ID работы: 244674

Венок Альянса

Смешанная
NC-17
Завершён
40
автор
Размер:
1 061 страница, 60 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 451 Отзывы 14 В сборник Скачать

Часть 5. ТЕРНОВНИК. Гл. 8. Молитвы детей

Настройки текста
      – Я не знаю, правильно ли будет, если я… начну этот разговор… Но кажется, неизбежно следует озвучить эту некую… общую для всех мысль… Что это было там, внизу?       Гариетт покачал бокалом, на дне которого ещё плескался чай.       – Ну… Если уж подыскивать слова и определения… На Земле есть такой праздник – Преображение, или Богоявление. Думаю, вот что-то подобное.       Несколько пар глаз обратились на него, с разнообразными выражениями, какого среди них не было, так это равнодушия.       – Это несерьёзно… - нервно отозвалась Далва, - Андо, и…       – А как я могу назвать то, что я видел, иначе, чем тем, что я видел?       – Не всё то золото, что блестит, - подошёл к столу Сонара, - и не всё то господь, что светится. В наше-то время мудрено об этом не знать. Фальшивых чудес и того, что впечатлило нас только потому, что мы этого не поняли, в мире больше, чем настоящих чудес.       Тшанар глянул на него хмуро, с осуждением.       – Сонара, тебе всегда не хватало веры, с первых дней, как тебя помню. Чудеса совершаются в этом мире каждый день, и одно из свойств этих чудес – именно то, что мы их не замечаем. Господь творит для нас чудеса так же, как воздух для нашего дыхания, тихо и каждодневно, не травмируя нас при этом невыносимыми для нас откровениями.       – Это, по-твоему, было тихим?       – А тебя это травмировало?       Ли махнул руками, показывая, что локальных религиозных войн здесь и сейчас он точно не желает.       – Если благодать высших сил, живущая в этом месте, решила проявиться через Андо, то ей, конечно, виднее… Мы понять эту логику не в состоянии. Но если в этом был какой-то знак для нас, то мы должны будем его понять.       Компания недолго помолчала. Кто пил чай, кто болтал остатками его на дне бокалов, хмурился, кусал губы, думал.       – Как-то это грустно, - молвила Раула, - когда бог что-то хочет дать нам понять, а мы не понимаем этого. Почему б ему не выражаться тогда попроще?       – Воля Наисветлейшего, - произнёс младший из жреческой части лорканцев, воздев руки в традиционном молитвенном жесте, - бывает непостижима, нашему слабому смертному уму приходится всю жизнь идти к её постижению. Иногда наше греховное, извращённое восприятие уводит нас далеко от божественного понимания. Поэтому Наисветлейший посылает к нам Просветлённых учителей, чтобы они, говоря на нашем языке, доносили для нас слово его. Но может быть, сейчас, в нашей греховности и гордыне, мы все так отдалились от пути Наисветлейшего, что уже мало явить нам учителя из нашей среды, дабы не позволять нам… и дальше замыкаться в нашем невежестве. Мы забыли об истинном смирении, считая, что если однажды Наисветлейший избрал нас и вывел своей рукой из пасти смерти, то этим отметил навеки, несмываемой печатью, которую мы не можем утратить по легкомысленности и греховности. Мы должны снова стать смиренными, осознав, что если Наисветлейший предпочёл иномирца, чтобы явить перед нами свою силу – значит, все мы крепко виновны перед ним. Та земная девушка говорила, что мы смыслим в праведности не более некой земной птицы, являющейся символом глупости, и теперь я вижу, что она была права. И хотя душа моя жаждет сейчас откровений и наставлений, я счёл бы недопустимой дерзостью подходить к Просветлённому самому.       Рейнджерская часть встретила это заявление долгими прибалделыми взглядами. С лорканской стороны, да такое – это действительно что-то новенькое. И ведь здесь же присутствующий Савалтали ни словом не возразил, только важно кивнул.       – Я думаю, это не вина, - проговорил Гариетт, - это явление не для устрашения, не для подавления… Это явление скорее божественной любви. На Земле один проповедник, что жил неподалёку от нас, всегда говорил, что люди совсем неверно понимают желания бога. Бог не хотел бы пугать нас или всё время чего-то требовать от нас, бог хотел бы поделиться с нами любовью, поделиться тем, как ему хорошо от того, что мы у него есть, и хотел бы, чтоб осознание его существования делало нас не скованными и боящимися, а счастливыми, как и он сам. «Бог хотел бы сказать вам: чего вы паритесь?» - так он говорил.       – Он был со своими трактовками, должно быть, не слишком популярен? – улыбнулась Далва.       – Пожалуй… Людям почему-то приятнее видеть в боге надсмотрщика, чем доброго друга. Это, по мнению того проповедника, и огорчало бога больше всего. Именно в этом и есть суть факта, что люди отвернулись от бога, а не в том, исполняют ли они заповеди или даже часто ли они молятся.       Алан не сразу заметил, войдя в каюту, что он в ней не один. Андо сидел, не зажигая света, на платформе, закреплённой в горизонтальном, привычном для землян, положении, тихо, неподвижно.       – Андо… Я не знаю, наверное, правильнее вообще сейчас не заводить разговора о том, что там произошло, думаю, тебе и так слишком многие жаждут задать множество вопросов. Я просто поблагодарю тебя… Хотя, слова благодарность тут становится мало. Ты знаешь, о чём я, конечно, знаешь, ты не можешь знать о том, что сделал. Пусть сделал это как-то… так походя и просто, так же походя и просто, как когда-то меня сломали. В этом, наверное, ничего странного быть и не должно. Как ощущать своё тело, как дышать, думать… Словно я собрался, полностью, воссоединился, без швов. Прежде… вот это, что было во мне, равномерно пронизывало меня всего, разбивая на множество частей, и иногда у меня было ощущение, что это только оно держит меня целым, как некая вязкая смола, что… Это было в моих снах, Виргиния слышала это… Что никому я не нужен больше, что никто не удержит меня больше. Теперь я знаю, что… я чувствую себя. Полностью.       Андо поднял голову. Хорошо, что темнота скрывает его взгляд, всё так же полный тоски, ему слишком сложно было б сейчас сделать его каким-то другим. Эхо всё ещё звучало внутри… Недаром в разных мирах эхо считалось чем-то в лучшем случае не совсем хорошим. Потому что это как насмешка над тем, кто хочет ответа…       – Ты боишься утратить однажды это чувство восторга, эйфории – не бойся. Так должно быть. Жить – это должно быть просто и естественно, должно быть радостно… - у всех, мысленно добавил он, не у меня. Вслух не произнёс – зачем это, сейчас, ему, покуда есть надежда, что в этом состоянии блаженного потрясения он не уловит грустных мыслей, а если уловит – спишет на усталость, - ты тревожишься о Виргинии? Мы найдём её, непременно найдём. Я это говорю не для того, чтоб ты не тревожился – это нормально, тревожиться о том, кто стал очень дорог. Ведь она дорога тебе? Сядь рядом со мной, говори о том, что тебя волнует, не считай, что это обременяет. Нет бремени тяжелее одиночества.       Алан покорился, прошёл, неловко пристроился рядом.       – Да, тревожусь, как не тревожиться – она неизвестно, где, мы идём по остывшим следам, и ещё этот Колодец, который, видите ли, сам решает, когда появиться… Почему ему было не появиться уже на обратном пути? Некоторые считают, что смысл гоняться за Виргинией в том, что иначе, если мы будем просто ждать, пока она вернётся сама, лорканцы предъявят претензии Земле, за то, что она похитила их корабль и Послушника. Они пока не делают этого потому, что такая огласка и для них позор, но могут ведь сделать. Как бы то ни было, мы ввязались в странную и неприятную историю из-за её безрассудства. Да, она безрассудная – я думаю, это потому, что она добрая. В доброте по определению есть безрассудство. Виргиния, она ведь… была первым человеком, которого я увидел. То есть, ты понимаешь, я и до этого видел людей, и видел их вроде бы не как неживых кукол или некие схемы, я слышал их мысли, я понимал, насколько они разные, насколько живые… Но я не мог… сквозь пелену того, что всю жизнь отделяло меня от мира, почувствовать их. То, что тогда происходило во мне, было слишком похоже на то, что происходит у нормальных людей. Когда я чувствовал это в них, словно читал книгу о неведомом мире рядом с собой. Как они дружат, испытывают симпатию, влюбляются… Тогда мне показалось, что, по крайней мере… могу представить, как это бывает. Виргиния пробила эту пелену, не сняла, конечно, как это сделал ты… Она пробила в ней трещину, и я ощутил жизнь, что была от меня скрыта. Я был мрачноват в восприятии людей всю свою жизнь, я теперь понимаю, что, наверное, они воспринимали мои слова, моё поведение очень грубым, резким, словно я отталкивал их, едва они ко мне приближались, что я издевался над ними, потому что они и представить себе не могли, как живу, что чувствую я. С ней я стал меньше думать об этом. С ней я, бывало, смеялся… По-настоящему смеялся. Она прогоняла это, хотя бы ненадолго.       Андо улыбался – Алан эту улыбку не то чтоб видел, в этом сумраке, слабо разбавленном только свечением табло часов, только и можно разобрать лицо у силуэта, не выражение. Но чувствовал, это была улыбка, печальная, терпеливая, но не в том смысле, как бывает у тех, кто слушает из вежливости.       – Я хотел сказать, Андо, что меньше всего хотел бы… доставлять тебе какое-то беспокойство сейчас. То, что я видел там, что слышал, что чувствовал… Дало мне понять, что с тобой, в тебе происходит сейчас нечто непростое для тебя, нечто выше моего понимания. И видя твою печаль и ничего так не желая, как унять её как-то, поддержать, помочь… Я понимаю, что я – едва ли могу. Проще говоря, что лучше б было оставить тебя в покое, наверное. Знаешь, иногда исцелённые сразу покидают своего целителя не потому, что не чувствуют благодарности или слишком опоены сотворённым для них чудом, а потому, что не смеют больше отнимать время, не смеют навязываться, понимают, что целителю нужно восстановить силы, побыть в тишине. Но я не знаю, Андо. Как никогда прежде, я совсем не знаю, как поступить. Я телепат, но то, что мне, хотя бы отчасти, доступны твои мысли, не делает для меня проще, остаться или уйти. Я знаю, что больше нет необходимости в том, чтоб ты сторожил меня ночами, это свобода для тебя… Но я не хочу, чтоб ты воспринял этот шаг как неблагодарность. Хотя может быть, ты и не воспримешь так… - он помолчал, подбирая слова. Может быть, в этом и нет особой нужды, Андо, с его силой, может увидеть в нём любую мысль на стадии зарождения… Только вот поймёт ли что-то, в том хаосе, что сейчас внутри творится?       – Ты считаешь, что способен доставить мне беспокойство? Если о чём-то я сейчас беспокоюсь, так о том, не напугало ли тебя то, что ты увидел, что я, утратив самообладание, показал… Я знаю, какое смятение я посеял в сердцах всех на этом корабле, и я не могу, как когда-то прежде, когда я был слишком горд и самонадеян, решить, что это меня просто не касается. Это тоже то, за что я несу ответственность. И я очень прошу тебя – не считай, что что-либо, происходящее в тебе, мне не интересно, мне обременительно. Ты не чужой мне.       Алан опустил голову.       – Андо… Есть ещё то, что… некая вина моя перед тобой, но мне не хотелось бы говорить сейчас об этом, точнее, я просто не смогу, и я… не хотел бы, чтоб ты сейчас говорил, что мне не в чем себя винить перед тобой, потому что ты не должен отпускать мне грехи, о которых ты не имеешь понятия. Я… Лучше не думай о том, что ещё что-то меня мучает. Не надо. Ты так много для меня сделал, что сделать больше этого – невозможно, никому, ни для кого. Мне хотелось бы как-то отплатить тебе за это… Но я знаю, что это невозможно. Есть неоплатимые дары, и в общем-то, это хорошо, что они есть. Это даёт нам огонь, освещающий нам путь и дающий силы.       Горячая дрожащая рука накрыла холодную его.       – Само слово «дар» подразумевает – отдать, подарить, безвозмездно и навсегда. Но если ты хочешь мне помочь… Прошу, найди для меня какую-нибудь заживляющую мазь. Только не беспокой Далву, не надо, она не должна об этом знать. Если не сможешь достать так, чтоб она не волновалась, то не надо.       Алан послушно встал и вышел за дверь, в тишину пустого коридора. Хорошо… Теперь разговор шёл правильно. Ему удалось свернуть с пути, который мог привести его к тому, чтоб попросить у Андо остаться и на эту ночь здесь, в его каюте – просьба совершенно недопустимая после всего, что он тут сказал… и ещё более – после того, что он не сказал. И то, что можно выразить свою благодарность не словами, которых всё равно будет мало, а действиями – это тоже прекрасно.       Медблок был тоже объят тишиной – и это понятно, сейчас здесь, к счастью, совершенно нечего делать. Наверное, Далва отдыхает. Конечно, не очень-то вежливо брать что-то без спросу, зато не беспокоить для этого человека, у которого и так серьёзная и ответственная работа – вполне даже вежливо. Крепко сжимая баночку, он вернулся в каюту, где уже горел свет, где дожидался его Андо, расположился за его спиной и откинул с неё длинные волосы, не удержавшись от того, чтобы задержать их в горсти, пропустить между пальцами, едва поборов желание зарыться в них лицом. Какими словами можно б было рассказать, что это за немыслимое удовольствие – прикосновения и ощущения от них. Возможность прочувствовать, проанализировать эти ощущения без чёрного взгляда за спиной, без чёрного жадного рта, сосущего его счастье ещё в момент зарождения, без чёрного голоса, ядовитым шёпотом напоминающего, что всё, что есть на свете прекрасного, вдохновляющего, возбуждающего – не для него.       Алан кончиками пальцев коснулся спины Андо, не забыв внутренне взмолиться о том, чтоб эти прикосновения не передали владеющего им волнения, которое может ведь быть истолковано… Взгляд упал на острые, выпирающие лопатки. На светлой, чуть бронзовой коже багровели ожоги – как раз в том месте, откуда там, внизу, на равнине, у Андо вырастали крылья.       – Это… то, что делает с тобой твоя сила? – в голосе не было сожаления, ужаса или чего-то подобного. Скорее, восхищение и уважение.       Прикосновения холодили разгорячённую кожу и как будто сами собой, ещё без мази, отчасти снимали боль.       – Это только малая часть того, что она делает. Эта сила не должна была быть в теле человека, и всякий, телепат или нормал, чувствует это, и сторонится, из нормального стремления к самосохранению. И я сам достаточно рано осознал, что так и должно быть, так лучше – хоть и потребность в близости, вместе с памятью о том, что есть близость, жила во мне. Есть только одно существо… Мой друг, который несмотря ни на что был рядом и помогал мне пережить становление внутри меня этой силы. Правда, тогда я не ценил этого, о чём сожалею. На самом деле, Бог не должен был создавать меня, но какой смысл, в самом деле, винить Бога, которого больше нет. Знаешь, Алан… Я сделал в своей жизни немало такого, за что чувствую вину. И то, что у меня нет времени сделать хоть что-то в противовес тем действиям… Обречённость в том, что даже сорвись я сейчас туда, к тем, кого я не ценил, скажи я им обратное, скажи я им, что безмерно благодарен, это ничего не изменит. Моё время подходит к концу, я знаю, что не в моих силах. А ты… Ты, Алан, должен пройти ещё очень длинный путь. Так что забудь всё, что ты вписал себе в вину, особенно если это касается меня. Я прошу тебя об этом. Расцени как последнюю просьбу.       Андо повёл плечами, чувствуя пульсирующее жжение от мази. Это движение едва не заставило Алана ткнуться носом в его затылок, влажные от мази пальцы невольно скользнули по предплечью. Вот почему, подумалось вдруг, ему так легко быть обнажённым в присутствии кого-то ещё. Он не думает об этом так, потому что он УЖЕ одет. Одет в это тело…       – Как тяжело, наверное… Всё время иметь необходимость в контроле, не сметь выпустить… себя, всего… Я знаю это, могу представить. Я всю жизнь старался сдержать в узде свою тьму, не пускать, не давать коснуться того, кто случайно оказался рядом. Ты – старался не выпустить свет, чтоб он не сжёг кого-нибудь. Если уж тебя он так сжигает… Как странно, что, такие разные, мы в чём-то одинаковы. Но… слова всегда имеют смысл, Андо. Ты говорил… не важно, что было, важно, что есть сейчас, что будет. Я получил новую жизнь, в которой нет места кошмарам, и ты получил.       Андо снова накрыл его руку своей.       – Спасибо, Алан. Но в том и дело, что это есть для тебя, не для меня. Я думаю, это я привёл нас всех к этому колодцу. Я должен был остаться здесь, тоже как память… об ушедшем. Но я не остался. И я преодолеваю этот зов, хотя и знаю, что я не получил ответа, а ведь никто не уходит отсюда без ответа, так? Ты сказал, что я сам могу дать этот ответ – но я не дал его, когда один значимый для меня человек спрашивал меня, какому же богу я молюсь. Он прав, это приходится признать: моя проблема даже не в том, что я не могу удержать последний след моего бога в этом мире, кроме меня самого, а в том, что след этот – тот человек, что изгнал из этого мира и богов, и их противоположность. От него, как ни от кого другого, я ждал направления, руководства в этой жизни, ответа о смысле моего существования, но правда в том, что смысла этого нет. Мы с тобой, мы оба – не более чем позабытый побочный продукт… Что ты видишь, когда смотришь на меня? Что видит любой взгляд? Человека? Но человек не может обладать такой силой, которую ты ощутил и на себе. Бога? Но бог не знал бы такой жажды, таких страданий… Побочный продукт ушедшей цивилизации, без цели, без задач… Бога в этом мире больше нет. Я хорошо знаю, как и когда он умер, и всё же стремился к нему, всё же искал всего, в чём есть хоть малый его след. А всё другое, что могло бы тоже называться богом, покинуло этот мир, и если так произошло – значит, так и должно быть. Только я остался здесь, малая часть этого Света, чтобы вечно стремиться к тому, чего мне не достигнуть… И для чего мне быть? Для того, чтоб люди могли уповать на мою силу вместо того, чтоб уповать на свою? Я имею власть дать часть этой силы тому, кто нуждается в ней. Только бы не дать вместе с нею часть моей тоски и одиночества…       – Андо… - голос Алана дрожал, - может быть… может быть я не слишком много в этом понимаю… День назад я, как и многие до меня, отвечал, что ты не орудие, ты человек – и теперь я понимаю, почему ты улыбался на это, но сейчас я всё равно скажу то же самое, и надеюсь, ты поймёшь, почему. И если говорить об ушедших богах и смысле оставленных ими следов… Помнишь тот разговор с Офелией, который ты пересказывал мне. Я думаю сейчас, она права.       