2429681

Плачь обо мне, небо

Гет
R
Завершён
113
автор
Размер:
625 страниц, 52 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
113 Нравится 166 Отзывы 56 В сборник Скачать

Глава двенадцатая. Господь, храни особенных

Настройки текста

Все решено, и он спокоен, Он, претерпевший до конца, Знать он пред Богом был достоин Другого, лучшего венца… А.Тютчев

Франция, Ницца, год 1865, март, 25.
      Ей стоило понять, что заявления об улучшении самочувствия – напускная бравада. Цесаревич всегда желал показаться сильнее и лучше, чем он есть; не терпел демонстрировать собственную слабость или хотя бы самую малость неидеальности. Он уверял её, что чувствует себя почти здоровым, лишь для того, чтобы она перестала просыпаться ночами от бесконечной тревоги, и чтобы не смотрела на него с этим убивающим волнением – потому что он не мог видеть, как она переживает. Чувствовать, что ей плохо почти физически, знать, что он повинен в этом, и не иметь возможности ничего изменить.       Она ведь и вправду поверила, что болезнь отступила – в последний день декабря, в кругу Лейхтенбергской семьи он выглядел куда более живым и веселым, нежели обычно. Она облегченно выдохнула и вознесла благодарную молитву Создателю.       Рано.       Пришедшее в Кобург, где она решила задержаться до апреля по просьбе Ирины, письмо от Сашеньки Жуковской (не то чтобы они часто обменивались новостями, но все же связь поддерживали) всколыхнуло уснувший страх: она сообщала о прибытии Николая в Ниццу и о том, что в начале марта ему вновь сделалось хуже. Настолько, что, увидев его впервые за несколько месяцев, она его попросту не признала. Сашенька не была склонна драматизировать, да и пугать понапрасну бы не стала, и стало ясно, что то дурное предчувствие не было надуманным.        Она сорвалась к сестре, чтобы просить её отправиться в Ниццу, даже раньше, чем успела осознать свои действия. Со стороны, наверное, это выглядело отвратительно – замужняя женщина, едва услышав о болезни стороннего мужчины, тут же пытается добиться их свидания. Но, вопреки всему, Ирина не подарила ей даже укоряющего взгляда – только вздохнула и распорядилась собирать вещи: французские врачи ей бы не помешали, её супруг давно на этом настаивал. Не слишком-то ей хотелось новых процедур, но если это может помочь сестре – пусть.       Дмитрий, отбывший в Россию на исходе января по требованию Императора, обо всем узнал позже, из письма. И, ожидаемо, лишь поддержал решение супруги.       В Ницце барон фон Стокмар снял для них небольшую виллу, недалеко от Английской променады, где и остановился цесаревич со своей свитой – об этом ей тоже поведала Сашенька, прибывшая сюда вместе с Марией Александровной. С момента приезда не прошло и часа, как Катерина уже вновь садилась в экипаж – страшные слова голосом Сашеньки Жуковской повторялись без конца в её голове, сопровождаемые заунывным церковным песнопением.       Промедление могло стоить ей всего.       Она даже не помнила, как добилась, чтобы её впустили к цесаревичу – может, тому поспособствовал граф Шереметев, узнавший её (он часто присутствовал в их компании летом, в Царском Селе), а может сказал свое веское слово воспитатель Николая, перед которым она обычно робела, но сейчас едва ли могла опознать людей, с которыми сталкивалась. Она не сказала бы сейчас даже, останавливал ли её кто, и как долго она ожидала возможности подняться на второй этаж.       И счастье, что вилла Дисбах своими размерами не могла сравниться с Зимним, иначе бы путь до спальни, где разместился Николай, тем же почти бегом она бы не преодолела – корсеты никогда не способствовали глубокому дыханию.       Но все же у дверей пришлось резко остановиться и взять минуту, чтобы унять сумасшедшее сердце. Она не имела права выдать своего волнения.       Робкой улыбке бывшей фрейлины Ея Величества, почти ворвавшейся, забыв обо всех правилах, в покои, стала ответом широкая и радостная, осветившая лицо Наследника Престола, устроившегося у камина с какой-то книгой. Эти искорки ничем не прикрытого счастья, казалось, окутывали всю его высокую, пусть и ссутулившуюся фигуру, и даже та намечающаяся морщинка меж бровей разгладилась, стоило лишь случиться встрече.       Прежде бы Николай первым поднялся, чтобы приветствовать её. Сейчас же он лишь отложил книгу, а отчетливо осознающая, в каком состоянии он находится, Катерина спешно сократила расстояние между ними, буквально в шаге склоняясь и подавляя в себе порыв докоснуться. Сглатывая слезы.       – Простите, Катрин, мне стоило бы подняться… – с горькой усмешкой произнес цесаревич, тут же остановленный её жестом.       – Не о том Вам следует думать.       Она опустилась на кушетку рядом как-то не глядя — не сводя с него глаз, жадно вбирающих каждую черточку, каждую эмоцию, каждый жест. Стремясь сохранить как можно больше, отпечатать в памяти родное лицо. И отогнать дурноту при виде неестественно расширенных зрачков – она не знала, к чему приписать этот симптом, но он едва ли мог считаться хорошим знаком.       Впрочем, она скорее пыталась понять, действительно ли все стало даже страшнее, чем было во Флоренции. В эту минуту, казалось, что Сашенька нарочно все выставила в худшем свете. Но Катерина помнила, что и тогда случались минуты (а то и часы) улучшений, а потому не стремилась уверовать в иллюзию исцеления.       – Свитские сплетники Вам донесли о моем состоянии? – со смесью горечи и понимания уточнил Николай, на что Катерина вымученно улыбнулась и шутливо укорила его:       – Вы стремитесь уклониться от своего же обещания.       – А Вы – от своих обязанностей, – парировал цесаревич; от уголков лукаво блеснувших глаз разошлись тонкие лучики-морщинки, тут же померкшие, когда губы вдруг на доли секунды искривились от боли. Грудь тяжело приподнялась – вдох был мучительным.       Катерина тревожно подалась вперед, с губ сорвалось лишь короткое «Ваше Высочество». Шумно выдохнувший Николай успокаивающе качнул головой, дотрагиваясь до её руки.       – Это лишь слабые отголоски. Наверное, Вы и впрямь были посланы мне небесами.       Небесами, которые отчего-то не уберегли. Не желали спасти.       Парой месяцев ранее им овладевали страшные мысли. Что, если слова гадалки он понял превратно, и ему не стать Императором отнюдь не в силу желания отречься от престола в пользу Александра? Возможно ли, что старая ведьма предвидела его смерть? Болезнь усилилась, и порой цесаревичу чудилось, что за ночью уже не наступит утро: он не проснется на рассвете, чтобы по привычке подойти к окну, наблюдая картину рождения нового дня, где способно случиться все, что угодно. И не было бы больше этого звонкого смеха и лучистых глаз, не было бы ласковых рук матери и беззлобных упреков отца, не было бы жизни и любви.       Проникновенный взгляд и мягкость голоса обезоруживали, и Катерина не чувствовала себя вольной даже сделать вдох, и оттого даже не стала пресекать случайной встречи рук – было выше её сил уничтожать все это. Ей бы всю жизнь сидеть так, смотря в уже ставшие слишком родными глаза, вбирать по капле тепло и ласку, купаться в этой неге, и не знать о следующей минуте или о том «завтра», что разведет их по разные стороны, возвращая каждого к своему положению и обязанностям.       Пусть она и безрассудно бросилась сюда, в Ниццу, стоило ей лишь узнать страшную весть.       Сказать бы сейчас, что все это пустое — да только язык не слушается её, губы немеют, и все, что удается сделать — едва заметно качнуть головой с каким-то болезненным сожалением. Она слышит голос разума, и он во всем прав (иначе бы она ему не следовала), но бьющееся в лихорадке сердце тоже не желает замолкать, что-то шепча в агонии, моля.       Только в чудеса уже не верится, и ничему веры нет. В признаниях и клятвах – верность, но ни надежды, ни притязаний. Её участь – незримое присутствие, её жизнь – тень прошлых обитательниц дворца. Она не первая, и на ней история не завершится. Но, возможно, она из тех, кого сложно укорить в их чувствительности сердца. Возможно, их история пошла бы по стопам покойного Николая Павловича и Варвары Нелидовой, но нашлось ли бы у будущей Императрицы столько же понимания, сколько его было у Александры Федоровны?..       Она только подавила в себе тяжелый вздох и заставила себя слабо улыбнуться, чтобы ответить на вопрос о причине её внезапного визита (в Ницце Николай точно не ожидал её встретить, тем более так) как можно более спокойно, ничем не выдав бушующей внутри тревоги. Наверное, ей даже это удалось – цесаревич не спрашивал больше об этом, довольствуясь словами о сопровождении сестры на воды, и между ними вскоре завязалась привычная беседа, ни коим образом не затрагивающая ни его здоровье, ни её замужество, ни еще какие запретные темы.       Сейчас хотелось лишь поймать еще хоть одну крупицу обманчивого равновесия.        Но ей казалось, что оное просто утекает сквозь пальцы. Подобно минутам и часам, что неслись быстрее бурлящего потока воды, что приближался к водопаду.       Первые сутки в Ницце сменились вторыми, вторые – третьими, и когда минула неделя – Катерина даже не заметила. Ей чудилось, что она даже не сходила с места – столь привычным стало её присутствие в этой спальне, на этой низкой узкой кушетке, обитой каким-то лимонно-желтым сафьяном и с вычурно изогнутой спинкой. Быть может, менялись её платья, хотя она не могла бы точно этого утверждать, менялось время суток за окном, менялись темы бесед, но все это меркло за тем, как вспышками будто бы менялось состояние Николая, в первое их свидание сидящего у камина, а в последние – уже лежащего от накатившей слабости и вновь усилившейся боли.        Эта комната стала её пристанищем, и лишь единожды она задалась вопросом, почему им до сих пор дозволяют эти встречи. Отчего не выказывает возмущения граф Строганов, отчего ни разу ни кто из слуг, ни медики не потребовали от нее покинуть виллу.       Впрочем, стоило лишь задуматься об этом.       – Голицына Екатерина Алексеевна? – возникший на пороге слуга заставил Катерину равнодушно обернуться в его сторону и неуверенно кивнуть. – Вас желает видеть Императрица. Немедленно.       Порыв уточнить, что она рассталась с девичьей фамилией, замер где-то в горле. Она догадывалась, что рано или поздно государыне станет известно о её свиданиях с цесаревичем, но все же она оказалась не готова к требованию срочно явиться пред монаршие очи.       Николай, нахмурившийся, стоило ему услышать эту фразу, желал было уточнить, к чему такая спешка, но Катерина качнула головой, без слов прося ничего не говорить. За свои опрометчивые поступки она расплатится сама.       Коротким реверансом простившись с цесаревичем, она изъявила готовность следовать за слугой, вознамерившимся доставить её на виллу Пейон, где остановилась Императрица.

