***
Дворецкому хватает одного взгляда, чтобы понять, что хозяин сегодня еще не ложился. Мольберт зияет пустотой, на полу смятый холст, на каменных плитах застывшие кляксы красок. — Я принесу бульон. — Старика оглушает страшная догадка: он знает причину бессонницы хозяина. — Не стоит. Позови его… Я хочу поработать. — Молодой господин старается не смотреть в глаза верного слуги, боясь увидеть в них отражение своего безумия. Старик явно догадывается обо всем и ведет себя как посвященный в тайны двора, но благоразумно не произносит ничего вслух. Он слишком любит своего хозяина, тот ему почти как сын — мужчина начинал работать здесь тогда, когда отец молодого господина был еще жив. И то, что причина странного поведения юноши — этот наглый, выставляющий себя напоказ, простолюдин, больше не вызывает сомнений. — Господин, это невозможно. Вы велели ему сегодня отдыхать. Он ушел в город на рассвете. — Кибом даже не пытается скрыть своего отчаяния. Как у морфиниста, не получившего очередную дозу, тело скручивает болезненная судорога. — Вам нездоровится, сударь? — Старик услужливо подхватывает хозяина за локти. — Оставь меня. — Слишком резко. Втягивая широкими ноздрями спертый воздух. — Я прилягу. Как вернется… — Кибом устало машет кистью руки в сторону подиума. — Скажи ему... Пусть после ужина поднимется в мастерскую. Мужчина топчется на месте, не решаясь произнести то, что проговаривает беззубым ртом про себя все утро. — Сколько он… Сколько еще этот натурщик пробудет в доме? Впавшие глазницы опаляют болезненной серостью. Кибом пошатывается, пытаясь подойти ближе, и останавливается, опираясь на спинку кресла. — Завтра. Он уйдет завтра... — Старый слуга никогда не видел хозяина в таком состоянии. — Ну раз так… Я скажу горничной, что не надобно с завтрашнего дня прислуживать постояльцу в дальней комнате. Вечер того же дня. — Обещай мне кое-что. — Да, хозяин. — Обещай мне… — крупная дрожь сотрясает тело как в лихорадке, — обещай… Если я буду просить тебя… Умолять тебя… остаться — ты все равно покинешь этот дом. Ты уйдешь… — лицо Кибома искажается как у мученика, подвешенного на цепях, — уйдешь завтра на рассвете… Ты никогда больше не войдешь в этот дом. — Да, господин. — Да… Ты уйдешь. Но сегодня… — Кибом бухается на колени и, задирая широкую штанину на ноге простолюдина вверх, покрывает длинными тягучими поцелуями обнажившуюся кожу, — сегодня ты мой… — Прижимаясь щекой к прохладной гладкой коже, парень чувствует, как по венам вновь бежит кровь. — Мой… — О, боже! Да встаньте же Вы нако… — шепчет пораженный Минхо. Последние слова тонут в пожаре губ, жесткой печатью ложащихся на уста Минхо, не позволяя сделать даже лишний глоток воздуха. — Сними с себя это… — Кибом обнажает плечо парня, сминая шелковую ткань скрюченными пальцами. — Обнаженная натура по другой цене, господин… — Парень из последних сил пытается не переходить последнюю черту, и потому его лихорадочно трясет от того, что разворачивается перед глазами — молодой хозяин стягивает с него тунику, тянет за тесемку широких брюк, припуская их. Его пальцы больно сжимают перекатывающиеся мышцы предплечья, скользят по груди, рисуя неровные эллипсы. Проходятся под лопатками, впиваясь острыми ногтями под кожу. Он не может объяснить себе, почему прикосновения молодого господина отзываются болезненным эхом по телу, да и не хочет, но от предвкушения так сладко тянет внизу живота, что впору завыть. И когда тонкие руки художника скользят вниз по худым, жилистым бедрам, Минхо, забывая о всякой предосторожности, испускает долгий протяжный стон в подоспевшие заглушить его губы. — Тише, мой хороший… — Минхо стискивает зубы, прикусывая губы до крови, когда тот засасывает тонкую кожу на изгибе его шеи. — Тише… — Возвращается снова, успевая на выдох, приглушая… Больше солнца, больше бликов. Кибом смахивает на пол цветные бутылочки с краской и спешно, окуная