ID работы: 244674

Венок Альянса

Смешанная
NC-17
Завершён
40
автор
Размер:
1 061 страница, 60 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 451 Отзывы 14 В сборник Скачать

Часть 5. ТЕРНОВНИК. Гл. 10. Принятие

Настройки текста
Примечания:
      – Здравствуйте, Лаиса. Если не вовремя, вы скажите, сразу развернусь. Просто что делать-то, позвонить предварительно никак, как у вас тут узнают-то о приличном времени для визита, если терминала связи нет? Ох, спасибо… нет, правда, если я мешаю…       Лаиса проводила гостью в общую комнату, где сейчас на столе стоял механизм, в котором Кэролин угадала швейный аппарат, были разложены полотнища ткани, Ганя ползал по одному из них, расстеленному на полу, размечая будущую вышивку. Полог, закрывавший проход в другую комнату, сейчас был открыт, из детской кроватки на них огромными голубыми глазищами вовсю таращился Уильям.       – Я просто… тревожно мне, не могу оставаться в номере, и Кэролин, в смысле, мисс Сандерсон куда-то с утра ушла… Хотя может, мы с ней сейчас всё равно не лучшая компания друг для друга, тревога-то у нас общая, словами, может, и ободрять друг друга будем, а по факту – накручивать больше. Но у вас тут работа вон, что же, бросать её и вокруг меня кружить? Давайте уж, помогу вам тут в чём-нибудь, по минбарским традициям взаимопомощи. С детьми ведь хлопот полно, а я всё-таки троих вырастила…       – Честно, я б не отказалась, леди…       – Ханниривер. Но лучше просто – Кэролин.       Хозяйка явно испытывала некоторую неловкость от того, что стол занят, а у центавриан, как и у землян, принято угостить гостя чем-нибудь с дороги. У минбарцев тоже принято, но тут уже бывают оговорки – когда у гостя или хозяина пост, и тогда зависит от того, кто с кем проявит солидарность. В конце концов она расчистила небольшой уголок с краю, усадила миссис Ханниивер и принесла с кухни блюдо с мелкими сушёными фруктами – на центаврианское восприятие они почти безвкусны, но землянам, говорят, нравятся.       – Простите. Сложно мне пока бывает земные имена запоминать, хотя с земными ещё не такая проблема, они бывают очень на центаврианские похожи… Ну, какой у меня опыт с детьми-то? Сама ребёнком была, за чужими приглядывала, это бывало немного... Если вы мне расскажете о том, какими бывают земные дети, как они растут, развиваются, как всему учатся – я очень благодарна буду. Я немного наблюдала за Сьюзен и Уильямом, и сейчас у меня тоже есть возможность получить полезные навыки…       – Вы росли одна, младших братьев и сестёр не было?       – Сейчас, подождите, я чаю вам принесу… Нет, жизнь моя сразу иначе сложилась. Я не помню своих родителей, росла я практически на улице. А там можно научиться чему угодно, но только не вести домашнее хозяйство как порядочная жена и мать, - Лаиса рассмеялась, - и как же прекрасно, когда столько готовых помочь. Сначала Сьюзен, потом Калин, эта прекрасная женщина, теперь ещё обещает приехать Кончита, сестра Рикардо, только, наверное, позже, когда ребёнок уже будет… О, Ганя, спасибо, мой хороший, только не пытайся строчить сам! Здесь нужно больше рук, чтоб придерживать. Подожди, когда я закончу с чаем. Ох, это сложная наука – быть домохозяйкой! Сложнее и увлекательней, пожалуй, чем шпионкой…       В этот момент требовательно запищал Уильям, Кэролин поднялась с намереньем взять его на руки, но её опередил Ганя, поднял трёхгодовалую кроху без видимых усилий, что-то ласково приговаривая на незнакомом Кэролин языке.       – Время купать его, Лаиса. Не волнуйся, я справлюсь.       Да, надо признать – ребёнок не выглядит несчастным. Так доверчиво и восторженно обхватил шею приёмного брата – и то верно, что он в свои годы понимает о том, кто такие дилгары. Но что такое мама, в этом возрасте понимают прекрасно. Джо не так-то просто было оставить под чьим-то присмотром. Впрочем, может, и цинично так говорить, но от попутчиков она слышала достаточно примеров о детях, которые, несомненно, бились в истерике, разлучённые с матерями – а потом осушили слёзы, привыкли, забыли. Малыши привыкают к другим лицам, другим рукам, другим именам. Нас это ужасает, конечно – но если подумать, разве мы хотим непрерывных страданий для невинного ребёнка? Слава богу, она не позволяла себе много думать о том, что было бы, если б Корпус захотел отобрать Джин. Способности могут вообще не проснуться, говорил Боб – где-то вычитал – и такое бывает. Она всё равно иногда-то думала, даже кошмары об этом видела. И она понимала, что это было о её страданиях, о её естественном материнском эгоизме. Джин могла б привыкнуть и забыть, но она-то нет. Кэролин аккуратно перехватила у хозяйки поднос и выгрузила с него чайник – замысловатый, минбарский, но господин президент в один из её визитов показал, как пользоваться сим таинственным устройством, поди, как-то справится… Что там принято на сей счёт у центавриан, обязательно накладывать или наливать что-то гостю своей рукой, или можно и по-простому, по-земному? Столько ведь говорят, что культуры, мол, схожи…       Когда родилась Милли, Джин было 5 лет. Она была очень сообразительным и способным ребёнком, но всё ж не настолько, чтоб доверять ей купать младшую сестру – благо, этим было кому заниматься. Между этими детьми на вид разница в возрасте такая же, но едва ли дело только в том, что Калин не может всегда быть здесь, а нанимать нянь у Лаисы возможности нет. Он серьёзно относится к роли старшего брата, для него это «сам справлюсь» как для иного малыша самому завязать собственные шнурки. Едва ли система обучала его уходу за детьми, тем более земными, этому он учится сам, с нуля, и разве может дилгар не стремиться быть лучшим в том, за что взялся?       – Он действительно справится, - заверила Лаиса, заметив, видимо, сомнения на лице гостьи, - да и Уильям ведь не младенец, он очень сообразительный и послушный… Ой, подождите, не пейте, сначала я!       Кэролин изумлённо отняла пиалу от губ, чувствуя, что лицо заливает краска. Видимо, торопиться всё же не стоило, каких-то порядков она не учла… Хозяйка засмеялась:       – Простите, глупость, конечно, но у нас, центавриан, принято. Чтоб показать, что угощение не отравлено. Правда, меня это касаться и не должно было, я происхождения низкого, кому там и чего ради кого-либо травить… А аристократия и при соблюдении этого правила отравить, когда надо, умеет. Но я теперь, как все выражаются, леди, и хоть какие-то манеры проявлять должна. Иначе мне, вроде как, всё равно, что думает гость обо мне и о моём народе… Хотя честно говоря, каждый раз, когда я делаю этот самый первый глоток, невольно предаюсь очень сложным размышлениям о своём народе.       – Ну, не мы создавали нашу культуру, а она нас, - примирительно кивнула Кэролин, принимая свою пиалу, - зато нам выпало счастье наблюдать взаимодействие культур и принимать в нём посильное участие. Вот как у вас… Вы центаврианка, заботитесь о двух детях разных рас, хоть и временно, а всё же. Похоже, они действительно привязаны друг к другу… Мне показалось, или они переговариваются на… дилгарском?       Лаиса кивнула.       – Чему же удивляться – это для Гани родной язык. Сьюзен говорила, он сначала вредничал и говорил с ними на дилгарском. Но потом понял, что в его интересах, чтоб они понимали. И что никто не будет заставлять его забыть родной язык, это было бы некрасиво. Что он может говорить с ними и с нами на земном языке и это не будет слабостью. Его ещё одной дерзостью стало учить Уильяма дилгарскому – но ему не стали этого запрещать… Вас удивляет, почему?       – Да… нет, я понимаю. Если уж его приняли в семью, если уж они теперь братья… Я не смогла бы так – не испугаться, не запретить… Но я бы вообще не оказалась на их месте.       По многим причинам, да. На том, что они обе, она и Сьюзен, родили троих детей, двух девочек и мальчика, сходство между ними заканчивается. Сьюзен землянка, но видать, она крепко интегрировалась в минбарскую культуру, где дети – не дети вот этих мужчины и женщины, а дети вот этого клана. Легко ужасаться тому, что минбарские матери способны оставлять своих детей на годы, а то и на всю жизнь, когда ты – Кэролин Ханниривер, и имела возможность быть со своими детьми столько, сколько хотела, ей не нужно было работать – и она могла хоть целый день не вылезать из детской, любуясь, как гулит и теребит погремушки её обожаемая крошка, ей не нужно было думать, где взять денег – и она могла нанять няню, если ей нужен свободный день, сходить в парикмахерскую, в кино, на модный семинар по детской психологии… Множеству земных женщин приходится быть матерями в свободное от работы время, и множество привязано к дому и детской не столько узами любви, сколько тем фактом, что им не с кем оставить малышей. Кэролин Сандерсон приходилось по-всякому – иногда сын просто лежал в больнице, а она могла целиком уйти в работу, чтоб было чем оплатить лечение, иногда приходилось брать его с собой на работу, благо, он не из проказливых непосед, он мог часами сидеть в том углу, куда его посадили. Желающих присматривать за ментально больным ребёнком было не слишком много, особенно в период чумы, когда и своих проблем у всех вокруг было по макушку. Даже очень любящая мать иногда хочет хоть денёк, а лучше пару дней отдохнуть от обожаемого чада – видит бог, маленькая Джин способна была свести с ума, да и маленький Джо тоже, Милли да, была тихим ангелочком (что, вероятно, и ввело её мать в такую самонадеянность, что она готова к третьему). Но хоть немного любящая своего ребёнка мать ни за что не согласится отдать его кому-то другому. Только жизнь, в виде Корпуса или в виде банальной нищеты, болезни, прочих жизненных трудностей – может и не спрашивать, кто там на что согласен. «Наш материнский эгоизм не слишком-то допускает, что ребёнок может быть счастлив с кем-то кроме нас, что кто-то очень даже может нас заменить, а то и превзойти. Но если подумать, это неплохо хотя бы ввиду того, что мы не вечны…».       – …Чего ещё я боюсь в детях – они ведь ещё не умеют говорить, лопочут что-то непонятное, голову сломаешь, пока поймёшь, что ему нужно… А Ганя понимает. Он очень наблюдательный. Я спросила его как-то, не запутается ли Уильям в языках. Я ведь в детстве говорила только на одном. Он понял, что я беспокоюсь и о собственном ребёнке, насколько ему будет сложно – ему нужно знать земной, но ведь мы живём на Минбаре, нужно знать язык земли, которая нас приняла, иначе неуважительно к её хозяевам. Но как же быть, отказаться от центарина? Ганя сказал, что не нужно беспокоиться, дети очень легко учат языки, он очень хорошо знает земной и поможет и мне, и моему ребёнку, если только ему будет дана такая возможность. Он понимает, как важно для меня, центаврианки, чтоб мой ребёнок был… частью народа, того и другого народа, и был свой в том обществе, среди которого ему жить. Это трудная задача, я не знаю, как справлюсь с ней, я знаю, что было б легче без ребёнка, но я знаю, что это правильно, чтоб он был – продолжатель рода Рикардо, его потомство, его кровь, это объединяет нас вопреки смерти.       – Поверьте матери троих детей, Лаиса – без детей было б действительно легче. Именно потому, что они так важны для нас, что с их появлением мы уже навсегда не свободны – прежде всего от любви, от переживаний за них. И каждой матери страшно, даже такой, как я, у которой было всё, чего можно пожелать. Но у вас тоже есть многое, вы не одиноки. Просто позвольте желающим вам помогать делать это… Вот, кстати, раз уж я пришла и обременила вас собой – а у вас ведь тут работа, давайте, я помогу вам? Шить я не умею, тут врать не буду, но надеюсь, придержать ткань смогу не хуже Гани. Когда руки что-то делают, голове полегче, а болтать мы и параллельно можем, верно?       Лаиса улыбнулась смущённо и благодарно.       – Вот правда, во всех мирах есть что-то общее, даже совершенно одинаковое. То, что вы сказали – в это я с детства привыкла верить, и здесь так говорит Калин, а теперь и вы. Правда, у нас нечасто увидишь, чтоб кто-то что-то делал настолько легко и с радостью, но здесь ко многому чудесному привыкать приходится. К тому, что помогают так легко и с радостью, так хорошо относятся, даже совсем не зная. Не все, конечно, но многие. Сёстры Рикардо первыми написали мне. Им сообщили обо всём в официальном порядке. Точнее, сообщили обо мне, не о ребёнке, об этом рассказала уже я. Он рассказывал о них, я должна быть готова к тому, что это замечательные девушки, стоящие своего брата. Но ведь он не рассказывал им обо мне, не было такой возможности. Они имели право на предубеждение уже потому, что это полная неожиданность для них, если бы и не все прочие детали. И всё же они написали эти письма, полные теплоты, расспрашивали обо всём. В письме, которое пришло вчера, Кончита прислала мне их семейную фотографию, где они все трое, я сразу распечатала её. Это 20 лет назад, сказала Кончита, они там совсем молодые, Рикардо как раз закончил обучение, на следующий день был его первый рейс. Позже этого у них мало фотографий всех вместе, и эта нравится ей больше всех. Я не сразу поняла, где она, а где Мальвина, такие они похожие.       Кэролин обернулась туда, куда указывала Лаиса. Как же сразу она не заметила этого изменения в интерьере – на одной из полок, самых больших в высоту, расчищено место, там стоит семейный портрет – пока без рамки, но распечатан на плотном материале. Словно прибой зашумел в ушах, утонули в сумраке очертания комнаты, всё кроме этих лиц на фотографии, точнее, одного лица… Почему так получилось, что форма пилотов у многих рас – тёмных цветов?       – Кэролин, Кэролин, что с вами?       Мир вокруг постепенно прояснился, когда фото загородило встревоженное лицо центаврианки. Тоже ведь совершенно земное лицо, в лицах у нас нет отличий. У центаврианских мужчин более выраженные клыки, но отличают их всё-таки по причёскам. Обернись, твердил некий внутренний голос, обернись и посмотри ещё раз, наваждение развеется, так уже бывало…       – Лаиса… - голос слушался с трудом, звучал надломлено, хрипло, она почти наощупь нашла на столике пиалу, - семья вашего мужа, где они живут? Я не слышала раньше, чтоб кто-то из вашего народа не придерживался даже основ центаврианских традиций…       – Что?       Нужно просто посмотреть ещё раз. Она слишком много думала об этом все последние дни, в этом всё дело. Когда она, помнится, приняла Роз Мариотт за Сирин Браун, Боб сказал, что это совершенно нормально, он просто уверен, что их мужья тоже их путают, ибо и внутренней разницы нет никакой. Бедняга Боб, у него было, что сказать, по каждому случаю, не важно, умного или глупого, главное – что было. Но здесь она не вправе была б ожидать каких-то его выручающих слов, она не готова объяснять, насколько это иное, чем те случаи, когда она узнала ту самую причёску или тот самый изгиб бровей, только вот увы, они оказались на совсем другом человеке. Что они здесь, действительно, совсем молодые. И узор обивки дивана родительской гостиной вокруг тёмного контура плеч дорисовывается сам, без всякого на то её усилия.       – Их причёски, их одежда. То первое фото, которое вы показали, рейнджерское – я не удивлялась, наверное, и неудобно, и бессмысленно там ставить гребни. Но здесь – это же до его вступления в анлашок? И его сёстры ведь – не рейнджеры?       Растерянность Лаисы сменилась смущением.       – А! Выходит, я ввела вас в заблуждение своими словами, да ещё той фотографией, последней, где мы вместе. Как же я сумела не упомянуть, что Рикардо землянин!       – Землянин?!       – Да, на Центавре он носил маскарад, да и не только он. В его отряде многие были земляне. Там ведь был даже Дэвид, сын президента! А жила семья Рикардо в колонии Тау Кита, там он стал пилотом грузовых судов, как его родители, а Кончита работает на космодроме.       Прибой снова накатил, смывая комнату мутной пеленой. Руку обожгло пролившимся чаем. Рука не помнила фактуру ткани, нет, так не бывает спустя 25 лет, но если б и она сама, её голова, забыла всё… Увы, её память ущербна относительно зрительных образов, а не того, что происходило в благословенной темноте.       – Землянин… И… Лаиса, скажите, он был телепатом? - рук Лаисы с полотенцем она не видела. Ей казалось, что это её голос прикасается к обожжённой коже. Этому всему должно быть какое-то объяснение, и сейчас оно обязательно найдётся, потому что не может быть так, и спустя время она, конечно, вспомнит, кого напоминают ей эти фотографии на самом деле.       – Нет, почему вы решили так? Конечно, в его отряде в нашей миссии на Центавре были телепаты, и вы даже могли слышать о нём от этих людей, ледяных жителей, кто из них оставался ещё на Минбаре перед этим рейсом. Он имеет добрую память среди них. В шестидесятых годах его преследовали правоохранительные силы Земли, потому что он помогал беглым телепатам. Потом Пси-Корпус упразднили, а он вступил в анлашок…       Где-то далеко раздавались весёлые крики-визги детей – кажется, за много световых лет отсюда. Нет же, нет, кто-то просто показывал его фотографию… Боже, кто бы и зачем? Фотография это фотография, откуда ей знать это лицо в движении?       – Понимаете, Лаиса, у меня… плохая память на лица. Я помню их, только пока вижу. Когда я пытаюсь вызвать в своей памяти лицо кого-то, кого я видела редко или давно, у меня ничего не получается. Вот сейчас ваше лицо передо мной, я отмечаю и проговариваю себе его мельчайшие детали, но завтра, когда я проснусь и попытаюсь вспомнить – я буду помнить, что у вас тёмные глаза, что волосы заплетены в косу, но вместо вас я представлю совершенно другую женщину. Если мне говорили про кого-то из подруг – «представляешь, она покрасилась, её просто не узнать!», я при встрече действительно могла не узнать. Потому что суметь в воображении достроить её образ новыми деталями – это мне не по силам. Когда-то давно, двадцать пять лет назад, я была знакома с одним молодым человеком… Я не знаю, сколько лет ему было, думаю, мы были примерно ровесники. Я не знаю его имени и каких-то данных биографии. Правильно сказать – я не стремилась запомнить, не видела смысла. В моей жизни было много случайных встреч, и большинство из них… не заставляли вспоминать о них потом, спустя годы. Я была тверда в спорах с дочерью, вернее, хотела быть твёрдой. А после этих споров пыталась вспомнить, воссоздать его лицо… и ничего не получалось, конечно. Я думала об этом все последние дни… я мало думала о чём-нибудь другом, кроме этого. Потому что мой материнский эгоизм, моя… ревность, как ни дико такое говорить, ко второй половине её генов, привели к тому, что я не знаю, где моя дочь и когда я её снова увижу. Если б я пошла на поводу её желания раньше – может быть, мы б не оказались на этом злосчастном корабле… Вот поэтому, думала я, тот центаврианин показался мне похожим… Но почему, к этому ведь нет никаких причин…       – Кэролин, правильно я вас поняла? Тот молодой человек – отец вашей дочери?       