ID работы: 244674

Венок Альянса

Смешанная
NC-17
Завершён
40
автор
Размер:
1 061 страница, 60 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 451 Отзывы 14 В сборник Скачать

Часть 4. МАК И ВЕРЕСК. Гл. 4. Песня Сознания

Настройки текста

Только ты - туманы гор, брызги дождя в лицо, Водопады, рождаемые поднебесными снежниками, Берега блужданий в поисках вечности. Только ты - знамя победы в мозолистых руках, Тишина безбрежной глади, нарушаемая изредка Взмахами крыльев, рожденными далекой песнею, Эхом гуляющей по отрогам Нинчурта... Только ты - камни , хранящие души шаманов, Слепые ночи длящиеся бесконечно долго, Рождая непостижимые картины бьющегося вдребезги времени и пространства. Только ты можешь слышать меня через тысячи лет, Придя на эту землю, дыша этим воздухом, слыша взмахи крыльев, Чувствуя мое присутствие... я рядом...... «Невидь»

      По белым стенам тюремной камеры скучно скользили лучи солнца. Кто придумал красить стены камер в светлые тона? Вроде как, не так мрачно получается... А спросили бы очень многих – услышали б, что белый ещё терпимо, разве что напоминает сумасшедший дом. Хуже бежевые, зеленоватые, пастельные тона... Какая вообще видимость заботы нужна тому, кто точно знает, что его даже уже не ненавидят. Без всякой телепатии знает...       Странно, сейчас тишина уже стала привычной. Всё труднее вспомнить, как когда-то было иначе. Шум с улицы иногда напоминает...       С огромным усилием, превозмогая уже обычную последнюю пару лет сонливость, он поднялся, подошёл к окну. Забранное частой решёткой, сперва через него вообще невозможно было на что-то смотреть... А теперь он так же не мог вспомнить мир без этой сетки, как и без тупо ноющей тишины в голове.       На площади что-то происходило. Он давно уже не способен был испытывать к чему бы то ни было живой интерес, заставлял себя из каких-то последних остатков упрямства – из странного человеческого инстинкта продлевая агонию, чувствуя, что смерть тем ближе, чем меньше чего-то разного он видит. Одна и та же камера, один и тот же пейзаж за окном, одни и те же даже охранники и врачи все десять лет – а может быть, конечно, просто похожие, давно замечено, люди в таких заведениях становятся безлики, часть этих стен, плоть от плоти этих замков и решёток. Поэтому он заставлял себя обращать внимание на детали. Просто чтоб отличать один день от другого. Чтобы время не застывало густым желе, чтоб сам он не застывал как мумия на койке у стены – как продолжение койки и стены, каковым он однажды и станет, не было этого пугающего его ощущения, что он проснулся во вчерашнем дне, который был точной копией позавчерашнего, что в жизни осталось всего несколько поочерёдно повторяющихся дней – день визита врача, день визита парикмахера и просто день, без событий. Он цеплялся за любые детали, отличающие один день от другого, новую заколку в волосах женщины-врача, новую мелкую царапину на руке сопровождающего её охранника – то ли боевое ранение при посещении какого-то более буйного обитателя этого прекрасного места, то ли дома у него живёт кошка... Он учился отличать оттенки во взгляде – как меняется жгучая, еле сдерживаемая ненависть через брезгливую жалость к полному равнодушию. Сейчас они уже не видят в сгорбленной фигуре, закутавшейся в одеяло, опасного злодея. Сейчас он по определению не мог вызывать ни ненависти, ни страха.       Он смотрел вниз, вглядываясь в крошечные человеческие фигурки. Уже не размышляя, как раньше, кто эти люди, какой жизнью живут, насколько бездумно пьют солнечный свет и свободу, просто отмечая детали. Медленно, преодолевая сонность сознания, разбирал эту огромную толпу на отдельные элементы. Женщина в красном пальто или плаще, толстяк в шляпе, высокий военный, несколько школьников, женщины в тёмном – наверное, монахини, вряд ли они все вдовы... Хотя, ведь там, кажется, открывают какой-то монумент... Может быть, погибшим при какой-нибудь аварии на производстве? Новостей он давно не знал, из его редких посетителей немногие готовы были просвещать, что происходит в мире, исторгнувшем его из себя. Усиленный микрофоном голос разносился над площадью, но он не мог разобрать ни слова. Вряд ли монумент военным, военных совсем немного. Кажется, много семей – женщин, детей... Мелькают тут и там полицейские формы, репортёры резво перебегают, несмотря на внушительный груз видеоаппаратуры...       Он повернулся к окну спиной, прислонясь к подоконнику. Кажется, врач должен быть сегодня... но опаздывает... Он вспомнил с улыбкой, как раньше радовался таким случаям – их было за все эти годы совсем немного. Борьба двух наркотиков в организме – золотистой жидкости из шприца, убивающей его личность, и этого самого странного инстинкта, жажды жить... ухватить маленький лоскут прежней жизни, ещё что-то услышать. Как его сперва и злило, и веселило, что многие из них, видимо, обучены технике безопасности по обращению с такими, как он – в их головах только какая-нибудь легкомысленная песенка, или стихотворение, или параграф из школьного учебника... Как поймал себя на забавной обиде – может быть, ему вовсе и не эти их важные-секретные сведенья нужны, толку ему тут от них всё равно немного, он не дурак, он не таит иллюзий сбежать отсюда, может, он просто хотел услышать этот обычный поток житейской ерунды. Той, что позволит видеть их не безликими продолжениями этих стен, не функциями, а людьми, с совершенно разными жизнями где-то за пределами этих стен, с совершенно разными жёнами и детьми, разными комбинациями обычных человеческих проблем в данный конкретный момент – у этого сын из-за подростковой влюблённости запустил учёбу, а у этого сын пока первоклассник, ему всё это только предстоит, ждёт со страхом, а этот со своей миссис в разводе, и она каждую встречу его пилит за то, что не уделяет внимания сыну, тот совсем распоясался без отцовской руки – как это достало, отцовская рука у Гвенни самой чересчур отросла, не может оставить парня в покое, потом удивляется, что он из-за её давления бунтует... Впрочем, думать об этом не хотелось. Ни о какой сентиментальной чуши. Чувства тоже остались все там, в другой жизни. В мире, который его исторг, выплюнул, как обглоданную косточку сливы. Сливы. Почему-то хочется думать именно так.       Он учил себя не радоваться, потому что радуясь – начнёшь мечтать, желать. Жгучее разочарование будет помогать тишине доесть рассудок. Всё, что относится к мечтам, желаниям – осталось там, за решёткой, за стенами, за гранью тишины, металлической, тонкой, совершенной гранью тишины. Вспоминается в тумане, и как не о нём. Ветер ли, голоса ли. Лицо Офелии, дочки – там, в зале суда. Она не плакала – слишком велико было потрясение... Одним из последнего, что слышал он в жизни – её горечь, её ненависть. Как ей жить теперь с его фамилией, со знанием обо всём, что он сделал...       Она всё реже бывает здесь. И правильно – нечего ей здесь делать. Ведь и сама понимала, что нечего. Кричать на него, обвинять, спрашивать – зачем, для чего?.. Просто смотреть, давясь смесью отвращения и непонимания, пытаясь уложить в голове?.. Хватит с тебя, дочка. Хватит того, что извиняешься перед людьми за то, к чему не имеешь отношения – потому что от него-то извинений никто не ждёт...       Вот Кэролин всё равно ходит. Всё равно зачем-то ходит, хотя много раз он говорил ей не делать этого. Что надеется здесь получить? Прошлое прошло, умерло. Неужели она наивно ещё на что-то надеется? Ему никогда не выйти отсюда... Она рассказывает новости, приносит книги, она вытребовала у начальника охраны больше поблажек, чем он вправе был рассчитывать из христианского милосердия. Она забирала у охранника поднос с обедом и сама кормила его, по праздникам она приносила ему кексы. Помогала ему принимать ванну, один раз сама подстригла его, решив, что тюремный парикмахер это делает слишком небрежно. Впрочем, волосы здесь отрастают медленно... Сама Кэролин так и не вернула в полной мере свои прежние шикарные волосы, мягкая шелковистость которых сводила с ума. И это так… словно это он отравил её своим… тем самым свойством, которому нет слова, которое составляет его теперь почти целиком, которое привело к медленной агонии в тишине так же естественно, как когда-то искры приводили к пожару. А впрочем, разве это не так, не так? Операция, которая вернула её к человеческой жизни, стоила очень многого её организму. Иногда она приводит Ала, так он узнаёт, что в школе сейчас каникулы. Мальчик всякий раз чувствовал себя здесь определённо неуютно, и очень мало говорил. Ему, впрочем, и не хотелось знать, о чём думает и что чувствует этот ребёнок. В любом случае страшно – ненавидит ли он его, как Офелия, или любит, как мать. Он не носит его фамилию, но Кэролин ведь не скрывает, чей он сын.       Он вынырнул из омута памяти, услышав что-то за дверью. Кажется, кто-то разговаривает – тихий бубнёж вполголоса. Изо всех сил он прислушался – не важно, о чём это, насколько пустячна и обыденна тема. Ушной клещ у тёщиной собаки, прогноз погоды на выходные, или насколько дерьмовый нынче в автомате кофе. Жизнь, которая совершенно его не касается. Которой у него нет.       "Он даже не предполагает..."       У него ёкнуло сердце. Совершенно невероятно, чтобы вот так, через десять лет заточения с еженедельными инъекциями, лишь оттого, что врач задержался на час...       Голоса звучали как разные, но это был один человек. Он просто вспоминал, прокручивал в голове уже состоявшийся разговор. Потому что подошёл к двери его камеры, вот и подумал об этом...       "Всю жизнь прожил, не зная, кто он такой... Бедные дети Корпуса, какие они жалкие..."       "Каково б было узнать-то?.. Всю жизнь плевал в лицо отцу и матери..."       Мелькнул, смазанно, как в объективе трясущейся камеры, этот памятник, что там, внизу. Круглое лицо женщины откуда-то знакомо...       "Ну, оно хорошо, памятник... Должен народ знать... История воздаёт..."       Его лицо... Из тумана памяти – детство, если его можно так звать – лицо пухленькой медсестры, ставившей их классу прививки. «Какой ты хорошенький мальчик, Ал. Наверное, на маму похож?» Пожатие плечами. «Ой, ты даже не помнишь маму?» Помотал головой. «Бедный... Ну наверное, тебе рассказывали о ней?» Она нормалка, эта медсестра. Она ничего не знает, просто ставит прививки. Просто думает, что мальчик – бедная сиротка, о родителях даже ничего не известно. Ой, не может быть, чтоб такого хорошенького мальчика бросили. Наверное, его родители умерли, а ему не рассказывают о них, чтобы не расстраивать...       На руках мужчины – младенец. Крупные складки пелёнок проработаны скульптором довольно небрежно, а вот лицо – наоборот, хотя какое там лицо? Обычное младенческое лицо, все младенцы одинаковы...       "Все думают, что ребёнок погиб вместе с ними..."       "Лучше б так и было, ага..."       "В гробу, небось, теперь вертятся – для чего родили, чтоб вырос улучшенной копией их убийц?.."       Лицо Фионы Декстер – его лицо. С поправкой на то, что нос, кажется, всё-таки папин...       