***

Франция, Ницца, год 1865, март, 28.       Осенив себя крестом, коленопреклонная Мария Александровна еще с минуту вглядывалась в икону Спасителя, прежде чем подняться и с тяжелым сердцем развернуться прочь. Она молилась денно и нощно, со всей искренностью и душевной болью, верой и надеждой, но Господь будто бы не слышал материнского плача. Ей не хотелось думать, что он глух к её мольбам – усомниться в Создателе было бы греховно, но даже ей порой было сложно удержаться, чтобы не спросить, за что ей это наказание. Или же он испытывал её силу духа с какими-то неведомыми ей намерениями?       Когда в начале января Никса навестил её, она растерянно взирала на то, как стал тяжелее его шаг, обычно летящий и уверенный, как он старался чаще сидеть, нежели стоять, при этом опираясь лопатками на спинку стула, чего себе почти никогда не позволял. А стоило однажды ей увидеть сына, когда тот полагал, что рядом нет ни единой живой души, она с трудом подавила в себе вздох, вызванный болезненным осознанием – не все так прекрасно, как она полагала. Его письма лгали, и стоило поверить словам графа Строганова, который также изредка отправлял Императрице свои наблюдения за воспитанником: здоровье Никсы ничуть не улучшилось. Напротив, ему день ото дня становилось хуже – теперь он уже не мог держать спину прямо, хоть и силился при матери не подать виду, как ему тяжело не ходить согбенным; и спал он крайне дурно – ей думалось, что эта ночная его прогулка случайна, но когда та повторилась четырежды за неделю, стало очевидно, что он часто не может уснуть.       В конце января, устав видеть страдания сына, всячески скрывающего от нее правду, Мария Александровна настояла на врачебном осмотре, пригласив для этого сразу нескольких лекарей – так, ей думалось, она сумеет получить точную информацию, ведь не смогут же ошибиться все.       Французские медики Нелатон и Рейе заверили Императрицу – тревожиться не о чем: у Наследника Престола лишь ревматизм, что вполне поправимо, если он в ближайшее время посетит воды Баньер-де-Люшон. Доктор Шестов, назначенный личным врачом цесаревича, согласился со своими коллегами и утвердил необходимость прогреваний и массажа. У Марии Александровны отлегло от сердца – если бы диагноз поставил только Шестов, она бы, вероятно, испытывала сомнения, но три голоса в унисон – стоило прислушаться.       Однако шли недели, а Никса будто бы никакому лечению и не подвергался. Он силился сделать вид, что чувствует себя отменно, нанося визиты матери, чтобы то встретиться с назначенными к его собственному двору Скарятиным и Стюрлером (будущими гофмаршалом и шталмейстером), с которыми должен был обсудить приготовления дворца к его приезду, то просто побеседовать с ней за чашкой чая или погулять в прилегающем к вилле саду. Ему и впрямь доставляло удовольствие перебирать шелка, привезенные Сапожниковым, выбирать парижских декораторов и спорить на их счет с матерью, но та видела, как нелегко ему даются эти поездки и эта бодрость духа. Только не могла взять в толк – отчего.       Граф Строганов однажды в коротком разговоре упомянул, что совершенно не согласен с мнением медиков, но Мария Александровна отмахнулась – что мог понимать человек, не сведущий в медицине. Пусть она и не замечала особых улучшений в состоянии сына от прописанных ему процедур, у нее не было причин не доверять личным врачам Наполеона. Не могут же ошибаться сразу все, кто осматривал Никсу.       Но, как бы то ни было, уже зима подошла к концу, март постепенно начал брать свое – в воздухе запахло весной и стала близиться дата предполагаемого возвращения в Россию, а Никса все так же оставался бледен, редко совершал прогулки и будто бы даже улыбался матери через боль.       Мария Александровна старалась верить медикам, всякий раз при встрече с сыном заговаривала с ним о предстоящих хлопотах, о прибытии Дагмар, о подготовке к свадьбе (дни до сентября пролетят быстро, ведь казалось бы, помолвка лишь недавно была, а уже весна), но не могла отогнать от себя какой-то душащей тревоги. Она писала мужу полные надежды письма, но всякий раз долго настраивалась на эти будто бы лживые строки.       Те, что получала она в ответ, через телеграф, тоже едва ли успокаивали её. Последние, распечатанные утром, выглядели какой-то насмешкой: он писал из Бадена, справлялся о здоровье сына, к которому столько лет был неоправданно требователен и холоден, но казалось, будто делает это лишь потому, что боится угрозы потери союза с Данией, на котором сам настоял.       «Твоя сегодняшняя телеграмма, навела на меня еще большую грусть, потому что я питал надежду повидаться с нашим бедным Никсой в Бадене, а теперь я вижу, что должен отказаться от нее. Я не могу утешиться, и это обстоятельство значительно уменьшает предстоящую мне радость познакомиться с его невестой в его присутствии. Признаюсь тебе в первый раз, что болезненное состояние, которое, судя по твоей последней телеграмме, непрерывно усиливается, начинает серьезно меня беспокоить. Гартман пишет мне, что он всегда был того мнения, что ниццкий воздух не мог быть полезен его расстроенным нервам. В таком случае, почему же он не настоял раньше о переезде его в другое место? Это только убеждает меня лишний раз в том, что медики, когда они сами не знают более, что делать, приписывают климату состояние своего пациента, другими словами, что они в важных случаях только доказывают свою некомпетентность. Ты поймешь, с каким нетерпением я буду ждать, что вы решите о месте его лечения, как и о том, где он проведет время прежде, чем начать его».       Он пишет о тревоге за сына-наследника, которым не интересовался, которого попрекал за слабое здоровье, а она видит, с каким неудовольствием он диктует эти строки, ведь ему хочется не с супругой говорить, а с новой дамой сердца. Ей уже донесли, что он, посетив Смольный вместо отсутствующей в России государыни, виделся и танцевал с Екатериной Долгоруковой.       Но о визите в институт в своих письмах он не упоминает.       – Ваше Императорское Величество, Вы желали видеть меня?       Тихий голос, разбивший тишину покоев, которые уже пропитались ароматом ладана, воскуриваемого у образов за здравие, разогнал дурные мысли и тяжелые воспоминания, что тот дым, заставляя Марию Александровну вспомнить, что она посылала за своей бывшей фрейлиной, и обернуться в сторону узких белых дверей.       