Андо вздрогнул. Он понял, совершенно ясно понял, какой разговор он имеет в виду. «Я думаю, - зазвучал в его голове голос возлюбленной, - вопрос о том, слышит ли бог чьи-то молитвы, изначально неправильный. Я думаю, что люди своими молитвами, своей верой и создают бога. Говорят ведь о каких-то предметах или местах, что они «намоленные» - то есть, в них сконцентрирована огромная сила веры. Но чья это сила? Самих верующих, не бога! И в зависимости от того, каковы эти верующие, они создают добрых богов или злых…»       – Я не могу сказать, что я знаю эту боль – потери родителей, - продолжил Алан, - у меня не было… власти пережить её. Но в тебе я чувствую боль от потери твоего бога, и я понимаю, что она велика. Но наверное, да – и это однажды должно происходить, и такое должны найтись силы пережить. Не только в тебе или во мне – во всех… Пережить то, что взрослого, породившего тебя на свет, больше нет, теперь тебе самому придётся быть взрослым. И, – он сполз с кровати, опустившись на колени у ног Андо, крепко стиснув его руки в своих, - то, что явилось мне… всем нам, там, на равнине, в тебе… я думаю, это знак того, что мы должны увидеть бога в самом себе, друг в друге. Увидеть и полюбить. Именно это ты несёшь людям… кто принесёт, если не ты? Быть может, так нужно было, чтобы мир наш, больной и жестокий, забывший о любви, о сострадании, очистился огнём Литы и омылся слезами Байрона, и ты, именно ты… через тебя, тобой… мы все поймём, почувствуем это. Преобразимся. Не лишай твоих друзей, всех, кому ты дорог, счастья увидеть тебя, обнять, согреться твоим светом.       Андо почувствовал, что жжёт не только спина, но и глаза. Всё те же слёзы… Кому они адресованы? Словам этого мальчика? Его надеждам или надеждам самого Андо, уже несбыточным? Он повернулся к Алану, который поднял лицо от его ладоней, глаза его были огромными, тёмными, горящими.       – Андо, я знаю, знаю, что ты не бог. И… представить не можешь, как меня это… радует именно в этот миг. Позволь мне остаться сейчас с тобой, быть рядом, хотя бы немного унять твою печаль. Не как с целителем, не как с орудием бога… как с человеком. Как с другом. С тем в тебе, что человеческое, тёплое, что тянется к теплу и отзывается на ласку. Позволь… помочь… позволить тебе побыть немного и человеком. Ты был достойным орудием света, иначе бы бог не явил этот свет так явно для нас всех… Теперь позволь себе этот недолгий миг покоя.       – Я буду с тобой, Алан… столько, сколько смогу. Алан… Знаешь, рядом с тобой я всегда чувствовал себя спокойно. Это иное спокойствие, чем с теми, у кого я искал поддержки и защиты в минуту слабости, или теми, кто искал поддержки и защиты у меня. Может, быть, это можно назвать – равенство… Между нами есть такое сходство, которого нет ни с кем, и конечно, хорошо, что мы одни такие в этом мире, но хорошо и то, что мы встретили друг друга. Ты – чудо в моей жизни, Алан. Чудо, что ты не стал таким, каким был я. Многие говорили тебе – чудо, что ты вообще живёшь… Чудо, что ты не потерял себя во тьме. Я себя в свете едва не потерял. Я простил твоего отца уже за то, что есть Офелия, но готов молиться за его грешную душу, потому что есть ты.       – Я счастлив слышать это, Андо. И счастлив возможности…       «Соприкоснуться своей душой с твоей душой».       – Господин Гариетт, простите за беспокойство, не заняты ли вы? – лорканец-жрец Таувиллар склонился в почтительном полупоклоне, глядя на рейнджера выжидающе-жадно.       Казалось бы, странно задавать такой вопрос сидящему в кают-кампании перед недоеденной тарелкой, но в дороге до Лорки эта братия не слишком считалась с делами и потребностями иномирцев, так что подобную любезность стоит оценить.       – Смотря для чего. Вам нужна какая-то помощь…?       – Таувиллар, - пришёл на помощь лорканец, прекрасно знающий, что с жрецом Зуастааром, одного с ним ранга и, соответственно, одеяния, рейнджеры его всё-таки чаще путают, чем различают, - о нет, не беспокойтесь, дело, с которым я пришёл к вам, не требует прерывания трапезы, точнее, по нашим порядкам требует, конечно, но по вашим, кажется, нет, так что… Видите ли, я просто хотел бы… Если у вас найдётся… Некоторое время для беседы…       Гариетт судорожно проглотил очередную порцию, от само собой всплывшего вопроса, должны ли беседы о Наисветлейшем (а о чём больше?) портить аппетит или наоборот. До сих пор ему не предоставлялось возможности проверить – синеликие гости с критикой тех или иных действий иномирцев с позиции лорканского священного писания обращались к нему во время вахты на мостике или каких-то мелких ремонтных работ.       – Ну, собственно, пока мы торчим здесь, дел у нас всё равно не шибко-то. Взлететь мы не можем, пробовали. Видимо, это место всё ещё держит нас зачем-то. Так что валяйте.       Лорканец просиял, внутренне ликуя, что не ошибся с выбором – этот землянин, полноватый, с добродушным лицом, производил впечатление достаточно терпеливого и общительного.       – Я хотел поговорить с вами… в беседе, сразу после того, как мы вернулись с моления, вы показали себя человеком, не чуждым искания бога, и…       Хвала рейнджерской выучке, что помогла не выдать никаких недипломатических реакций. Всякий новобранец слышит это по нескольку раз на дню – «вы должны быть готовы ко всему, потому что вы непременно встретитесь с тем, к чему подготовиться невозможно, но вы здесь именно для того, чтоб встречать и совершать невозможное», и всякий думает, что понимает, о чём речь. Всякий считает, что он готов к трудам и подвигам, особенно если по прежней жизни обычного человека уже немного знаком с опасностями, которыми полна вселенная. Голодать, преодолевать многие километры пути по джунглям иных миров, сражаться с существами, которых не смогли б вообразить мастера ужасов прошлых времён – да без проблем, особенно если ты молод и полон благородных порывов. И если надо на пути к подвигам, которые тебе, несомненно, по плечу, вытерпеть столько-то часов философских лекций, молитв и медитаций – что ж, экстаз неофита поможет и в этом. Много позже придёт осознание, что настоящее испытание бывает тихим, странным и к нему действительно невозможно подготовиться.       – Да понабожнее меня есть, в общем-то…       Таувиллар закивал.       – Конечно, высшим счастьем было б для меня говорить с самим Просветлённым! Но я не чувствую, что этого достоин. У меня на родине есть понятие – стать слугой слуги. Ищущий просветления, сознающий свою слабость и ничтожность пред богом не идёт к Великим Вождям или даже Просветлённым Учителям, ибо сознаёт, что это дерзко, и приходит служить тому, кто служит им, чтобы от него получить наставление. Я пришёл получить наставление от вас, если только и это не будет слишком дерзким для меня.       – Весьма сожалею, - пробормотал Гариетт, которому абсолютно не хотелось сейчас вдаваться в подробности, что он, мягко говоря, не является слугой Андо, - но я совершенно не знаю, что вам сказать. Я, как и вы, в растерянности.       – О, это столь ценное признание с вашей стороны! Именно так, высшее, святое своим величием и глубиной вводит нас в растерянность, вводит даже в отчаянье от осознания слабости нашего ума. Но оно же дарует нам и покой и уверенность, когда, стремясь к божественной мудрости, как стремятся к тому, без чего не мыслят жить, мы находим правильный путь. Я хотел говорить с вами о вашей религии, о вашем понимании бога. Как член старшего круга Просветлённых Учителей, я имел доступ к изучению верований иных миров – того, что нам доступно из них. Меня заинтересовало понятие… богочеловека. Тогда я не смог понять этого до конца, и решил, что это один из примеров невразумительности ересей иных народов. Теперь я был наказан за поспешность суждений и неправедную гордость. Я хотел бы услышать от вас, как следует понимать таинство явления богочеловека и что есть любовь господня, снизошедшая в мир.       Гариетт потёр подбородок. Разговоров о религии можно вообще не иметь в наземных вооружённых силах или Космофлоте, а рейнджер в ходе своей подготовки имел их в достатке и научился воспринимать как нечто полезное, а не просто издержки минбарских традиций. Ведь если лично он не особо религиозен, то таковые могут найтись среди других членов команды, и выстраивать межкультурные взаимодействия нужно во всём, и в этом тоже. И ведь однажды наступит такой момент – твой образ жизни тому будет способствовать – когда и тебе потребуется некий символ, в котором черпают силы на пороге отчаянья или утешение в бездне.       – Вы говорите об Иисусе Христе?       Лорканец кивнул.       – Я думаю теперь – не главное ли это сокровище вашей религиозной мысли, или и новые невообразимые открытия ждут меня? Мне казалась кощунственной и богохульной эта мысль – что сам бог может явиться в теле человека, жить как человек… Теперь я понял, какой глубокий смысл в этом скрыт, и я хотел бы под вашим руководством сделать первые шаги в постижении этого смысла. В самом деле, как это прекрасно! Господь, явившийся в человеческом теле, господь, испытанный земными страстями… Как могли мы прежде не восхититься этим величием, принять его за слабость? Всё это время господь терпеливо ждал, когда мы услышим и правильно поймём его голос, но мы были слепы и глухи… Господь счёл нас слабыми, потому и не являлся к нам в виде человеческом, господь всё это время прощал нас за то, что мы неправильно понимаем его волю. Мы не допускали мысли о том, что в верованиях иных миров тоже может быть свет Наисветлейшего, правда о нём. Мы не думали о том, что если уж Наисветлейший создал всю вселенную – а думать, что не Наисветлейший, а кто-то другой мог создать вас, или минбарцев, или кого-то ещё – грех самый невообразимый из возможных, ибо творец один – то и откровение о себе он тоже должен был им дать. Непростительной гордыней было думать, что самое истинное, самое правильное откровение было дано именно нам. Раз уж господь, как заботливый наставник, вёл нас от колыбели к звёздам – мы многим раньше должны были понять… Преступно было наше искажение его светлого образа, преступно было наше… отрицание его части в себе. Прошу вас, достойнейший Гариетт, расскажите ещё что-нибудь из речей того великого мужа, что учил вас у вас на родине.       Почему же должно было так получиться, что именно в их экипаже нет ни одного минбарца, в очередной раз с тоской подумал Гариетт. Минбарцы способны говорить о религии часами, землянам же это, пожалуй, просто органически тяжело. Когда-то умели… Но последние лет 200-300 приучили нас воспринимать религию как нечто более интимное, чем общественное. Это не то что не плохо, это даже естественно, более того, минбарские наставники рейнджеров, слыша что-то подобное, невозмутимо кивали – разумеется, религия дело интимное. То, что касается души и её общения с высшим – интимное, как же иначе. Поищи-ка, новобранец, у минбарцев грань между личным и общественным.       – Да, слышал бы он, что кто-то называет его так – прослезился бы… Что ж. У отца Мендоса было очень… специфичное понимание бога и его воли. Он говорил: «Господь наш – господь радости. Если вы не готовы радоваться с господом, любить с господом, любить господа в мире вокруг и в себе – то вы ещё не созрели. Если вы ищете в боге сурового надсмотрщика, командира – идите в армию. Если вы ищете в боге того, кто обуздает, укротит ваши страсти, смирит вашу плоть, задавит вас чувством вины, слезами покаяния – идите в клуб садомазохистов. Идти к богу стоит только тогда, когда вы ищете бога. Только тогда, когда вы готовы принять, что он возлюбил вас, принять без оговорок…».       Лорканец кивал, с восторженным, счастливым выражением лица.       – Именно это, мне кажется, хотел нам сказать господь, когда, своей неисповедимой волей, вывел нас на встречу с вами. Та земная женщина, что улетела с нашим Просветлённым Послушником, много стыдила нас за отрицание телесного в себе, отрицание земных удовольствий. Мы не понимали. Она говорила: «Если вы верите, что бог создал вас вот такими, то почему не верите, что и позволение удовлетворять свои желания, которые тоже сотворены им, он дал вам тоже? Вы кем считаете своего бога – дураком, который не мог сразу создать своих избранных без всего, что его бы в них не устраивало, или садистом, который сделал так специально, чтобы любоваться, как вы себя преодолеваете и мучаетесь?». О, эта женщина удивительно мудра. С каким совершенно иным нетерпением теперь мы жаждем найти и вернуть Просветлённого Послушника, чтобы вместе с ним обрести сокровища откровений, которые она успела ему дать…       «Ну что ж, теперь они, значит, считают, что она там учит его не плохому, а хорошему, всего пара суток путешествия, и уже каков прогресс! Но парню жить легко в любом случае не будет…»       – Виргинне! Скажи, на твоей родине какие мужчины считаются достойнейшими, образцом душой и телом, на кого равняются другие мужчины и устремлены сердца женщин?       Виргиния оторвалась от вычерчивания линий на карте и воззрилась на Аминтанира.       – Вроде как, идеал мужчины, что ли? Однако, ты спросил… Ну, единого на всю планету, совершенно точно, нет. Люди разные, вкусы разные, да и разные эпохи диктуют разные критерии. Тебе это зачем вообще?       Вроде бы, материалы о зенерском оружии, которые он сейчас читает, на романтический лад настраивать не должны.       – Я отправился в это путешествие, чтобы узнать о жителях иных миров. Поэтому я спрашиваю тебя, Виргинне, о важнейших сторонах жизни, относительно землян, раз уж мы не смогли достичь твоего родного мира.       Ладно, юный исследователь, принято. Во время сражений у них было не очень много возможностей для культурологических бесед, а сейчас как раз передышка. Правда, и голова по-доброму другим должна быть занята…       – Так тебе о чём, о внешности, характере, ещё о чём?       Взгляд Аминтанира горел обычным его ученическим огнём – умение смотреть вот так они, вероятно, специально под своих великих жрецов ещё в детстве вырабатывают, очень им должно такое нравиться.       – Обо всём, Виргинне, и прошу тебя, не скупись на слова, ведь то, что для тебя дело обыкновенное, для меня будет удивительным открытием, требующим многих объяснений.       Что ж, любопытство-то в общем даже понятное, коль скоро культурных мостов между мирами не наведено (не будем показывать пальцем, кто виноват, потому что Аминтанир-то как раз не виноват, вон, со своей стороны делает всё возможное…       – Значит, если о внешности… о ней-то проще всего, характер, интеллект, душевная организация – это всё очень сложно… То мы ж, я говорила уже, разные, прямо очень разные. Вы мононация, потому что вы образованы от представителей одной народности, спасшейся с вашей прежней планеты, а у нас в ходе эволюции только основных рас образовалось четыре. Мы по внутривидовому разнообразию даже центавриан обскакали. Ну и вот как тут что-то одно назвать? Кому что, по культурной среде, национальности, от поколения к поколению даже меняться может. Кому-то ж по душе блондины, кому-то брюнеты, ну и всё такое…       Это Аминтанир понимает. Не преминул ещё кратко добавить, что, хоть лорканцы справедливо считаются на взгляд иномирцев похожими, но всё ж они не одинаковы. У всех тёмные волосы – но различаются оттенок и жёсткость, а глаза бывают чёрные, а бывают голубые или даже жёлтые, различаются и прочие черты лица – носы, подбородки, и эти зеркальца на щеках, которые она не может запомнить, как называются. Виргиния поспешила заверить, что одинаковыми лорканцев вовсе не считает… больше не считает, добавила про себя, просто так совпало, что за пределы мира они выпускают однообразных уродов.       – И я думаю, это важно для думать и знать, Виргинне. У нас много говорят о том, что иные народы ставят на первое место телесное – красоту лица и развитие тела, но не объясняют всё. Мне было непонятно, теперь думаю, это что-то о том, что вы такие разные, и что вам может казаться, что для нас нет разницы, какой кто, потому что мы для вас одинаковые.       Точнее сформулировать мысль бедняге пока не давалось. Кажется, он имеет в виду что-то вроде того, что от такого изобилия – блондины, брюнеты, рыжие, узкоглазые, чернокожие – у землян глаза разбегаются.       – Ну, первое не первое, но не важной-то внешность не назовёшь, внешность это первое, что мы видим, когда знакомимся с новым человеком. в основном-то. Это телепат, допустим, может сперва уловить ментальные поля… Вроде как, в основном женщины сходятся на том, что мужчина должен быть высок, строен, иметь развитую мускулатуру. Хотя с культуристов сохнут далеко не все, конечно, но в основном… То есть, сильное и красивое тело – это здоровье, да и умение содержать его в порядке тоже. Чистота, аккуратность. Вот, например, большинству женщин нравится, чтоб лицо мужчины было гладко выбрито, но тут как с причёсками, вариативно. Кому длинные, кому ёжиком, кому и на лице растительность в том или ином виде – усов, бородки, трёхдневной небритости этой самой… Разве что, фанаток длинных патриархальных бород сейчас уже почти не сыщешь. Короче, если б я решила, что проще показать тебе какие-нибудь фотографии земных красавцев, то оказалось бы, что ничерта не проще, и не только потому, что это надо в земные базы лезть. Это ж сколько примеров бы потребовалось, у-у… В общем, правильнее сказать, тут главную роль играет какая-то гармония, сообразность черт. Один только волевой подбородок никого красавцем ещё не делает, тут надо всё в совокупности смотреть. Хоть блондин, хоть брюнет может быть красивым, а может…       Лорканцу, наверняка, хотелось какого-то более чёткого ответа. Желательно конкретного описания, чтоб хоть фоторобот составляй. Да вот невозможно, хоть с заныриванием в земные базы, хоть без него.       – Идеал, вообще… он что такое-то, к жизни он мало отношения имеет. Бывает вот у девчонок-школьниц – да будем честны, и у дам постарше – влюбляться в актёров там, певцов… Это объяснимо – в актёры берут всё же чаще красивых, чем заурядных или безобразных, а в певцах дополнительно привлекают и голос, и смысл их песен, если он там, конечно, есть. Хотя тут двояко, бывает, голос слушаешь – сердце млеет, вообразишь поневоле ангела небесного, а увидишь – тьфу, в чём-то, думаешь так, и слепым везёт… Ну, тут ещё ореол славы, известности играет роль, они же на виду, а парня из соседнего двора ещё заметить нужно, хоть он чисто с лица ничем, в общем-то, не хуже. Но это что-то такое… возрастное, этим переболеть нужно, как режущимися зубами или прыщами. Вот у нас в школе куча девчонок тащилась с Метта Диамантиса, певец такой и немного актёришко… Меня не впечатлял, морда слащавая слишком, взгляд этот нарочито-томный – смешно просто… Но я понимаю, чем он им нравился. Хотя бы тем, что его песни – это то, что каждая из них тогда хотела слышать в свой адрес. Такие Диамантисы в каждой эпохе свои были… Нам это потом на истории художественной культуры объясняли, в разделе поп-культуры. Ещё был Дуглас Томпсон, это другого рода пример, воплощённая брутальность. Плечи во, подбородок вот такой, шире шлюзовых ворот, взгляд волевой, твёрдый. От чего там сильно-то замирать сердцу, мне тоже было не понять, таких Дугласов по городам и весям насобирать можно на небольшой взвод, что только на экране с автоматом наперевес они не мелькали, да… Ну просто вот такой образ героя-защитника. По кому ещё-то принято было вздыхать, вот только вертелось? А, не важно.       – Значит, одни у вас предпочитают… деятелей искусства, другие – воинов…?       – Третьи просто богатеньких краснобаев, четвёртые роковых соблазнителей, которые кроме как соблазнять, больше ничего не умеют… Ты фантазии с настоящей любовью не путай, это ничего общего. Идеал – он на то идеал, чтоб разбудить девичьи мечты, потом этим как-то переболевают. Мои одноклассницы, как бы этого Метта ни любили аж до звона в ушах, встречались-то с обычными парнями, некоторые и замуж уже вышли. Я это говорила к тому, что и в пределах одной школы идеалы вон, разные бывают, и что поидеализировали – да и успокоились. Кто сразу, кто погодя жестокую банальность осознаёт, что актёров, певцов, культуристов и прочих красавцев на всех не хватит, для жизни приходится чего попроще выбирать. В смысле, как – приходится… не одна только красота на первый план выступает, и прилагающиеся к ней собственные фантазии. И большинству достаточно оказывается, чтоб мужчина просто симпатичный был. То есть, если нет резко, отвратительно выдающихся черт – огромный нос там, губы-лепёшки, надбровные дуги как у орангутанга или что-то ещё такое – то вот и нормальный мужчина уже, жених хоть куда… Главное чтоб характер приятный был, чтоб интересы и взгляды совпадали. Чтоб с ним было, как минимум, лучше, чем без него…       Идеал на то и идеал, надо, наверное, сказать, что не на каждом шагу встречается, и по ходу жизни оказывается, что иметь его подле себя вовсе не обязательно. Посмотришь на красивую картинку, попредставляешь всякое, порадуешься за человечество, что и такое среди него встречается – и живёшь дальше с любовью к тому, что, может, поскромнее и пошероховатее, зато своё, родное. Но не сказала, потому что это не вся правда, не истинная правда. Есть, есть кое-что ещё, по другую сторону и от роковых красавцев, и от прагматизма реального жизненного выбора.       – Я это понимаю, Виргинне, и твои слова нахожу свидетельством того, что не правы те, кто считает, что все ваши женщины развращены. Выходит, они ищут не исключительно бесконечных наслаждений, но думают и о красоте духовной. Да и я слышу в твоих словах, кроме осуждения легкомыслия твоих подруг, что не одно только внешнее обольщение было для них значимо, но значимы и качества… У нас тоже есть понятие, что есть мужчина или женщина более красивые, чем другие, и в сердце своём многие хотели б себе в супруги, кто красивее. Такое осуждается, даже если кроме красоты великая добродетель и вера. Не должно, чтоб творение отвлекало от творца, никакое благо не выше подателя благ… У вас не заботятся так об умах, если ты говоришь, вера дело каждого, нет общепринятых понятий. Верно ли, что смысл в том, что найдя сперва наивысшее выражение тех качеств, что кажутся всего ценнее в мужчине, затем девушка по этому образцу оценивает тех мужчин, которых встречает, и ищет такого, кто пусть не в той же наивысшей мере, но всё же обладает этими качествами?       Виргиния захлопала глазами. Гелен, давно уже подслушивавший этот разговор из соседней залы, внутренне смеялся.       – Ну, э-э… Наверное, нередко бывает и так. Это уже к вопросу вкуса, запросов. Опять же, у кого-то меняются, в смысле, в юности нравилось вот такое-то, а к зрелым годам уже совсем иное, а кто-то через всю жизнь проносит…       Экран мигнул – видимо, Гелен сбросил ещё какие-то данные по итогам анализа обломков, Аминтанир аж вздрогнул.       – Качества же эти, - продолжал размышления вслух и Аминтанир, - для одних есть способность говорить восторженно – пусть о творении, не о творце, но сама способность эта есть милость Наисветлейшего. Для других способность быть защитником, что важно в мире бездуховном, где воюют друг с другом за наслаждения. Для иных важно и чтоб достойная семья, хоть без понимания, что есть достоинство. Ваши люди, хоть не имея прямое руководство, без осознания, ищут тоже блага. Не имея же крепкая вера, что учить смотреть на вера, смирение, чистота – смотреть на красивый облик, как мы в красивый сосуд класть благовония лучшие для Наисветлейший…       Виргиния усмехнулась. Рейнджеры, которых уж чему-чему, а веротерпимости обучали прилежно, с синелицей братией с трудом сдерживали раздражение – потому что прекрасно понимали, что для большинства из тех, кого за пределами Лорки встретить можно, вера дело такое… есть на Земле хорошее слово для этого – фарисейство. Эти ребята на всю катушку промышляют торговлей ценными артефактами своих предшественников по планете, в том числе оружием, их при этом не шибко волнует, что из этого оружия могут кого-то убить. Возможно, очень многих. Возможно, напасть с ним на каких-нибудь таких вот арнассиан, или вовсе народ, находящийся на уровне нарнов периода первой оккупации, победа гарантирована. Зато уж разливаться о том, как высокоморально и духовно живут они и как гнусно – все остальные, могут часами. Это, по-видимому, и есть та самая зрелость духовная, без которой нельзя выползать с планеты. Самое главное, если судить по этим – верят ведь в то, что говорят. В разной степени, конечно… самым искренне верующем на «Веринте» вот этот сопляк, по-видимому, и был.       – А ты… тоже встречалась с разными парнями, но замуж не вышла ни за кого, - продолжал допытываться он, - почему?       Виргиния открыла часть информации и у себя – вспомогательным экраном рядом с голограммой. Так, если здесь у них будут стоять тяжёлые крейсеры, а вот к гадалке не ходи, здесь они и будут стоять…       – А куда я тороплюсь-то? Мне и незамужней пока неплохо… Хотя вообще ты прав. Если б я встретила того, кого прямо по-настоящему полюбила бы – я б и замуж за него вышла, чего уж. Если люди уверены в себе и друг в друге – так чего тянуть, просто для порядку? А мои парни мне так, чуть-чуть нравились, я даже как-то и не сильно горевала, когда мы расставались.       – Никто не заставил твоё сердце биться чаще, Виргинне?       Что они сделают, осознав, что истребители, начинённые зомбированными арнассианами, им больше не подконтрольны? С вероятностью – сметут их выстрелами носовых орудий. Чтоб не загораживали обзор, да и просто в порядке деморализации. Значит, надо не позволить им это сделать…       – Ух ты какие слова знаешь, - на Виргинию напала её обычная насмешливость, потому что на сей раз слова Аминтанира задели в ней что-то, о чём она сама думала мало, и пока не стремилась особенно думать, - а у вас там что – сердца бьются? У вас же там… никаких страстей, никакого разгула плоти, брак по решению семьи, секс только для деторождения?       Розоватые пятна на щеках Аминтанира вспыхнули, заблестели, выдавая сильное волнение.       – Да… У нас говорить об этом не принято… Очень греховным считается… Женщина не должна просто так смотреть на мужчину, с каким-то желанием… Она должна смотреть на него с почтением…       Чем уж не могут похвастаться их носовые орудия – это быстротой перезарядки. Оно понятно – до сих пор после их попадания мало кто имел шанс на ответ. Плюс, есть и боковые, и брюшные – менее мощные, зато их больше, и градус обстрела у них приличный. Тяжёлые крейсеры имеют проблемы с маневренностью, но полностью разворачиваться и не надо. Итак, надо заставить их довести до перегрева носовые, и при этом раньше, чем накроет часть боковых – для брюшных они всё-таки так не развернутся – ударить в лоб. С носа эти корабли наиболее уязвимы, что логично – кто ж будет бить в лоб, увенчанный нейтронным орудием такой мощности…       – А мужчина на женщину?       – Как на… семью, продолжение своего рода, мать будущих… прославляющих Наисветлейшего дальше… У нас семья, традиция очень важно. Мужчина и женщина редко иметь возможность знакомы до свадьбы, женщины с женщинами, мужчины с мужчинами, чтобы не было соблазна. Женщина не должна почти никуда выходить, она занимается рукоделием, приготовлением пищи, помогает матери растить младших, чтобы самой уметь обращаться с детьми. Это правильная жизнь для женщины, это духовно… И между собой женщины общаются только в женских церквях, ну или ещё в мастерских… Мастерская – это когда какая-то женщина очень хорошо умеет шить или ткать, или лепить посуду – вся посуда у нас ручная – то она собирает мастерскую, чтобы учить этому дев, как можно лучше. Это обычно старая женщина, у которой много детей, она служит примером… Такой женщине можно общаться с отцами семейств, чтобы они могли испросить у неё, какую жену можно взять для сына. Когда отцы договорятся, тогда Учителя готовят свадьбу.       