Нет, он никогда не понимал этого дурацкого сочувствия, как у этой вот медсестры. Что значит – он сирота? Корпус – отец, Корпус – мать, лучше родителей и не придумаешь. В действительности ли ему никогда не было интересно, кто породил его на свет? Такой интерес не был запрещён, его с ранних лет приучали огранять, формировать в правильном виде, как пробор волос, начищать и шлифовать, как пуговицы. Есть «потомственные», у кого в Корпусе состоят родители, а то и бабушки-дедушки, кто знает свою родословную на пять поколений, а то и больше, и есть «дикие», дети нормалов, чаще всего. И что ж, если он сын нормалов? Это не делает его хуже, и «потомственные», и «дикие» носят одну форму, чтут одного, единственного на всех, родителя. Ему никогда и не хотелось этих обычных человеческих глупостей – чтобы у него были отец и мать, чтоб пухленькая медсестра могла важно подчеркнуть семейное сходство, чтоб бьющееся рядом сердце гоняло по жилам ту кровь, которая когда-то, столько-то лет назад, питала его собственное формирующееся тело...       Хотя нет, услужливо подсказала некстати прояснившаяся память, однажды хотел. Когда его одноклассника навещала мать.       Эта женщина, в отличие от многих, легко пошла на сотрудничество, положительно отзывалась о Корпусе в местной газете, поэтому ей разрешали свидания с сыном. Корпус использовал эту семью как агитку... Зачем вам эта фальшь, эта овечья шкура, кричали некоторые, вам закон дал право вырывать детей из рук родителей, почему вам нужны ещё какие-то санкции, какая-то видимость добровольности, почему вы не успокоитесь без того, чтоб изнасилованная вами жертва вас полюбила? Разве им объяснишь, снисходительно вздыхали «дикие», дети не нормалов уже, дети лучших на свете отца и матери. Они видели иногда эти свидания, всегда кто-нибудь присутствовал, всегда и все знали – это не показатель недоверия, это наше соучастие, это наше благорасположение к тем, кто понимает… Да что она понимала? Она без конца обнимала этого мальчишку, нахваливала, как он вырос и похорошел, говорила, как гордится им. Тогда ему подумалось, на какой-то миг, самым краем сознания, что ему тоже хотелось бы, чтоб им гордилась мама...       "Ну а зря, что ли, у них была политика замалчивания всех родственных связей? Когда все эти архивы раскопали – вон же что было... Некоторые в каком шоке были, когда узнали, что они родственники. А одного, слышал, вообще умудрились на сестре женить! Уровень высокий, а генетической совместимости больше ни с кем не нашли. Ну, когда для них что святое-то было..."       Как странно. Он ведь прекрасно знал, что чувствовал – да, даже тогда, десятилетним птенцом, понимал. Как он презирал эту нарочито восторженно квохчущую неслышащую курицу, старательно давящую в себе страх перед чёрными формами, золотыми значками – в том числе на собственном сыне… И как ему хотелось и себе такую. Собственное, персональное свидетельство, для чего всё. «Мы не должны презирать нормалов, - говорил тренер средней группы – не вспомнить его имени и лица, вообще ничего не вспомнить, кроме того, что по степени презрения к нормалам он был первым там и тогда, - мы превосходим их – а кому много даётся, с того много и спрашивается. Они боятся нас – но они не могут обойтись без нашей помощи, нашей защиты, и это важнее…»       Мог ли этот тренер не знать, что это презрение, даже без специального сканирования, просто как шлейф духов, чувствовал каждый из них? Чушь, конечно, он знал об этом. Они знали каждую мысль маленьких учеников, и эту глупую зависть к мальчику-агитке, и нежелание признавать эту глупую зависть – знали тоже. Это было нормальной частью обучения, воспитания – уметь понимать, когда мысли твои известны и когда ни за что на свете, ни в коем случае эти мысли не будут озвучены и обсуждены. Первые уроки фантастического лицемерия, которое тоже растёт большим и красивым, заполняет всё существо, прилипает, как кожа перчаток, только изнутри. Всем понятно, что иногда ты хочешь непозволительного – и ты сам найдёшь, что с этим делать, и как превратить эту жалкую, как у всякого невыпоротого хулигана, благодарность в настоящую, зверскую, рабскую преданность всем тем, кто тоже лжёт, тоже грешит – и потому может научить тебя этому лицемерию в совершенстве. Преданность тому, безликому и всесильному, что они, все вместе, собой составляют.       Фионе Декстер, где бы она ни была сейчас, гордиться было определённо нечем.       Он бы даже подумал, что это всё какая-то изощрённая подстава, но мысли охранника были слишком настоящими, слишком подобающе путанными. Слишком убедительно метались по цепи ассоциаций. Слишком пульсировали удивлением от того, что только сейчас осознал – этот ведь ничего не знает, этот может увидеть из своего окна памятник – не зная, КОМУ он.       Ему, впервые настолько сильно, явственно, захотелось, чтобы Кэролин пришла. Он почувствовал вдруг, чем были, что означали все эти их встречи здесь, их чаепития, когда она поддерживала под донышко его чашку, если у него слишком дрожали руки. Это не оплата тех других их чаепитий в корпусовском изоляторе, когда, забыв на время о том, кто здесь "меченая", а кто пси-коп, пытающийся не мытьём, так катаньем склонить её к сотрудничеству, она звонко смеялась над его шутками, и постепенно пустело блюдо со сливами, которые она безумно любила. Он много раз просил её не оплачивать никаких долгов, не думать даже об этом. Нет, аккуратно разделяя пластмассовой ложечкой его любимый пирог – сюда нельзя проносить металлическую посуду, не то что ножи – они жили, и оба это понимали, ещё и какой-то другой жизнью, которая не здесь, неведомо где, которой на самом деле нет, которой он никогда, до сего дня, не желал.       Справедливость восторжествовала, гремело когда-то в невозвратном давно в зале суда, гремело над многотысячной толпой вокруг – не построено и не будет построено таких зданий, что вмещали бы столько, и тогда он ещё мог иронизировать, неужели он так важен, так значим, что все эти люди не нашли в этот день более важных дел… о нет, и тогда он не думал, что иронизирует, он знал цену этой жалкой клоунаде. Как знал и то, насколько он важен – сам сделал для этого всё, не жалея сил, не жалея вообще никого… Но что ещё он мог говорить? Что их торжествующая справедливость обрушилась молотом на плечи его дочери? Какое значение имеют отдельные наши жизни…       Как они ошибались тогда, как он ошибался тогда. Справедливость, какой они желали – справедливость максимально нечеловеческих мук – восторжествовала только теперь. Тогда эти люди расходились с лицами торжественными и смиренными, понимая пределы возможностей человеческих. Даже если б на один день Земля отринула достижения просвещённых, цивилизованных времён, и вменила ему самую отвратительную из средневековых казней, разве это было б равновесно? Есть высший суд, суд божий, есть геенна огненная – предоставим вопросы истинной справедливости тем, кто полномочен.       И она разверзлась, геенна, и заставила его впервые искренне застонать – разве это справедливость, разве это он заслужил? Разве был он похож на истуканов-силовиков с единственной извилиной прямой, натянутой, звенящей единственным мотивом преданности Корпусу, жажды обрушить, если надо, небеса по его приказу? Нет, не был, ему не было нужды драматически, с торжественным срыванием драпировки, открывать эту банальную истину, что если б вырос он в других условиях, за другие идеалы не жалел бы ни себя, ни кого-то другого. Когда-то он был ещё так самонадеян, чтоб полагать, что не боится геенны, мог даже за испытанные муки желать от рая единственно покоя. Когда-то, не теперь. Он ведь и сам знал – если приговор преступника не пугает, то чушь это, а не приговор. Но разве недостаточно его пугала тишина?       Впервые он задумался об амнистии, просто вспомнил это слово. Он ещё не слишком стар, но вряд ли ему осталось много. Здоровье не то... Слишком давно не то... Если б его отпустили... Хотя бы на последний год, даже на полгода. Он остаток жизни прожил бы в наркотическом сне, но по крайней мере, не сне с пустотой без мыслей, без желаний. Они купили бы дом за городом, с садом... Кэролин по утрам отвозила бы Ала в школу, а сама ехала на работу, а он ждал бы их, неторопливо, как все старики, бродя по дому, или читая на террасе любимые книги Кэролин, снова удивляясь, как ей может нравиться такая ерунда, с такими примитивными сюжетами, или переругивался с соседом, опять не уследившим за своими мопсами, обожающими рыться почему-то именно в клумбах Кэролин... Жизнь могла быть, наверное, и такой. Если бы всё сложилось иначе... Если бы он ушёл из Корпуса с Кэролин – как когда-то, безумная, она его уговаривала... Если б он стал подпольщиком, как его родители, которых он никогда не знал. Они б победили – ведь подпольщики победили, а когда-то, за чаем с заклятыми друзьями, которые теперь сидят в соседнем крыле этой же тюрьмы, они смеялись над самой этой мыслью... И они купили бы этот дом с садом. И сосед здоровался бы с ним уважительно, как с ветераном, и ни за что не отпускал бы своих мопсов без присмотра... И Офелия приходила бы к ним в гости. С удивлением, спустя столько лет, узнавшая, куда когда-то давно бесследно исчез её отец... Если б родители не погибли... Они б вырастили его тоже подпольщиком, и он был бы одним из этих смешных героев с горящими глазами, и товарищи добродушно подшучивали бы над его малым ростом, над тем, что его возлюбленная, которую он в очередной блистательной операции освободил из корпусовского лагеря, выше его... И маленький Ал тоже радовался бы их победе, хотя и не вполне понимал бы, по малому возрасту, что произошло... Если бы вообще не было во вселенной никаких ворлонцев, и они были бы обычными людьми, он работал бы каким-нибудь неприметным клерком, а Кэролин, конечно, была бы фотомоделью, и мама, может быть, была бы жива, и долго ворчала бы, как можно было вот так терять голову, когда ты уже не мальчик, у тебя семья, ребёнок... И Диана угрожала бы при разводе, что запретит ему видеться с Офелией, но всё равно отпускала её на каникулы в дом отца, и она играла бы с маленьким братиком, и это мама, старенькая-старенькая, ругалась бы с соседом, что его мопсы опять утром разбудили её своим лаем... и может быть, они б даже никуда никогда не уезжали с Земли, космос видели только на картинках...       Хорошо бы, если б Кэролин пришла... Услышала его сейчас. Ведь ей никто не колет ничего. Она может слышать его мысли – те жалкие прозрачные лоскуты, обрывки, в которых он уже не пытался собрать себя, свою память, свою волю. Ни гордости за былые удачи, ни ненависти и презрения к победившему врагу. Никаких планов, никакой мечты о свободе и тем более о реванше, как ждали от него поначалу. Одно лишь жалкое: «Жив ли я ещё? В рассудке ли? Или душа, как в сфере охотника за душами, навеки заперта в этих неизменных стенах, с неизменными охранниках, с неизменным небом в частой решётке, раз за разом прокручивая один и тот же, мне назначенный кошмар, мой ад...» Кэролин напоминала, что он ещё жив. Что дни сменяются. Она каждый раз надевала разные платья, по-разному причёсывала волосы. Охранники удивлялись этому. Она понимала...       