Когда ей стало известно о прибытии Катерины во Флоренцию, где находился Никса, а после на виллу Дисбах, Мария Александровна в первый момент подумала, что ослышалась – после того, как та покинула Двор, она никак не давала о себе знать. Впрочем, она и не должна была: какое дело Императрице до бывших штатских, самовольно оставивших службу? Однако она полагала, что из-за тех слухов Катерина больше не станет искать свиданий с цесаревичем, тем более что, как ей стало позже известно от mademoiselle Жуковской, она все же обвенчалась с графом Шуваловым.       Но, по всей видимости, её решимости надолго не хватило, или же здесь существовала иная причина, до которой Мария Александровна желала дознаться.       Обратив холодный взгляд на склонившуюся перед ней княжну – графиню; она все никак не могла привыкнуть к её новому статусу, – Императрица жестом приказала той приблизиться.       – Какими судьбами Вы в Ницце, Екатерина Алексеевна?       Теперь она обращалась к ней уже не как к своей фрейлине, а как к супруге личного адьютанта Императора, и это ей самой казалось неестественным. Судя же по тому, как напряглись острые плечи её гостьи, для нее это тоже оказалось неожиданностью.       – Сопровождаю сестру на воды – врачи прописали ей купания всвязи с травмой позвоночника. Она путешествует с супругом, но, сославшись на скуку, настояла, чтобы я составила ей компанию.       Кажется, что-то об инвалидности старшей княжны Голицыной Марии Александровне доносили, или даже быть может сама Катерина говорила об этом. По крайней мере, ответ выглядел убедительно, только вот визиты на виллу цесаревича выбивались из этой картины.       – Я надеюсь, Вашей сестре лучше?       – Спасибо, Ваше Величество, она идет на поправку и в этом большая заслуга её супруга – он не оставляет Ирину ни на миг и полностью отдал себя её выздоровлению.       – Ей повезло найти такого человека, – тонкие губы Императрицы изобразили едва заметную улыбку; смотря на присевшую на самый край стула княжну (она продолжала так воспринимать её), она пыталась рассмотреть за бледностью лица что-то, угрожающее спокойствию Никсы, но не находила. – А что же Вы?       – Милостью Божьей мы с Дмитрием обвенчались, – кивнула Катерина.       – Однако Вы продолжаете искать свиданий с Николаем.       Дрогнувшие руки, сжавшие плотную ткань верхней юбки, выдали волнение, что нахлынуло на нее в момент, когда прозвучало это утверждение, граничащее с обвинением.       В покоях Императрицы повисло густое, давящее на грудь молчание. Мария Александровна внимательно наблюдала за своей бывшей фрейлиной, стараясь обнаружить хоть какой-то ответ на свои вопросы. Та же, с минуту, быть может, сидела недвижимо, даже будто бы не дыша, а после вдруг пальцы выпустили смятый узорчатый шелк, кисти легли одна на другую.       – Я никогда не допускала и мысли о том, чтобы претендовать на Его Императорское Высочество. Ни титулов, ни почестей, ни иных привилегий мне не нужно, — опустив взгляд, но не голову, она медленно, тихо, но абсолютно уверенно и твердо произносила слово за словом. — Единственное, на что я прошу высочайшего дозволения и ради чего взываю к Вашей милости, Ваше Величество — быть подле него. Мне тревожно за его здоровье.       Глаза Марии Александровны, не ожидавшей такого ответа, чуть расширились: это не выглядело игрой или ложью, не походило на желание получить выгоду от близости к царской семье. В наконец посмотревших на нее зеленых глазах, будто бы выцветших и покрасневших как и её собственные, жила лишь не излитая боль. Императрица словно глядела в свое отражение и с каждой секундой ужас в ней рос, что волна в шторм.       – А что же Ваш супруг? – глухим голосом осведомилась Мария Александровна, продолжая всматриваться в осунувшееся лицо с четко обозначившимися скулами и залегшими тенями.       Губы на выдохе дрогнули, а после сомкнулись – Катерина искала слова, что точнее опишут все происходящее.       – Ему все известно.       Её чувства к цесаревичу. Его болезнь. Её тревога. Его понимание неприкосновенности женщины, которая никогда не станет ему принадлежать законно.       Граф Шувалов во всей этой истории проявлял себя столь благородно, что Мария Александровна даже на миг решила, что он сошел со страниц какой-нибудь сказки. Катерине несказанно повезло с таким супругом; и, похоже, она это полностью осознавала.       Безмолвно поднявшись с кресла, которое занимала, Императрица медленно прошла к трельяжу и, спустя минуту, вернулась к ожидающей её ответа Катерине. На лакированную столешницу легла маленькая продолговатая коробочка, от которой у той перехватило дыхание. Она знала эти контуры, этот темный бархат, этот маленький замочек. Пальцы до сих пор помнили шероховатость обивки и рельефы бокового канта.       И блеск бриллиантов, что крылись внутри, тоже.       – Я не могу этого принять, Ваше Величество, – Катерина заторможенно покачала головой, не сводя глаз со шкатулки. – Я запятнала имя – свое и цесаревича – слухами о связи с ним, и оные возобновятся, стоит мне вернуться ко Двору. Я не желаю боли Вам, Его Высочеству и принцессе.       Тяжелый вздох, вырвавшийся из груди Марии Александровны, свидетельствовал о том, сколь ясны ей были мысли сидящей перед ней княжны. Но она уже приняла решение и не намеревалась менять оное.       – Как Императрица Всероссийская я приказываю Вам, Екатерина Алексеевна, вернуться к службе, – прозвучал её ровный голос, что мог бы показаться грозным, но глаза её излучали материнское тепло. – Вы получаете звание статс-дамы, – пребывать в статусе фрейлины по причине своего замужества она бы более не могла. – На Вас не возлагается никаких обязанностей, кроме как Вашего частого появления при Дворе. В этом звании Вы можете оставаться здесь беспрепятственно до моего возвращения в Россию.       Поэт Тютчев в начале ноября прошлого года посвятил Императрице стихотворение, и строки из оного сейчас друг за другом всплывали в сознании Катерины, готовые сорваться с губ.       Душа хотела б ей молиться, а сердце рвется обожать.       Не было нужды отрицать их правоту.       Поднимаясь на ноги, чтобы склониться перед своей благодетельницей, Катерина с трудом сдерживала так некстати участившиеся в последние недели слезы.