Так… Данные тут неуверенны, но Гелен обещал уточнение. Возможно, именно здесь и находится ахиллесова пята корабля. Если удачным попаданием вызвать детонацию заряда…       – Ясно… Тухленько там у вас, ещё тухлее, чем у центавриан, кажется. И… ну… понимаю так, с сексуальным воспитанием ситуация совсем плачевная? Ну, женщина понятно, ей знать ничего и не надо, лежи себе и лежи, а мужчине как, краткий ликбез перед свадьбой проводят, или чуть пораньше?       Аминтанир был уже не рад, что завёл этот разговор. В общем-то, зачем он его завёл – он и себе б толком ответить не смог. Конечно, если б Виргиния сканировала его в этот момент – она б что-то по этому поводу да сказала. Но она слишком погружена была в собственные мысли, и общалась с лорканцем только, можно сказать, половиной сознания. Своим дурацким вопросом про идеал он заставил и её задуматься. Ну да, над понятием идеала – точнее, над его трактовкой в устах знакомых девчонок – она чаще всего смеялась. И в их представлениях выглядела, наверное, какой-то циничной. Потому что, хотя на самом деле думала об этом, и нередко – своими соображениями делиться не спешила. «Идеал не идеал – это для младшей школы термин, - говорила мать, - но мужчина, чтобы быть женщине нужным не только на ночь, должен быть, ну как-то, незаурядным. Таким, чтоб не было мысли, что ещё сотня таких по ближайшей округе ходит».       – А у тебя как, невеста есть? Родители уже нашли тебе кого-то?       Юноша смутился.       – Нет… Мне ещё рано… я ещё молод.       – Э? а когда у вас совершеннолетие?       На самом деле удивлена она не была – все рассказы Аминтанира до сих пор говорили о том, что о какой-то юридической самостоятельности ему ещё долго разве что мечтать. Только вот неизбежная следующая мысль – да как и большей части жителей его мира. С такими порядками, кто там в действительности свободен в своих решениях от одобрения родителей и ещё кучи лиц, приравненных к ним по авторитету?       – Мужчина должен вступать в брак, когда закончит обучение, станет зрелым. Так создал Наисветлейший, мужчина должен расти физически и духовно. Если рано жениться, долго может не быть детей.       – Мило… То есть, вы ещё и поздно созревающие? Ну, хоть ранними браками, значит, не балуетесь, в отличие от наших всяких там сектантов…       – А у вас как – женщина совершенно вольна в выборе мужа?       В принципе, вот, Андрес… Пожалуй, думала она, такого, как Андрес, она могла бы полюбить. Да, из всех, с кем вынужденно свела её судьба, это наиболее убедительный вариант, потому что это наиболее яркий человек. Может быть, и правда так действовала на неё эта, как он говорил, нездоровая романтика, но ей хотелось слушать его, её влекла его жизнь, эти истории вызывали в ней уважение куда большее, чем зрелость и солидность его куда более остепенившихся сверстников.       – И мужа, и любовника, и просто с кем в кафе посидеть. Да, формально так. Люди сами решают, что он, что она. Есть, конечно, всякие тоже соображения у людей, династические браки у семей политиков, магнатов всяких, это понятно, это как везде… Но формально, перед судьёй и священником, женщина должна сказать «да». Если она это без искренности сделала – то это уже её проблемы.       Кроме него, наверное, можно отметить ещё Ромма. Есть в нём совершенно несомненная и яркая харизма. Да, конечно, он сильно старше… Хотя что там – старше Андреса лет на 10, и не настолько его помотала жизнь, чтоб поминутно вспоминать, что он годится ей в отцы. Годится не годится, как сказала матушка о каком-то очень неравном по возрасту браке, лет через 30 это будет иметь мало значения. И да, Андрес – нет сомнений, красивый. Хотя вроде бы и можно сказать, что покрасивее найти можно. Ей очень живо вспомнились его глаза – такие глаза, с зеленью, всегда кажутся несколько насмешливыми, даже если их обладатель говорит о чём-то совершенно серьёзном, и какими-то… поддевающими внутри нужные струны. Те самые, нужные для того, чтоб подумать о сексе посреди воспоминаний или пересказывания анекдотов… Вообще, вроде бы, да, понятно, всё это – зелёные глаза, не слишком аккуратная, растрёпанная причёска, щетина на физиономии – это вполне классический набор того, на что можно западать. Но в Андресе это всё – настоящее, он едва ли думает об имидже или чём-то подобном…       – У нас женщина не должна говорить «да»…       Она вспомнила его руки – большие, наверное, невероятно сильные, с невыводящимся мазутом под ногтями с тех пор, как взял за обязанность помогать экипажу в текущем ремонте. Как думала о том, что эти руки сжимали оружие, и что, пожалуй, она б хотела видеть это…       – Вообще молчит во время свадьбы, что ли?       Ну а больше кто? Хауэр и Шеннон семейные, то есть, понятно, что в мире сплошь и рядом это кучу народа не останавливает, но её вот останавливало. Просто от них как-то… веяло этой семейностью. Они были натурально занятыми, женатыми мужчинами. Не в смысле того, что у них была какая-то сумасшедшая любовь к их жёнам, это-то даже едва ли… Просто будто семейный статус какой-то рубильник в них переключил, не факт что очевидный им самим. Это кроме того соображения, что обоим хорошо за 50, и годы их отнюдь не украсили. У Шеннона вот отняли большую часть и так не впечатляющей шевелюры. Нет, лысые мужчины бывают привлекательны, но это не случай Шеннона. А у Хауэра подбородок… из всего Хауэра только подбородок и запомнился.       – Ну нет… Не совсем молчит-то… Женщина должна поклясться мужчине в будущем послушании и преданности, и поблагодарить отца за то, что нашёл ей мужа, чтобы теперь, как и мать, она могла исполнить свой женский долг…       Харроу – милый, но… какой-то прискорбно никакой. Может быть, конечно, она просто мало его узнала… Хотя он тоже вполне достойно повёл себя во время всего этого апокалипсиса, и он интересно шутил, и много в нём, пожалуй, хорошего. Но – чего-то нет. Какого-то огонька. Ни в нём, ни в Викторе. Да, не в том даже дело, что их не назовёшь красавцами, какие-то топорные у них физиономии. Они оба сильные, надёжные мужчины. Но если б только сила и надёжность имели значение, то это хоть гарем себе собирай…       – Ну да, вполне трогательно…       – А твой отец – он каким был, Виргинне? За что его избрала твоя мать?       Так неожиданно выдернутая из своих размышлений, она не смогла сразу правильно интерпретировать его вопрос – каким был человек, который её воспитал, каким, стало быть, был идеал её матери, а значит, раз уж мать имела влияние на неё – какого человека могла искать она сама… и растерянно ответила:       – Я… я не знаю.       – Что значит – не знаешь? Разве он так рано умер? Ты ведь говорила…       Тьфу ты. Да, не время для мечтательности. Вдвойне не время.       – А, это… Ну, папаша… Папаша был хороший человек. Простой, весёлый. Весёлость была главная его черта – за это его ценили друзья, за это и мама. Умел поднять настроение, расшевелить респектабельное болотце. Это притягивало к нему кучу народу, вкупе со щедростью. Не все богатые люди умеют быть щедрыми. Да и щедрость – это не только про деньги. Он любил делать так, чтоб кому-то было хорошо – за счёт душевной беседы ли, поездки куда-то или подарка… Он очень любил нас… особенно меня, несмотря на то, что я часто шарилась в его мозгах… Он очень любил маму. Да, хоть и изменял ей направо и налево, тебе, наверное, сложно такое принять и даже представить. Но он всегда возвращался к ней. Не из чувства долга или привычки, не ради сохранения имиджа, имидж у него был такой, что развод бы погоды не сделал. Потому что любил. То есть, в какой-то мере любил он каждую из своих бесчисленных любовниц – он просто любил делать людям хорошо, а женщины чувствуют это, тянутся к таким мужчинам, пусть даже не рассчитывают заиметь их насовсем в мужья. Чтоб терпеть папашу возле себя постоянно – надо было быть моей матерью, ценить его взбалмошность, а не просто терпеть. Да, у вас бы, наверное, папашу оценили как пример погони за удовольствиями. Он их реально ценил. И вкусно пожрать-выпить, хорошо посидеть с друзьями, и покувыркаться с симпатичной официанткой или горничной в отеле, и походя-шутя оплатить её счета, купить билет в кино или парк аттракционов… Мама тоже, как я говорила, хоть у неё перечень удовольствий был несколько иным – красивые вещи, сад, мы – её дети… Кому-то показалось бы, что у нас не семья, а фарс, но это не так. У нас была прекрасная семья, гармоничная… Во всяком случае, я так считала, да и считаю до сих пор. Милли вот, кажется, устроило бы, если б родители были более… спокойными и заурядными, она не понимала их, но впрочем, это не мешало их любить. Просто любить, когда не понимаешь – это немного больно. Вот, кстати, брак моих родителей был отчасти устроен их семьями, они всеми силами подталкивали их друг к другу. Но никакие подталкивания не подействовали б, если б они прежде всего не… подходили друг другу, что ли. Два сапога пара, оба левые, говорил дедушка, постоянно спрашивая себя, как он мог надеяться, что отец в таком союзе остепенится. Может, сумасшедшей любви, о какой в романах пишут, там и не ночевало, но было нечто такое, такая особенная связь, о чём многим остаётся только мечтать.       – Если я правильно понял, это место – всё-таки не просто сводный храм всех когда-либо существовавших религий. И даже не глобальная гробница. Это некое… место для осмысления своей жизни, которое у большинства происходит только на смертном одре, хотя если уж честно, то и там не происходит. Некая возможность… поставить жизнь на паузу, грубо говоря. Вы ведь замечаете, что здесь как будто замерло всё? Не чувствуешь ритма времени, да кажется, что не чувствуешь и пространства… Мне только сейчас вдруг подумалось – а какой он, ну, по величине? По изображению на экране казалось – ну, вот такой-то и эдакий… Но мы вот сколько уже по нему чешем – я уже как-то опасаюсь заблудиться, а казалось бы, судя по первым представлениям, негде здесь блудить совершенно, в трёх камнях-то.       Моралес с шумным вздохом оглядел причудливые своды отчасти как будто нерукотворного вида, своего рода каменные крылья, смыкающиеся концами у них над головой, между которыми, однако, между этими краями там, где они не смыкались, размещались узорные розетки, роняющие на песок причудливые тени.       – Ну, это место ведь, вроде как, волшебное…       – Только это и остаётся думать, да. Хотя я как-то, уж прошу меня простить, к волшебству-то… непривычный. Вот например, свет. Откуда здесь свет? Разве здесь какое-то солнце есть? Что-то не заметил, чтоб эта херня вокруг чего-то вращалась. И вообще… оно неправильной формы, не шарообразное, не вращается, и его размеры и масса, как мы изначально их оценили, то есть… Откуда здесь атмосфера, откуда гравитация? Всё это просто физически невозможно.       Старый штурман коснулся дрожащей рукой каменной стены с барельефом – как-либо идентифицировать изображение не было никакой возможности, настолько это не было похоже ни на что.       – Мне, если честно, пришло в голову, что… как бы это… Может быть, нам вообще это всё только снится?       Харроу усмехнулся.       – Мысль, вообще говоря, интересная. С нетерпением жду узнать, кто из нас снится другому. Мне, например, кажется, что вы мне. Но спорим, вы сейчас считаете, что это я – часть вашего сна?       – Нет, я считаю, что это – коллективный сон. Сам понимаю, что не бывает такого в нормальной жизни, если о всяких экспериментах над сознанием не говорить… Ну а вот с нами тут это случилось. Как, почему – бог знает. То, что с нами случилось до этого, так-то тоже в дурном сне не привидится…       – Тогда, конечно, проще. Сон – это просто сон, ему не обязательно от тебя чего-то требовать.       Они вошли под своды пещеры, наполненной голубоватым светом от многочисленных прожилок в камне, похожих на кварц. По прожилкам пробегали огоньки – притом, свет снаружи сюда попадать не мог, а у путников в помине не было ничего вроде фонариков, но это уже не удивляло. Что говорить, в этих породах и с натяжкой не заподозришь фосфориты, кажется, что они чем-то подобны минбарским или дразийским кристаллам, но будь здесь минбарцы или дрази – поди, выяснилось бы, что это не так. И пришла б всё равно мысль странная, но не страннее самого этого места – они светятся просто потому, что так надо.       – А как посмотреть тут… С одной стороны, конечно, сны нам снятся просто так. А с другой – это же работа нашего мозга, искажённое отражение нашей жизни, всего того, что на уме и на душе. Иногда с человеком во сне ровно то происходит, что вчера перед этим, работа, или бытовая какая ерунда, а иногда – то, чего и нафантазировать не всегда получится. Какие-то сны лёгкие, ерундовые, потом и не вспомнишь, что там было, а в каких-то вылазят вдруг… мысли какие-то, воспоминания, что-то, что глубоко в себе похоронил, что бодрствуя, вспоминать бы не стал. Вот в таком смысле сон, можно сказать, задаёт вопрос. На него, конечно, можно не отвечать…       Пол пещеры пересекали тонкие сверкающие ручейки, которые стекались, кажется, к некому единому центру. Джек нагнулся, зачерпнул – вода словно испарилась с его руки.       – Хоть на это многое можно возразить, но мне кажется, Джек, что откровения и перерождения должны посещать молодых. У кого ещё есть силы, есть какой-то существенный запас… Ну, по правде, не мне так говорить, не ввиду Филлмора, да и среди рейнджеров, кажется, есть мои ровесники… Чем моложе человек – тем острее, ярче его переживания, и боль больнее, и радость радостнее. Но чем он старше – тем больше за ним того, о чём действительно можно б было сожалеть или чего стыдиться. С возрастом человек изнашивается, не только физически…       Харроу помолчал, любуясь бликами на стенах.       – Изнашивают не годы, изнашивает то, что их наполняло. И даже если кажется, что всё пучком, всё лучше некуда – этот износ на самом деле чувствуешь. Особенно если живёшь жизнью неправильной…       – Ну, это если понимаешь, что неправильной…       – Да мне кажется, все это понимают на самом деле. Или это мне так повезло с компанией в тюрьме. Нет, на сцены группового покаяния там полюбоваться не случалось, но факт, что обманывать себя можно не вечно. Можно говорить, что так сложились обстоятельства, так просто вышло, и иногда это даже так и есть, и можно признавать, что просто не хочешь меняться. Но это не то, про что можно сказать – если б начал с начала, я б прожил жизнь так же.       – Это-то понятно…       – Просто пока ты моложе, живёшь так, как будто у тебя жизней десять. Хотя, конечно, на многих просто сказалась чума. Тут-то другое было, наоборот – одну жизнь живём, и так летит в тартарары, так не плевать ли уже…       – Тоже чума… Сколько ж она жизней перекосоёбила…       Харроу зачарованно водил кончиками пальцев по серебристым змейкам прожилок, казалось иногда, они складываются в письмена на неведомом языке.       – Как по мне, чума не оправдание, и вообще ничто не оправдание. Не все ж оскотинились… Ну, я – что я? Я мародёрствовал. Как многие, а что было особо делать? Как тогда с работой было, и с перспективами вообще, это все, поди, знают. Каждое утро шёл проверять, жива ли мать, а она всё время повторяла: «Где-то сейчас Боб, интересно, как он? Вот бы он был не на Земле, вот бы не на Земле…». А я хотел, чтоб она пожрала, и шёл что-нибудь раздобыть, у мёртвых-то вообще почему не взять, но иногда и у живых, чем они лучше нас… А иногда и оторваться на ком-нибудь, просто от тупой злости…       – Тобой хотя бы двигали благородные мотивы. А я… а я потерял свою семью.       Харроу фыркнул как будто разом и сочувственно, и протестующе – только не к словам Моралеса это был протест, а к тому, о чём он говорит, к такому положению вещей.       – Многие потеряли. Я вообще не пойму, зачем такой сложный прикол – когда из всей семьи выживает один человек, а ведь много таких случаев. Словно вся семья собрала все свои силы в нём, умерла, чтоб его спасти, чтоб он жил, помнил, казнил себя… Ну, моя-то мать чуму пережила, но легче ли от этого…       – Всегда больно хоронить близких. Но я своих ещё и предал.       – Ну, опосля-то чего себе не напридумываешь… Если так говорить, я тоже предавал мать, когда уходил воровать, и меня могли и прибить где-нибудь, а она сидела одна дома, ждала… Я утром проверял, жива ли она, она вечером – жив ли я…       Моралес тяжко прислонился лбом к узорно переливающейся стене.       – Нет, я-то на самом деле предал. Конечно, я считал бы так и в том случае, если б оказался в это время в рейсе, ненавидел бы себя за то, что оказался вне опасности… Но сейчас понимаю – всё же это было бы легче. Быть там, всем вместе – это самая ужасная казнь. Когда не знаешь, когда не рядом – можно представлять и хорошее. Да, была б хоть работа какая-то… Хоть что-то, что отвлекало бы… Целый день сидеть у постели дочек, потом всю ночь сидеть с женой в спальне, сейчас кажется, что мы вообще не спали тогда… Какие-то одни бесконечные сутки, мутные, опостылевшие как бесконечный повтор сериала по ночному каналу. Первое время ещё ничего было. Да, страшно, непонятно, не знаешь, куда кидаться и чего ждать, но было ещё какое-то… в голову ещё не приходило даже, что это может быть надолго. А потом… Ну, кому я рассказываю, ты наверняка всё это тоже знаешь. Сколько их было, всяких умников, там-сям голосивших, что нашли лекарство, что исцелились. Некоторые, кажется, были просто сумасшедшие… Но что делает с людьми отчаянье, ты ж понимаешь. С тобой оно ничего такого страшного и не делало, мародёрить-то, тьфу. И то верно, мертвецу в могиле его добро на кой… Вот один голос в тебе говорит: это чушь, бред или шарлатанство. А другой голос напоминает, сколько там у тебя ещё в заначке лежит, да что из вещей ещё продать можно. Какого голоса слушать будешь? Того, кто хоть какую-то надежду обещает, хоть какое-то изменение в тошноте этой. Вот я поехал… Что и говорить, аппетиты у лекаря были будь здоров, купить на всех-то было никак. И, знаешь, даже правильным это казалось – разве может жизнь дёшево стоить, да только что делать-то? Вот такой вот пузырёк – ну, может, его на двоих хватит, может – на троих, но не на четверых же? Кому-то жить, кому-то нет, как выбирать? Семейным советом? Ехал и думал, ехал и думал. Вспоминал всё, как женились, как девчонок родили, как в отпуска ездили к морю… Как наши соседи один за другим перемёрли – на нашей улице тогда остались живых три дома… И телепрограммы эти бесконечные, истерично-бодрые голоса, программы того-то, концерты там-то, проповеди эти паршивые… в глазах темнело… И я выдул этот пузырёк сам. Вернулся, что-то сказал, что ограбили в дороге… И жил, ждал, когда они начнут умирать, а я буду это видеть, а я выживу… Не все оскотиниваются, конечно, но большинство. Знамо дело, никакое это было не лекарство, неделя, что ли, прошла – хуже ещё стало… А потом уже на самом деле средство нашли, Джил вот, правда, не дождалась… Они так и не узнали, но сам-то я знал, что я сделал, каким я оказался. Я им так и не сказал. Нет страшнее для родителей – видеть презрение в глазах детей. Можно, чтоб жертвовали родители для детей, на то они родители, или супруги – для того когда-то клялись друг другу… Но никогда – дети для родителей. Дети вообще ничего не должны. Если ты отец – умри, своими руками себя убей, но чтоб дети жили. Я их всё равно пережил, конечно, не поэтому… Но тяжесть с моей души уже ничто не снимет. У них я просить прощения не посмел, а сам я себя никогда не прощу.       