Кэролин сглотнула – не так много бывает в жизни слов, которые так тяжело произносить. И так необходимо притом.       – Да. Её отец – не мой покойный муж. Я не самая хорошая женщина, Лаиса, я никогда не стыдилась врать, если мне это казалось необходимым. Родителям, мужу, детям – кому угодно, не думаю, что был хоть один человек, которому я не могла б лгать. Но однажды наступает такое время, выходит… и раз не мог быть откровенным с близкими – приходится с первыми встречными, с кем свела прихоть судьбы, кто может что-то знать, хотя бы малый шанс на то есть… Потому что если я его забыла – это не значит, что его не было. Моя дочь тоже умеет врать, когда надо, она ничего не открыла отцу… Бобу, моему мужу. Она не изменилась в отношении к нему. Но ей нужна правда. Ей нужно его лицо. И ей плевать на приличия так же, как и мне когда-то, она готова просто ходить и спрашивать всех телепатов от сорока лет и старше, не знают ли они её отца, о котором она сама знает только смутных несколько деталей…       Лаиса ожесточённо теребила в руках складку платья.       – Я ввела вас в заблуждение, Кэролин. Я говорила о Рикардо как о центаврианине, хоть и не называла его так, но сама я центаврианка, и познакомились мы на Приме, когда он был переодет в нашу одежду, говорил на нашем языке. Конечно, потом он рассказал правду, сочтя меня достойной доверия в их деле, и это стало наше дело. Он рассказывал мне об анлашок, о том, как пришёл к этому великому, святому делу от дела низкого, осуждаемого, от преступной жизни. О том, как пришёл к этой преступной жизни, когда ему пришлось скрываться из-за того, что помог несчастным людям, которых преследовали, и под угрозой была его собственная жизнь… Он рассказывал о своей семье: об отце и матери, о сёстрах – тех чудесных людях, благодаря которым он стал таким замечательным человеком. Я центаврианка, Кэролин, у нас если кого-то усыновили – приняли в род. Его род – род Алваресов, это теперь и мой род, и моего ребёнка. Нет, я не забывала никогда, что мой возлюбленный землянин, но ведь люблю я его как центаврианка. Всю жизнь он был Рикардо Алваресом, и под этим именем его помнят. Но он родился с другим именем, и с другим именем умер… В другой жизни, в другой семье у него был брат…       Проснулся Алан, кажется, задолго до того, что по его личному распорядку могло б считаться утром. В каюте было полутемно – приглушённый свет ночника они так и не убрали совсем, когда засыпали. В его свете волосы Андо казались темнее, густыми, как цветочный мёд или тёмный янтарь. Сон всё ещё не отпускал Алана. Горячий, неправильный сон. Чувствовал ли, слышал ли его Андо? Он вгляделся в его спящее лицо. Нет, оно не было омрачено тенью беспокойства, и не было никаких признаков близящегося пробуждения. Хотелось верить, что мысли его были в эти часы где-то далеко, не коснулись этих неистовых, мечущихся в нём страстей. Алан выдохнул, пытаясь восстановить, выровнять дыхание. Справится… он теперь со всем справится. Когда-то ему казалось, что он не вырвется из тисков кошмара, не получит никакого понятия о нормальной жизни… Он получил. И он будет дорожить этой жизнью, он не пренебрежёт этим шансом…       Шанс… то, что он остался здесь сегодня, было тоже дарованным ему шансом, только вот для чего? Разумеется, если б всё было именно так правильно, как звучало – для того, чтоб быть с ним рядом, чтобы высказать свою благодарность, свою готовность помочь, чем может. Не для того, чтоб предаваться, как это называют, нечистым помыслам… Тело Андо, как обычно ночью, полностью обнажённое, было только слегка прикрыто покрывалом и его собственными волосами. Алан снова и снова, как обречённый, отчаявшийся бумеранг, возвращался к мысли о том, как хотел бы сейчас откинуть это покрывало. Просто затем, чтоб посмотреть на Андо, запомнить его всего, восхититься… Это покрывало ни в коей мере не сочеталось с его красотой, лишним оно тут было… Алан сердито закусил губу. Когда тебя только что избавили от разъедающего изнутри вечного ужаса, вместе с ним избавили и от самоконтроля. Не было у него опыта обуздания желаний – прежде их обуздывала тьма внутри, ни с кем, ни с чем не желающая его делить.       Андо пошевелился во сне, повернулся на спину, покрывало сползло, обнажая его бёдра. Алан сколько-то времени лежал, повернувшись спиной, зажмурившись, впившись ногтями в ладони. Что-то совсем не доброе, ни к нему, ни к кому-либо вообще, нашёптывало, уговаривало повернуться. От взгляда не будет вреда никому, Андо спит, он не почувствует, он не оскорбится, его мысли, кажется, сейчас где-то совсем не здесь, наверное, с его богом… А он всё равно об этом думает, легче ли ему становится от того, что он пытается не признаваться в этом факте? Злой на себя, Алан повернулся. Ладно, потом он как-нибудь… как-нибудь съест себя за это, как-нибудь скроет это от Андо, как-нибудь это, вообще, прекратит. Сейчас лучше, наверное, дать этому проклятому голосу, чего он там хочет, чтобы он наконец удовольствовался и заткнулся.       Лицо Андо было частично прикрыто разметавшимися волосами, чуть приоткрытые губы выглядели сейчас такими нежными, почти детскими. Алан думал о том, что можно б было смотреть на эти губы всё то время, что осталось до условного утра, и это было бы очень неплохо, пожалуй, это было бы компромиссом с проклятым внутренним искусителем… Внутренний искуситель на компромиссы идти не желал.       Он скользнул взглядом по ключицам, груди Андо. Как это всё… нежно, прекрасно, как… отражает понятие о том, что есть красота, что есть соблазн. Такое стройное, сильное, изящное молодое тело. Алан старался внутренне говорить об этом так, что прекрасно б было рисовать Андо, или лепить с него скульптуры, но не мог обмануться – думал он совсем не об этом. Он не мог не заострять неподобающе много внимания на острых розовых сосках, на лёгкой тени на впалом животе, на выпирающих косточках на бёдрах. Он не мог не думать о тех руках, что ласкали это всё, точнее, не о руках, конечно, плевать ему сейчас было на эти руки больше всего на свете. Он думал именно о том, что были они, эти руки, что были эти ласки. Что тело Андо… слово «не невинно» не подходило, совсем не отражало того, что он хотел бы выразить. Тело Андо знает, что такое соблазн, и это так удивительно рядом с этим светом, этой верой, этими муками, этим исцелением, но совершенно невозможно найти, зацепиться за это противоречие и на нём выплыть из странного затягивающего продолжения сна, того ощущения, что из сна пришло в явь и так же охватило всё его тело. Взгляд его сполз ниже, остановился на магнитом его притягивающем месте между этими выпирающими косточками, сейчас не прикрытом совершенно ничем, кроме лёгкой тени. Он как заворожённый смотрел на нежный безволосый лобок, внутри всё наливалось сладкой, нестерпимой, жаркой тяжестью, нечто разворачивалось в нём, пробуждалось, захватывало, подчиняя его себе, заставляя смотреть на гениталии парня и уже не желать отвернуться, не желать отказать себе в таком невероятном наслаждении. Он гладил, нежил глазами член Андо, он уже понимал это, но остановиться был не в силах, ему хотелось увидеть больше… Он редко задумывался о том, как выглядят люди полностью обнажёнными, как выглядят не прикрытыми нижним бельём, а вместе с всем тем, что отличает мужчину от женщины, что привлекает мысли и задаёт им… вполне определённую направленность… Нет, он знал, конечно. Но он подумать не мог, что это может быть так красиво. Инстинктивная стыдливость, заставлявшая его отворачиваться, если кто-то переодевался при нём, даже если он просто менял кофту, или опускать глаза, если случайно входил в туалет, когда там уже кто-то был, говорила ему, что это… некрасиво, безобразно, если можно так выразиться. Сейчас его глаза говорили ему совсем иное. Может быть, отсутствие у Андо волос между ног, может быть, в целом безупречное телосложение действовало на него опьяняюще, он, не замечая сам, подполз ближе, навис над спящим телом, жадно охватывая его взглядом, чувствуя этот безумно волнующий запах. Он осознал, что его лицо склонилось к бёдрам Андо, за секунду до того, как коснулся губами этой выступающей