***

Франция, Ницца, год 1865, апрель, 8.        Эти дни – будто марево тумана на болотах: даже протянутой руки не видно, и все слова тонут в густом удушливом воздухе. Стоит лишь сделать шаг, провалишься в трясину. Катерина не понимала, сколько сейчас времени, сколько раз оторвались листы календаря, и какое время года за окном. Её путешествия между виллами, почти ежедневные, слились воедино, окончившись в последний день марта – Николая перевезли ближе к матери. Шестов и Гартман сочли, что бессонница и головные боли цесаревича – от близости виллы Дисбах к морю (Катерина даже не нашлась, как прокомментировать столь абсурдное объяснение). Потому новым его пристанищем стала вилла Бермон, имеющая общий сад с виллой Пейон.       Она уже не может постоянно находиться подле Николая, но не помнит ничего из того, что не связано с минутами пребывания у него или Императрицы. Вот она зачитывает новое письмо от Императора, силясь не смотреть в бледное лицо государыни, и следом записывает ответ; вот она читает Данте цесаревичу, и тепло его сухой, худощавой руки дает ей понять, что он еще жив, что он еще борется, что еще есть хоть немного надежды. Вот в Великую пятницу она диктует для телеграфа требование Императрицы к Александру Александровичу прибыть срочно в Ниццу – Никса желает увидеться с братом, а вот она зачитывает цесаревичу письмо, что должно заставить его улыбнуться и найти в себе силы дождаться приезда горячо любимого Саши, который развеет его хандру.       «Милый брат Никса! Давно что-то не получал я от тебя писем… Грустно будет завтра причащаться, так нас мало. Ты знаешь, что мы едем с Папа́ в Баден, где встретимся с душкой Ма, и я надеюсь познакомиться с твоею Минни. Жаль, если ты не сможешь приехать тоже в Баден. Но я все-таки надеюсь тебя увидеть и приехать к тебе, где бы ты ни был. Но я надеюсь, что это произойдет в Бадене! Но прежде всего надо тебе хорошенько подлечиться, чтобы зараз кончить с этой несносной болезнью. Потом будет хуже, если ты теперь не отделаешься от нее. Все, что я теперь желаю, чтобы Бог тебя подкрепил терпением, потому что я очень хорошо понимаю, как тебя тянет к твоей невесте. Но так как это в твоем теперешнем положении невозможно и думать — ехать на север, но я надеюсь, что ты перенесешь эту неприятность с полным терпением. Теперь позволь мне поздравить тебя с наступающей Пасхой и мысленно поцеловать тебя трижды. Надеюсь, что на будущий год мы проведем этот великий праздник веселее, чем этот год. Поздравляю тоже всех твоих спутников. Прощай, милый душка Никса, обнимаю тебя что есть мочи, и так я надеюсь, что до свиданья, но где не знаю. Твой брат и друг Саша».       Она сама невольно улыбается, когда в маленькой спальне звучат полные радостного ожидания и искренней веры в лучшее строки, принадлежащие руке Великого князя – ей бы очень хотелось разделить с ним его надежды, но картина перед её глазами слишком страшная.       Не протестуя, она помогает Николаю сесть в постели, которую он не покидает вот уже с полторы недели – в конце марта болезнь обострилась вопреки всем процедурам, что рекомендовали врачи. Подает чистый лист, перо и чернильницу – он хочет сам, своей рукой, пусть и нетвердой, написать несколько строк брату. Даже эти четыре предложения даются ему с огромным трудом; среди ровных угловатых букв две кляксы, а последние слова и вовсе обрываются кривой линией – пальцы устают держать перо.       «Как меня тянет домой— сказать не могу, родного не достаёт! Весна, Петербург оживает, Нева трогается, катанье в лодках, первый свежий, живительный воздух — сон, воспоминание милого прошлого! Мне страшно как-то не быть дома. Ах, родина!..»       Но она чувствует его потребность сделать хотя бы эту малость – самостоятельно, и потому не отказывает. Не просит вспомнить о том, что ему нельзя напрягаться, особенно пытаться сесть или даже встать. Впрочем, о последнем он и сам не думает. И, принимая из его рук эту почти отчаянную записку, полную льющегося через край желания хоть на миг увидеть Россию, порывисто, будто стараясь ободрить, сплетает их пальцы. Буквально на несколько секунд, просто чтобы дать понять – он должен бороться.       Хотя сама уже не верит, что в том есть какой-то смысл.       Граф Строганов думал увезти воспитанника еще парой дней ранее, об этом он даже советовался с монаршей четой, но известие о скором прибытии Здекауэра, доверие к которому было на порядок выше, нежели к Шестову, заставило его помедлить с этим решением.       Медики твердят о радикулите, о простуде***, даже о каких-то нервных расстройствах, и ей хочется рассмеяться им в лицо и спросить, видели ли они когда-нибудь такую простуду. А после – заставить хоть на миг ощутить то же, что ежедневно и еженощно выносит цесаревич, состояние которого день ото дня все хуже. Уже даже нет смысла скрывать все от Марии Александровны, навещающей его несколько раз на дню, строго по часам – она все видит, знает, но все еще отрицает худшее. И ко всему прочему, уверена – её визиты усугубляют его положение, и потому старается обуздать желание чаще быть рядом. Медикам виднее.       Катерина может её понять, но её глаза не застилает слепая любовь к сыну, что так мешает Императрице видеть правду, и она лишь молит Создателя прекратить мучения цесаревича.       Особенно когда ей удается по чистой случайности узнать, что на состоявшемся утром венском врачебном консилиуме из уст профессора Рехберга прозвучали страшные слова, убившие все в ней.       Meningitis cerebro-spinalis.       И в них она, даже желая надеяться на лучшее, склонна поверить.       Тем более что, вернувшись в спальню в обед, чтобы задремать хотя бы на пару часов (последнюю пару дней она старалась по возможности находиться подле цесаревича, у которого случилась лихорадка и открылась рвота; и даже то, что в первый день Пасхи он хорошо спал, не изменило ситуации), она обнаружила на постели маленький белый конверт, вызвавший острое ощущение дежавю. Еще не вскрыв оный, она знала, от кого это послание. Пусть и не понимала толком, через кого он действовал, как сумел обойти охрану Петропавловской тюрьмы.       Смотря на короткое письмо, почти записку, она с ужасом пыталась сглотнуть ком тошноты, что подкатила к горлу. Картина внезапно стала столь ясной, что глаза обожгло подступившими слезами, а грудь – яростью.       «Наблюдай за тем, как смерть отнимает у тебя еще одного близкого человека. Наблюдай и помни – ты виновна в этом. Стоило согласиться – ты бы обрела все: вышла замуж, вступила на престол. Но ты решила проявить характер – вот твоя расплата. Каково это – осознавать, что один неверный диагноз привел к такому исходу? Что теперь – слишком поздно?»       Это не человек – это дьявол во плоти.       Руки тряслись от едва сдерживаемой злости, чернила расплывались от падающих на бумагу слез. Даже находясь в тюрьме, он сумел добиться своего. Добраться до нее, добраться до императорской семьи. Подарить такую мучительную смерть цесаревичу, а ей – чувство вины, которое никогда не ослабнет.       Лживые слова французских медиков и Шестова – его рук дело. Появление профессора Бурчи, когда уже стало совсем поздно – тоже. Ведь Императрица писала к нему, но не получала ответа, а он, прибыв, с такой искренностью утверждал, что не прочел ни одной просьбы и был уверен, что его рекомендации, оставленные во Флоренции, пошли во благо. Только никто этих рекомендаций не слушал. Шестов запальчиво воскликнул – «малярия!», Гартман продолжал твердить о радикулите. Пытавшегося вразумить их Оома проигнорировали, как до того – Бурчи.       Ей еще неизвестно, что и Император не сразу принял слова Оома, вначале возмутившись попыткой оного оспорить слова не последних лекарей Франции. Если бы не совпадения мыслей профессора Бурчи и Здекауэра, которому государь всецело доверял, вряд ли бы он задумался над курсом лечения сына. Только уже ничего было не исправить.       Катерине хотелось завыть раненным зверем, но она только сильнее стискивала зубы, раскачиваясь на постели и не замечая, как комкает злосчастное письмо.       Если бы только не эти проклятые бани, если бы только не ложный диагноз, если бы только…       В жизни не могло быть сослагательного наклонения. Второго шанса не существовало, шаг назад сделать нельзя; все шло по той дороге, что проложил кто-то сверху. Но за что этот кто-то позволил ему умирать и так мучительно?