первую попавшуюся под руки кисть в пиалу с жиром, хаотичными, нервными касаниями подсвечивает смуглую кожу натурщика. Мазок. Полусолнце на подтянутом рельефном животе. Широкие листья на бедрах. Небрежные острые тычки кистью по темной дорожке вниз. Касается подушечками пальцев. Поклоняется. Проходится широкой кистью по подрагивающей плоти, тут же замещая ее влажным языком. Замирая с протяжным стоном на вершине. Вот оно — начало всего сущего. Минхо не отдает себе отчет, когда его кожи касается мягкий ворс кисти, а когда скользкие губы — наслаждение закручивает в тугую спираль, почти достигая своего апогея. Минхо разрешает себе больше не сопротивляться, посылая к чертям последние крохи самообладания. Он дышит часто, почти задыхается — места в груди стало наполовину меньше… Кибом резко отстраняется, опускаясь на каменный пол: — Твой черед рисовать, мой мальчик… — сипит Кибом, приподнимаясь на локти. Тугой узел внизу живота болезненно пульсирует, перед глазами алые пятна — думай о том, что будет дальше, — но молодой господин раскрывается, широко раздвигая ноги, и Минхо уверенно делает шаг навстречу. Сомнение играет желваками, вздувшимися венами, но вожделение рушит по дороге все священные каноны, и Минхо перестает думать… Спокойная обреченность затапливает лавиной, и он нежно подтягивает хозяина под колени. Чтобы быть ближе. Крепкое, гибкое тело обрушивается сверху, умасленная плоть входит легко, и Кибом сразу сходит с ума от быстрых горячих движений внутри себя. Широкая грудь с маленькими темными сосками ритмично касается его лица, и, подаваясь навстречу извивающемуся телу, Кибом жадно пьет губами терпкий запах теплой молодой кожи. — О, господин… О… — Без ведома хрипят связки, вырываясь неуправляемыми всполохами. Пропитавшееся желанием тело мягко впускает в себя, пылает, дрожит. Подается навстречу и срывается вниз, впиваясь длинными пальцами в ускользающие влажные бедра. — Не щади… — Боль короткими вспышками разбавляет наслаждение темным пурпуром, но нет ничего слаще в этом мире, чем эти рваные пытки. — Не щади меня, мой мальчик… Они забывают о батистовых простынях, извиваясь на холодном каменном полу, усыпанном разноцветными пятнами. Будто рисуя заново то, что было уничтожено. Художник резко хватает простолюдина за волосы, прилипая к вишневым губам в последний раз, и надрывно, жадно всматриваясь в подернутую поволокой черную бездну, шепчет: — Это твоя высшая милость, Господи… Спасибо… Безумная плоть добавляет молочно-белой краски между влажными телами, и Минхо, тяжело дыша, обмякает рядом.Часть 3
19 октября 2014 г., 21:10
День шестой.
Ночь выпивает до дна. Слабость бьет по ногам, склеивает ресницы. Кисти, как старые метлы на заднем дворе, измотаны и испорчены, а сущность юного натурщика, как мыльный порошок между пальцев, упрямо изворачивается, не желая перебираться на холст. Кричащие краски раздражают, будоражат и без того воспаленное сознание, причиняя нестерпимую боль.
Кибому хочется вырвать себе все внутренности, чтобы унять внутри этот противный зудящий скрежет. Забраться пальцами под кожу. Пустить себе кровь. Но тело, как волчонок, почуявший запах первой жертвы, справедливо требует добавки. Все меньше шансов выбраться. Все кончено.
— Бес… — перебирает потрескавшимися губами. — Бес... — завороженно шепчет парню, дерзко взирающему с мольберта.
Мечется, пытаясь отмахнуться от навязчивых всполохов перед глазами, сжимает шею руками, раздирая нежную кожу в кровь. Дрожащими, испачканными в краске пальцами отчаянно пробует оградить себя святым крестом.
На стенах.
На двери.
На незаконченном портрете.
Как будто это может помочь.
— Ненавижу! — Срывает с мольберта холст, движимый желанием стереть и уничтожить. Глазам больно, и он, спасаясь от реальности, закрывает лицо ладонями. Цветные дорожки извиваются под грязными фалангами, стекая по бледным скулам вниз. — Ненавижу тебя…