Пришла бы... Он бы сделал то, чего она так давно хотела. Ткнулся в неё, как маленький, причитая – почему же, за что же его жизнь была именно такой...       Они приземлились с опозданием в час - в плотном газовом облаке, окружающем Тучанкью, не слишком маневренному шаттлу пришлось сделать хороший круг, чтоб избежать столкновения с метеоритом. Впрочем, делегация терпеливо ждала их. Космодром – место, которое последним провожало его отбывающих соотечественников, и это ведь происходило совсем недавно – однако на этих стенах, на этих плитах и перилах уже лежала печать запустения, покинутости. Ещё не города-призраки и уничтожаемая дождями и зноем брошенная под открытым небом техника, нет, но уже первые частицы чего-то, менее материального, чем пыль, что ложится на покинутое, когда остывает след последнего прощального взгляда. Быть может, сейчас их шаги, их голоса стряхнут это нечто, и, влекомое ветром, оно долго будет кружить где-то в серой вышине, прежде чем опустится обратно…       Делегация стояла, покуда гости не приблизились, в полной тишине, но Песня встретила гостей сразу и первой – песня ветра, ровного, без шальных порывов и без всяких признаков утомления, сухого звона колеблемого им сетчатого забора, окружающего космодром, низко нависших сизых туч, в рваных ранах которых проглядывало розовое небо, тревожно шумящей на ветру голубоватой, с металлическим отсветом, травы. Степь расстилалась за этим забором до самого горизонта и была основной тканью мироздания, это территория космодрома казалась странной заплаткой на ней. Это было так необычно, странно, чудно, что он невольно замедлил шаг. Он знал, что соображения экологической безопасности здесь перевесили соображения удобства очень значительно, и до ближайшего человеческого жилья им предстоит редкостно долгий путь, но он не смог бы себе вообразить такой картины. Дикий простор... Такого он не видел никогда, даже на невообразимых, немыслимых окраинах цивилизации Примы. И такого он не слышал – словно звук за всеми звуками, глухой, едва уловимый и в то же время надрывный, так звучит тишина или самое мироздание, наверное. Если б был художником, он непременно нарисовал бы это. Вот только был ли бы смысл. Живопись, да... Живопись – то, что он особенно высоко ценил в культуре Центавра – имеет ли эта ценность какую-то ценность здесь? Тучанки фактически слепы. У них нет никакого подобия глаз, они не способны читать текст – в качестве алфавита здесь используется аналог земного шрифта Брайля. Однако при этом остаётся фактом, они ориентируются не только на слух или запах, подвижные отростки нервного ствола, начинающиеся от затылка и идущие далее вдоль позвоночника, заменяющие им все прочие органы чувств, определённо сложнее, чем эхолоция летучих мышей и глубоководных рыб. Разумеется, центавриане изучали физиологию этих существ, как и всякого другого подчинённого им народа, и Винтари прочитал всё (немногое) по этой теме, что успел, но не понял практически ничего. В осторожных заключениях ксенобиолога было почти нечто мистическое.       Нет, мы уже, слава Создателю, не столь дики и невежественны, чтоб испытывать суеверный ужас перед существами без лиц, существами, которые никогда не спят. Однако необходимо признать, всякий другой случай, когда мы говорим, что стоим перед существом чуждым, непонятным – следует назвать преувеличением. Все мы – центавриане, люди, минбарцы, нарны, дрази – похожи между собой. Это вот они – другие. И даже не внешне – всё-таки они антропоморфны, имеют две руки, две ноги, и кажется, они тоже делятся на два пола, хотя внешне отличить мужчину от женщины неподготовленный не сможет. И дело не в пугающе гладких передних сторонах голов, с неприметными дырочками ртов, и не в замысловатых движениях сканирующих пространство отростков. Прежде всего, они совершенно другие внутренне...       Они не пишут картин, не изготавливают зеркал. Но каким-то образом они не только различают ночь и день, они знают, что такое туман, что такое блеск молнии и краски заката, в своих бесконечных Песнях они находят, что сказать о цветах. И их одежды из тканей, кож, шкур определённо имеют какую-то гармонию расцветок, украшены цветными перьями и бусинами не в случайном порядке, а со смыслом, возможным для зрячего.       Один из группы, выделяющийся наиболее пёстрой одеждой и наиболее пышными ожерельями из костей, зубов, перьев, обточенных камушков сделал шаг вперёд и запел. Для неподготовленного уха пение тучанков примерно то же, что для неподготовленного ока их облик, мы можем считать, что готовы к тому, что выглядит и звучит иначе, чем мы, вот до этого момента, когда успеешь вздрогнуть от обрушившихся на тебя воюще-лающе-скрежещущих звуков. Однако после останется лишь смутное воспоминание об испуге и напряжении в первое мгновение, поток рыков, щелчков и подвываний складывается в странную гармонию, как разноцветные детали в одежде аборигенов – они кружатся в танце, и одежды кружатся, и разноцветные пятна, мелькая, как в калейдоскопе, сливаются и распадаются, и так же сливаются и распадаются звуки, накладываясь на мелодию шелеста ветра, металла и травы, и всё это вместе порождает, по-видимому, поток сигналов, воспринимаемых мозгом напрямую, минуя осознание. Все они в дороге пролистали справочник по тучанкскому языку, и даже премудрые жрецы вынуждены были признать – запомнить хотя бы одно слово правильно, суметь угадать его в потоке речи нечего и надеяться. Но понимание окружало, охватывало – как твердь под ногами и небеса, как ветер между ними, входящий в лёгкие с каждым вдохом. Понимание не отдельных слов, конечно, а общего смысла – по-видимому, транслируемого сразу в сознание гостей, это телепатия такого вида и уровня, которой не встретишь в привычных мирах, там ей неоткуда взяться. У любого телепата, центаврианского то будь, земного, минбарского – и при сканировании, и при транслировании чувствуется его личность, даже если он не планировал представляться полным именем. Чувствуется отдельное "я", которое за этим стоит. Здесь же словно смотришься в большое зеркало – зеркало мира, падаешь в него, потому что зеркал, как чего-то твёрдого, вещественного, здесь нет и не было, сам мир есть зеркало, дрожащее, волнующееся, как море травы, как клубящаяся над головой серо-рыжая мгла, и в этом зеркале дрожит, размывается, растворяется всякое отражение…       По дороге он думал - тучанкам ведь, можно сказать, повезло. Их мир легко мог погибнуть, стёртый ворлонским "планетоубийцей", если бы размещённый здесь его отцом гарнизон Теней в полном составе не был вызван в сектор, охваченный сражением. Какое дело было метрополии до далёкой Тучанкью, до оставшихся там их сограждан, когда сама Прима Центавра могла перестать существовать...Мир устоял, стоял и поныне, но можно ли сказать, что уцелел?       «Они пришли к нам, изменили наше небо, изменили нашу Песню, открыв нам истинное понятие тьмы, ненависти и смерти, и не было в них и капли милосердия, чтоб просто уничтожить нас, до последнего дыхания под этим небом – уничтоженные ими, мы продолжали дышать их ядом, и пели уже их Песню. Чёрное солнце взошло над нами, и нигде не укрыться было от его лучей, что рождали в наших сердцах гибельные всходы, вторящие их Песне, и сотни, тысячи сходили с ума, прославляя истинную тьму, истинную ненависть, истинную смерть. Чёрное солнце светило с чёрного неба, рождая чёрные всходы, чёрная Песня текла по земле, чёрная волна шла – только смерть могла остановить её, и мы пили эту горькую чашу…»       Песня взывала к тем малым крупицам понимания, которые у него уже были, о влиянии Теней на сознание человека, который видел их слишком близко – хорошо, если через какое-то время прекращались эти сны, полные чистого, неизбывного, концентрированного ужаса. Он помнил его в глазах своей няньки, мечущейся по комнате и шепчущей молитвы, и был безмерно благодарен ей за то, что она не дала ему получить представление об этом ужасе. Что Тени остались для него да, древней, да, могущественной расой, способной на огромные разрушения, способной подчинять себе... Но не этим выворачивающим нутро чёрным сверлом. А как они воздействовали на тех, для кого нормальное свойство – соприкасаться сознанием?       «Что происходит, когда в мир приходит нечто, чего не должно было быть в нём никогда, нечто сильнее и тверди, и ветра, и всех токов жизни? То, что разрывает Песню – и она продолжает звучать, отравляет душу – и она источает яд, и жизнь и смерть меняют русло своих рек и воды свои на пламя… Теперь их нет, но Песня их есть, живёт в тысячах голосов ещё безумных, ещё несомых искажёнными реками и прославляющих истинную тьму – станет ли наша Песня прежней, очистится ли от тьмы, или навеки запечатлеет её?»       "Мне... Жаль. Не знаю, поверите ли вы. Не знаю, считаете ли, что я тоже в ответе за это, или просто ждёте понимания... Вы позвали меня, хотя знали, что я, единственный из всех, не имею отношения к Альянсу. Не житель мира-члена Альянса, не рейнджер... Может быть, вы хотели спросить с меня за всё? Ведь вы знаете, чей я сын..."       На какой-то момент ему подумалось – а может быть, в этом была их цель? Может быть, они хотят исцелиться таким образом – убив их, выпить их сознание, забрать их Песню... Уж о чём, а об этом справочные материалы не умолчали: тучанку, потерявшему рассудок, необходима кровь, необходима чужая жизнь, чтобы его вернуть. Нет, нет, это вряд ли, в таких случаях они выбирают тех, кто как можно дольше прожил там, где всё это происходит, для такой роли не годятся только прибывшие чужаки... Да и зачем им такой яркий межрасовый скандал, остаться в изоляции посреди ставшей враждебной галактики – куда они смогут податься, на кого надеяться, настроив против себя весь Альянс, не на один же Центавр, тем более отказавшийся от них под благовидным предлогом... Хотя, может ли он быть уверен, что такое соображение остановило бы их? Они другие, у них другие приоритеты...       Пожав протянутую ему для приветствия руку - то ли тут их обычаи были схожи с земными, то ли они позаимствовали его для удобства общения - он вспоминал подготовленную в дороге, так и не законченную приветственную речь, а они кивали - быть может, угадывая его слова прежде, чем он произносил, а быть может, просто поощряя само намерение.       Он оглянулся на спутников - такое ли действие произвела и на них эта песня? Сложно было сказать это определённо... Дэвид был бледен, Амина, кажется, пошатывалась, лица фриди были мрачноваты и торжественны.       Исполнив короткий странный танец, встречающие сделали знак следовать за ними.       