***

Франция, Ницца, год 1865, апрель, 10.       Она была здесь, как и все месяцы до этого. В последние дни появлялась нечасто, лишь когда в его спальне не оставалось дежурного, но неизменно опускалась на колени перед изголовьем постели и просто держала его руку, что сейчас казалась даже тоньше ее собственной. И молилась. Бесконечно, беззвучно, отчаянно. Он уже не раз хотел отдать приказ допускать ее сюда в любое время дня и ночи — того, кто одной ногой уже стоял в могиле, не волновали слухи и домыслы. Но она отказывала. Раз за разом качала головой и просила не совершать бездумных поступков. Хотя, возможно, если б не то, какими казались их отношения со стороны, она бы с места не сходила, отдав все за единственную возможность быть рядом. Сейчас это значило слишком много.       – Вы совершенно не бережете себя, Катрин.       Говорить было тяжело, смотреть – и того тяжелее: глаза резало даже от приглушенного света, поэтому в спальне задернули занавески, а из свечей зажженными оставили лишь пару, и те отнесли дальше от постели. Но он все равно, цепляясь за жизнь, желал создать хоть на считанные минуты иллюзию того, что они – прежние. И между ними все так же неизменно.       – Всё, о чем я могу думать сейчас — Ваше самочувствие, Николай Александрович, — тяжело сглотнув, возразила она.       – Мне казалось, у замужней дамы есть и более важные заботы, — поддел ее цесаревич, невольно напоминая о том, что уже давно истерлось из ее памяти. Ее клятвы перед Господом. Ее обязанности перед Дмитрием. Все подернулось пеленой забвения, уступая место ни на мгновение не отпускающему страху.       Едва ли сейчас она могла думать о собственной семье. Видя, как угасает Императрица, как покидает жизнь цесаревича, она могла только непрерывно молиться и стараться хоть как-то облегчить его муки.       – Мне казалось, Вам следует готовиться к свадьбе, а не к исповеди, — тем же бесцветным голосом отозвалась она, чудом сохраняя способность находить ответные фразы.       – На все воля Божья. Видимо, я чем-то изрядно Его прогневил, – будто бы беспечно, но в действительности – устало, произнес Николай.       Против собственного желания вспоминая проклятые строки недавнего письма, Катерина закусила губу: не Божья – человеческая. Воля того, чье сердце уже давно почернело и обуглилось. Того, кто нашел все же способ воплотить свою месть, и не только царской семье, но и ей.       Старая гадалка сказала правду.       – Вы обещали мне, помните? — совершенно не замечая бегущих по щекам слез, она сбивчиво говорила, путаясь в словах. — Вернетесь с невестой… снова смотреть… будете любоваться садом. Примете Россию,.. — она закашлялась, поперхнувшись на вдохе, — будете справедливым монархом.       – Саша всегда говорил… что я самонадеян, — даже будучи смертельно бледным, не способным поднять головы, он пытался шутить, чем лишь усиливал внезапное удушье Катерины. — Простите меня, Катрин. За то, что оставляю Вас.       Он говорил так, будто бы уже знал свою судьбу наперед. Будто был готов последний раз закрыть глаза и больше уже их не распахнуть. Будто сдался, хотя она знала – он всегда презирал малейшие проявления слабости, а капитуляция была оной.       Ей столько хотелось сказать, видя утекающее время, но горло сдавило спазмом, и она могла лишь сжимать его холодные пальцы в своих, словно стараясь согреть.       Безнадежно.       Даже самым горячим молитвам не остановить Божьего приговора.       Когда дверь в спальню скрипнула, обернувшаяся на этот раздражающий звук Катерина даже не вздрогнула, увидев вошедшего. Её будто бы вовсе не волновало, что Император застал столь непозволительную картину. Впрочем, для него, по всей видимости, её присутствие осталось незамеченным – на лице его, обычно чуть нахмуренном, сейчас царствовал такой ужас, вперемешку с чем-то, что сразу определить и не удалось, что Катерина на миг встревожилась, как бы с ним не случился сердечный приступ.       Он отошел за ширму, стоящую неподалеку от входа, а вслед за ним в спальне появилась Императрица – в последние дни, хвала жесткому нраву прибывшей Марии Николаевны, она стала чаще навещать сына. Коротким книксеном выразив ей свое почтение, Катерина выскользнула в коридор, понимая, что не имеет права присутствовать при семейной встрече. Но оставшаяся приоткрытой дверь позволяла ей видеть то, что происходило после её ухода. И эта картина надолго останется в её памяти, как символ сожаления об упущенном и не сказанном.       Медленно подошедшая к сыну, кажется, вновь провалившемуся в забытье, Мария Александровна не успела даже позвать его по имени – он вдруг открыл глаза, словно почувствовав её присутствие, и произнесенные хриплым голосом слова иглами впились в грудь не только Императрицы, но и оставшейся подле дверей Катерины.       – Бедная Ма, что с тобой будет без твоего Никсы?       Он озвучил то, о чем боялись сказать все, кто пребывал на вилле последнюю неделю. Пожалуй, кроме врачей, но и те императорской чете свои опасения высказывали крайне неопределенно.       Вместо того, чтобы разуверять сына в его тяжелом положении, борющаяся со слезами Мария Александровна с трудом выдавила из себя:       – Тебя ожидает большая радость.       – Papa? – его чувства, казалось, обострились, и он мог без слов и даже без взгляда в сторону понять, о чем речь. Хотя, быть может, он просто помнил, что несколькими днями ранее Мария Александровна говорила, что Император вскоре обещает быть в Ницце.       Безмолвно кивнув и сдерживая рыдания, она отошла в сторону, позволяя Императору, вышедшему из-за ширмы, стремительно приблизиться к постели сына и упасть на колени перед ним. Катерина впервые видела как этот спокойный, в чем-то даже суровый, часто отчитывающий наследника человек плачет, пусть и силясь сделать это как можно тише, и целует обтянутые желтоватой прозрачной кожей руки цесаревича.       Быть может, в тот момент он осознал, сколь дорог ему был старший сын, и сколь несправедлив он был по отношению к нему.       Катерина не имела ни доли представления о том, какие мысли владели Императором, когда тот узрел умирающего – это уже было не скрыть – Николая. Но могла поклясться – он испытывал боль, и это не минутное чувство, легко развеиваемое любой радостью.       Князь Остроженский получил то, чего так желал.

