ID работы: 244674

Венок Альянса

Смешанная
NC-17
Завершён
40
автор
Размер:
1 061 страница, 60 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 451 Отзывы 14 В сборник Скачать

Часть 4. МАК И ВЕРЕСК. Гл. 9. Ад рядом

Настройки текста
      Доктор Чинкони в это время действительно гулял с Фрайном Такатой. В центаврианских кварталах и в прежние времена сколько-нибудь стоящей такого названия ночной жизни не было – в колониальном аграрном мирке не развернёшься с индустрией развлечений, пара баров, ныне безнадёжно пустующих, голографический кинотеатр, которому теперь тем более не выжить... Кинотеатры у тучанков невозможны в той же степени, что и библиотеки, а вот просто театры существуют – правда, формат их постановок для иномирца немного непривычный. Лёгкий, почти не пьянящий алкоголь тучанки производят, но никогда не придавали ему такого статуса, как центавриане или нарны, и заведений, предназначенных преимущественным образом для покупки и употребления горячительного, у них никогда не было, во всякого рода закусочных, чаще всего существующих при дорогах, подавали, конечно, и эти пивные и винные напитки (в восприятии центавриан большая часть из этого – неудобоваримое пойло), но тонизирующие настои были в них более популярным и разнообразным продуктом. И то верно, стремление к отключке для тучанков, при их особенностях, немыслимо, скорее уж наоборот.       Таката и Чинкони, впрочем, ночной жизни и не искали, и если б кто спросил их, куда идут, есть ли у их перемещений – от фонаря к фонарю, по боковым, более тихим улицам, застроенным преимущественно уже в центаврианский период – какая-то цель, затруднились бы ответить. Просто шли, неспешно беседуя, любуясь притихшими покинутыми домами, которые какими-то деталями, верно, различаются, но в целом таковы же, как в сотнях других городов, и улицы под ними, казалось, текли, как медленные реки. Вымощены они когда-то были по остаточному принципу – тонкой и не слишком прочной плиткой «третьего класса», то есть такой, которую и производить-то было действом низким, и менее чем за 15 лет она так прилично истёрлась и искрошилась, что напоминала теперь просто хорошо утоптанный грунт. Редко, находя уцелевший фрагмент, трость доктора издавала не приглушённый пылью стук.       – А вы почему не пошли на посиделки у леди Реми, господин Чинкони?       Старый доктор только махнул рукой.       – Что мне делать там? Это для молодёжи, для весёлых и беспокойных. Да ещё вот, кстати, для тех отцов и матерей семейств, кому лишь бы за кого сосватать дочурок – для чего и ходят по всем этим вечерам. А поскольку выбор тут неширокий – могут, чего доброго, и меня рассмотреть как партию...       – Чего вам совершенно не хотелось бы, ведь ваше сердце занято.       Чинкони, пожалуй, по наружности таков, какими центавриане вообще хотели б себя видеть. Хотя он очевидно не молод, возраст не обезобразил его так, как многих его соплеменников, его поджарую фигуру можно даже назвать молодцевато подтянутой, а умеренно резкие черты лица ассоциируются с достоинством, а не высокомерием. Такие черты центавриане называют классическими – умеренная горбинка на носу, три излома густых лохматых бровей – по краям и там, где бровь заходит на висок. Хорошая генетика и отсутствие излишеств творят чудеса даже с центаврианами, отметил про себя бракирийский писатель.       – Да ну вас, господин Таката, какие в моём возрасте амурные дела? Я просто не хочу, чтоб какой-нибудь девчонке испортили жизнь. То есть, полагаю, моё слово тут будет всё же решающим, я давно уже не маленький мальчик, за которого всё решает род, но сама попытка потрепать нервы, скандал... Скандалы мне сейчас ну совершенно...       Таката улыбнулся, подчёркнуто глядя не в сторону центаврианина, а на горящий впереди фонарь.       – А я думал, всё дело просто в том, что вы любите леди Талафи...       – Господин Таката!..       – Ну скажите, что я не прав. Я извинюсь.       Центаврианин досадливо стукнул тростью по рыжеватой керамической крошке.       – Да какое это имеет значение? Я вообще не уверен, что это нужно называть любовью... Ну, в том смысле, который пытаетесь вложить в это слово вы. Может быть, просто глядя на неё, я вспоминаю сына, ушедшего так скоропостижно и трагично, мою дорогую Люциллу, свою юность...       – На дочь или на напоминание о юности не так смотрят, господин Чинкони, уж поверьте мне, смею считать, что я что-то понимаю в чувствах. Ваша покойная Люцилла, судя по вашим рассказам, была женщиной, несомненно, великолепной, но опять же судя по вашим рассказам, вы успели оплакать и схоронить эту любовь, рана в вашем сердце заросла, на могиле распустились новые роскошные цветы...       – Ну и пусть себе распускаются, кому они мешают-то. Рузанна мне даже не в дочери годится, мало не во внучки, куда мне питать надежды? Великолепие её юности привлечёт к ней достаточно более подходящих кандидатов.       Однако Таката тоже был упрям…       – Мне сдаётся, что вы говорите это без всякого удовольствия и даже без всякой искренности, доктор Чинкони. Что в глубине души вы готовы растерзать любого, кто к ней приблизится, а может, даже и не очень в глубине. Вы дорожите ею, вы боготворите её, вы хотели бы защитить её, вы больше всего боитесь, что какой-нибудь проходимец погубит её, да и просто – что она не будет счастлива, что ей могут навялить нелюбимого и нелюбящего... Почему вы не даёте себе вовсе никакого шанса? Разница в возрасте, конечно, понимаю, смущает вас... Но разве возраст преграда для вас, чтобы любить? Многие женщины предпочитают мужчин старше себя... Я, может быть, не говорил вам, но женщина, с которой у меня был роман, отнюдь не была моей сверстницей. Между нами было пятнадцать лет разницы.       – А между мной и ей – три раза по пятнадцать, даже больше. Нет, нет, это безумие.       – Но вы сами не дали ей возможности увидеть в вас не только замену отцу, не только старшего друга и интересного собеседника. Однако поверьте, и это немало, и из этого вырастает настоящая большая любовь, на всю жизнь.       – Сколько той жизни осталось-то...       – Сколько бы ни осталось – вся ваша. Она ещё не кончена, ваша жизнь, её срок не отмерен и вам не предъявлен. Вы говорите о возрасте... Так подумайте, пристало ли вашему возрасту, вашему жизненному опыту – расточительно выбрасывать в мусорную корзину всё то, что вам осталось.       Не в порядке последнего и сколько-то весомого аргумента, а просто потому, что слетело с языка, это было сказано тихо, скорее себе, чем собеседнику:       – Принц любит её...       – А это-то вы с чего решили? Потому, что сами любите её, что не представляете, как можно её не любить? Не спорю, принц, возможно, увлечён ею... Но рано говорить о большой любви, они слишком недавно встретились. Вы же знаете её всю жизнь.       