Ближайшее к космопорту поселение не было их целью, этот посёлок обслуживающего персонала, построенный ещё нарнами, как объяснили сопровождающие с какой-то прямо гордостью, режимный, там сейчас живут работники-тучанки и небольшое количество центавриан, оставшихся, чтобы их обучать. Быть может, было б и интересно, и правильно показать его гостям, но сделать это потом, когда они разместятся для проживания и отдохнут с дороги. Город же, в который они едут – чисто центаврианский, он вырос вокруг лаборатории растениеводства, таких много теперь на планете. УТаких – это городов-почти-призраков, которые можно проехать из конца в конец, не встретив ни одной живой души, кроме, может быть, торопливого степного животного, перебегающего дорогу, покрытие которой ещё не ощетинилось травой и мелкими деревьями, но уже повсеместно пошло трещинами и выщербилось. То, что он мог только представить, глядя на заброшенные места своей родины – такие, как тот последний дом на краю исчезнувшего заводского посёлка, и другие такие посёлки, покинутые жителями и служащие только периодически приютом бродяг – полностью развернулось здесь. Всеобъемлющее, как нависшее сизое небо, как гудение ветра и шорох пыли под колёсами машины, дыхание катастрофы. Конечно, не какая-нибудь ужасная трагедия опустошила эти улицы, жители мирно уехали – совершенно естественно, что город, ближайший к космопорту, опустел одним из первых... Хотя, трагедия произошла. Не прямо здесь, и не в этот момент, и не с ними... Но её дыхание здесь, в опустевших домах, закрывших ставни окон, словно глаза в скорби, в этих притихших садах, в покачивающихся на ветру искусственных цветах антенн. Как и космодром, этот город, все эти центаврианские постройки, с известной колониальной величавостью пытающиеся воспроизводить дух Республики там, где ему делать нечего, были заплатками на ткани мира, выбивающимися, странными – но пришитыми крепкими нитками. Какое-то время, возможно, заплатка позволяет забыть, что под ней – дыра, выжженная дыра, безобразный след безумной жестокости. Затянутся ли эти раны? Серебристое море степи кончается отмелью, участками бывших свалок отходов, тут и там высятся столбы-указатели, словно надгробия… Но на отмели – в этой почти пустыне – виднеются всё же озёра, или пусть даже лужи – того же моря, более или менее уверенные островки жизни там, где, казалось, уже ничего не могло быть, кроме пейзажей, которые можно сравнить лишь с преисподней…       У въезда они заметили небольшую группу встречающих - видимо, встречающих их, и затормозили. Ещё издали Винтари понял - это не тучанки, это центавриане. Это было видно хотя бы по одежде, резко отличающейся от традиционных одеяний тучанков - – светло-сиреневое платье, тёмный простой костюм, по-видимому, слуги, и кто-то там ещё за их спинами…       – Приветствую вас в городе Лафере, ваше высочество, - проговорила девушка, выступив вперёд, - мы не прибыли встретить вас на космодроме не из-за отсутствия уважения, а потому, что нашли правильным подготовить пристанища для вас и ваших спутников. Обитаемы остались только два дома, и вы имеете, смею полагать, неплохой выбор... Если будет угодно, и когда будет угодно, мы всё покажем вам здесь.       Винтари бережно взял протянутую руку девушки, с необыкновенным удовольствием отмечая, что в дружелюбии и учтивости этого приветствия не чувствует ни страха, ни подобострастия, ни фальши. Тучанки были несомненно любезны к гостям, решив разместить их, по крайней мере сразу по прибытии, в максимально привычной обстановке, но каким бременем это должно было лечь на такие хрупкие плечи... Сколько же лет этому прелестному созданию с пальцами тонкими и практически невесомыми, как кружево рукава, с волшебным, чарующим голосом? Почему она одна из всей семьи вышла сюда, в сопровождении лишь старого слуги и ещё одного мужчины, тоже едва ли родственника?       – Меня зовут Рузанна Талафи, я здесь... вроде как, получается, главная. Я надеюсь, вам понравится здесь, ваше высочество. Город наш мал и скромен убранством, но я выросла здесь, и люблю эту свою вторую родину... Пойдёмте.       Процессия двинулась по улице. Винтари с удивлением заметил, что девушка знает язык аборигенов – она переговаривалась с ними такими же отрывистыми воюще-лающими звуками, просто невероятными для устройства центаврианской гортани, впрочем, более ли невероятными, чем овладение иномирной речью для тучанков? А среди них есть те, кто говорят на нарнском, центарине, земном… Об этом он думал преимущественно, но во вторую очередь думал и о том, что услышал по прибытии, чему, казалось, не придавали подобающе мрачного значения – в городе, пусть и небольшом, обитаемыми остались лишь два дома.       Название города переводится, с языка периода первых королей, как «сторожевая башня». Когда происходило завоевание диких земель, так назывались башни, строящиеся на границе свежезавоёванной территории, как знак, как грозная пика, направленная в сторону врага. Он, ближайший к космопорту, построен одним из первых, на границе «зоны отчуждения» космодрома, и тучанки называли его сложным для произношения словом, означающим «там, где кончается трава». Именно вокруг космодрома – построенного, как и посёлок, понятно, ещё нарнами – было больше всего уцелевшей растительности, что бы там ни говорили злые языки, выливать отходы себе под ноги нарны как раз не склонны. Зато вот за границей зоны начинались могильники отходов, свалки изношенной техники – сейчас лишь отдельные детали напоминают об этом, а тогда маленькая леди Талафи, забираясь на подоконник, подолгу грустно созерцала чёрно-коричневую пустыню, сомнительно украшенную редкими короткими высохшими стволами бывших деревьев. Сады, окружающие дома, были первыми опытными полями учёных, руководивших терраморфированием и обеззараживанием, постепенно отвоёванная у смерти зона расширялась, продвигалась вдаль, и сегодня уже, если выглянуть в окно, то сколько хватит глаз – цвет этих равнин будет тёмно-зелёным…       От многих землян можно услышать, какое глубокое и сильное впечатление произвело на них посещение древних городов, с многовековой историей, Винтари же сейчас мог бы сказать, что его впечатлило увидеть город, которому всего около двадцати лет. На Центавре такое просто невозможно – вся Прима была освоена и застроена ещё много веков назад, и хоть немало городов, которые не могут похвастаться действительно древними памятниками архитектуры, сами эти города ни в коей мере не являются молодыми. Просто их изначальная архитектура не сохранилась – её уничтожали войны, пожары или же её целенаправленно, организованно замещали в ходе перепланировок, так как Имперские комиссии не находили в ней ничего для истории ценного. Однако основная волна таких масштабных перепланировок прошла более двух столетий назад, после этого градостроительная политика шла преимущественно путём поддержания имеющегося. Самым юным город Примы считался Сигей, ему было около 400 лет, и новых городов не предполагалось – если где-то до сих пор не возникло человеческих поселений, то значит, и незачем.       И видеть такое – странно… Вне сомнения, строители пытались привнести стиль и дух, создать для жителей ощущение «своей среды», но они были сильно ограничены во времени и средствах. Дома были, конечно, красивыми – но прискорбно однообразными, выстроенные по линейке вдоль прямых, пересекающихся под прямым углом улиц, они были похожи на выстроившихся на параде солдат – рядовых, не имеющих ни знаков различия, ни наград. Единственными украшениями города могли считаться два здания – храм, очень маленький, и посвящённый, для экономии, всем богам разом, но выполненный в стиле центаврианской готики (очень интересно б было узнать, почему – императором Валхитом этот стиль был предан осуждению как не соответствующий центаврианскому духу) и здание администрации – как ни мал объект, а престиж требует. Здание лаборатории, хоть и было самым крупным в городе, не представляло из себя ничего особенного, только мозаичное панно с изображением Хилы, покровительницы сельскохозяйственной деятельности, как-то его украшало.       Они что же, прибрались тут во всех домах, во всём городе? – дивился Зак, зашедши уже в третий дом. Прибрались условно, в общих чертах – подмели и вымыли полы, выгребли всяческий мусор, неизбежно остающийся, когда уезжают спешно и навсегда. Эрзу, слуга леди Талафи, всё сокрушался, что не успели выстирать и отгладить все шторы и занавеси, да почистить кое-где обивку. Неужели они в самом деле ожидали, что каждый выберет себе отдельный, персональный дом? Это б было совершенно бессмысленно и нерационально. В каждом доме как минимум по три спальни, и лучше поселиться поблизости от оставшихся обитаемыми домов. По соседству с Рузанной Талафи, в доме, принадлежавшем ранее семейству Фенно, разместились Винтари, Дэвид, Зак, Брюс и Иржан – последние двое использовали в качестве спальни кабинет, где хозяевами была оставлена большая часть библиотеки. Рейнджер спать способен на коврике, накрывшись собственным плащом, а возможность читать на сон грядущий центаврианские комическую поэзию и детективы – бесценна. Винтари оставалось вздохнуть – он и сам с удовольствием припал бы к кое-чему из этого, однако удовольствие такое не то чтоб постыдно, но всё ж и не самого высокого сорта, и было б неловко ради него ожидать от друзей уступок, а ведь они могли последовать, ввиду некоего веса его титула, о котором, конечно, и раньше не забывали, но тут могли вспомнить по-новому… Также по соседству с Рузанной, но другую сторону, поселились Тжи'Тен с Аминой, оба аббая и дрази-рейнджер Ташор, а в соседнем с Фенно доме Макари – Шин Афал, иолу, юный дрази, оказавшийся женщиной, Штхиуккой, и рейнджер-землянин (вернее, строго говоря, проксимец) Майкл Дир. Фриди и седой бракири выбрали себе жильё на другом, практически, конце города рядом с доктором Чинкони, с которым сразу нашли какие-то общие темы.       Легко заснуть на новом месте он и не рассчитывал – при таком-то обилии впечатлений. Мелькали перед внутренним взором столбы в пустоши, сетчатая изгородь вокруг космодрома, пёстрые одежды местных... Они обещали зайти утром, провести церемонию совместной трапезы. Ночь и день на Тучанкью – зыбкие понятия, эти существа не спят, кора и двигательные ядра, в норме, не выключаются у них никогда. Потому что Песня Сознания не должна прерываться ни на миг – она и есть сама жизнь, само существование, это непрерывное течение мысли, это описание всего мира вокруг, всех, кто есть вокруг, всех событий, что произошли. Единая летопись сознания, единая координатная сеть, в которой существует личность. Разрывая её хотя бы ненадолго, существо дезориентируется, и в лучшем случае потом не может вспомнить, кто оно и откуда... Песня передаётся из поколения в поколение, связует элементы общества воедино. В их языке нет понятия сна, аналогичного таковому в земном, центарине или минбарском, есть слово, означающее «отдых для восстановления сил», как есть в домах постели, на которых они могут лежать после долгой дороги или тяжёлого труда – ни в коем случае не засыпая. Им не мешает темнота, они и в ней отлично ориентируются, хоть и отмечают, что иначе в ночной тьме выглядят краски. Разумеется, эти их свойства нещадно эксплуатировались и теми и другими оккупантами... Потом они, конечно, поняли, что выматывать до потери чувств этих рабов себе дороже – после этого для любой работы они были уже бесполезны. Даже минутная потеря сознания приводит тучанка к безумию, которое непросто бывает излечить.       