***

Франция, Ницца, год 1865, апрель, 12.       Последний врачебный консилиум, на котором уже присутствовал и Здекауэр, служивший императорской семье, и австриец Опольцер, изрек неутешительное заключение – спасения нет. Поставь они верный диагноз ранее, не назначь того лечения, что проходил цесаревич, был бы шанс. Но теперь даже все главные светила медицины, собравшиеся на маленькой французской вилле, могли только развести руками, сокрушенно покачать головой и принести соболезнования императорской семье. Как скоро эта мучительная агония цесаревича, начавшаяся в полвосьмого вечера, перемежающаяся беспамятством и бредом, окончится, мог сказать лишь Господь.       Кто-то предположил, что, если цесаревич после принятого лекарства сегодня проспит ночь спокойно, будет шанс на удачный исход.       Но готовились все к худшему.       Когда ближе к полуночи стали заводить в спальню тех, кто желал проститься с цесаревичем — полные ужаса и неверия лица — Мария Александровна улучила минуту, чтобы склониться над сыном.       – Если хочешь, я… – ее голос, и без того нетвердый, срывался на грудной, хриплый кашель за каждым словом, – …позову Катерину.       Сейчас к нему могли войти абсолютно все, вплоть до последней служанки с кухни, потому что каждый здесь был искренне предан государю-наследнику, даже жители Ниццы, не так давно узнавшие его лично. Фрейлины из окружения Императрицы вряд ли бы у кого вызвали подозрения или осуждение.       Николай прикрыл глаза; грудь его тяжело вздымалась.       – Не нужно, – с трудом разомкнув губы, он практически выдавил из себя эти слова, выходящие с черной пеной.       Он желал её видеть. Пусть даже в последний раз. Увидеть, коснуться руки, запомнить зелень глаз и темноту кудрей, изгиб губ, белизну кожи, загадочность улыбки, чистоту смеха. Сказать все то, что так старательно держал в себе, потому что перед лицом смерти отчаянно хотелось жить и разрушить рамки. Стоило только погрузиться в темноту, так любимую его сознанием, как всплывал ее родной образ, ослепительно-солнечный, созданный крупицами его воспоминаний, всех пережитых моментов. Он желал ее видеть, но над его сердцем всегда довлел долг. И долг обязывал до самого конца оставаться тем, кем его назвали по рождению.       Долг обязывал хранить чувства невесты, что уже сутки была здесь. Он рушил и её жизнь.       Мария Александровна поднялась с постели. Она приняла бы любое решение сына, но сердце выкручивала наизнанку его стойкость.       Вошедшая в спальню Дагмар на миг оледенела; от шока у нее отнялся дар речи, и она могла лишь безмолвно искать сходство между человеком, которого так горячо любило её сердце, и тем, что недвижимо лежал на белых простынях – он вновь впал в беспамятство. Она не желала верить, что это Никса – её милый Никса, который хвалил её рисунки, гулял с ней по саду, читал стихи, её дорогой Никса, который сделал её самой счастливой солнечным сентябрьским днем, исполнив детскую мечту, символом которой стало бриллиантовое кольцо. Она хотела закричать – так громко, чтобы разбилось это кривое зеркало, где дьявол показывал ей самый страшный кошмар, желая сломить её дух.       Но это бы не помогло.       Перед ней действительно лежал тот, кому она вручила сердце, душу и судьбу. С кем поклялась разделить жизнь, и, наверное, разделила бы даже смерть.       Если бы ей кто-то позволил это сделать.       Каминные часы показывали без пяти двенадцать.       Александр Александрович вздрогнул, когда ладонь умирающего брата накрыла его запястье: в этой хватке не было прежней силы, а тонкая холодная кожа казалась похожей на вощеный пергамент, но ему почудилось, что теперь он не способен даже пошевелить рукой. Вскинув голову, чтобы увидеть, как брат с широко раскрытыми глазами смотрит куда-то вперед, он замер. Быть может?..       – Папа, – то ли столь домашнее обращение, то ли запоздалое осознание своей слепоты – но Император как-то внезапно растерял свою царскую стать и резко обернулся к пришедшему в сознание сыну; на миг затеплилась надежда, тут же потушенная мутным взглядом когда-то небесно-синих глаз, – береги Сашу, – попросил Николай, непроизвольно сжимая руку брата, – это такой честный, хороший человек.       Стоящая на коленях слева в изголовье постели Дагмар непроизвольно всхлипнула; короткий звук разорвал тяжелую тишину, в которую погрузилась спальня после просьбы цесаревича, но словно бы оказался совершенно незамеченным всеми присутствующими. Крепко зажав себе рот, она даже прикусила ладонь, чтобы хоть немного привести себя в чувство. Не помогало. Рыдания рвались из горла клокочущими, хриплыми звуками, и если бы не желание отказаться признать происходящее, она бы наверняка уже давно дала волю слезам. Но что-то внутри еще заставляло держаться; словно бы если она сейчас потеряет крупицы самообладания, это будет означать конец.       Тот самый, о котором говорили врачи.       В голубых глазах напротив она видела то же чувство. То же нежелание признать. Будто бы одни только их протесты могли победить неизбежное. Великий князь смотрел на нее всего мгновение, прежде чем вновь уткнуться лбом в накрахмаленную простынь, смененную утром. Его широкие не по годам плечи подрагивали; возможно, он не меньше ее самой хотел избавиться от этого гнетущего чувства и необходимости держаться. И все же хранил молчание, спустя несколько минут полностью окаменев в своей скорби. Вздумай кто из художников писать эти минуты, ему бы даже не пришлось просить собравшихся застыть — и без того всё в спальне замерло: Императрица, отказывающаяся даже присесть, Император, поддерживающий супругу и безотрывно смотрящий на осунувшееся лицо умирающего. Казалось, даже пламя свечей, расположившихся на заваленном какими-то свертками, письмами, баночками и трубочками столе, не колебалось, а тиканье часов расплавилось в густом молчании.       Неуверенно дрогнувшая ладонь под теряющими чувствительность пальцами вывела Дагмар из тревожного забытья: рука Николая, ничем не сдерживаемая, все же приподнялась и слепо нашарила лицо принцессы слева, чтобы едва ощутимо, бережно очертить линию от скулы к виску. Правая, более уверенно, но с той же слабостью, все усиливающейся от минуты к минуте, легла на макушку Великого князя. Если бы тот не обладал чуткостью к желаниям и мыслям брата, вряд ли бы понял, что он просит его склонить голову ближе.       – Саша, позаботься.., — шелестящий шепот был едва различим; Николай говорил так, словно он уже чувствовал близость освобождения, — … о Дагмар.       Витая короткая стрелка тяжело сдвинулась, вытянувшись в ровную вертикаль.       Он пытался сказать еще что-то, пока невеста его, обливаясь беззвучными слезами, бесконтрольно покрывала поцелуями его руку, все же соскользнувшую с ее виска. Захлебнувшаяся в своей боли после этих слов, казалось, пресекших все надежды, она не слышала ничего, кроме гула своего бешено колотящегося сердца. Великий князь, напротив, потерял всякие эмоции, будто бы собравшись на последние минуты, и жадно ловил каждый звук, слетающий с губ брата, практически угадывая, какое слово за ним крылось, нежели реально слыша оное. И чувствуя, как груз ответственности на плечах становится все тяжелее и тяжелее.       Язык Николая слабел, отчего связных фраз уже больше не следовало, и все чаще потрескавшиеся почти белые губы безмолвно шевелились, или же из горла выталкивалось шумное дыхание с каким-то набором гласных. Но даже так, по одному только угасающему взгляду мутных синих глаз Александр все понимал.       Храни мать. Служи Отечеству. Прости.       За то, что подаренный ему по праву рождения крест достался тому, кому не должен был достаться. За то, что судьба отмерила такой короткий жизненный путь. За то, что оставлял в одиночестве.       На краткий миг к нему вернулась способность отчетливо говорить. Для того, чтобы в памяти монаршей четы воскресла едва затуманившаяся временем страшная картина десятилетней давности всего от двух слов: «Стоп, машина»*. И реальность утонула в могильной тишине.