косточки на бедре, затем потёрся о бедро щекой, он уже не слышал, не чувствовал этой внутренней паники, хотя где-то там внутри она, несомненно, была, потому что вместе с тем ему пришлось несколько изменить собственную позу, потому что то, что происходило с его телом сейчас, делало его враз ощутимым, как никогда, и несколько… неудобным в районе собственных бёдер. Автоматически расставив колени пошире, сняв это нестерпимое давление, он скользнул губами по паху Андо, по тёплой коже лобка, задыхаясь от ликования и ужаса, которые в равной степени сейчас были наслаждением, он коснулся кожи языком, долго вчувствываясь, смакуя этот вкус. Бёдра Андо, инстинктивно, во сне, раскрылись навстречу его движениям, и это тоже было так восхитительно, волшебно, сводяще с ума. То, что он так раскрывается, так… не в первый раз, много раз, те руки, все те руки… Чувствуя, как подгоняет изнутри, снизу, эта сладкая, волшебная боль, он провёл языком по члену Андо, накрыл его губами, скользнул по длинному упругому стволу в крепком, долгом поцелуе. И совершаемое ему нравилось, он жадно втянул в себя этот ствол, насколько позволяла глубина рта, чувствуя, как он твердеет, наливается силой у него под языком, пальцы судорожно стиснули ткань покрывала, другая рука в это время нырнула между собственных ног, успокаивая хотя бы немного, уговаривая эту боль, этот огонь подождать, не проглатывать его целиком прямо сейчас, не сметать всё его существо в океан, внезапно оказавшийся кипящим.       Андо вздрогнул. Сквозь сон он почувствовал чей-то взгляд, так отчётливо, так ярко, и эти чёрные омуты глаз... Алан?       – Алан?..       Он сперва не понял, мысль ли это, или звучавший наяву голос. Он вздрогнул, его обожгло, словно ударом молнии. Этот удар резко отшвырнул его, заставил скорчиться, стискивая всё своё ноющее, горящее существо.       Андо приподнялся на локтях, вглядываясь в темноту ещё полуслепыми со сна глазами.       – Алан… Что с тобой? – он прикоснулся к дрожащему комочку рядом с собой, рукой стараясь приподнять одеяло, - Алан, эй…       Алан, конечно, хотел бы что-то ответить… Но ему совершенно нечего было сказать, и он совершенно не был способен исторгнуть из себя хоть один осмысленный звук. Он потянулся к руке Андо, стремясь потереться об неё, урвать ещё каплю такого невероятного наслаждения, страдая от подступающего понимания, что сейчас было, чувствуя, как горят губы… А пальцы Андо медленно, ещё сонно вползли в его волосы, а потом Андо одним движением придвинулся, обнимая через одеяло, прижимая встрёпанную черноволосую голову к своей груди.       – Алан, что случилось? Это кошмар?       Есть то, что объяснять не надо, это понятно и охваченному абсолютной, слепящей паникой. Сквозь сон Андо чувствовал, верно, и взгляд, и прикосновения – как это можно не почувствовать вовсе? – но восприятие во сне заторможенно, а пробуждение встретило его волной ужаса и паники рядом, такой волной, которая сметает остатки сна со всем странным, что в нём было. «Кошмар… Это правда, это именно кошмар…»       Алан почувствовал, как его тело, разумеется, ничерта не подчиняющееся жалким и противоречивым сигналам разума, начинает бить крупная дрожь, как оно извивается, выгибается, прижимаясь к Андо – источнику наслаждения, источнику безумия, его руки бесновались под покрывалом, судорожно то хватаясь за собственное тело, то пытаясь пробиться к горячему, желанному телу рядом, губы его, оказавшиеся возле груди Андо, жадно прильнули к сладкой, нежной коже, прихватили её, посасывая, давя тихий стон от этого пьянящего вкуса. Голос Андо, звучавший откуда-то, кажется, с другой стороны реальности, пробегал молниями по оголённым нервам, ему казалось, что он пытается разбудить его, но только больше погружает в глубокую, горячую бездну.       Его никогда не били припадки, когда его болезнь настигала его в бодрствующем состоянии, его тело просто деревенело, становилось неподвижным, лишённым каких бы то ни было рефлексов. То, что сейчас происходило с ним, казалось совершенно невозможным…       Андо был в растерянности, в шоке. Что-то произошло, что-то серьёзное, и, несомненно, пугающее для Алана, что-то отличное от прежних его кошмаров, которые не могут, не должны к нему вернуться. Но ведь у всех людей бывают кошмары, и это нормально – ещё сколько-то испытывать страх, при всём, что он пережил, в том числе совсем недавно. Увы, собственное сознание Андо ещё не вполне освободилось от пут сна, вернулось к реальности. Мысли его отчасти были всё ещё далеко, на туманной Тучанкью, он всё ещё наполовину был Дэвидом, идущим по безжизненным солончакам южных областей. Может быть, эхо этих споров, ранящих сердце острыми осколками несбыточных надежд, долетели до того, кого не должны касаться, кому достаточно было и своих переживаний? Чувства Дэвида, так близко рядом с его собственными – это раздирало всё его существо на части, и всё же он шёл на это, просто чтобы ощутить, убедиться, что с ним всё в порядке… «Со мной всё в порядке, Андо, - продолжало звучать в голове, - не думаешь же ты, что я не понимаю, что ждёт нас впереди? Только вот в отличие от тебя, я понимаю, что дело вовсе не в том, что Свет, к которому ты взываешь, не ответит и не поможет. Дело в том, что трусость, самовлюблённость, одержимость этого Света и привела к тому, чего мы теперь с глубоким отчаяньем ждём! На что ты надеялся, Андо – что они исправят свою ошибку, или что хотя бы извинятся за неё?» И эти слова оставались на губах горьким привкусом правды. Если б Изначальные веками не уклонялись от прямой конфронтации – и те, и другие уклонялись, заставляя младших, век которых так краток, разум так слаб, а чувства так сильны, сражаться в их войне и жертвовать собой – они не думали б сейчас о том, успеют ли они проститься…       Губы Алана, горящие, искусанные, наконец смогли справиться со словами, хотя бы отчасти.       – Ан-до… Это… прости… я не могу… не мог… я пытался… Это сильнее… я не знал, что такое… Андо, я просто хотел…       «Я просто хотел, раз уж от мыслей не смог убежать, не смог все эти дни это как-то перебороть, переиначить, я поддался… Мне очень жаль, моё тело, оно словно только что мне дано, всё такое… живое, горячее, болит… Я хотел, раз ты спишь, раз тебя это не побеспокоит, хотя бы какой-то миг… Я мог бы, конечно, должен был, просто поцеловать… или просто погладить, например, твои руки… Но я хотел именно… раз уж… Понимаешь, как ребёнок, когда накрыт праздничный стол, он ведь хватает самое вкусное, он не может начать с чего-то другого, потому что взрослые его скоро засекут, значит, надо успеть… Я никогда сразу столько, много всего, не чувствовал, и это победило меня… столько наслаждения…»       Понимание пришло, вместе с чувством собственного тела, вместе с идентификацией этих, совершенно несомненных, эмоций.       – О, Алан… Ты действительно ребёнок! Что бы ни происходило с тобой – чем ты поможешь себе, если будешь молчать, если будешь скрывать, давить… Ты об этом говорил тогда, как о вине, о каком-то грехе передо мной? Перестань, глупо так думать…       «Как можно о таком говорить, Андо? Я… я не знал наслаждения, только слабые отзвуки его, немногое, что мне позволялось, что проникало за мою стену… Я слышал, знал, что многое такое бывает у людей, и я думал иногда, что такое, быть может, будет когда-то у меня, но когда, с кем, как – об этом я и думать не мог… В те немногие минуты в среднем между тем, когда мной владела болезнь, и когда лекарства подавляли её, но вместе с ней подавляли и мою нервную систему, когда просто... я был я и всё… Я чувствовал как-то по-особенному, радостно… Когда мама меня целовала, или когда я чувствовал какой-то приятный запах… цветов, сладостей… Больше ничего, никогда. Я могу сказать, у меня не было развития, такого… я понимал, что какая-то девушка красивая, очень красивая, моя душа не была к этому равнодушна, нет… Но я только видел, и всё. Моё тело никогда не могло… так пробудиться, как это было сейчас. Я не должен был… это не должно было… именно на тебя, Андо… Это как-то не совсем правильно, для людей, и это не совсем правильно, потому что у тебя есть… Те, с кем ты делаешь это…»       Андо медленно, осторожно касался сознания мальчика, посылая импульсы успокоения, чтобы хотя бы чехарда образов, атакующих его, была не столь сумасшедшей, потом притянул его к себе, так, что тот оказался сверху и смотрел огромными, не понимающими ни себя, ни мир в целом, глазами.       – Алан, послушай, услышь сразу самое главное – тебе нужно успокоиться, не произошло ничего ужасного, не за что чувствовать вину. Но я хочу понять. Очень сложно понять, пока ты боишься. Не бойся, просто ответь на мои вопросы. Почему я? Почему ты считаешь, что это неправильно из-за кого-то? Если тебе самому не нравится испытывать это, то… Ты ведь… ты просто подросток, ты не обязан держать себя под контролем постоянно, ты и так всю жизнь был под контролем, в скорлупе. Ты просто взрослеешь, нагоняешь то, что пропустил в развитии. Это пройдёт, просто не волнуйся. Алан, ты жив, ты больше не под властью тьмы, и эта свобода означает и свободу желать, и если тебя пугают твои желания… То они не обязательно будут именно такими. Твоё развитие только начинается, после того, как ему столько лет препятствовала тьма, твои желания ещё хаотичны, это как… первичный океан в эволюции…       Голос звучал прерывисто, словно отчаянно не хватало воздуха, и слова вылетали с редкими, судорожными вздохами.       – Андо… Но ведь это… ты занят… У тебя Андрес и… и Офелия, моя сестра! Как при этом я могу допускать даже мысль… И всё-таки допустил! Я чувствую, и её ты тоже любишь, и знаю, у тебя была не только она… Я понимаю это, когда у человека есть не только один человек! Знаю, что и это бывает… Если ты… боролся с тем, что ты… хочешь не женщин, а мужчин, то это понятно… Но я… я особенно не должен был… Но видимо, то, как ты освободил меня… моя душа привязалась, зацепилась за твою душу, а моё тело так зацепилось за твоё тело. Я всё больше думал об этом… Хотя знал, что…       Быть откровенным, показывать, сбрасывать камень с души – было приятно. Было как освобождаться из тесной одежды, как снимать путы. Пусть всё будет… пусть увидит, и может быть, простит, если на это его света достанет. Он показал Андо фрагмент того сна – с ним… Там Андо был не один, не просто, как было до этого, как когда он ходил голым по каюте или сидел, так же голый, рядом среди скомканных покрывал, он был с кем-то… и этого кого-то Алан не мог разглядеть, да и не стремился, он был просто понятием, упоминанием в его сознании. Он смотрел на это со стороны, он бесстыдно любовался Андо, его выгибающимся, объятым страстью телом, его ногами, обнимающими чью-то поясницу, его рыжими волосами, разметавшимися огненным покрывалом, его губами, приоткрытыми, жаркими, исторгающими то стоны, то тихий, царапающий возбуждённые нервы хриплый шёпот. Он был рядом, бестелесным духом, должно быть, просто взглядом, он мог подойти ближе, коснуться волос, увидеть влагу, стекающую по округлым ягодицам, слизнуть каплю испарины с щеки Андо. Он горел от стыда и удовольствия, и не мог отвести взгляда от судорожных, развратных движений этого тела. Андо закрыл глаза. Конечно, то, что этот ребёнок видит подобное, в принципе, не странно… Всё-таки Андо был первым, кого он увидел совершенно без одежды, он был первым, кто победил его кошмары, и попросту, они слишком много времени провели в предельно возможной близости, так что он не мог, конечно, хоть раз не поймать из его мыслей что-то такое… Что-то новое и потрясающее для его девственного сознания, до сих пор отделённого от всей жизни, со всеми чувствами, наслаждениями, переживаниями, которые были доступны любому человеку, но только не ему...       – Алан… Всё не совсем так, как ты думаешь. По крайней мере, говорить «у меня Андрес» не стоит, это не то, что ты успел вообразить. Офелия – да… Но то, о чём ты говоришь, что у меня была не только она и что я борюсь с тем, что испытываю к мужчинам… Будет сложно объяснить, но ты всё же попробуй понять. Для меня нет различия пола, точнее, нет понятия собственного пола, я больше, чем… Я не человек, Алан, и моё тело – это просто… способ быть человеком, существовать в этом мире. Я признаю, что был недостаточно внимателен, мне казалось, что я объяснил тебе, что в культуре, воспитавшей меня, несколько иное отношение к обнажённому телу, например, у нас принято купаться полностью обнажёнными, и спать так в кругу самых близких – тоже… и считал, что этого достаточно. Мне жаль. Просто иные мысли, иные тревоги владели мной в тот момент. И теперь мне приходится вспоминать о том, чтоб использовать одежду, когда надо выйти туда, к остальным, это такая формальность… ведь я уже ношу костюм этого тела, в сущности. И то, что было, с теми, с кем это было… Это не просто плотское желание, не с моей стороны. Это способ соединения, максимально полно, будучи существом с телом, я не мог бы делать это как-то иначе… для тех, кто нуждается в этом.       Нет, конечно, он не понимает. Он сам понял бы, если б был обычным человеком?       – Через тело мы познаём мир, и испытываем ощущения, которые важны для нас, и сами выражаем – нежность, любовь… Но дело не только в этом. Это части света, тянущиеся друг к другу… Из всех, только один был не телепатом, и это… совершенно особое.       Алан резко отпрянул и сел, потирая лицо ладонями.       – Не нужно оправдываться, прошу. Я знаю, что люди… нервно относятся к таким вопросам, вроде как, человек считается тем лучше и правильнее, чем меньше у него было партнёров. Но единственный человек на моей памяти, кто был только с одним человеком за свою жизнь, была моя мать.       Андо сел тоже, откинул с лица волосы, увязая в спутанных прядях.       – Это не стыд, Алан, это… действительно другое. Нет, в чём-то и любопытство, и желание удовольствия, да… Но только для этого действительно достаточно одного человека. И я не знаю, как считать – много это было или мало? Люди Ледяного города, в том числе Адриана, первая девушка, которая меня полюбила… Офелия, моя жена… Джон… Андрес… Каждый из них что-то дал мне, каждому из них что-то дал я.       Мальчик обернулся, глаза его поблёскивали нарождающейся влагой.       – Ты уже много дал мне, Андо, было б наглостью желать чего-то ещё. И однако ж я желаю, как ни пытаюсь остановить это в себе… Тьма, столько времени жившая со мной, во мне, оставила след. Я выучил понятия приличия – быть одетым, отвернуться, если увидел то, что видеть не должен, но я нисколько не приличен в сравнении с тобой. Я начал думать – у тебя было более одного человека, и не так, что для появления нового человека должен навсегда исчезнуть предыдущий, твоего… твоей близости находится для более чем одного человека, значит, может, есть среди них место и для меня. Я начал так думать, и уже никак не мог перестать, хотя и сознаться в этом немыслимо, хотя и понимаю, насколько это… чрезмерно. Верно, мне действительно стоило сразу уйти, не давая этому зайти так далеко, тому, что ты стал так многим для меня, практически всем… Мне так жаль, что я обрушил на тебя ещё и это. Как мне прекратить это, Андо, как? Я всю жизнь проигрывал своей болезни, а теперь проигрываю вот этому, я совершенно не умею быть себе хозяином…       Андо поймал его руку, сплёл пальцы в замок, нежно поглаживая костяшки.       – Это не болезнь, Алан, не нужно этого стыдиться, не нужно ненавидеть. Если ты обрубишь в себе эти потребности, что спали до этих пор, не смели проявляться, пока тьма коверкала твои сны, твою жизнь… Это худшее, что можно сделать. Ты человек, ты имеешь право жить и желать, как и все. Я не хочу, чтоб ты считал себя чем-то хуже их, всех тех людей, что смели хотеть, заигрывать, целоваться, смотреть на обнажённые тела и касаться их…       Алан вздрогнул от этого простого и такого интимного жеста, смотрел, как зачарованный, как на нечто, происходящее в силу непостижимых для него физических законов, как сплетаются их руки, соприкасаясь предплечьями, как пальцы Андо погружаются в чёрные встрёпанные волосы, а его, в свою очередь – ловят рыжие пряди, как тогда… Как их тела сближаются, опрокидываются обратно на покрывало, и вот уже он прижался к Андо всем телом, неловко вжимаясь – он знал, конечно, знал, как это происходит у людей, но тело его ещё не знало, не подчинялось вполне, бестолково тыкалось, сгорая от желания. Прикосновение члена к члену заставило тело выгнуться в жаркой, пронзительной конвульсии, он дёрнулся, сползая ниже, чувствуя обнажившейся плотью округлые ягодицы, те самые влажные полушария из этого сна… ноги Андо на его пояснице… Это казалось нереальным, слишком… сбывшимся неожиданным подарком… Как если бы во сне он мог увидеть себя на месте того… только более… Направляемый Андо, он скользнул рукой вниз, обхватил собственную, удивившую его жаром и твёрдостью плоть, скользнул ею по горячей ложбинке, по упругим, твёрдым шарикам, ткнулся в эту пульсирующую, готовую, жаждущую дырочку. Такое тесное, такое жгучее, так жадно затягивающее, как этот сон, как разгулявшийся внутри пожар… Андо стонал, его пальцы направляли бёдра Алана, впиваясь в ягодицу, он подсказывал, он вёл, его мысли, как влажные, тёплые ладони ласкали, возбуждали, дразнили, подгоняли…       Андо почувствовал, как сила вновь струится по его телу, видел, как сквозь мокрую от пота кожу проступает голубоватое свечение. Снова становилось легко, почти свободно. Возбуждённый подросток над ним тяжело дышал, что-то кричал в мыслях, что-то настолько отражающее его состояние, что разобрать, вычленить слова было практически нереально.       «Алан…»       Такое новое звучание собственного имени, такое интимное, глубокое эхо… Он не испугался, когда упали барьеры. Быть может, долгие годы балансирования над гранью бездны тьмы отучили его бояться, и падая в бездну света, он совсем не испытывал страха.       