В культуре любой расы найдётся сравнение сна со смертью или смерти со сном, но так прямо глубоко и серьёзно – только минбарцы со своим «спать лёжа – искушать смерть». Наверное, им легче всего будет понять, как это – жить, боясь утратить связь с реальностью, потому что есть серьёзный шанс утратить её навсегда. А как тучанки воспринимают иномирцев, как пытаются представить их существование – неправильное, болезненное, прерывистое в их понятиях? Возможно ли тут какое-то взаимопонимание? Предыдущие обитатели этого дома в этом не преуспели... Раз уж им велено было отбыть на родину... Не удивительно – глава семейства Фенно, по словам Рузанны, относился к местным жителям исключительно как к рабам, довольно неудобным рабам – приходилось ведь учитывать не только то, что им не нужен сон, но и то, что отдых всё-таки нужен. Интересно, почему Рузанне и ещё некоторым разрешили остаться? За какие-то заслуги или просто за отсутствие вреда? И почему они остались? Ведь Тучанкью откровенно не рай земной. Хотя, может быть, сказалось понимание, что на Приме их никто не ждёт... Верно, и не от хорошей жизни они прибыли сюда вместе с маленькой дочерью, вынужденной смотреть в окно не на пышные сады фамильного поместья, а на мёртвую, насыщенную ядами пустыню. Видимо, как нередко бывает это в центаврианской жизни, назначение на Тучанкью было не столько честью, сколько изящно замаскированной ссылкой – не за нелояльность, конечно, за нелояльность в те времена прощались с жизнью, но, скажем так, за недостаточную полезность.       В комнате было темно, очертания предметов едва различимы. У Тучанкью нет луны, даже звёзды здесь увидеть можно крайне редко. Винтари рассеянно пытался по памяти восстановить обстановку в комнате. В этом не было, правда, ничего сложного - обстановка вполне обычная центаврианская. Эта комната, кажется, принадлежала дочери Фенно. Плательный шкаф Традиции Кегато – возможно, переживший уже пару поколений семьи, но так же вероятно – подаренный, или перекупленный у какого-нибудь нуждающегося в деньгах семейства, исполненное в той же стилистике, но скорее всего – более поздних времён бюро в углу окна, громоздкие стойки гардин – вот они, определённо, самые старшие в этой комнате уж точно. Семейным сокровищем не назовёшь – предметы гордости чаще всё же располагают в гостиной, чем в спальне молодой девушки, но всё же за ними длинная история, и скорее всего – именно семейная история, подобные предметы обстановки, примерно как постельное бельё, крайне редко переходят на сторону. И всё же эти стойки – тёмные, в сюрреалистичных пятнах поплывшей от времени полировки, от чего физиономии духов-защитников, вплетённые в рельеф, ещё менее ассоциируются с понятием защиты – здесь, а их хозяева – неизвестно, где… Они, видимо, ничего из мебели не забрали, а ведь трудов стоило доставить это всё сюда... Даже статуи богов в стенных нишах остались.       Он проваливался в сон медленно. Словно бы из переливающейся в углах темноты протягивались к нему руки, слепо касались его... Странно, было совсем не страшно.       "Тебе понравилась трава нашей степи... Это очень хорошо. Ты полюбил свой мир после того, как увидел его поля. И наш полюбишь..."       Вспоминалось солнце Примы, оно пропитало собой тогда, казалось, всё... жужжание незримых насекомых в густой высокой траве, пыль на лице и одежде, и саднящие царапины от чертополоха, и смех Лаисы... В Ледяном городе эти картины смотрели и пересматривали, как фотоальбом из дальней поездки. Во многом с телепатами сложно, но в одном удивительно легко – их можно порадовать, поделившись хорошими воспоминаниями. Они способны вместе с тобой греться этим солнцем, вдыхать те же запахи, почувствовать то же счастье. И чувствуешь себя при этом так, словно, не поделись ты этим – как раз тогда чувствовал бы себя обделённым...       Рассветы на Тучанкью очень неявные. Тёмное небо не вспыхивает таким ярким радостным светом, как на Приме или Минбаре. Нет здесь ни тех красок, ни той неудержимой быстроты и силы. Он не входит в комнату, он не прорывается в неплотно задёрнутые шторы, решительно отбирая обрывки недосмотренных снов. Скорее, просто чувствуешь, как что-то неуловимо изменилось в воздухе. Пожалуй, это стоит того, чтоб попытаться поймать если не первый луч, то второй и третий... Подумав, что Минбар его всё-таки испортил, привив несвойственную раньше любовь к ранним подъёмам, он прошёл через гостиную - дом ещё спал - и осторожно отворил дверь в сад.       Было, действительно, ещё практически темно. Только смутное белёсое зарево занималось на горизонте, над зубчатой каймой деревьев и крыш. Звезда, вокруг которой вращается Тучанкью, достаточно яркая, да много ли толку - её свет едва пробивается сквозь окружающие планету газопылевые облака. Казалось невероятным то, что, при таком свете, здесь вообще может что-то расти и жить, тем более видеть, что здесь сумели прижиться центаврианские растения. Хотя видимо, они генмодифицированы специально под суровые условия с недостаточностью солнечной радиации и совершенно иной почвой. Запах тот же, но цветы бледнее, мельче... Как это, наверное, удручало хозяйку дома, которой хотелось гордиться настоящим центаврианским садом... Интересно, что само понятие сада вообще есть не во всех культурах, и может сильно различаться. Вот тучанкам, например, в голову не приходило высаживать специально перед своим домом какие-то растения, желающий полюбоваться на цветы может выйти в степь, у дрази сады тесно связаны с семейно-брачными обычаями, это и поэтический образ для воспевания женской красоты, и место свиданий будущих супругов... Пожалуй, наибольшую близость в садово-парковых культурах он заметил между Землёй, Центавром и Минбаром. Но если на Центавре сад был местом отдыха и развлечений, полем эстетики, моды, был немыслим без ярких красок и причудливых форм стрижки кустов, то на Минбаре это было местом уединения и размышлений, духовной жизни. Туда выходили для медитаций, размышлений о бытии, вселенной, вечном, преходящем, гармонии и дисгармонии. Большинство древних минбарских городов, к коим относились и Йедор и Тузанор, были целиком высечены в кристаллических породах, и там, где слоёв почвы не образовывалось естественным образом ветровыми наносами, а сад всё-таки хотелось, его создавали искусственно, высекая котлован от трёх метров и глубже, заботливо укладывая слой за слоем так, как они расположены в естественных условиях, а затем просто разбрасывали семена, оставляя им возможность прорасти там, где им случится упасть. Часто сады создавались там, где сквозь камень естественным образом пробивался родник, иногда его приходилось высекать. Для родниковой воды прорубали канал, выкапывали небольшое озерцо, иногда, если сад был ярусным, получался мини-водопад...       Всё-таки, конечно, нужно быть минбарцем, чтобы, зависнув над капелькой на лепестке цветка, получить какие-то великие откровения, но сейчас Винтари казалось, что он близок к чему-то подобному. Тихие цветы, всё ещё объятые утренним сумраком, слегка покачиваясь на лёгком ветерке, что-то, казалось, шептали. А вот это дерево, надо сказать, не центаврианское. Центаврианские, наверное, и нереально сюда переселить, всё-таки корневая система дерева к совершенно иным условиям адаптируется труднее. В основном, как он знал, упор делался на мелкие плодоовощные культуры, с гораздо меньшим жизненным циклом, которые можно было выращивать в специально оборудованных крытых оранжереях или под открытым небом, но первого урожая от которых не приходилось ждать десять лет.       Размышляя, он дошёл до конца сада, и очнулся, увидев перед собой забор. Забор был решетчатый, весьма простой ковки, естественно для маленького колониального городка, где ни изобилия мастеров, ни средств для достойной оплаты их услуг – и неестественно в то же время, не насмотрелся ли он на Приме на провинциальный выпендрёж? За забором в предрассветной мгле повиделось какое-то движение, мелькнуло светлое платье...       - Принц, это вы?       - Рузанна?       - Неужели вы тоже любитель ранних прогулок? Я-то часто выхожу по утрам в сад, привыкла. Просыпаюсь рано, да и продолжаю традиции матушки по уходу за цветами, хотя так же хорошо, как у неё, у меня, конечно, не получается...       - Ваша мать, я так понимаю, серьёзно занималась цветоводством? Такие пышные кусты, и аромат...       - Это в большей мере заслуга отца. Семья агронома, знаете ли... Когда кто-то увлечён чем-то настолько, это не может не влиять на всех вокруг. Мой отец любил своё дело, для него не было большей радости, чем вырастить что-то там, где до этого ничего не росло, он любовно изучал природу Тучанкью, мечтал возродить погибшие виды растений, вывести жизнеспособные гибриды с центаврианскими растениями... И ему многое удалось. Поэтому к нашей семье здесь всегда относились хорошо, поэтому мне разрешили здесь остаться, одной из немногих.       - А вам самой - разве не хотелось вернуться на родину?       Девушка улыбнулась.       - Куда - на Девону? Я её почти не помню. Я была совсем маленькой, когда мы переехали сюда, когда отца сюда перевели, всё семейство считало это чем-то вроде ссылки, а он напротив, был рад и горд. Мои родители выросли, поженились и прожили первые несколько лет совместной жизни на Девоне, но я-то всю сознательную жизнь прожила здесь. Я уже не могу представить над собой другого неба, хотя небо Девоны я, мне кажется, помню... А на Приме меня и вовсе никто не ждёт. Я не хотела бы сейчас встречаться с родственниками, которых никогда не знала, которые мне чужие... И здесь дело моего отца. Пусть я не получила подобающего образования, я могу делать хотя бы что-то. Помогать собирать урожай в оранжереях, ухаживать за этим садом...       Кажется, засыпая, он размышлял – и продолжал размышлять во сне – о том, планируют ли в дальнейшем тучанки поселиться в опустевших домах центавриан, или для них это совершенно культурно неприемлемо, и если так – что будет с городом? Силами немногих оставшихся центаврианских рук можно, положим, выметать пыль и поливать притихшие цветы в покинутых садах, но что больше? Им не поддержать столько зданий, ветшающих разом, да и каков в этом смысл? Для чего стоять дому, в котором некому жить? Они остались здесь, чтоб увидеть смерть города…       - Но ведь здесь почти не осталось ваших соотечественников, леди Талафи.       - Зато остались лучшие из них. Я очень люблю беседовать с доктором Чинкони, это замечательный человек, вы убедитесь в этом. Он так умён, начитан, за свою жизнь побывал почти во всех наших колониях и в некоторых иных мирах... Врач его квалификации тоже мог неплохо устроиться на Девоне и даже на Приме, но он был рад возможности остаться. К тому же, он не хотел покидать могилу сына...       «Быть может, доктору Чинкони возраст и позволяет превращать себя в надгробие, но вы, леди?» – но вслух это Винтари так и не произнёс.       Небо светлело, белёсое пятно расползалось по горизонту, подсвечивая края сизых туч. Где-то вдалеке послышался тихий гул.       - Что это?       - Готовятся. У них первый облёт как раз на рассвете.       - У кого?       - Самолёты, принц. Местные называют их дхалу, а земляне, кажется, кукурузниками... Вон там, - она махнула рукой влево, - их ангары, а дальше - поля... Они сейчас "отдыхают", их засеяли травами, которые должны обогатить почву. Года через три посадят корнеплоды, потом, через несколько циклов - злаки... Отец обнаружил, что такая цикличность во многих районах происходила естественным образом, культуры сами сменяли друг друга. Таким образом ресурсы восполнялись на 100% - то, что потреблял один вид, выделял в процессе жизнедеятельности или последующего перегнивания другой. Поэтому тучанки даже не уделяли земледелию столько внимания, как, например, скотоводству. Конечно, пока сложно предсказать, может ли экосистема снова вернуться к этим циклам... Эти поля, например, три года только очищались от погребённых в них отходов. Если с металлоломом, пластиком и стеклом было проще, то слитая с заводов отработка... Ионы тяжёлых металлов, производные нефти... Для этого пришлось перекупить одну аббайскую разработку, искусственная культура на основе мха, способная вытягивать из почвы яды. Год потребовался только для того, чтоб модифицировать её под местные условия... Я вас не утомляю, ваше высочество?       - Напротив, вы так увлечённо рассказываете!       Что ж, она как-то встроилась в местную систему, тучанки не позволят ей умереть с голоду… Талафи были мелкими дворянами, из тех, у кого древность имени не предполагала пышности образа жизни в дне настоящем, однако на Приме такой девушке не приличествовало бы самой зарабатывать на хлеб, по крайней мере, физическим трудом. Быть может, музыкой или пением…       - Благодаря отцу, в этом была наша жизнь. Он не был из тех, кто может дома молчать о работе. Наверное, потому, что работа была для него жизнью, а не нудной обязанностью... Иногда он водил нас на те поля, показывал колонии этого модифицированного мха, рассказывал, как это работает... По-детски радовался, когда видел, как на освобождённом месте пробивается первая хилая травинка. Увы, пока расти там самостоятельно даже трава не может, хиреет на обеднённой почве. Поэтому приходится регулярно поливать её сверху удобрениями. Потом, перегнивая, она вернёт сторицей...       Винтари следил взглядом за двумя голубоватыми огоньками, скользящими по краю утреннего неба. Так неторопливо, величаво, что казались вовсе не принадлежащими современному техногенному миру, казались частью мира этого, чудного и странного.       - Красиво, да? Я наблюдала это как-то с крыши дома... Особенно красиво, когда по краям полей зажигаются костры для ориентировки пилотов...       - Разве им это требуется? Я думал, они идут по приборам.       - Не требуется в том случае, если пилот не тучанк. Машины старые, и под их особенности не адаптированные точно. Многих приборов они просто не видят. То есть, не способны читать их показания. Прежде эту работу им и не поручали, но когда стало известно, что колония получает независимость, им пришлось учиться... Некоторые пилоты остались здесь, чтобы учить их... Они все - энтузиасты, из таких, каким был и отец. И хотя они больше не обязаны, они продолжают болеть душой за то, чтобы дело, которое они здесь делали, не пошло прахом. Им нравится летать... Нравится, что, поднимаясь в небо, они приносят помощь земле. И нравится дарить другим такую же возможность. Знаете, они таковы, что если бы встретили на пути корабли Теней, то просто попросили бы их уйти с дороги, не загораживать поле...       Что ж, по крайней мере, есть эти пилоты. Должно быть, живут где-то неподалёку, и хоть едва ли по происхождению и воспитанию люди её круга – зато соплеменники, притом те соплеменники, к которым она испытывает приязнь. Не многие центвриане в жизни могут рассчитывать на круг общения небольшой, зато состоящий исключительно из приятных особ.       - А вы... вы видели их, Рузанна? Теней?       Девушка заметно помрачнела.       - Один раз, издали. Их базы располагались, к счастью, многим дальше от нас, ближайшая в той стороне, на западе. Я видела их полёт как раз на фоне заката... Не знаю, куда они летели, может быть, просто разминались, я не стала досматривать их полёт до конца. Даже издали они производили впечатление... не знаю, какой-то особенно сильной и неприятной угрозы. Знаете, такое ощущение, словно кто-то ненавидит тебя ни за что. Одно из немногих моих воспоминаний с Девоны - мы с родителями уже в космопорту, ждём посадки на свой рейс. И там была семья... Нарны. На родителей я не обратила внимания, как и они на нас, впрочем. Они сидели довольно далеко, и не смотрели в нашу сторону. А мальчик - как мне казалось, моих лет - бегал по залу и тут увидел меня. Так вот, он посмотрел на меня с такой злобой, с такой нескрываемой ненавистью... Нет, он не подошёл, не сказал ни слова, просто посмотрел - и убежал. А я едва не плакала от страха и обиды. Это было так... больно, чувствовать, что тебя ненавидят. С первой встречи, с первого взгляда, когда ты ещё ничего не сделал. Ты просто посмотрел - а на тебя посмотрели так, будто ударили. Будто рады б были убить этим взглядом. Ненависть, презрение, желание толкнуть, уничтожить... Так вот, встретившись с Тенями, я поняла, что та ненависть была совершенно ничем. Что её и ненавистью-то называть нельзя. То, что чувствовалось от Теней, было в сто раз страшнее, бесчеловечнее, это было абсолютным... Это как сравнивать горящую спичку и солнце, принц. Мне было так страшно от самого того, что они живут на белом свете. С такой ненавистью...       - Иногда мне даже жаль, что я их - не видел...       - Что вы говорите! Нельзя так говорить! Для тех, кто их видел, тем более видел близко, жизнь разделяется на до и после.       - Я знаю это, поверьте. Очень хорошо знаю. И... Как-то несправедливо, что именно я должен был избежать встречи с кошмаром очень и очень многих.       - Не стоит здесь рассуждать, что справедливо, что нет, как мне кажется. Несправедливо, что они вообще существовали, хорошо, что их больше нет.       Они молчали какое-то время, наблюдая разгорающийся рассвет. Он постепенно переставал быть призрачно-бледным, в нём появлялись живые краски. Тучи медленно меняли очертания, перемещаемые воздушными потоками.       - Здесь никогда не бывает ясно, да?       – Что? А, вы о тучах... Нет, очень редко. Отец говорил, что природа Тучанкью являет собой удивительный пример адаптивности – при столь малом количестве солнечной радиации мир этот породил изобилие флоры и фауны, не суровыми условиями было уничтожено это изобилие, а захватчиками... Однако тучи – не исконная одежда этого неба, прежде оно наряжалось в газовое платье покрова из пыли на орбите, эта же новая завеса порождена действиями захватчиков. Взрывами, которые они вели в недрах и морях, тем, что, расчищая дорогу для кораблей, без сожаления сталкивали астероиды в эти моря, а иногда и куда придётся, сообразуясь лишь с тем, чтоб не попасть по своим. Долго ещё природе нести эти следы…       Интересно, что она говорит «захватчики», а не «нарны». Девушка, выросшая в мире, с которым нарны показали себя с наихудшей стороны, и сама имеющая в памяти негативный пример о них, способна не распространять это впечатление на всю расу! Или же и свой народ она называет тем же словом, прекрасно понимая, какова цена формальному согласию тучанков на приход новых иномирцев? Имея в соседях этих Фенно и кого-то там ещё, она хорошо видела цену и формуле об отеческом радении Центавра о колонизированном мире.       – В тучах страшно не то только, что они ещё меньше ультрафиолета пропускают к поверхности, а то, чем они бывают начинены. Кислотные дожди. Здесь они редкость, а на востоке выпадают часто. Они не опасны для жизни, кислоты слабые, но весьма неприятны для кожи, и лучше, чтоб не попадали в глаза и на слизистые. Надо сказать, местные растения от них почти не страдают, они способны усваивать эти кислоты, а вот центаврианские гибли бы, если бы не были защищены куполами... Я надеюсь, принц, не будет слишком фамильярным, если я приглашу вас на чай? Лишь бы только мы смогли зайти достаточно тихо, чтобы не разбудить Эрзу. В последние годы он болеет, что неудивительно для его возраста, поэтому я стараюсь ходить по утрам очень тихо, на рассвете сон самый чуткий. Его одного из всех слуг я не смогла убедить вернуться домой, самый старый слуга семьи, воспитывавший ещё моего деда, вы можете себе представить, что это значит...       В каком-то другом месте было б странно слышать, что представительница пусть мелкой, но знати не то что позволяет, а убеждает слуг воспользоваться возможностью вернуться в родной мир и ходит по дому на цыпочках, чтобы не будить старого больного слугу, но на подобной невозможной планете что смеет называться странным?       Дом после свежести утреннего сада казался окутанным сонным теплом, как облаком. Они прошли через большую гостиную, обстановку которой Винтари плохо разглядел в темноте, и оказались в смежной – малой, таковая, предназначенная для бесед с более-менее избранным кругом, иногда – с приятной дамой, иногда – с деловыми партнёрами, должна быть в каждом приличном центаврианском доме. Рузанна зажгла две лампы, выполненные в столь простой манере, словно взяты были с прикроватных столиков слуг, и мягкий золотой свет проявил обстановку, вполне им соответствующую.       – Я люблю эту комнату с той же силой, с какой люблю сад, это те места, которым я могу дарить свою любовь теперь… Здесь отец любил принимать коллег – поближе к рабочему кабинету, в окружении всего того, что составляло их жизнь и темы их бесед. Я прихожу сюда, поливаю эти растения, перечитываю записи отца и понемногу те книги, что читал он – конечно, то, что моему восприятию доступно, многое тут на древних языках... Побудьте тут, я принесу с кухни чай.       Оставшись один, Винтари осматривался, насколько позволяло опасение что-то нечаянно задеть, опрокинуть. Малая гостиная дома Талафи была одной из самых необычных среди виденных им в жизни. Он бывал в гостиных, оформленных в духе какой-нибудь древней, экзотической земной культуры, в которой хозяева считали себя знатоками, или отделанных редкими материалами вроде девонского дерева сокулла, древесина которого переливается всеми цветами радуги, а однажды и вовсе совмещённой с бассейном и в силу этого получившей облик прекрасного грота, где журчанию изысканных бесед вторило журчание воды. В какое сравнение с ними всеми идёт эта скромность, даже бедность, удивительное сочетание безалаберности и уюта? Шкафы вдоль стен – не ново, гостиные, где проводятся литературные вечера, вмещают в себя поболе книг, но здесь также в этих шкафах можно увидеть и гербарии, и планшетки с образцами минералов, и модели каких-то механизмов. Стоящий в центре стол, кроме двух старых ламп, украшен также старым голографическим проектором и набором письменных принадлежностей – земным или искусно стилизованным под земной. Поверхность стола, выглядывающая из-под выцветшего когда-то изумрудного сукна, выглядит очень потёртой, и так же украшена разноцветными пятнами чернил и каких-то реактивов, как и само сукно, лак с ножек облез почти напрочь, а на обивках кресел лишь кое-где сохранился вышитый рисунок. Здесь мало нового и мало старинного. Леди Вакана, оказавшись здесь, вне сомнения сморщила бы нос. Она не терпела ничего, что выглядело бы дёшево, и в довершение к тому действительно имела вкус. Иногда Диусу казалось – самый утончённый вкус на Центавре. Понять, почему такие-то шнуры балдахина не сочетаются с такой-то ковкой светильников, а такая-то брошь – с такой-то перевязью, было не всегда возможно, проще попытаться запомнить – совсем избежать нотаций и скандалов не выйдет, но хотя бы несколько снизить их частоту. Здесь же явно едва ли заботились о произведении впечатления, и дело, он понял по дому Фенно, отнюдь не в глубокой провинциальности, он уже успел понять, ещё по некоторым своим колледжевским приятелям, а потом и в ходе недавней миссии, что для провинции вопрос производимого впечатления бывает даже более важным и болезненным.       