Чинкони набрал в грудь побольше воздуха, чтобы ответить настырному бракири подобающей тирадой, но тут оба остановились как вкопанные. Прямо по курсу перед дверью какого-то заведения стоял мальчишка. Лет, должно быть, четырнадцати. Сперва они подумали, что это землянин, и разом подивились, откуда бы ему тут взяться. Нет, одежда центаврианская... Но вот причёска для центаврианина более чем необычная – тёмные волосы, длина которых должна уже позволять ставить гребень, были заплетены во множество косичек.       – Молодой человек... Молодой человек, не поздно ли вы гуляете? Оно конечно, с преступностью в Кайкараллире, как я слышал, откровенно глухо, но всё же на месте ваших родителей...       – А вам-то что? – мальчик обернулся и вскрикнул от ужаса, отшатнувшись, - что с вашим лицом?       Таката, кажется, не обиделся совершенно.       – Да ты, сынок, похоже, никогда бракири не видел? И правда, откуда б им тут взяться... Ты ведь тут всю жизнь прожил?       – И манерам вас, молодой человек, явно не учили, - проворчал Чинкони, - всё-таки со старшими разговариваете.       Мальчишка несколько расслабился, что и поспешил продемонстрировать, запустив руки в карманы короткого тёмного сюртука.       – А, вот оно что... бракири... Вы, видимо, из этой группы приезжих? Манеры – для лицемеров!       – Свежо, революционно... Однако я всё же возьму на себя смелость проводить вас до дома. Поздний час даже на Тучанкью не время находиться не дома в ваши годы.       Последовал короткий смешок.       – Да ну? Могу себе представить, где вы были в мои годы.       – В колледже, сынок, чего и тебе бы пожелал. Меня разгульная жизнь мало коснулась, о чём ни капли не жалею.       Парень пожал плечами, ответив уже не резким, а скорее равнодушным тоном:       – Моему отцу всё равно нет дела, где я нахожусь. Он сам сейчас не дома, упёрся вместе со всеми к леди Реми, хотя и ворчит всё время, что леди его замучила домогательствами.       – Так, юноша, подробности ваших семейных драм нам, посторонним лицам, знать вовсе не обязательно, - Чинкони мягко, но настойчиво положил руку мальчику на плечо, - показывайте дорогу к вашему дому.       – Я думаю всё же, вы не совсем правы, господин Чинкони, - вклинился Таката, - прекрасно понимая вашу заботу о моральном облике и будущем молодого человека, хочу сказать – не будет вреда, если он нажалуется нам на то, что его гнетёт, может быть, ему станет легче, если он выскажет свои обиды. Ведь разве не за поиском собеседника он вышел? Мы, думается, не худший вариант.       – Делать мне нечего, кроме как жаловаться вам!       Хотя в крике мальчика было, пожалуй, чересчур злости, Таката снова не обиделся.       – А я думаю, именно пожаловаться тебе сейчас больше всего и хочется. Кто бы что ни говорил, в жалости нет ничего плохого, она отличает нас от животных. Конечно, на это обычно возражают, что есть жалость, а есть сострадание, сопереживание... Но по-моему, это всё словоблудие. Спишите это на незнание языка, и всё.       – Да чего вы ко мне привязались, какая вам-то разница?       Многие расы во вселенной, какими бы ни были их культурные и внешние различия, сходились в мнении, что бракири куда лучше даются язвительные и издевательские улыбки, чем понимающие и сострадательные. Доктор Чинкони теперь имел, что им возразить.       – Может быть, потому, что я видел очень много родственников, которые дулись и обижались друг на друга всю жизнь, считали стену непонимания возведённой ещё до сотворения мира господом богом, всю жизнь не могли просто сделать шаг навстречу друг другу, а потом очень жалели об этом. Потому что, когда я писал о таком в своих книгах, мне потом приходило множество писем, в которых люди писали о том, что в их жизни было подобное, а ещё среди этих писем были и такие, в которых мне писали о том, как мои книги помогли успеть всё исправить вовремя, найти долгожданный путь друг к другу...       Мальчишка протяжно фыркнул.       – Да поймите вы, моему отцу ничего такого не нужно! Я сам, вообще, ему не нужен. Я так думаю, он просто не замечает, есть я дома или нет.       Ведущую партию явно взял Фрайн Таката, Чинкони даже удивился, обнаружив себя не просто пересёкшим порог, а располагающимся за одним из небольших столиков в углу, на мягком, заваленном толстыми подушечками потёртом диване. Он не успел возразить, что, хоть идея сама по себе даже своевременна – у кого как, а у него долгие пешие прогулки всегда пробуждали аппетит – но не в компании же ребёнка сидеть за столом, впитавшим в себя столько бревари, что дух его не выветрился по сей день! Да и обоснованы ль такие возражения – в самом деле, с минимумом центаврианского населения в городе и на планете вообще, соответствует ли здесь хоть одно такое заведение своему изначальному смыслу? Главное – чтоб в выборе и качестве закусок заведение, всё ещё способное держаться круглосуточного режима, не подкачало. Хотя возможно, круглосуточный режим обязан переориентировке на местное население. Сейчас вот в этом зале кроме них из не аборигенов никого, и на столиках вазочки с местной солью – на вкус иноземца этот минерал скорее кислый, чем солёный, но притерпеться к этому можно, а что на стенах висят оставшиеся с центаврианского периода картины – вероятно, тучанкам они просто не мешают. А вот меню нет. Таката пытался приглядываться к тому, что поглощали за соседними столиками, соотнося результаты наблюдений с уже полученным в этом мире гастрономическим опытом. А мальчишка, кажется, почти смирился с настырностью странных стариков, а может – просто был голоден, и тон его сейчас был таким, словно это он был взрослым, убеждающим малышей не говорить глупостей.       – Да с чего вы решили, что я так уж страдаю из-за этого? Это у нас давно, это нормально. Отец всегда меня ненавидел.       – Милый мальчик, было время, когда и я так думал о своих родителях, но потом я понял, что обычно у родителя нет никаких причин ненавидеть того, кому сам дал жизнь, просто их любовь мы не всегда можем назвать любовью.       – Не знаю, что там у вас, а у моего отца – есть. Моя мать умерла при родах. А он её очень любил. Ему таких трудов стоило на ней жениться, неравный брак, все были против, они аж сюда от своих семей сбежали... Он вообще детей не хотел, знал, что у неё слабое здоровье. А я взял и завёлся. Он говорил врачам – спасать, если что, мать. Они и спасали... А всё равно она умерла, а я выжил. Они совсем немного вместе прожили... Вот и за что ему меня любить? Да честное слово, и я плачу ему тем же. Мне вообще на него плевать.       Принесли заказ. Доктор Чинкони, не удержавшись, довольно крякнул, придвинув к себе блюдо, заказанное явно для него – не прошли даром его нахваливания, дотошный собеседник умудрился запомнить сложное название, образованное от слова из местного языка. За соседними столами разговоры о всяких рабочих делах да о просмотренной недавно – хотя правильнее бы было говорить «проучаствованной» - пьесе сменились на обсуждение этого факта. У тучанков это не считается особо бестактным – по крайней мере, если обсуждение не с осуждением, а с похвалой, так чего ж тут стесняться. А юный центаврианин присвистнул, увидев три совершенно одинаковых и по форме, и по содержимому кружки.       – Позволить мне гулять одному по городу, в котором я, вообще-то, родился, вы, значит, не могли, а поить меня алкоголем – можете?       – Могу, - хмыкнул бракири, - у нас нет такого строгого запрета на употребление алкоголя несовершеннолетними. Да и какой это алкоголь? Чуть забродивший ягодный сок, чтоб захмелеть, его нужно выпить столько, сколько в твой желудок не влезет. Я приехал сюда не для того, чтоб употреблять то, что могу попробовать и дома, а в крепком алкоголе раса, для которой потеря сознания почти фатальна, по определению не может ничего понимать.       – Что ж, даже выпью с вами за здоровье моего папаши, лишь бы вы успокоились, - буркнул мальчишка. Таката наколол деревянным гарпунчиком первый ароматно дымящийся кусок, макнул его в густой, ощетинившийся кусками красноватых листьев соус.       – Скажи, а с ним или с тобой хоть раз случалось что-то серьёзное, чем вы могли бы проверить… это ваше «плевать»? Кстати, а почему у тебя такая причёска?       Парень коснулся косиц с явственной гордостью.       – Да просто... ему назло. Одежду мою любимую он выкинул, а волосы – что он с ними сделает? Не налысо ж обреет.       – Мальчик мой, из-за тех, на кого плевать, не уходят ночами слоняться по улицам. Когда плевать – живут припеваючи, даже не помышляя, что что-то не так. Тем, на кого плевать, не делают назло. Ты пытаешься привлечь его внимание, значит, тебе не всё равно. Но действуя так, ты мало чего добьёшься. Большинство людей не понимают языка подсознания. Раз уж ты сам не понимаешь... Ты несправедливо рано лишился матери, у тебя нет даже воспоминаний о ней. Не отнимай у себя хотя бы отца. Ты, конечно, можешь считать, что мы просто два старых дурака... Но что мешает тебе хотя бы попытаться? Чувства – это самое ценное, что в нас есть, они всегда стоят шанса.       Чинкони показалось, что эту последнюю фразу Таката сказал не столько мальчишке, сколько ему...       Очнулась она в полутёмном помещении, освещённом только топящейся у противоположной стены печью и чадящей лампой – такие использовались тучанками три столетия назад, но в деревнях они и поныне ещё в ходу. Больше всего помещение напоминало подвал – каменные стены выглядели сырыми, пол земляной, пахло плесенью, дымом, чем-то затхлым. Шин Афал была привязана к одной из балок, подпирающих потолок, у соседней балки она увидела Штхиукку. Она была уже в сознании.       – Где мы?       – К сожалению, точно не знаю, но думаю, вселенная услышала наше желание прикоснуться к боли этого мира, и мы прикоснёмся к ней сполна. Я видел их пока только мельком, но они где-то близко. Я полагаю, это сумасшедшие, всё ещё прячущиеся здесь в развалинах – ты слышала, что нет уверенности, что их переловили всех, вот теперь мы знаем – не всех.       Послышался шум, из темноты выступили два тучанка – высокие, полностью обнажённые, покрытые кровью и грязью, они о чём-то негромко переговаривались между собой.       – Я не всё понимаю… Кажется, не видя нас под капюшонами, услышав тучанкскую речь, они приняли нас за местных, и теперь расстроены, что мы не идеальная добыча. Они рассуждают, как теперь следует нас замучить…       Один из тучанков подошёл к Шин Афал, второй к Штхиукке, их ладони грубо ощупывали лица пленников, оставляя на них пятна кровавой грязи. Обменявшись гневно-растерянными криками, они снова отступили куда-то в темноту.       – Штхейн! Штхейн, ты ви… видел их лица?       – Ещё бы! Те же раны, что и у ребёнка. Шин, это звучит как безумие, но… эти раны выглядят как глаза. Как будто глаза у них были, но их вырвали…       – У тучанков не бывает глаз, это исключено. У них сам череп, сам мозг устроен иначе…       – Лучше скажи, видела ли ты их спины. Они изувечены, Шин. Эти отростки, которыми они видят, у них срезаны больше, чем вполовину. Неужели они сами это сделали с собой? Или же другие сумасшедшие сделали это с ними?       Тучанки вернулись. В их руках яркими злыми вспышками блеснули ножи. Штхиукка дёрнулась снова, снова процедив сквозь зубы что-то на родном языке и, видимо, ругательное. Бесполезно, связаны пленники на совесть – каждое даже самое малое движение приносит обжигающую боль от впивающихся в тело верёвок. Какую немыслимую силу хрупким существам придаёт безумие…       – Нет, прошу, не убивайте нас! – зашептала Шин Афал, - вам ведь это ничего не даст, это не поможет вам, мы ведь пришельцы… Но я знаю, как вам помочь, поверьте мне, пойдёмте со мной, я отведу вас к старейшинам…       Яростно орудуя ножами, тучанки разрезали и сорвали с неё и Штхиукки одежду. И снова застрекотали негодующе-непонимающе. Шин Афал не знала, молиться ли ей о том, чтоб потерять сознание, или это было б непростительной хоть для воина, хоть для жреца трусостью. Не смотреть в сторону Штхиукки, чтобы не увеличивать её стыд, мешала тревога, просто зажмуриться – значит потерять последний, хоть и призрачный, контроль над происходящим…       – Мне кажется… То есть, если я правильно понимаю… Они пытаются определить, кто мы такие. Кажется, они довольно молодые, и нарнов не помнят. Только центавриан. Но мы не похожи на центавриан, и они в растерянности.       – Для них это важно, чтобы нас убить?       Один из тучанков тут же подтвердил догадку Шин Афал, обратившись к ним на ломаном центарине.       – Эй! Что вы за существа? Кто из вас женщина?       – Зачем вам..?       Тучанки метались по тёмному помещению, периодически подскакивая к пленникам, хватая их за обрывки одежды, или ходили кругами вокруг балок, размахивая руками и переговариваясь – иногда взрываясь истерическими выкриками, иногда почти неразличимо бубня себе под нос. Если нас до сих пор не убили, если не убьют прямо сейчас – многим ли это легче, думала Шин Афал. Страшнее даже не тягостная неопределённость – страшнее видеть эти стены, этих мечущихся вокруг калек, охваченных, словно пламенем, тоскливой яростью. Страшнее боли от врезающихся в тело верёвок – что сколько ни дёргайся, они не подвигаются, кажется, ни на миллиметр.       – Штхейн… - голос Шин Афал сбился на горестный шёпот, - ты, может быть, не разбираешь, но… Похоже, они уже взрослые особи, но они не определили свой род. Они говорят без родовых окончаний, даже между собой.       – Как это?       – У них нет пола… То есть, они его не знают. Потому что их жизнь, развитие шло не так… Они продукт эксперимента. Это я разобрала довольно хорошо, тут много заимствованных из центарина слов. Они на родном-то говорят с центаврианским акцентом, как слышишь… У них не было детства, вообще не было. Возможно, они и родились там… в какой-то лаборатории… Центавриане проводили над ними эксперименты – изучали, как они это называли. Кажется, среди учёных была женщина, может быть, она руководила проектом, или просто особенно много над ними издевалась…       Сложно сказать, что они стремятся быть поняты, возможно, это происходит у них автоматически – и они сопровождают свою речь образами из памяти не только друг для друга, но и для пленников просто потому, что не могут иначе. Да и Шин Афал не могла б сказать, что она именно понимала – искажённые, обрывочные картины не позволяли восстановить события, они позволяли ощутить, что обнажённость, холод, боль от врезающихся верёвок – лишь слабое подобие того, что им предстоит испытать. И страшно не это, а то, что они не будут последними расплатившимися за то, как в очередной раз были обмануты надежды этого мира, их смерть не исцелит, не искупит – ни нарнской эксплуатации, ни вторжения Теней, ни хозяйствования центавриан, восстанавливавших этот мир для того, чтоб сделать его новым комфортным домом для своих союзников…       – Эй, вы! Среди нас женщина – я! – в критический момент тучанкский Штхиукки оказался практически безупречен, - это – мужчина, а я – женщина!       – Что? Штхейн, зачем?       – Молчи, Шин, в отличие от тебя, я могу врать. Хотя, не настолько это и ложь. Вот когда мой физический пол пригодится… А я подозреваю, что женщина для них не означает ничего хорошего.       – Не слушайте его! Штхейн мужчина!       Но тучанки уже не обращали на неё внимания.       Нет, они не тронули Штхиукку и пальцем. Но ментальная волна, коснувшаяся Шин Афал на излёте, наполнила её такой болью и ужасом, что она закричала. Штхиукка только глухо стонала сквозь стиснутые зубы, потом закричала что-то на родном языке… Рванувшись, Шин Афал почувствовала, что путы ослабли. Тучанки, яростно-удовлетворённо взвыв, рухнули без чувств, и блаженная темнота без образов, без звуков и без боли наконец опустилась и на Штхиукку. Очнулась она, почувствовав, как Шин Афал пытается кое-как завязать на ней разорванную одежду. Темнота прояснялась медленно, всё тело болело, словно порубленное на куски, а затем кое-как склеенное обратно. Запястья были, кажется, стёрты до мяса.       – Ты… в порядке? Встать сможешь?       Дрази кивнула, но поднимаясь, пошатнулась, и едва не рухнула вместе с Шин Афал. Девушка почувствовала, что тело подруги всё ещё бьёт крупная дрожь.       – Что они сделали?       – Если сравнение «воткнули раскалённый гвоздь в мозг» тебе что-то скажет – то вот оно… У них природные способности к телепатии выродились во что-то страшное. Очень страшное. Они не общаются. Они читают кошмары. Рождают кошмары. Они вытащили худшее в моей жизни. Худшее, что я слышал из случившегося с другими. Худшее, что было с ними. Незачем тебе об этом знать, Шин. Пойдём отсюда поскорее, приведём кого-нибудь…       Минбарка оглянулась на лежащих поодаль их пленителей – скрючившихся, жалких, обманчиво беспомощных. Могло показаться, что они мертвы – но как ни скудно здесь освещение, её глаза к нему уже вполне адаптировалось, и она видела, как тихо подрагивают их изувеченные иглы.       – Нет. Если мы сейчас уйдём – вернувшись, мы можем не найти их.       – Свяжем.       – Это не гарантия. Помнишь, тут есть ещё маленький. Возможно, он действует с ними вместе.       – Что же ты предлагаешь?       Шин Афал оглядела убогое помещение, перевела взгляд на то, что идентифицировала как путь наружу. Повезло, что на двери обыкновенный засов, а не какой-нибудь кодовый замок – впрочем, с кодом и тучанки не факт что справились бы. Значит, они в двух шагах от свободы… а вот до победы – гораздо более трудные два шага…       – Штхейн, они не обычные тучанки. Может быть, я самонадеянна, считая, что понимаю… Обряд, какой он есть, тут может и не помочь, потому что их не вернуть к исконным понятиям, их у них и не было. По крайней мере, он поможет не более, чем обряд, который проведём мы сами. Он может помочь в той же мере. Помоги мне, Штхейн.       Штхиукка тем временем нашла у стены раскуроченную аптечку Шин Афал – удивительно, что её дотащили сюда, а не бросили на месте нападения или где-то по дороге, как произошло, видимо, с накидками. Возможно, они не смогли сразу её снять – она ведь крепится на теле тугими лентами. Но определённо, эта аптечка тоже вызвала их гнев – потому корпус и украшают глубокие рваные полосы. Медицинские запахи разных миров бывают довольно похожи, за счёт некоторых общих веществ, и видимо, этот запах вызвал у них ассоциацию с той лабораторией…       – Но у нас многого для этого нет…       Аптечка, конечно, была разорена, целостность всех антисептических пакетов нарушена. Но наверное, это всё же будет лучше, чем оставить раны открытыми.       – Мы заменим мыслеобразами. Они ведь всё-таки способны считывать эмоции. Ведь они затем тебя пытали – чтоб пить твой ужас… Если они слышат плохое – то услышат и хорошее. Мы попытаемся помочь. Хотя бы одному из них. Я не могу обещать тебе, что у нас всё получится – но кто из тех, к кому мы могли б обратиться – может? Мы совершенно точно не сделаем хуже, потому что хуже уже некуда. Мы не можем вернуть их в состояние нормальных тучанков не потому, что мы не местные, что у меня мало опыта, а у тебя нет совсем, а потому, что они нормальными и не были. Они станут другими, новыми существами, потому что пришельцы когда-то искалечили их, пришельцы и должны дать им новую жизнь. Возможно, именно для этого нас привели сюда…       – Хорошо, Шин. Что делать мне?       Пришедший в себя тучанк обнаружил себя в крепких, хоть и забинтованных почти по локоть – чешуя на внешней стороне предплечий оказалась содрана едва не полностью – руках дрази. Шин Афал тем самым ножом, продезинфицированным остатками средства из разорённой аптечки, делала надрезы на руках тучанка. Сложно ли пропеть выученную Песнь без запинки, нигде не сфальшивив и не сбив дыхания? Сложно. Но не так, как воспроизводить в своей голове стройную череду образов, не отвлекаясь, не теряя эмоционального настроя, не допуская сомнений. Но к счастью, минбарцы в силу своего воспитания немного привычны к этому. Ей казалось, что она видит, как с густыми тёмными каплями выходят тьма, боль… уходят в землю.       – «Внемли, земля милосерднейшая всё принимает, земля щедрейшая всё даёт».       При этом представлять как можно живее, ярче, как эта падающая капля преобразуется в золотое зерно, уходит в землю – и обратно из неё устремляет сочным зелёным побегом.       – «Внемли, небесный костёр дарует своё тепло всем нам, собравшимся возле него, и горячий чайник всегда ждёт нас».       При этом представлять, как солнечные лучи и капли дождя питают зелёный росток, и он даёт плод, ароматный и сытный плод, который ложится в руки тучанка, утоляет голод и жажду, исцеляет раны. В реальности вокруг – руины, на которых сажа это осевшая боль, предсмертные крики. Но в голове – степь, окружавшая космодром, звенящая на ветру трава. Так будет, увидишь, так будет. Песня степи вокруг, ветер и свет с неба, твой мир исцеляется – исцелишься и ты, и воссоединишься с ним, и будете петь вместе.       – «Вот женщина – я… Вот мужчина – Штхейн… Ты увидишь мир, богатый красками и жизнью, и будешь частью этой жизни. Ты увидишь мир, состоящий из всех наших миров, из любви, побеждающей войну. Родись заново тем, кто знает, что есть небо и что есть земля, открой своё сознание для чистой песни…»       Склоняя голову с боку на бок, тучанк встречал у входа в подземелье рассвет – кажется, первый рассвет, который он действительно видел.       – Кажется, у нас получилось, Шин. Ты знала.       – Я не знала. Но я верила. Верила, что боль, принесённая извне, извне должна и исцелиться. Это справедливо. Мы – их новая реальность, часть их песни.       Чешуйчатые пальцы осторожно коснулись бинтов – кровь на них нигде не проступала, хорошо…       – Вот найти бы ту женщину, что сделала с ними это… Наверное, ведь это возможно – не так много, думаю, у центавриан женщин-учёных? Шрамы на подрезанных иглах старые, возможно, это ещё в младенчестве… То есть, тогда они были срезаны под корень, но они ведь растут не кончиком, как волос, а всей длиной, поэтому и отросли, насколько смогли, а до тех пор, по сути, они были совершенно слепы и глухи. И этот длинный шрам через всё туловище – я только сейчас разглядел… Похоже, как будто они их живых вскрывали, чтоб посмотреть, как они устроены… Что же это за женщина такая, что способна такое сделать с ребёнком?       – Нет волос, нет лица, нет пола – неполноценные, - глухо проговорил тучанк, - так у них.       – Теперь ты знаешь – так не у всех из них. Сейчас мы пойдём в город. Там много хороших людей. Там твои соплеменники. О вас будет, кому позаботиться. Тебе холодно? Давай, вот так. Эта накидка – тучанкская. Хорошо, что вы бросили их не слишком далеко, и что они не были порезаны, как наша одежда. Тебе нравится?       Штхиукка без лишних слов тоже скинула свою накидку – для второго тучанка, хоть её рубашка после всех стараний Шин Афал не начала снова напоминать рубашку и не закрывала в общей сложности и половины тела, да и с штанами дело обстояло не лучше. И так же молча помогала Шин Афал разрывать на бинты подол своей туники, перевязывала запястье, из которого цедила кровь для обряда.       – Что такое, Штхейн? Ты смотришь на меня так… как будто во всём этом есть что-то особенное…       – Нет, ничего, Шин… Меня многое поразило сегодня… Но больше всего поражает способность думать о других не прежде себя даже, а вместо себя. Ты даже не оделась, бросившись сразу ко мне. Ты осталась помочь им, хотя тебе самой нужна помощь. Ты два раза подряд выдержала то, что, после произошедшего, и один бы раз выдержать… Но главное – ты готова на любую жертву ради ближнего. Они не слышали, но я-то слышал. Ты пыталась солгать ради меня.       – Я не лгала, Штхейн.       – Я слышала о произошедшем в Су-Агай… - Рузанна поёжилась, - бедная Шин Афал! Мне даже представить подобное страшно. Какое счастье, что они не пострадали… Ну, почти. Самоотверженность Штхиукки восхищает. И самообладание… их обоих… Надеюсь, с этими спасёнными тоже всё будет хорошо…       Винтари кивнул.       – Их отдали на попечение местной общины. Старейшины выразили огромное восхищение Шин Афал. Кажется, кто как из нас, а она явно станет почётной гражданкой Тучанкью. Есть за что… Тучанки сказали, привести их хоть в какое-то подобие рассудка было почти нереально, они с первых своих дней ничего кроме издевательств не видели. Какое там небо, какие изначальные символы… Они только сейчас увидели что-то, отличное от их привычных развалин с истлевшими непогребёнными телами. Эти обрезанные иглы… Это совсем не то же, что ослепить или оглушить кого-то из нас. Это можно сравнить разве что с серьёзной травмой мозга, ментальным увечьем. Неизвестно, как давно они оказались на улице, как вообще спаслись – в лаборатории был пожар, вероятно, подожгли сами, когда узнали об отзыве на родину… Может быть, есть и другие уцелевшие такие, поисковые отряды прочёсывают теперь эти руины частым гребнем, того ребёнка нашли, может быть, найдут и ещё кого-то.       Девушка потерянно смотрела в недопитую чашку.       – Ужасно… Ужасно, что такое существует. Что кто-то из наших с вами соотечественников оказался таким вот исчадьем ада…       – Исчадья ада, хотя бы в небольших количествах, есть в любом мире, главное – что это не возведено в культ, как было у дилгар. Главное – что это ужасает, вызывает возмущение, что этого стыдятся, скрывают это, а не гордятся этим… Что можно призвать злодеев к ответу – и они понесут наказание. Можно хотя бы надеяться, стремиться к этому. Может быть, пройдёт ещё много времени, прежде чем мы изживём в себе черты этого… цивилизованного варварства… мы все… Но пока мы считаем это пороком, позором – мы не безнадёжны. Говорят, зло нужно, чтобы было добро. Как протест, противовес… Не знаю. По мне так достаточно зла стихийного, неизбежного – болезней, смерти, случайных катастроф, чтоб позволять существовать вот такому нарочитому, сознательному злу лишь для того, чтоб лучшие, здоровейшие силы могли сплотиться против него. Хотя сами они, вне сомнения, не считали себя злом, они считали себя… выполняющими работу, изучающими то, чем теперь владеют. Вот что страшно. Пожар – это очень плохо. Это значит, найти улики, доказательства будет очень сложно. Это значит, что ещё печальнее, что почти невозможно узнать, откуда эти молодые тучанки, кто их родители… Конечно, они найдут себе близких среди племени, которое приняло их, но ведь в каждом живёт тяга к родной крови, к правде о себе… Хотя, наверное, странно это слышать от меня… Но ведь их семьи, сколько я их ни видел – это счастливые семьи. То, что у нас – редкое везенье, у них – правило… У них, если ребёнок остаётся без родителей, он и сиротой себя не чувствует, он окружён любовью многочисленного семейства. А у нас родственные связи одно удовольствие рвать, и ни вы, ни я не горим желанием хотя бы навестить родные края...       Рузанна, всё это время отчаянно кусавшая губы, вдруг посмотрела ему прямо в глаза.       – Этого я не говорила. Навестить – собираюсь. Есть у меня там дело… Очень важное дело. Я как раз потому была так взволнована этой историей, что… мне ведь предстоит как раз найти свою кровную семью. Я ведь приёмная дочь.       Винтари уставился на соотечественницу ошарашенно.       – Вы удивлены, принц? Странно. Вы ведь знаете, что за болезнь была у моих родителей. В таком браке на рождение здоровых детей нечего было и надеяться, они не стали и пытаться. Они поступили логичнее всего – купили младенца у работорговцев. Мать рассказала мне перед смертью. Хотя если честно, я догадывалась и раньше. Я не слишком похожа на них, и к тому же я здорова. Но я не могла сама осмелиться смущать своих родителей такими расспросами – они никогда ни словом, ни делом, никаким движением лица не показывали, что воспринимают меня иначе, чем своё родное дитя, это выглядело бы как сомнение в их любви. Но теперь, когда их нет… У меня не слишком большие финансовые возможности, но всё же я надеюсь… сделать всё возможное, чтобы найти хоть кого-то из своих родственников.       