Виргиния стояла на серо-зелёном каменистом склоне. Внизу зеленела залитая солнечным светом долина, белые барашки паслись на сочной, невообразимо яркой траве, укрытие пастуха белело чуть поодаль – Виргиния знала, как называется это примитивное сооружение, призванное укрыть от ветра и дневного зноя, но сейчас не могла вспомнить это название. Но то, что внизу, по правде говоря, и мало интересовало её, её взгляд, её сердце были устремлены вверх, к чернеющим на фоне неба утёсам, к синим горам в ослепительно белых снежных шапках. Где-то там, на одном из этих утёсов – она не могла, конечно, видеть, но знала, чувствовала – там, куда не достают даже самые высокие из сосен, куда достают лишь молнии с неба да величаво парящие орлы, почти вровень с хмурыми облаками, наедине с пронизывающим ветром, не знающим сомнений в своей силе, ибо здесь почти не встречает преград, её ждёт фигура в тёмном плаще. Может быть, не плаще, но она ясно представляла развеваемые ветром полы, развеваемые ветром волосы… Ждала не в том смысле, что знала, что взор её был обращён вниз, к одинокой карабкающейся по крутым склонам фигурке. Ждала как цель её пути.       «Ты… ты… только подожди, не уходи, я скоро взберусь, это совсем недолго…». Когда очередной камешек провернулся под её ногой, её поймала крепкая, сильная рука. При виде знакомой лысоголовой фигуры в тёмной мантии Виргиния испытала неудовольствие.       – Какого чёрта здесь делаешь ты?       – Я пришёл в твой сон, разве непонятно? Мы, техномаги, очень любим влезать в головы людей во сне. Это открывает массу интересного. Во сне человек доверчив, открыт… Ты пыталась изучить меня, храбро, как любознательный котёнок, тычась в моё сознание, теперь я изучаю тебя.       Виргиния думала, что же в нём кажется ей большей дерзостью – то, что он вломился в её сон, один из самых личных, щемящих снов, или то, что у него тоже большие светлые глаза, он тоже одет в тёмное – да и волосы его, до того, как он обрил их, наверняка тоже были светлыми. Словно он покушался на то, что она считала только своим.       – Ты ведь знаешь, где мы, верно? И я тоже знаю. Это Кавказ. Ты никогда не была на Кавказе, но там была твоя мать. Когда она хорошо закончила год, родители решили в подарок отправить её в путешествие… Куда она выберет. Ей захотелось чего-то экзотического, и поскольку в Индии она уже была… Хорошо закончила год она в частности потому, что подтянулась наконец по литературе, на которую до этого… как это ты выражаешься… забивала. Она написала большой реферат по романтизму, в частности, про русского поэта Лермонтова. И захотела посетить места, где он жил и творил. Из этого путешествия она привезла те фотографии…       – Да… те самые… - Виргиния сердито отвернулась, пытаясь вырвать руку из руки Гелена.       – Ты смотрела их… касалась их, думая о том, что он тоже их касался. Твоя мать неплохо фотографировала, цвета были такие живые, яркие… эта яркость перешла в твои сны, в памяти матери эти краски могли потускнеть, а на фотобумаге – нет. Синие горы и парящие в небе птицы тоже стали для тебя неким символом… То немногое, что ты сумела узнать об отце. О своём настоящем отце. Та фигура, которая ждёт тебя далеко вверху на утёсе – не русский поэт Лермонтов.       Мама увлекалась фотографией, говорила она Алану, говорила и Аминтаниру – вот так спокойно, походя, не объясняя того страшного смысла, который может таиться за чем-то столь обыденно-милым. О да, увлекалась… одно время это было почти манией. Способ сохранить то, в чём нельзя довериться памяти. Хотя с пейзажами и предметами таких проблем всё-таки не было.       – Он был очень начитанным, говорила мама. В ту, их последнюю встречу они говорили, как ни странно… Она показала ему эти фотографии, и они заговорили о Лермонтове. Он читал его стихи, что-то, кажется, даже в подлиннике… Он держал в руках эти фотографии и рассказывал что-то… Что сам знал о жизни Лермонтова… Его пальцы касались их, этот след, конечно, стёрло время, но… но не для меня. И когда зашёл Бестер, мама говорила, он разорался, потому что увидел его без перчаток. Он, кажется, не имел представления, без чего ещё некоторое время назад он был…       Гелен приобнял Виргинию, которую, кажется, начинали потряхивать подступающие рыдания.       – Этот момент важен для тебя. Потому что это начало твоей жизни. Можно сказать, что ты родилась здесь, среди этих синих гор. И сюда стремится твоё сердце, на встречу с неведомым… - его пальцы коснулись её заколки, - ты так много спорила с матерью, которой не хотелось возвращаться к этому, вспоминать, чтобы дать тебе какие-то необходимые ключи… Это бессилие мучило тебя больше всего на свете. Ведь ты могла подвергнуть её глубокому сканированию, вырвать эти воспоминания из неё…       Мама увлекалась фотографией. Это позволяло ей сохранять лица подруг, с которыми она продолжала общаться и позже, но не лицо отца своей дочери. Зачем бы, в самом деле, не много ль чести – фотографировать каждого случайного симпатичного парня, кто ж знал, что так получится… Позже могла посещать шальная мысль, что это было б самым потрясающе естественным хулиганством – сфотографировать, по крайней мере, руки без перчаток, они были красивы, эти руки. И всё остальное, насколько оценивалось наощупь, было ничего так, и данный жанр фотографии тоже имеет право быть – коль уж мы говорим об искусстве, то обнажённое тело в нём занимает весьма почётное место, не так ли? Раз поймав такое в мыслях матери, из своих уже не выпустишь. Но в темноте ничего не сфотографируешь, а позже… да о чём говорить, не выпрыгнул бы в окно этот шуганый птенец от одной такой мысли, позабыв не то что зажим, а и чёртовы перчатки, и половину своего чопорного одеяния?       – Я не могла поступить так со своей матерью. Дело даже не в том, что она-то не донесла б на меня, напротив, всегда выгораживала меня… Она всегда так делала. Дело в том, что это ведь… больно. А она моя мама. Да и ведь её соображения насчёт всего этого я тоже понимаю… Понимаю, но сама иначе не могу.       Гелен задумчиво смотрел на траву под ногами.       – А что потом?       – Потом – когда я его встречу? Или хотя бы узнаю, кто он был? Ну… Я не могу знать этого точно. Здесь, как во многом – главное дойти, а там посмотрим. Ну, я хочу прийти к нему, да. В его дом ли, или на эту планету телепатов, или в тюрьму…       – Или на могилу.       – Или на могилу. Ну и понимаешь, я не жду прямо каких-то родственных объятий, любви, принятия… Он меня любить не обязан, он меня не хотел, и любви прямо какой-то там тоже не было, встретились-разбежались, обычное дело. Но я хочу посмотреть на него и понять… Вот внешностью я в мать, характером, в общем-то, тоже. Колу люблю, как она… Что-то ж во мне и от него. Кроме телепатии-то. Человеческое что-то. И… если он хороший человек – хотя с чего бы, Бестер хорошим человеком не был, а он его учеником был, кто не мёртв, те, Алан говорил, теперь в той же тюрьме сидят… Если он всё же хороший человек – я хочу быть его достойной. А если плохой – хотя бы хочу быть не такой, как он. Как-то оправдать его… этим…       Гелен кивнул. Кажется, он был удовлетворён ответом.       – А техномагами рождаются или становятся? – внезапно спросила Виргиния.       Мужчина улыбнулся.       – И рождаются, и становятся. Я родился среди техномагов, техномагами были мои родители. В силу этого, моё ученичество началось почти одновременно с самой моей жизнью, и они не единственные, кто произвёл себе смену самым естественным природным путём. Но техномагу невозбранно взять ученика из любого мира, если он видит в нём искреннюю тягу к постижению сути вещей, к творчеству…       – Это прекрасно. Я не знаю, может быть, когда всё закончится – я хотела б стать техномагом… Тебе б, наверное, уже не было б так скучно, если б у тебя был ученик. Я обнаружила, улетев с Земли, что в мире такая чёртова куча интересного…
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.