Рузанна вернулась с чаем в тот момент, когда он разглядывал висящие на стене два портрета.       – Это ваши родители? Удивительно искусно нарисовано...       – Да. Это ещё с Девоны, в нашем доме был слуга, очень увлекавшийся живописью, проще говоря, он посвящал ей всё свободное время, которого после переезда в дом моих родителей у него прибавилось – отец, в отличие от его отца, уделял совсем мало внимания поддержанию достойного вида и порядка своего жилища... Если совсем откровенно, что-то волновать его начинало только тогда, когда беспорядок мешал его работе, но в своём кабинете он разрешал прибираться разве что моей матери. Так что слугами он, несмотря на эксцентричность и странные повадки, свойственные увлечённым своим делом учёным, был любим. Он никогда их ничем их не нагружал, чаще всего, кажется, он даже не помнил о их существовании. Иногда, знаете ли, он даже прогонял их, если они шумом уборки, мельтешением мешали его размышлениям, велел им идти куда-нибудь заниматься своими делами... Об этих портретах он не просил, слуга сам нарисовал их, а мама увидела их случайно и распорядилась повесить в гостиной. Вскоре после этого отец дал этому слуге денег и велел идти получать образование, которое позволит ему заниматься живописью на профессиональном уровне. Сказал, что слуг себе как-нибудь найдёт ещё, а хороший живописец для Республики будет более ценен.       – Необычное решение… и очень мудрое.       – Ну, таков отец был во всём. Когда мы переезжали сюда… Как-то одна наша соседка пожаловалась, что их семейство, при разделе имущества, спихнуло её родителям при переезде из вещей и обстановки что похуже. Имея в виду, должно быть, что едут они сюда едва ли надолго, так зачем слишком стараться… Она говорила мне это потому, что была у меня в гостях, видела нашу обстановку и полагала, что и у нас дела обстояли подобным образом. Я не стала опровергать это мнение, но на самом деле отец распродал часть ценных вещей, чтобы приобрести нужное ему для работы. Ему не было разницы, за каким столом есть и какой скатертью он будет накрыт, лишь бы за этим столом собирались близкие люди.       Винтари следил за ловкими движениями Рузанны и думал о том, в какой ужас привело бы увиденное и услышанное леди Вакану. Разве мыслимо в таких условиях растить благородную центаврианку. И отчасти она права – если иметь в виду такую, как она сама. Разве можно ей объяснить то, что видится здесь несомненным – среди этих неказистых шкафов и дешёвых, порядком застиранных штор, среди этих многочисленных роскошных растений в горшочках и кадках маленькая центаврианская семья была по-настоящему счастлива.       - Давно вы потеряли ваших родителей?       Девушка улыбнулась, светло и печально, передавая ему изящную фарфоровую чашечку.       - Скоро уже три года. Они ушли один за другим, отец пережил маму всего на три дня...       - Мне очень жаль.       - Это не было неожиданным, эта болезнь не оставляет шансов дожить до старости. Не могу сказать, что я приняла их смерть... Иногда я невыносимо тоскую, мне хочется увидеть их сию минуту, хотя бы услышать их голоса из другой комнаты!.. Иногда кажется, что они вышли лишь ненадолго, что я ещё чувствую запах маминых духов, чувствую тепло, садясь в отцовское кресло - будто он только недавно встал оттуда... Но я помню, что они ушли тихо, с достоинством, зная и принимая свою судьбу, будучи благодарными ей за отпущенное, и им было, за что благодарить. Они любили друг друга, любили меня, любили всё то, что их окружало. Несмотря на раннюю кончину и на все мучения, которые принёс им их недуг, они могли считаться действительно облагодетельствованы небом. Они поженились совсем юными, в день маминого совершеннолетия, а решён их брак был задолго до того. И многие тогда считали это решение безумным... А отец говорил, что это одно из немногих здравых решений, принятых семьёй. Они полюбили друг друга, с первой встречи...       - Это действительно счастье.       - Для семьи это было выгодной сделкой - поженив кузенов, они не выпустили деньги из семьи и как-то пристроили двух безнадёжно больных. А их удивляло, когда их считали несчастными, невезучими... Те, кто считали так, кто пережили моих родителей и на этом основании считают себя более счастливыми, теперь, несомненно, жалеют и меня и вряд ли я смогла б им объяснить, почему ни за какие сокровища не согласна оставить этот дом, этот мир, и любой дворец был бы тесен мне после нашего дома. Только здесь вещи по-настоящему имеют смысл. В этом чайнике мама заваривала отцу чай, приносила ему в кабинет или сюда, в гостиную. Он любил, когда чай заваривала именно она, говорил, что она делает это совершенно по-особенному. А для неё было самой большой радостью что-то делать для него. Она до самого последнего дня заваривала ему чай. Даже когда ей было уже тяжело вставать с постели...       Винтари снова посмотрел в лицо женщины на портрете. Если он сделан ещё до приезда семьи Талафи сюда, вероятно, ему около двадцати лет. И уже тогда в хрупком, изящном личике женщины читалась затаённая боль, след болезни, след борьбы с этой болезнью - борьбы длиною в жизнь, безнадёжной, обречённой на провал... В лице мужчины та же бледность, те же тени под глазами, но может быть, потому, что он старше и сильнее, или из-за этого тихого упрямого огня в глазах это менее заметно. Фамильное сходство дополняется чертами общей болезни, такая страшная красота...       Из глубины дома послышался шум - видимо, старый слуга Эрзу проснулся.       - Я надеюсь, принц, раз уж мы так удачно встретились и разговорились, эта встреча будет вам интересной...       Прежде, чем Винтари успел сказать, что давно не имел столь интересной беседы, за дверью послышались шаги, и в комнату вошёл старый слуга Эрзу в сопровождении тучанка. Тучанк был одет, в сравнении с вчерашней делегацией, необычно – в модифицированную форму пилота. Спереди костюм выглядел совершенно обычно, разве что бросались в глаза коротковатые рукава – пропорции тучанков иные, чем у центавриан и землян, но видимо, это сочли мелочью и перешивать не стали, а вот спина была почти полностью обнажена, открывая расслабленно колышущиеся длинные гибкие иглы, сканирующие окружающее пространство.       - Здравствуй, шиМай-Ги, это... Это один из наших гостей, принц Диус Винтари с Центавра...       Тучанк повернул к Винтари длинное безглазое лицо.       - Принц Диус Винтари, здравствуйте. Я - шиМай-Ги, женщина-пилот, - в голосе послышалась гордость, - я прихожу в гости к Рузанне Талафи после своих полётов, или просто когда бываю поблизости. Я люблю бывать в доме Рузанны, Рузанна говорит, что мы подруги.       Винтари посмотрел на лётчицу с интересом, размышляя, возможно ли как-то различать пол у этих существ, если они сами о нём не скажут. Голоса у них различаются мало, внешних отличительных признаков тоже никаких... Рузанна пододвинула к столу ещё два стула, высокая нескладная тучанк возвышалась над столешницей словно взрослый, посаженный за детский столик. Интересно, почему она сказала так - "Рузанна говорит...". Потому, что сама так не считает? Потому что в языке тучанков нет эквивалента слову "подруги"? Или потому, что для неё важно подчеркнуть не собственную, а внешнюю оценку?       - Но разве сегодня был твой вылет, Май? Почему на тебе костюм? Я не видела на поле костров.       - Сегодня я первый раз летала без костров. Я сумела найти привязки по межам внизу, и я вычислила ход машины, посчитала время и все усилия, которые я делаю. Тофи следил за мной снизу, он сказал, что я прошла так хорошо, как будто костры были. Скоро мне не будут нужны яркие ориентиры, я буду знать машину!       Винтари онемел. Если он правильно понял объяснения Май... Это ведь действительно всё равно что научить летать слепого. Так слепые запоминают, сколько шагов в комнате от стола до стены, запоминают расположения предметов относительно друг друга.       - Неужели невозможно как-то модифицировать приборные панели, чтоб вы могли видеть их... - в голосе Рузанны звучали печаль и досада, - не знаю, может быть, какие-то голограммы помогли бы...       Винтари некоторое время собирался с мыслями, рассеянно следя, как длинные гибкие пальцы тучанка обхватывают чашечку и медленно, торжественно подносят её ко рту.       - Возможно, мой вопрос прозвучит как глупый или бестактный, но мне очень хотелось бы его задать... Ведь я должен понимать вас, если уж нам предстоит общаться.       - Задавайте, принц Винтари.       Это звучало с торжественной значительностью того, кто давно учит язык, немало преуспел в этом, но всё ещё не уверен в своих навыках, он знал за собой такие интонации. Может быть, ей хотелось обратиться уважительно, соблюсти этикет, насколько мыслимо вообще тут говорить подобное, возможно – она не понимает, что значит «принц», и думает, что это часть имени..       - Вы ведь... Не знаю, правильно ли сказать "видите", но знаете, что в этой комнате находимся мы с Рузанной, и Эрзу... Знаете, где нахожусь я, где Рузанна, где Эрзу, так?       - Да.       - Более того, вы способны видеть, какое у нас выражение лица, грустны мы или улыбаемся?       - Да. Правда, больше мы чувствуем эмоции, но мы также знаем, что когда вы улыбаетесь, у вас растягиваются губы, а когда смущаетесь, как Рузанна сейчас, то наклоняете голову и опускаете ресницы.       - И вы, насколько я понял, различаете характеристики цвета? То есть, вы знаете, как отличаются волосы мои и Рузанны?       – Они отличаются величиной и формой. Ваших волос больше и они немного подняты вверх, и цветом как ости у злаковых трав, у Рузанны очень мало волос, её голова гладкая, а тот пучок, который она согласно обычаям оставляет на голове - чёрного цвета, как и её брови.       - Верно... Так скажите, что же мешает вам видеть приборные панели? Почему цвет моих волос вы видите, а показания приборов - нет?       - Потому что мир - не плоский, - пояснила за Май Рузанна.       Тучанк кивнула.       - Да. Мы воспринимаем то, что объёмно. Ваши лица, ваши волосы, шерсть животных - всё это имеет объём, цвет распределён по объёму. А приборы плоские, мы не умеем читать по стеклу.       - Значит, тех портретов вы не видите тоже?       Тучанк не повернула головы, но несколько игл вытянулись в сторону стены. Старый Эрзу обернулся, адресовав образам хозяев лёгкий кивок, полный почтения больше, чем множество поклонов.       - Я немного вижу их. Очень смутно. Потому что портреты нарисованы мазками краски, они немного объёмные. Но если бы они были под стеклом, я бы видела только стекло.       - Поэтому вы не можете читать наши книги, если они не на шрифте для слепых, не видите фотографии... И у вас нет зеркал.       - Нет. Они совершенно нам не нужны.       За окном понемногу светлело, этот призрачный свет вливался в комнату, вплетался в золотой свет ламп, как седина, бывает, вплетается в ещё золотые волосы. Так было бы, может быть, у этой женщины с портрета, если б она дожила до сего дня, если б сидела сейчас здесь, с ними…       - Возможно, я очень надеюсь на это, в ближайшее время найдётся талантливый инженер, который сможет изменить конструкцию приборов так, чтобы их показания были для вас понятны. Там, где стрелки и шкалы с тиснением, может быть достаточно убрать стекло, а другие приборы снабдить голосовыми подсказками… Ох, не проще ли использовать машины с автопилотом в таких случаях?       Тучанк заглядывала одной из игл в чашку – видимо, проверяла, сколько осталось чая.       - Когда наши старейшины прибыли на космическую станцию "Вавилон", они летели на нарнском корабле. Там были немного другие приборы, там были стрелки, движущиеся шкалы, это мы можем читать. Но аппараты, на которых мы летаем здесь - другие. Но я знаю, и ими можно научиться управлять. Я читала всю литературу, какую перевёл для нас доктор Чинкони.       - Он перевёл на шрифт для слепых очень много книг и инструкций, - пояснила Рузанна, - это его второе занятие после врачебной практики. Этим начал заниматься ещё его сын...       - Я помню сына доктора, - кивнула тучанк, - хотя это было давно, когда я была дитём... Жрецы говорят, он всё ещё здесь. Его дух всегда будет здесь. Доктор тоже это знает, хотя называет по-другому. Сын доктора погребён как тучанк...       - Как это?       - Это было вскоре после ухода Теней, - тихо проговорила Рузанна, - ведь тогда отбыло и много центавриан, служивших при их базах. Они и прежде не очень беспокоились о том, чтоб сдерживать распространение сумасшествия, властям проще было запирать ворота поселений и велеть тучанкам самим разбираться со своими проблемными собратьями. Теперь же этого слабого контроля стало ещё меньше. Тучанки, которым случалось близко увидеть Тень, иногда умирали на месте, и это было ещё благом, чаще же сходили с ума, и, мучимые жаждой крови, нападали на своих родственников, соседей… Иногда после этих нападений исцелялись, но чаще вдобавок к одному получалось ещё несколько лишившихся рассудка из-за пережитого насилия. Их становилось больше, в волнах безумия таяли островки здоровых… нет слов, чтоб описать этот кошмар как есть. У большинства чиновников решение было одно, не обращать внимания, покуда возможно, или уничтожить, когда становится невозможно игнорировать. Доктор Чинкони и его сын не были такими, они хотели помочь всем, кому только смогут. Вместе со старейшинами и жрецами тучанков они устраивали вылазки в города у бывших баз. Они спасли очень многих. Повредившемуся рассудком тучанку необходим обряд ритуального кровопускания, иначе они сами будут проливать кровь, они будут это делать вновь и вновь даже несмотря на то, что вновь не обрели желаемого исцеления. Однажды молодой доктор Чинкони три дня не спал, выслеживая в развалинах сумасшедших детей...       - И его убили?       - О нет, - подал голос Эрзу - дети не причинили молодому Чинкони вреда. Он сам, невольно, причинил себе вред... Вы знаете, тучанки не спят. Сон для них равносилен безумию. А нам, как и людям, и почти любому живому существу, не спать нельзя. Крайс Чинкони считал, что он достаточно сильный... Он не спал все эти три дня. Этим он подорвал своё здоровье необратимо...       - Вы другие, чем мы, - глухо проговорила Май, - вы должны помнить - вы должны время от времени спать. Хотя нам кажется страшным это время неподвижности, когда вы не осознаёте происходящего вокруг, когда вас одолевают бредовые видения, которые вы называете снами - вы так устроены, что вам это необходимо. Сын доктора попытался быть как тучанк, но он не тучанк. Он стал видеть эти видения наяву, и они выпили все его силы. Бодрствование высушило его глаза, а вскоре он умер.       Рузанна вновь наполнила чашки горячим чаем – в комнате тепло, но от охватившего после этой истории озноба хочется согреться.       - Мы можем дышать атмосферой Тучанкью без вреда для здоровья, но она всё же не идентична нашей. При длительном бодрствовании какие-то вещества в ней так воздействуют на глазные яблоки, что они начинают высыхать, западать... Человек слепнет. Крайс так и не смог больше уснуть, после возвращения домой он прожил только три дня. Жрецы были с ним всё это время. Они пытались облегчить его состояние, но спасти его они не смогли. С ним произошли необратимые изменения. Его дух был, конечно, очень сильным, но недостаточно, чтоб справиться с этим... он описал происходившее с ним за эти шесть дней, тучанки называют это Песней Неспящего.       - Многие после этого стали считать Тучанкью проклятым местом, - проговорил Эрзу, - убивающим... Но человека может убить любое место, в какое он попадёт. Мой хозяин говорил, что если учёный готов поставить эксперимент на себе - никто не вправе его останавливать... Даже если это ошибка. Потому что если эксперимент и кончится неудачей - он многое покажет, неудача тоже результат. Таков уж пытливый ум наш, что и очевидные, казалось бы, вещи, вроде того, что если Создатель придумал сон, значит, наверное, не зря – желает доказать и разобрать посредством экспериментов. Мой хозяин рассказывал, что в разное время у многих рас проводились такие эксперименты по... борьбе со сном, чтобы победить эту, как они считали, недостойную слабость. И все они кончались ужасными последствиями. Но молодой Чинкони, его хороший друг, не боролся со сном как со слабостью. Им двигало не честолюбие, а желание помочь, ему просто не хотелось, чтоб то, что он другой, помешало ему... Единственное, чего ему хотелось кроме этого – чтобы его случай помог как-то учёным, изучающим природу сна.       Для этого как ничто более полезно б было изучить эволюционный путь этой расы, подумал Винтари. Как они получились такими? То, что они не видят, а скорее чувствуют всё вокруг, то, что они не спят, то, что они в абсолютном большинстве способны общаться ментально - всё это связано между собой, и ключ, вероятно - в тех веществах в атмосфере, что отравили молодого Чинкони...       - Скажите, Рузанна... Ведь вы и покойный доктор не родились здесь, вы приехали сюда детьми, но вам уже было сколько-то лет. Но ведь наверняка у многих семей родились дети здесь. И... насколько здоровыми они родились? Есть ли... негативное влияние...       - Вообще-то, хороший вопрос, принц. Действительно, среди появившихся здесь детей процент врождённых отклонений высок. В частности, я слышала о ста случаях слепорожденности, двоих полностью парализованных, множестве случаев врождённых нарушений психики... Проще сказать, только пятеро детей в этом городе родились полностью здоровыми. Но нельзя судить, связано ли это напрямую... с какими-то изначальными характеристиками мира. В конце концов, родители многих из них работали на вредном производстве, да и экология, особенно в первые годы... Все те яды, что остались в атмосфере, в почве... В том числе поэтому почётное назначение на Тучанкью мало кто счёл почётным. Про моих родителей думали, что отправляют их сюда на верную смерть. Здесь ведь гораздо труднее получать необходимое поддерживающее лечение... Но они прожили здесь гораздо дольше, чем пророчили им даже там, дома. Может быть, благодаря неоценимой помощи доктора Чинкони - он наблюдал здоровье родителей все годы здесь, может быть, благодаря участию тучанков, может быть, просто потому, что жили в любви, преданности любимому делу, жили так, как хотели жить...       Безумие – второе имя этого мира, могли б сказать очень многие. Безумие то, что здесь есть разумная жизнь и то, как она выглядит и устроена, безумие всегда ходит рядом с этими существами и заполучив одну жертву, цепной реакцией захватывает ещё и ещё, безумием было ехать сюда жить и работать, и уж вовсе ни с чем не сравнимым безумием было этот мир полюбить, найти в нём счастье, странное счастье спасать гибнущую траву или гибнущий рассудок.       - Мы не знаем, помогли ли им лекарства доктора или наш чай, который для них собирали Ведатели Трав. Доктор не очень-то верил в чай. Он говорил, что изучал его состав и не находил в его составе никаких веществ, которые помогают организмам центавриан, тем более которые влияли бы на болезнь, которой болели профессор Талафи и его жена. Но профессор Талафи и его жена верили в чай, они всегда принимали его с благодарностью и выпивали с соблюдением ритуала. Профессор тоже знал, из чего состоят эти травы, но он поверил, что травы со склона Священного Холма другие, поверил, что руки Ведателей делают их лекарственными. Хотя объяснить этого не мог. Мы сказали ему, что не можем совсем его вылечить. Может быть, смогли бы, если б он приехал раньше. Но он был рад и тому, что получалось.       - Невозможно вылечить врождённую патологию, - мягко возразила Рузанна, - даже самые целебные травы не исправят мутантную хромосому. Это передавалось по наследству, отец профессора Талафи сам был врачом, он изучал свою болезнь, он знал всё, что на данный момент может медицина... Даже трансплантация продлила его жизнь всего на три года.       - Мы не очень понимаем, что такое хромосома, - мотнула головой тучанк, - и не очень понимаем, что такое трансплантация. Мы только знали, что можем немного помочь профессору и его жене, и помогали, как могли. Мы знаем, что вера профессора и его любовь к своей жене и к этой земле помогла ему прожить дольше. Но однажды приходит срок, и мы ничего не можем сделать. И он достойно принял это.       - А теперь Ведатели делают этот чай для Рузанны? - спросил Винтари, и желая, и боясь услышать ответ - верит ли она, помогает ли ей, сколько, по их прогнозам или доктора Чинкони, ей осталось. Может быть, ещё и потому она решила остаться на Тучанкью, что, зная от отца всё, чего она может ожидать при своей болезни, больше верит в обряды местных шаманов, чем в терапию и трансплантацию? Если уж больными были оба её родителя, к тому же близкие родственники... Эта девушка так прекрасна, так чиста и добра, что её можно назвать чудом, совершенством. Конечно же, жизнь просто не могла не уравновесить это как-то - например, наградив смертельным заболеванием, не дающим шанса на долгую беззаботную жизнь, здоровых крепких детей...       - Нет. Ей этот чай не нужен, - ответила тучанк даже с некоторым удивлением.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.