Множество голосов – отражения единственного голоса… Множество отражений – отражения отражений, глубокий, бесконечный радужный коридор. Жизнь Андо, сущность Андо, память Андо… Память Андо о себе самом, память об Андо, отражённая из мыслей тех, кто был рядом. И всё это в доли минут и секунд, шквал красок и эмоций, гигабайты информации, бешеным потоком хлынувшие в него…       Андо десять лет, серьёзный, мрачноватый ребёнок оставляет на песке нарнскую тренировочную одежду, за спиной его неясной бурой громадой встаёт стена нарнской военной школы. Он подвязывает длинные рыжие волосы, их золотит встающее над красно-коричневыми горами солнце, ледяная волна обнимает его ноги, жадно ласкает его бёдра – обнажённый, он входит в бурный поток, врезается в него поджарым, мускулистым телом, гребёт сильными, резкими злыми движеньями, тело синеет в слишком холодной воде, мышцы сводит судорогой, но Андо, закусив губу, стремительно плывёт против течения, и мысли его так же стремительны, прямы, как полёт стрелы. Он юный воин, он преодолевает и холод, и зной, и слабость собственного, слишком отличного от нарнского, тела, он держит удар, он ожесточённо врезается – телом в ледяную воду, кулаком в твердь тренировочного манекена, мыслью в теорию незнакомых языков… Это его начало, таким он начинался. Алан жадно вглядывается в это, он постигает Андо с глубин, с ростков, с первых шагов, он открывает для себя Андо – молодого солдата, Андо – нарна… Он думает о том, что нарнский был родным языком Андо, Г’Кван был первой книгой Андо, стать достойным имени своего великого отчима было первой целью Андо… Рядом с этим его собственное детство – он никогда не дрался, он не умел плавать, он не всегда слышал те книжки, которые читала ему мать в то время, когда тени Теней терзали его сознание, а он был слишком мал, чтобы рассказать об этом… Он поздно научился ходить, он мало радовался, когда наконец научился – вместо него жила его болезнь, теперь долгими ночами водившая его по пустым, белоснежным коридорам. Тонкая игла входит в его бледно-синюю кожу, врач что-то успокаивающе говорит, гладя его по волосам, голос тонет за пеленой безразличия и усталости. Его никогда не обижали в школе – ни у кого не поднялась бы рука ударить слишком худого, бледного подростка, часто падавшего в обморок… Он мало мечтал – все его мечты ночью съедала чёрная тень, повторяющая, что сама жизнь – ошибка.       Андо… Андо и жгучий свет в его снах, его жгучая тяга… Он – и ледяной холод, где нет родных лиц, нет вообще ни одного лица.       Андо – и дикий, безудержный восторг при прикосновении к «Белой звезде», при одном только отзвуке того, что искал он, сбивая ноги и руки в кровь, чему молился, чего вожделел всем юным горячим существом, не знавшим стыда и запрета… Он – и кто-то из врачей, путано, сбивчиво – не напугать бы ребёнка – объясняющий, кто такие Тени…       Андо и тот человек, благородная, представительная фигура которого тонет в нестерпимом свете, свет Андо – полный любви, ликования, восторга, свет, выжигающий в нём всё, кроме… Он – и тьма, выжигающая в нём всё – мысли о жизни, о любви матери, о будущей встрече с отцом, о новой школе, в которую он пойдёт на новом месте, в Женеве…       Андо и анфилады ледяного дворца, где горит огонь, где бесчисленное количество тянущихся рук – с лаской, с принятием, с любовью к тому, что долго ждали… Он – и расширившиеся от ужаса глаза, и долгий, протяжный крик молоденькой медсестры, задремавшей рядом с его кроватью. Она бьётся в истерике, её пытаются успокоить, она отползает в угол палаты, заслоняясь от чего-то невидимого…       Андо и губы, сливающиеся в долгом, жадном поцелуе. Он и случайно пойманные мысли матери – об отце, о тех минутах страсти, что подарили ему жизнь…       Андо и последняя цитадель тьмы, Андо и его ярость, его режущий, разящий огонь, его безудержное, долгожданное наслаждение – ради этого момента он жил, когда искалеченное тело дракха затихло у его ног… Он и ночи с пустотой – без снов, без ощущений, и была б радость, но радости от пустоты не бывает… Андо и билет на Землю – к тому миру, что дал и отнял жизнь у его родителей, к тому миру, что он почти ненавидел, но теперь решил узнать… Он – и мать, говорящая, что они отправляются в этот новый мир, отправляются хотя бы попроситься в него, может быть, им разрешат жить там где-нибудь на отшибе, мир ведь большой, может быть, этот мир, где, говорят, сбываются мечты, излечит его наконец… И потом, когда он узнал, что хотел сделать Виктор, он не смог возненавидеть его больше, чем себя – не ведая того, он мог сделать куда худшее. Он мог призвать в этот мир, воплощающий мысли, Теней…       Андо – светящейся рукой ласково стирающий тень Теней.       «Тебе нечего бояться. Этот мир ждёт и тебя».       «Я нашёл лучшее, я нашёл бездну света… Целый мир, полный чудес, не может превзойти твоей души».       Андо… Прекрасный… Жаркий… Совершенный… Принимающий… Алан видел его всего, и это было так много, так сладко, так упоительно, он парил в этой пронизанной светом и красками бездне, он терялся в этом бескрайнем просторе, становился малой песчинкой и мчался сквозь этот свет, сквозь память Андо, сквозь чувства Андо, сквозь тело Андо, он растворялся в Андо, как сахар в горячей воде, он таял в нём, как лёд в огне. Он раскидывал маленькие, слабые руки, чтобы обнять всё, что ему давалось – маленький Андо, делающий первые шаги при поддержке рук нарнской женщины, десятилетний Андо, его сильное, тренированное тело на турнике – кровь стучит в ушах, стучит именами, которых он хочет быть достоин, и падая в изнеможении на песок, он продолжает шептать их… Шестнадцатилетний Андо – и море новых лиц, новых мыслей, и среди них – мысль о том, что он может быть привлекателен, что его могут желать… Словно случайно принесённый ветром цветок, Андо поймал её – чтобы теперь её касались дрожащие пальцы Алана. Андо – и объятья этих людей среди льда, прекрасных, грешных, святых людей…       Они узнают его, узнают в нём то, что они потеряли когда-то, что вернулось к ним. Они принимают его – как дар, как причастие… Это их религия, если угодно, это – нет границ, нет запретов, нет запертых дверей. В бездне Андо он читал и их мысли. Это – свечи, отражающие огонь Андо, благодатный огонь, который не обжигает верующего, преданного…       Вместе с Андо он задыхался от того, первого наслаждения, ввысь, к бездонному небу, наслаждения отдающегося, парящего, вверившегося, с образами из снов, со светом из мечты, с теми, кто обещал всегда ждать… От того, другого наслаждения – стремительно вниз, в кроваво-огненную бездну, в яростное, злое опьянение, в счастье воина, сразившего врага… Он видел ангела божьего с мечом, Георгия, поражающего Змея, и это было не менее возбуждающим, чем тело Андо, бережно передаваемое от тела к телу. Он видел то, что видел Андо, чувствовал то, что чувствовал Андо – и с ним пил это неистовое, жгучее ликование.       Он видел Андо и того человека, чья фигура по-прежнему тонула в свете, но свет этот теперь пронизал всё тело, всё существо Андо – а значит, и его тоже, он чувствовал эти слёзы, эти жарко горящие губы, эти взметнувшиеся в молитвенном объятье руки, эти приглашающе раздвинутые ноги – как маленькая искорка света, перебегающая по кончикам пальцев, как малая молекула в бисеринке пота… Он сливался с Андо, со всем, что было испытано Андо, он пил, стараясь не пролить ни капли.       «Ты всё… У меня ничего прежде не было… Ты дал мне всё…».       Андо открывал одну дверь в своей памяти, потом другую, третью… Он старался сдерживать то, что может сгубить это слишком хрупкое, совершенно неспособное к самозащите существо, но вместе с тем он чувствовал непреодолимое желание раскрыться, поверить, постараться показать всё, охватить всё. Алан так напоминал этим сестру, Офелию. Её желание любить, её стремление довериться, отдаться полностью, подчинить весь страх, всё отчаяние его Свету, его силе.       «Алан… Будь осторожнее, Алан, это… может быть так… опасно для тебя… Ты видел, знаешь мою силу – и она может не только спасать, куда чаще она сжигала в пепел…»       «Андо… Чего я мог бы бояться здесь, в этот миг? Чего ты мог бы бояться? Я не хочу быть осторожным, Андо. Я хочу это всё, я люблю это…».       Как разрядом по нервам, по всему телу – и больно, и страшно, и странно. Дугой вверх, прогибаясь над измятой постелью, словно выходя из тела, выходя за предел разума, за предел жизни-нежизни. Андо встряхнуло, так сильно, что судорога пробила всё тело, ноги, руки, до боли, агонии, разрывающей изнутри.       К’Лан… Первый друг, отчаянный в своей наивности и простоте, желавший преодолеть эту границу непонятного отчуждения, чувствовавший не сознанием, а своим цельным, неиспорченным сердцем, что и самому сильному может быть нужна помощь и поддержка. Столько терпения, способности прощать обиды, терпеть эту холодность, быть рядом… За что, как ему хватило сил?       Уильям и его нежность, Адриана, отдавшая за него жизнь, Офелия, открывшая ему любовь столь глубокую и удивительную, что он и вообразить подобного не мог, как слепой не может вообразить краски заката. Все они вставали перед мысленным взором, один образ сменялся другим. Андо снова выгнуло, выкручивая суставы, подхватывая с кровати, голова запрокинулась назад, разливая по простыне лаву рыжих, мокрых кудрей.       «Боже… Как велика была моя тоска, моё одиночество… которого не было на самом деле! Как многое было у меня… Больше, чем я заслужил… Как я пытался отвернуться, отторгнуть всё это, как излишнее на моём пути, не желая иного, чем служить – хоть отсвету твоему… Не желая желать иного… пока не сдался перед её любовью…».       «Андо, Андо… - Алан словно маленькими ладошками трогал трепещущее, мятущееся сердце Андо, - что же ты… как ты можешь так… ты всего заслуживаешь, всего стоишь, как ты мне говоришь, так и я тебе… ты человек… А тебе так многим пришлось быть…»       Андо вцепился в хрупкие плечи мальчика, рывком поднялся, опрокидывая Алана на кровать, садясь на него сверху, вжимая в постель дрожащими руками. Волосы растрепались, огромные глаза, лишённые радужки, словно от невыносимой боли расширенные до предела зрачки, мокрые виски с налипшими на них волосами, мокрое тело, льнущее, притягивающее к себе, обжигающее изнутри, обжигающее распалённой кожей.       И снова – свет из ладоней, снова – жжение в лопатках, снова – белые, слепящие своим светом полупрозрачные крылья, почти видение. И слёзы – падающие на лицо Алана, словно его собственные, скатывающиеся по щекам.       «Алан… Прости меня… Нет, ты не должен прощать меня за других, кого я когда обидел, но ведь и чувствовать всё это, нести этот груз ты не должен тоже… Алан… Искупает ли то, что я сделал хорошего, кому помог – все мои ошибки? Оправданны ли то терпение, та нежность, то принятие, которое мне… Оправданно ли моё существование? Всё то, что ближайшее ко мне – всё ушло… И мир – живёт, я долго не мог понять, как… А я… Я хочу быть… Хочу знать, что меня любят… Хочу быть любимым, прости меня… Прости меня, Господи, я хочу быть… человеком…»       «Ты человек, Андо. Человека я люблю. Не бога, не орудие бога, не исцеляющий свет – им я восхищаюсь, к нему я тянусь, но люблю я то, что основа, что под этим, что твоё, истинно твоё, слабость твою, сомнения твои, ошибки твои, раскаянье твоё – это всё я люблю, я тебя принимаю…»       «Скажи мне… Скажи сейчас… Кто я? Что ты любишь? Почему? Что я такое, я сам не знаю… Быть таким, как все, как люди – я не могу, я другой, природа моя другая… Быть как то, что ушло – немыслимо, неправильно… Дэвид… Дэвид, которого я так хотел защитить… Какую боль я причинял ему этим… Быть частью, орудием… программой… Как Страж… Какая разница – быть рабом тьмы или рабом света? Но как же мне жить… кем мне быть…»       Тело Алана выгнулось под Андо, его прошила золотая молния экстаза. Светящиеся крылья опали радужным шатром, закрывающим их от всего мира – и медленно погасли. Андо рухнул на грудь Алана, дрожа, почти в беспамятстве, прижимаясь, впиваясь всем телом, Алан обнял его, лаская, баюкая, целуя спутанные рыжие волосы, стирая губами слёзы с его лица – вместе со своими.       – Собой. Только собой, что бы это ни значило. Между, третьим путём, своим собственным… Ты видишь душу мою, она открыта сейчас тебе, эта любовь, эта свобода любить… Это всё – ты дал… Если хочешь – будь… Будь тем, к чему тянется твоя душа, ты имеешь право… Я не отрицаю. Я буду рядом. С оружием, с орудием божьим, с человеком, с тобой. Ты – и тот, что тогда был, и тот, что сейчас есть, ты – дар, лучший дар, прекрасное, совершенное в своём пути… Не за силу, не за помощь, не за свет… За твою душу, которую я вижу сейчас… Не говори о себе это… Нет, говори… Я приму… Я для того здесь… Ты весь нужен мне…       Кэролин снова входила под тихие своды старинного храма. С первого дня это место, кажется, привязало её сердце. Она стремилась сюда, когда на неё накатывала тревога, когда неделя прошла со дня, когда «Белая звезда» перестала выходить на связь. Она искала здесь возможной новой встречи с Мелиссой – сказать, что с ней хотела бы познакомиться ещё одна женщина… Это было естественным после того вечера, когда миссис Ханниривер вернулась от Лаисы Алварес в слезах, с тихой улыбкой на лице, и не сразу нашла слова, чтоб объяснить, что же произошло. В этот раз храм не был пуст. Кэролин замерла у колонн, заметив молчаливое собрание в балахонах, окружающее ложе с обёрнутым белым полотном телом. Погребальная церемония… Собственные тревоги, собственное одиночество вдруг подступили к ней, окружили неясными, но настойчивыми серыми тенями. Она хотела развернуться и уйти – но всё не решалась сдвинуться с места. Одна из фигур в балахонах пошевелилась, сделала шаг к ней. Под капюшоном Кэролин увидела лицо немолодой минбарки, на нём не было слёз, но Кэролин чувствовала исходящую от неё щемящую печаль – покойный был её супругом…       В руках минбарки сверкнула золотая нить.       – Возьмите это. Наши обычаи требуют… Это знак… Как то хорошее и доброе, что умерший сделал бы для вас, но не успел, и мы делаем это за него… Простите, я не очень хорошо знаю язык землян, я не могу объяснить хорошо.       – Не надо, не надо, что вы! Я не должна была, я не хотела, я сейчас уйду… я не знала, что здесь занято, мне нечего здесь делать…       – Храм не бывает занят. У вселенной есть для нас время и место. Вселенная привела вас не зря. Это не только наша церемония сейчас, это и ваша.       И тогда Кэролин прорвало. И она говорила, говорила – минбарка заботливо усадила её у ног мраморного Валена рядом с собой, как сидели они с Мелиссой, и слушала, так внимательно слушала, что не хотелось думать, всё ли она понимает в малознакомом ей земном языке… Ну, быть может, она – не всё, но мраморный Вален над ними, с отечески любящим, всепрощающим, всё понимающим лицом – понимает. Своды этого храма понимают. Вселенная понимает.       Она говорила об Альфреде, которого она и схоронила, и как будто оплакала, но не отпустила, не могла отпустить…       Он умер не на её руках, ей сообщили на следующий день, когда она пришла его проведать. Говорят, он умер тихо, во сне. Так, говорят, умирают праведники, это, наверное, и правда лучшее для старого больного человека, каковым он был… но было ли для него счастьем беспамятство? Было ли оно беспамятством? Перед смертью человек, говорят, видит всю свою жизнь – видел ли он её в том последнем своём сне? Ей так жаль было, что её не было рядом, чтобы разбудить его, не позволить видеть снова этот печальный, безрадостный сон, позволить умереть в сознании, видя её лицо в последние минуты, зная, что он не один… Что он больше не один… Он не должен был умирать в одиночестве, так потерянно, так жалко, он не должен был один смотреть этот ужасный печальный сон.       «В конце пути мы всегда одиноки». Справедливо ли это? Он был одинок всю жизнь.       Конечно, можно сказать, и она смотрела этот сон вместе с ним… с ним ли вместе, или всё же они смотрели его порознь? Могла ли она быть с ним рядом хотя бы в один из этих тяжёлых моментов, чтобы положить ему руку на плечо, чтобы утешить, отвести печаль? Каким был самый тяжёлый из этих моментов, самое невыносимое из воспоминаний, на что он не смог смотреть, что увело его за грань, где больше нет жизни, откуда нет возврата? Первая его неудача на экзамене, когда сокурсники едко смеялись над давшим маху отличником, подогревая его страх, что теперь всё, конец, ему не подняться, не достигнуть высот, не быть в почёте, теперь все знают, что он слабак, неудачник? Первая «проверка на благонадёжность» перед включением в элитную группу – холодные свёрла чьих-то глаз, пронзающие мягкие, ещё очень мягкие ткани души, и нет места, где от них можно что-то укрыть, что-то оставить себе, только себе, они равнодушно-пренебрежительно копаются в его честолюбивых мечтах о его имени на доске почёта, в его личной иерархии любви-нелюбви к преподавателям, в его робких чувствах к девочке курсом младше, в его первых эротических переживаниях, в его снах, они такие, им можно всё… Или первый раз, когда сам делал так, чувствуя, как трепещут под его ментальным щупом чьи-то воспоминания – шелестят, как шёлк нижнего белья, перекапываемого при обыске… Или когда первый раз убил человека? Или когда первый раз приказал убить – сам не марая рук, не имея возможности знать, какими будут последние слова, последние мысли, с каким выражением навсегда застынут глаза? Когда первый раз пытал – ещё не со спокойной, холодной душой, ещё заставляя себя, внутренне содрогаясь, но повторяя: это для Корпуса, это для семьи, это для того, что куда важнее, чем покой, чем чистый от кошмаров сон… Или когда первый раз сканировал умирающего, видел, как сгущается тьма, как тают ощущения тела, окружающего мира, как сознание падает в ледяную тьму, всё ещё пытаясь цепляться за ломающиеся в руках тонкие пласты воспоминаний – как дорога становится жизнь в эти последние мгновения – цепляясь и за него, ледяными, уже мёртвыми руками, унося в них в бездну часть его, живую, навсегда потерянную часть? Сколько кошмаров он взял от других, будто мало было своих?       