***

      Катерина думала, что для них все закончилось в царскосельском парке, одиннадцатого июня, в ночь перед отъездом Николая. Она ошибалась. Все заканчивалось теперь, когда вышедший из спальни цесаревича Опольцер без слов покачал головой, признавая свое бессилие. Песчинки утекали сквозь узкое отверстие, и до момента, когда упадет последняя, оставалось совсем немного.       Она не рвалась туда, где мраморной скульптурой застыла у постели сына Императрица; где переполненный чувством вины стоял Император; где тонкую пожелтевшую руку умирающего сжимал в крепких пальцах Великий князь, которому временами чудилось, что он держит холодный воск; где несчастная датская принцесса видела, как рушится ее светлое будущее. Она не рвалась туда, зная, что не имеет никакого права, но не могла отвести глаз от высоких двустворчатых дверей. Казалось, стоит только на миг закрыть глаза, и все будет кончено.       Сейчас они были похожи: три женщины, отказывающиеся хотя бы немного отдохнуть, находящиеся на грани, теряющие самое дорогое. Три женщины, которые смогли бы принять что угодно, но не смерть.       Она могла бы навечно остаться во Франции или Германии, никогда больше не появляться при Дворе, только бы знать, что с Николаем все хорошо. Что он жив. Что он счастлив.       Надежды не было, но потрескавшиеся губы все еще беззвучно шевелились. Глаза, ослепшие от слез, невольно закрывались: более суток без сна, несколько недель в беспрестанном напряжении, месяцы тревоги. Где-то слева на каждом новом вдохе появлялась колющая боль, на сжатом в ладони крестике по золоту растеклись багровые линии. Надежды не было, но она продолжала молиться до последней минуты, пока истощение не взяло свое, накрывая дрожащую бледную фигурку пологом вязкого сна.       И перед глазами вставали давно и старательно закрытые на десятки замков картины прошлого, которому уже не повториться. Сияли свечи в витых, натертых до блеска канделябрах, да так, что глаза слезились; играл оркестр, чьи звуки отражались от зеркальных стен и высоких потолков, заполняли каждую клеточку танцевального зала, сплетались с шорохом пышных платьев и стуком новеньких каблуков. Атлас, шелка, каменья, приторные и густые ароматы: все сливалось в единую композицию запахов, вкусов, оттенков и фактур. Но все стороннее не имело ровным счетом никакого значения: только тепло руки, сжимающей ее собственную ладонь, только золото нитей, украсивших воротник парадного мундира, на который опускался взгляд, когда становилось совсем уж невыносимо смотреть прямо в синие-синие глаза напротив. Звуки вальса едва ли касались их слуха: Николай был заворожен ее звонким смехом, Катерина – его проникновенным голосом, и чем дольше они кружились, тем сильнее казалось, что они одни во всем зале.       Да что там зал – во всем дворце!       Или не казалось? Фигуры гостей тускнели и таяли, как туман в час, когда лучи восходящего солнца пронзают и рассеивают его в дым. Сердце на миг встрепенулось: и вправду одни. То, о чем оно, вопреки всему, грезило ежечасно. То, о чем разум говорил забыть. И тут же беспокойное сердце пропустило удар, потому что с каждым новым тактом руки Николая все сильнее холодели, а глаза теряли всякую жизнь, подергиваясь корочкой льда. В какой-то момент их танец прервался: музыканты все так же играли вальс, ноги все еще желали исполнять заученные па, но руки соскользнули с плеч, разомкнулись. Что-то разводило их по разным сторонам зала, и противиться этому не было сил.       Парадный мундир на Николае сменился простыми светлыми одеждами, а взгляд, устремленный в ее сторону, предназначался кому-то другому. Улыбка, которую она так любила, давно уже принадлежала хрупкой датской девочке, столь сильно похожей на саму Катерину. Но сейчас отнюдь не это беспокоило княжну: она уже давно запретила себе возвращаться к былому, видя, как счастлив Наследник Престола с Дагмар. Тем, что забирало последний воздух из легких, было умиротворение на лице цесаревича и призрачные очертания крыльев за его спиной. Все вокруг постепенно теряло свои краски, утопая в молочном тумане, и фигура Его Высочества начала отдаляться от Катерины. Рванувшись вперед, протянутой рукой княжна смогла ухватиться лишь за воздух, коим стал растворяющийся облик Николая. Если бы она была в силах кричать, не пожалела бы голоса, но горло сдавил ужас, и из него теперь вырывались лишь хрипы.       На каминных часах длинная стрелка показала без десяти час*.        Резко присев на кушетке и ничуть не заботясь о том, что плед соскользнул на пол из-за метаний во сне, Катерина не сразу осознала, что все это было лишь кошмаром. Продолжившимся наяву звенящей, вызывающей тошноту тишиной, разорванной громкими стенаниями из-за двойных темных дверей.       Все кончено.       Она знала это, даже до того, как в коридор выскользнул отводящий глаза врач.        Семь кинжалов – в самое сердце. С разомкнутых губ не слетало ни звука, и вдох тоже сделать не удавалось. Бессознательно коснувшись пальцами своего лица, она ощутила странную влагу. Слезы? Сердце беспокойно билось, эхом отдаваясь во всем теле, и шум льющегося за окном дождя вторил ему. Небо оплакивало тех, чьи жизни в эту ночь изменились, получив обратный отсчет.       Цесаревича, которому уже не стать Императором, и не увидеть рождения нового дня.       Принцессу, которая будет венчана не с тем, кому отдала свое сердце.       Императрицу, которой останется пятнадцать лет, что окрасятся в цвет бесконечного траура.       Императора, чья жизнь начнет подвергаться опасности спустя год, и счастье откроется уже в другой семье.       Девушку, чье имя навсегда останется в тени. Потому что ангелы-хранители незримы и не осязаемы.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.