В таких случаях говорят, что по спине потянуло холодом, но Винтари мог бы сказать, что напротив, ощутил жар. Жар взрыва, провожавшего победившую «Асторини», вложившего силы в её крылья. Что бы ни говорил Дэвид или кто-то ещё, невозможно так сразу перестать себя винить – уже, пожалуй, не за эту правду, к которой из лучших побуждений подтолкнул, не за эту смерть, которая тем более не его выбор, а за это вот странное чувство внутри. Ищут ли от добра добра…       – Но Рузанна, зачем? Вы всегда говорили о своей семье как…       – О родных, любимых, всё верно. Но разве это что-то отменяет? Я не держу никакого гнева на свою биологическую семью, по крайней мере покуда не знаю о ней ничего плохого. Они могли и не отказываться от меня, они могли просто умереть. Могли сами быть рабами, а рабов никто не спрашивает, отнимая у них детей… И в конце концов, я получила прекрасную жизнь, лучшую из возможных. У меня была любящая семья, я выросла в заботе и понимании. Я получила дом, состояние… Несправедливо, если я буду наслаждаться этим всем одна.       Это глупо, разумеется, глупо – считать теперь высказанное желание найти свою настоящую родню за дурное предзнаменование. Но что поделать с собой?       – Но Рузанна… То, как вы видите мир, это… Вы чисты и наивны, поймите, а не весь мир таков. И ваша родная семья… Может разочаровать вас. Они могут оказаться невежественны, грубы, могут оказаться преступниками… Они не раскроют вам любящих объятий, только вашим деньгам.       Девушка улыбнулась – виновато и в то же время упрямо.       – Ну и что? Им, я думаю, простительно, если, предполагая такое, учесть, в каких условиях им пришлось жить. Страдания озлобляют человека. Но я могу хотя бы что-то исправить. Дать возможность выбора. Хотя бы сделать так, чтоб близкие больше не разделялись по воле хозяина, решившего продать на сторону мужа, жену, ребёнка… Чтобы мои сёстры или племянницы не вынуждены были продавать себя, чтобы жить. Рабство – это ужасно, так приучил меня думать мой отец. Если я сделаю хоть что-то – это будет почтением и к его памяти.       – Что ж, Рузанна… Я помогу вам, чем смогу. Кое-какие связи у меня всё ещё есть. И у меня есть деньги. Обещаю, по возвращении я займусь поисками вашей родни. Предоставьте мне отправные точки – и я сделаю всё, что будет от меня зависеть.       – Спасибо вам, ваше высочество… - в бархатных глазах Рузанны блеснули слёзы, - скажите, я… Я стала вам неприятна теперь, когда вы знаете, что я, вероятно, весьма низкого происхождения?       – С какой бы стати? Вообще-то, практика усыновления в нашем мире имеет колоссальную историю, и, хотя, конечно, есть те, для кого главное происхождение, гены, всегда много было и тех, для кого главным было воспитание, принадлежность к роду. А я… Я всегда завидовал вам. Вашей чистоте, вашей светлости. И теперь завидую. У вас есть вера. А вера, как говорят на Минбаре, может всё.       – В конечном счёте, Ранвил прав, я не смог её защитить. Это путешествие едва не стало последним в её жизни.       Андо покачал головой.       – А разве ты был обязан? Разве именно ты должен был защищать именно её? Ты не обещал этого Ранвилу, и она не избирала тебя своим защитником. Ты не более виноват, чем кто угодно другой из вас. Ты переживаешь просто из-за того, что вы с Диусом пили, разговаривали и смеялись в то время, когда она могла лишиться жизни. Но разве вы знали об этом? И разве она даже позволила б тебе об этом знать, позволила контролировать каждый свой шаг, ограждать от опасности? Она не позволила этого Ранвилу, не позволила бы и тебе.       – Знаю… Она мне говорила, что за то меня и ценит, что я веду себя иначе, чем Ранвил. Но действительно ли это правильно, действительно ли это лучше? Разве наши старшие, ограждая нас от чего-то, иногда прямо запрещая, не защищают нас? Где же грань?       – А разве тебе это нравится? И потом, ты ведь делаешь разницу между собой и всем этим умудрённым жизнью старичьём, которое вроде как может что-то там предусмотреть и предупредить? Тебя-то пока не назначали старейшиной клана, тем более её клана. Если они отпустили её – ты тоже должен подчиниться этому решению. Или дело в том, что ты не хочешь подчиняться?       – Не знаю… ничего не знаю, Андо. Знаю только, что я пережил уже смерть нескольких друзей, и больше переживать не хочу.       Взгляд Андо был одновременно грустным и жёстким.       – А это ты не выбираешь. Не вправе выбирать. Для того, кто готов пожертвовать своей жизнью, твоя защита будет унижением, или ты не минбарец? Или здесь две твои природы не могут примириться между собой? Да, ты скажешь, я не пойму тебя. Я нарн. Но не так уж различно нас воспитывают. И мы, и вы служим своему обществу, выполняем то, что нам прикажут, и если надо, отдаём жизнь. И для нас, и для вас трусость, приоритет своей жизни и даже жизни близких над Делом, приказом, благом для большинства – смертный грех.       – Да… Но разве ты сам не рвался ещё тогда, на Центавре, защищать меня? Правда, теперь ты не отправился со мной, и я рад этому…       – Я всегда рядом с тобой, Дэвид, я всегда защищаю тебя. Но пока не всё я готов тебе объяснить…       Дэвид проснулся. Что это было? Сон, один из этих нередких снов, которые кажутся реальнее самой реальности. Казалось, ладонь всё ещё чувствует тепло руки Андо, казалось, что край постели, где он будто бы сидел, примят… Сегодня его день рождения, и после пробуждения снова вернулась неловкость от того, что вернуть долг любезности не вышло, и даже поздравления были только во сне. Эти сны успокаивают, но если разобраться, то это странно. Во сне Андо говорил, что у него всё хорошо, что не о чем беспокоиться. А на самом деле? Где он, зачем он поехал на Марс? Вернулся ли уже? Может быть… может, он ещё может присоединиться к их миссии здесь, ещё не поздно? Хотя сложно даже думать о таком, кто ж будет устраивать ещё один рейс для него одного…       Хруст битого стекла под ногами бил по нервам – словно хрустело не стекло, а кости. Ну, костей он тоже видел немало, и даже знает, как именно они хрустят под ногой…       – Вот теперь я могу сказать, что видел ваш мир. Вот такой он… разный. Пятнистый. Пятна почти нормальной, безмятежной жизни, ваших традиционных жилищ, ваших песен и легенд, пятна выжженной кислотами и ядами земли, пожарищ, могильников. Какие же глупые мы были, Создатель, какие глупые… Мы так наслаждались этими вечерами у костра, этими напитками из трав и ягод, вашей любезностью… Теперь эта любезность выжигает меня изнутри, вот до такой же сажи выжигает, - Винтари провёл рукой по покосившейся стене, показывая оставшийся на ладони след.       НуВил-Рун обернулась.       – Я позвала вас всех сюда не для того, чтоб вы умерли во искупление всего, что перенёс мой народ. Мой народ не хотел ваших страданий. Но какое это имеет значение… Происходит то, что должно происходить. Когда мы рождаемся в первый раз – мы не страдаем. В том отличие нашей расы от вашей – роды у нас лёгкие и для матери, и для дитя. Но тот, кому приходится рождаться второй раз – страдает, потому что пережил смерть. Наш мир пережил смерть, и теперь рождается заново. Глупы не вы, глупы те, кто думал, что мы можем просто вернуться к истокам, можем жить, как раньше, словно ничего не было. С рождающимся второй раз такого не бывает. Шрамы остаются на всю его жизнь. Потому вы и приехали сюда. Раны, нанесённые нам чужаками, должны излечиться чужаками, а точнее – вместе с чужаками. Если б никогда не случилось в наш мир вторжения, ни первого, ни второго – мы б никогда не вступили с вами в контакт, незачем было бы это делать. Мы не могли б друг друга понять, не могли б идти одной дорогой. Но вы, вы все проходили через это. Через войны, пожары, захваты, убийства… Вы все повреждены. И мы теперь такие же, как вы.       – Нельзя так говорить. С вами этого не должно было произойти.       – Почему?       Винтари поднял голову. Небо в обрамлении изломанных кромок полуразрушенных стен – это действительно ужасно…       – А почему я не должен этого говорить? Потому что представитель расы, которая волевой поступью шла по вселенной, подчиняя миры и считая это своей доблестью? Той расы, которую саму захватили, унизили и едва не уничтожили, а она это почти не заметила. Я тут стою, как представитель расы-благодетеля, которая пришла восстанавливать отравленные почвы, высаживать новые культуры, развивать сельское хозяйство, потому что развивать какую-либо промышленность, кроме аграрной и текстильной, здесь уже невозможно… А кто виноват во всех этих ядохимикатах, дыме, отравившем ваш воздух, нечистотах, отравивших ваши реки, в этих истощённых, исковерканных недрах, в этих уродливых развалинах, дышащих смертью? Нарны? А кто подал им достойный пример железной поступи по вселенной? Кто сотню лет опустошал, грабил, убивал, уродовал чужой мир? Кто выковал из народа, который сам ни до каких колонизаций ещё не дорос, будущих циничных, безжалостных захватчиков? У них, действительно, были прекрасные учителя! И Г'Кар не лгал, это действительно мы нанесли удар по вашему миру. Оружие было наше… И рука, направлявшая его – отравлена нашей идеологией, нашей жестокостью.       Они взобрались на очередную гору битого кирпича, неяркие в обычном тучанкском свете тени легли на выщербленное, изъеденное кислотой покрытие. Он видел на Минбаре, видел на Центавре, как разрушается любое ветхое, покинутое творение разумных – разрывается корнями, оплетается травой, ломается нежной и такой всесильной природой. Здесь – не так. Ни травинки не пробивалось в чернеющих провалах. Насколько ж безжизненной сделали эту почву ещё до того, как построили здесь этот ныне мёртвый завод… Если так посмотреть, то независимость была актом предательства – не успели закончить. Не все руины снесли, не везде высадили питающийся токсинами мох, запустили бактерии, разлагающие химикаты и умирающие в свой срок. Не везде отловили сумасшедших, сеющих ужас и боль. Кто, кто и почему должен делать это за нас?       – Вот поэтому вы и нужны здесь. Потому вам нужно быть здесь.       – Я очень тронута твоим беспокойством, девочка моя, - голос Гилы был слаб, и деланно бодрые, весёлые нотки в нём Шин Афал не обманывали, - но не отравляй себе этим существование. Я немолода, и эти проблемы у меня не со вчерашнего дня. Я ведь говорила, ты тоже слышала это тогда. Когда плавательный пузырь повреждён, он уже не будет работать так, как надо.       Девушка невольно коснулась следов на запястьях. Сбылся страшнейший кошмар – один из их команды на больничной койке. Отправляясь сюда, все они понимали, что и такое может случиться. Все понимали… верно, поэтому ни от кого, кроме Зака Аллана, не было тогда упрёков, что ушли вдвоём в дикие, опасные места, истинным чудом вселенной не сгинув без следа. Словно чувствовали уже тогда бессмысленность этих упрёков перед лицом тогда ещё очень далёкого завтрашнего, теперь вчерашнего, дня. Когда Гила не ходила по руинам, не рисковала стать жертвой жаждущих крови тучанков – она в собственной гримёрной после концерта почувствовала, что не может дышать. Как хорошо, что она была не одна, что тучанки очень быстро разобрались, как применять её дыхательную маску, и так же быстро доставили её сюда. О таком говорят – иногда смерть проходит совсем близко от нас, заглядывая нам в лицо. Ещё не собираясь остановить наш пульс, нет – только лишь напоминая, что она рядом, всегда рядом, чтоб не забывались, ценили дарованное нам время, которому не можем знать счёта.       – Но вчера вам стало так плохо, как до этого никогда не было…       – Никогда на твоих глазах, но не вообще в жизни. И как ты слышала, мне уже лучше, так что вряд ли тебе стоит ломать из-за меня свою собственную, очень насыщенную программу. Я полагаю, если врачи не ошиблись, самое позднее через неделю у меня очередной концерт. Всё это уже было, всё это ещё будет, ты юна и пока что здорова, поэтому то, что происходит с немолодым и побитым жизнью организмом, так пугает тебя.       Шин Афал покачала головой, но свои мысли озвучивать не стала – это будет неуважительно к чести Гилы. Если она хочет убедить, что всё хорошо – она имеет такое право. В том отличие минбарского врача от многих других рас, что не всегда можно заставить пациента принять лечение. Если пациент говорит, что лечение противоречит его чести или он не может оставить своё дело – врач должен отступить. Здоровье и жизнь никогда не важнее чести и дела. Потому врачами и становятся традиционно представители воинских кланов – воины лучше кого бы то ни было понимают такие вещи. Но вселенная, даже при том, что в этом городе и сейчас живёт около полутора тысяч центавриан, какое жалкое зрелище представляет собой этот госпиталь! Персонал-то разбежался первым, сейчас из профессионалов тут осталось разве что несколько медсестёр. Младшие биоинженеры, химики и сельхозтехники пытаются, конечно, делать что возможно для покинутого города, но их знания определённо недостаточны. И уж точно не включают знание физиологии аббаев.       – Мне кажется… эта среда вредна вам.       – Ну разумеется, вредна! Дитя моё, вы ведь знаете – во всех мирах жизнь вышла из воды, но в мире аббаев не уходила от воды далеко. Мы любим плавать и нам это необходимо для жизни, в нашем мире много воды и высокая влажность воздуха. Любая иная среда не очень полезна для нас, но это ведь не повод отказываться от путешествий? А путешествовала я в жизни много, в том числе после этого ранения.       Что ж, медсестра-центаврианка сказала по крайней мере, что они нашли очень мощный увлажнитель воздуха, осталось только найти какой-нибудь переходник, чтобы его подключить. Лучше б у них тут были противовоспалительные препараты, совместимые с аббайским организмом, а пока Гила пьёт какой-то тучанкский настой, кажется, никак не связанный с дыхательными болезнями, просто общеукрепляющий – в сложившейся ситуации и то хорошо. А на прикроватной тумбочке стоят в вазе цветы. Удивительное ведь дело, сказал Фрайн Таката, очень многие не видят свидетельства культурной схожести, совместимости разумной жизни, хотя оно у них под носом. Множество рас ещё до знакомства друг с другом, до всякой вероятности культурных заимствований изобрели традицию дарения цветов! Центавриане приносили на концерты Гилы гордость своих садов, тучанки – букеты полевых цветов. Сама мысль о том, что чьими-то глазами выглядит несомненным, какие букеты впечатляют уважаемую артистку, а какие неизбежно блёкнут и вызывают сострадательную улыбку, Гила взяла за правило между песнями и по завершении выступления говорить хотя бы пару слов восхищения о каждом из принесённых ей цветов.       – Но последние несколько лет вы редко покидали Аббу…       – Да. И полагаю, запасла достаточно здоровья, чтоб посетить этот мир. Девочка моя, дай бог, чтоб к моим годам ты была такая же здоровенькая, как сейчас. Но если нет – ты поймёшь, что с очень многими вещами можно жить. Не беспокойся обо мне.       – Я хотела бы, чтоб она зашла сюда перед вашим отлётом, а не ты отправился к ней. Хотела бы её увидеть. А отлучаться я, ты знаешь, не могу. Я и так отпрашивалась, когда навещала Гилу вчера…       Маленькое подсобное помещение типографии выглядело довольно уныло. Забранное толстой, но с довольно крупными ячейками окно располагалось высоковато – кажется, ошибка проектирования, по крайней мере, никаких разумных обоснований никто не привёл, вот так есть, и всё. Одна из стен недавно ремонтировалась, тучанки, плохо воспринимающие цвет на плоскости, не смогли выдержать один оттенок, стена получилась пятнистая. Три другие стены с ремонтом, видимо, пока терпели – краска на них шелушилась, но хотя бы трещин штукатурки не наблюдалось.       – Так удивительно, - Тжи'Тен поднял несколько брайлевских листов, уроненных Аминой на пол, - мы отпрашиваемся… У нас обоих так, не сговариваясь, получилось.       Амина крепко сжала его руку, принимая листы.       – Ты ведь слышал, мы – «перепевшие песню вдвоём». Мы только так и можем действовать. Этот мир сам направляет наши действия наилучшим образом, что мы можем делать, кроме как подчиняться? Я знаю, что твоя тревога за меня так же велика, как моя за тебя, и что ты так же, как я, велишь ей молчать. Я знаю, как похолодела кровь в твоих жилах, когда ты услышал, что произошло с Шин Афал, и представил, что на её месте могла б быть я. Так же, как моя, когда я услышала, что на тебя напали… И всё же я говорю – как можно скорей вернись к твоей работе там, и дай мне заниматься моей. Что может быть прекраснее?       Тжи'Тен упаковал в папку готовую стопку листов и протянул Амине, чтоб она налепила сверху рельефный знак с названием. Наутро эти папки заберут в печать… Это инструкции к водоочистным системам, которые центаврианские работники совокупным знанием языка перевели на тучанкский, а Амина теперь по их текстам выбивает брайлевские формы для печати – персонала из центавриан станции давно не хватает.       – Ну, уж из-за моей пустяковой царапины так беспокоиться не стоило. Мы, нарны, знаешь ли, крепкий народ, требуется несколько большее, чтобы свалить одного из нас с ног.       – Значит, это преувеличение, что царапины совсем не две? Может быть, мне всё же сделать недолгую паузу в своей работе, чтобы осмотреть твоё тело?       – При всём уважении, Амина, если ты на это решишься – гарантирую тебе, что пауза не будет короткой. Туда меня не ранили. Так что лучше нам не сходить с делового настроя.       – Ты прав. Для молодой и темпераментной центаврианки я была слишком долго вдали от тебя. Ну и, в свою очередь, могу сказать, что в округе давно нет сумасшедших тучанков, так что тебе нечего за меня бояться.       Вместе они подтащили к станку новый ящик с чистыми формами – большими, пока ещё идеально гладкими листами металла, которые нужно будет, один за другим, засунуть в широко улыбающуюся пасть машины.       – Зато вокруг полно нормальных центавриан, которым почему-то важнее, с кем ты предаёшься нечастым плотским удовольствиям, чем что благодаря тебе им есть куда вернуться.       – Ага, значит, ты уже знаешь…       – Да. И я рад, что тучанки и более-менее вменяемые центавриане спрятали тебя здесь. Но всё же будь осторожна.       Амина поправила несколько съехавших от вибрации знаков в колодке – их постоянно приходилось поправлять, из-за этого набивка форм происходила чудовищно медленно, опустила лапки, фиксирующие лист.       – Если б они просто спрятали меня, я б сидеть здесь не стала. Когда я закончу свою работу здесь, я пойду искать следующую, и не важно, сколько центавриан встанет на моём пути. И к слову, мало не половина из них хотели убить меня за вероотступничество, всё же не настолько мой народ утратил религиозный пыл. Да, всё естественно и даже превыше всяких ожиданий – тебя хотят убить ненавидящие нарнов тучанки, меня – ненавидящие нарнов центавриане… Но переживём и это. Мы умрём не здесь, не сейчас, в этом мне, как центаврианке, можешь поверить.       Никто ведь не думал, в самом деле, что они святые, все эти оставшиеся, сказал Брюс по какому-то более мелкому поводу, кажется, чьего-то злоупотребления спиртным. Нет ничего хорошего и здорового в таких завышенных ожиданиях. Святыми можно назвать покойных Талафи, и, наверное, Чинкони тоже – его быт крайне скромен, вся его жизнь подчинена делу. Но та же леди Реми? Разве она без недостатков, разве должна таковой быть? Или все эти пилоты, рабочие, младший медицинский персонал… Кто-то остался здесь из любви к своей работе, кто-то, возможно, и из тщеславия, ведь здесь они редкие, ценные кадры, а на родине будут одними из тысяч. Они искренне хотят сделать хорошо то, для чего сюда прибыли… и столь же искренне многие из них ненавидят нарнов, ведь последствия их деяний они тут исправляют. И они центавриане, обычные, нормальные центавриане, выращенные в убеждении о собственном превосходстве просто на биологических основах. Они не участвовали в первой оккупации Нарна в силу возраста, а во второй – в силу того, что торчали здесь, на их счету нет никаких личных преступлений, они не видели войны, только слышали о ней, и болели в ней за свою сторону потому, что она своя, и потому, что им матери в детстве рассказывали, что нарны – отвратительные животные, которые только под центаврианским владычеством немного окультурились, и потому что здесь увидели наглядно, что нарны делают, если дать им волю. Святыми в любом народе становятся немногие, становятся чаще всего через боль, испытания, потери. Но разве непременно нужно быть святым? Что же насчёт того, чтоб быть разумным, понять, что война давно закончена, и если мы не держимся той мысли, что никогда, ни за что она не должна случиться вновь – значит, желаем не только врагу, но и самому себе нового погружения в ад?       – Нет, не умрём. Мы всего лишь обойдём ад кругом, изведав все его уголки – потому что мы рейнджеры, и если так случилось, что нас послали в ад, значит, мы вернёмся с полной его картографией, во имя Единственного нужно совершать иногда нечто большее, чем повседневные тренировки с недисциплинированными новобранцами. Тут Дэвид просил Зака отвезти его к Лоталиару…       Рука девушки замерла на рычаге.       – Великий Г'Кван! Но зачем? То есть… почему именно он?       – Тут я даже не знаю, что тебе ответить, если уж учесть, что сами тучанки ни разу не предлагали нам этого. Но он в своём решении твёрд – ты знаешь, что если минбарцу что-то втемяшится, то его и нарну не переупрямить. Так что лучшее, что я могу сделать – сопроводить его туда вместо Зака. Как-то неправильно, если они там будут, а я – нет.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.