Она видела их. Видела с той самой минуты, когда упали барьеры. Когда он сказал, тихо-тихо, и с таким особенным выражением, так, как, наверное, никогда говорил, не думал, что может сказать: «Кэролин, я, наверное, не самый лучший человек, тебе может не понравиться то, что ты там увидишь, лучше не смотри, не бери это…»… А она смотрела, она не могла оставить его одного, не могла не разделить…       Его первая встреча с кем-то очень вышестоящим, ощущение собственной жалкости, подгибающиеся коленки, неспособность сказать что-то подобающе связно, гладко, хорошо, выстроить мысли в необходимо стройный порядок, куча всяких глупостей в голове, и ментальная оплеуха, и горящие щёки – словно вполне физической она была, и недостойные, жгучие слёзы в туалете… Первый брак – ему просто сообщают, что ему назначили жену, и он ждёт, когда прозвучит имя, когда покажут лицо – ждёт с волнением, граничащим с паникой, он знал лишь, из кого выбирали, он очень надеется, что это Линда, Линда Харрис, тугими золотыми локонами которой он тихонько любовался вот уже три года, и кажется, она улыбалась, когда ловила на себе его взгляд… Чуда не произошло, это не Линда, это Соня Тимменс, Соня, Тимменс, хуже которой и представить нельзя, жалкое, нелепое создание, которой природа, наверное, исключительно как утешение дала П11! Она некрасива, хотя и не уродлива, она, пожалуй, полновата, хотя кость у неё тонкая… Неприятно тонкая, как у крысы… С Соней без толку могли работать лучшие стилисты – как бы её ни одевали, как бы ни причёсывали, какую бы косметику ей ни давали – она всегда выглядела как жалкое пугало, выглядела как-то грязно, неопрятно, может быть, излишняя сальность кожи и блёклых, безжизненных волос, которую всё никак не удавалось победить. Наверное, бедняжка просто не в силах справиться с комплексами, полюбить себя, говорили девчонки, в том числе и Линда Харрис. Пока однажды не понимали, что если кого-то Соня и любила, если была вообще способна, так вот именно себя. Никто из них так и не стал Соне подругой – а ведь пытались, в среде телепатов внешность тоже значима, но действительно не определяюща, для дружбы уж точно. «Просто удивительно, до чего ж она злая!» - говорили особо простодушные, и лучше и сказать нельзя. Это, наверное, вовсе не человек, злой гоблин из детской сказки, и её внешняя неприятность – всего лишь следствие и подходящая упаковка для её внутренней сути. Она не способна нравиться прежде всего потому, что никто не нравится ей самой, от тех человеческих чувств, которые часто служат телепату помехой в работе – сопереживание, симпатия, дружеское или любовное притяжение – она избавилась достаточно рано, если вообще их имела, и работала она, действительно, хорошо. Насильственные сканирования не вызывали у неё никаких внутренних драм, только деловитое удовлетворение от освоения нового приёма и достижения результата. И если именно это существо признали генетически наилучшим партнёром – что после этого думать о себе самом? Корпус не ошибается – значит, неправильны именно эти ужас и отвращение, даром что схожие чувства Соня вызывает, в общем-то, у всех. Не эти все назначены ей в мужья. Она хороший специалист – на один пункт слабее его, но значим не только уровень, у неё высокая обучаемость, природное хладнокровие, а главное – в её роду отмечена высокая плодовитость. Как у крысы, думал Альфред, надевая кольцо на тонкий палец с острым ногтем, более напоминающим коготь. Он вспомнил тогда слышанное где-то выражение «идти в спальню как на Голгофу», благо, для Сони его неприязнь значила не больше, чем значила б приязнь, имело значение только послушание воле Корпуса. И когда Соня с гордостью сообщила, что беременна – он с чувством огромного облегчения отселился в отдельную спальню, благодаря небеса за то, что беременность у людей длиннее, чем у крыс. Когда Соня, на седьмом месяце, погибла при теракте, устроенном этими ненормальными подпольщиками, он уже умел подменять эмоции – едва ли многие не понимали, что они о серьёзно пострадавшей при том же теракте Линде Харрис, но если ты хорошо изображаешь то, что должен, этого уже достаточно. Линда умерла вскоре, и это тоже было облегчением – окончательным прощанием с бесплодными мечтами…       Его первое большое задание – первая «полевая работа»… Накрытый ими схрон нелегалов, окатившая его волна ненависти… Он замешкался – и пропустил, не упредил удар, и его напарник погиб, раненый навылет, и он сам погиб бы тоже, он уже видел направленное на него дуло, слышал щелчок взводимого курка – но выстрелы подоспевшей группы прикрытия прозвучали раньше. И презрительные взгляды коллег – «Рохля, сосунок, расчувствовался, испугался, хорошего парня потеряли» - и его клятва – больше никогда не расчувствоваться…       Его первая в жизни… можно сказать – боль, которая не его, боль за другого, боль потери, которая не есть смерть – разрыва связи, удара, которого он не ждал. Голый, зябко подтягивающий к себе согнутые в коленях ноги, человек, на его скуле багровеет огромная ссадина, в растрёпанных русых волосах виднеется запёкшаяся кровь. Она знает – не Альфредом нанесены эти раны, он, напротив, пытается осмотреть, оказать первую помощь – но руки этого человека отталкивают его… Кажется, этот человек вошёл в одну из камер с задержанными нелегалами – один, без оружия, и они, обалдевшие от такого счастья, жестоко избили его, и он не сопротивлялся, его спасла вовремя подоспевшая охрана…       «Ты надеешься обрести искупление, Байрон? Зачем ты закрываешь от меня свои мысли?»       «Ты больше не услышишь их. Никогда».       То же лицо – на белоснежной больничной простыни, широкие бинты на запястьях. Человек пытается подняться, вырваться из больничной палаты, оттолкнуть равнодушно-помогающие руки.       «Ты знаешь, ты мне как сын…».       «Я очень надеюсь, своего сына у тебя никогда не будет, Бестер. Что ты не сделаешь с ним ничего хуже того, что сделал со мной».       Наверное, этот голос звучал в его голове, когда он стоял над её бесчувственным телом в медблоке Вавилона-5, глядя на чёрные паучьи лапы имплантов, обнимающие её лоб. Конечно, он всё бы отдал, чтобы не допустить… Жизни бы не пожалел… «Жизни не пожалел бы, Бестер? – говорил, наверное, этот голос, который стал чем-то вроде речевого модуля если не совести, то некого ангела-обвинителя, который всё равно, что бы ни происходило, не желал молчать, - да кому нужна твоя жизнь? Не жалеть надо было своих планов, своей власти, своих амбиций. Ты надеялся, что она вся твоя, что будет ждать на том же месте, пока ты придумаешь, как уломать её, как, может быть, пристроишь на какую-нибудь канцелярскую работу в одном из тихих филиалов, ты клялся, что уж ваш ребёнок не будет расти в корпусовском концентрационном лагере, ты что-нибудь придумаешь… А пока ты думал, твой возлюбленный Корпус продал её Теням».       Этот голос, наверное, преследовал его те годы после падения Корпуса, когда он скрывался, когда на бесчисленных судебных делах звучало его имя в показаниях бывших соратников, в показаниях родственников тех, чьи братские могилы на территориях концентрационных лагерей теперь раскапывались специально назначенной экспертизой, в показаниях очевидцев, нашедших, при штурмах тайных баз, ещё живых, безнадёжно безумных, искалеченных на допросах агентов Сопротивления. Пока она не смела молиться о том, чтоб бог помог ему, чтоб укрыл его от преследователей – нет, лишь о том, чтоб нашли его силы правосудия, а не эти родственники, эти свидетели…       Да, она была с ним на суде. Она пошла, хотя не было в её жизни минут страшнее. Если б её жгли заживо, если б лили в глотку раскалённый свинец – это принесло б ей неизмеримо меньшую боль, но она не могла не пойти, не быть с ним рядом. Пусть хоть кто-то будет с ним в этот час… Она всё же упала там в обморок, и первое, что она услышала, когда очнулась – его тихую мольбу, к врачу, чтоб ей сделали укол, глушащий телепатические способности, чтоб дали хотя бы пережить это заседание без волны ярости, ненависти, без многоголосого хора проклятий – которых она не заслужила… Ему не отказали в этой просьбе.       Лицо Офелии – некрасивое, распухшее от слёз. Она не находит слов, она только повторяет: «За что, за что?». За что он так со всеми этими людьми, за что он так с нею? Дианы не было. Кажется, Диана тогда уже очень сильно болела, и умерла вскоре, должно быть, через год… Но уже тогда Офелия сказала, что она сирота. «Мы все теперь сироты», - с неприятной усмешкой ответил один из вызванных как свидетели по делу заключённых, бывших силовиков Корпуса…       Видение за видением, воспоминание за воспоминанием вставали в памяти Кэролин – стены её тюрьмы когда-то, стены больничной палаты, стены его камеры, стены, стены, всегда между ними, между ними и жизнью…       – За что, господи? За что ему, за что мне, за что всегда так, всё равно так, почему, почему я не в силах была его спасти? Не в силах спасти Алана… Просто быть рядом, просто бессильным наблюдателем, просто тянуть руки к тому, кто падает, падает в бездну… Почему… почему… в конце пути мы всегда одиноки?
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.