***
Вайс чувствовал присутствие Генриха, даже если того не было рядом. Но того не был рядом так редко, что от него впору было прятаться. И когда это наконец произошло, когда Белов, отдохновенно перестав сопротивляться счастливой улыбке, спрятал лицо в своей тонкой казарменной подушке и вздохнул, он понял вдруг, что произошло. Так понял, что пришлось скатиться с кровати и искать себе воды, потому от осознания реальности пересохло в горле. Весь день он находился в обществе Генриха. Пытался, правда, держаться не слишком близко, честно пытался по старой птенцовой привычке жаться к плечу Штейнглица, но это не работало. Всё равно Генрих занимал всё его внимание. Даже суть деловых разговоров доходила до Белова словно через слой ваты. Генриха подстригли. Именно об этом умилённо думал Вайс, когда Вилли степенно вещал что-то о русских танках. Генриха постригли и волосы у него стали ещё светлее. Или это так кажется из-за сумеречной черноты формы? Или это из-за того, что Генрих аккуратно причёсан как воспитанник детского сада… Генрих курит. Раньше не курил. А теперь, когда затягивается, так по-совиному сводит долгие брови и напускает на мраморное лицо такую суровую окладитость, что выглядит совсем взрослым. Совсем взрослым. Старше своих лет… А как держит в пальцах сигарету? Наверняка так, как учили в гестапо. И, как учили там, выбрасывает ноги при ходьбе, пристально смотрит искоса, всезнающе улыбается. Юный хитрый барсучок в нём выращен в мощного зверя с орлиным взором и леопардовыми повадками. А когда они вместе и только вдвоём шли по одному из коридоров, Вайс, помнится, елейным голосом нёс какую-то чепуху, была первая минута, когда они остались по-настоящему наедине. И всё было в порядке. По крайней мере, в глазах не темнело и Генрих больше не прикасался к нему. И вообще вёл себя так, будто они просто старые друзья. На секунду Вайсу даже показалось, что всё так и есть. Просто старые друзья, которым вовсе не зачем бросаться друг на друга и делать что-либо, что нужно будет тщательно скрывать. Но не успела Белова затопить волна благодарности за такое отношение, как Генриху потребовалось закурить. Вайс достал зажигалку. Зажёг. Хотел приподнять руку, но Генрих… Генрих опустил голову к его ладони. Хоть не прикоснулся и на том спасибо, но… Но Вайс увидел его светлую макушку так близко перед своими глазами, что мог рассмотреть каждый светло-русый волосок, лежащий в строго проложенном направлении. Чёрте что… Всё-таки слетел с катушек. Не удержался. Рискуя кого-то обжечь огнём, свободной рукой притянул его голову к себе, коснулся губами волос над ухом, хотел прижать к себе, хотел обнять. Но Генрих не дал ему всё испортить. Хоть в тот момент Белову казалось, что именно Генрих всё и испортил. Но нет. На тот момент Генрих всё спас, настойчиво и даже грубовато выпутавшись, оттолкнул. Генрих сделал всё правильно. Так правильно, что сердце свело, когда Генрих самым хитрющим образом улыбнулся, хлопнул по плечу и коротко посмеялся. Свёл этот порыв в игрушечную шутку. «Ты решил вспомнить, как мы с тобой в Риге дурью маялись? Да-а, было время. Но теперь-то мы сознательные немцы, друг мой. Ха. Ха. Ха. И вообще, старина, нам нужно вспрыснуть нашу встречу. Или ты по-прежнему предпочитаешь вину пиво, а пиву воду? Да, и что у вас там произошло с курсантом Фазой?» Вайс бессильно улыбался каждому его слову. Маленький взрыв отчаяния тут же затопило океаном благодарности. И признательности за то, что Генрих спас нас обоих от того, что могло бы произойти. А впрочем, что могло произойти? Ничего такого, что происходит каждый день? Но за этим «ничего» непременно прокралось бы самое главное и самое страшное. Именно это припугнуло Вайса ночью, когда он увидел вдруг со всей ясностью, по какому обрыву носится. По тому обрыву, за опасной гранью которого ждёт полное растворение в Генрихе. И сразу после — потеря контроля. Не над ситуацией, не над миссией, хотя над ней тоже, но что страшнее — над самим собой. Ведь если влюбиться в Генриха, вспомнить то, что было в Латвии, и переиначить на сегодняшнюю Польшу, то тогда выйдет полнейший крах, крушение, гибель, разоблачение рано или поздно, и тогда уж либо смерть, либо предательство. Открыв ему своё сердце, скрыть главное от него не удастся. Если Генрих не поймёт, тогда Вайса ждёт казнь где-нибудь на мощёном гестаповском дворе. Если поймёт, что вряд ли, то их смерть, всё на том же дворе, будет одна на двоих. Потому что на предательство родины Белов не пойдёт, даже если Генриха придётся убить. А предположить, что Генрих станет покрывать советскую разведку за красивые синие глаза… Вайс поперхнулся и долго кашлял. За один глоток воды он успел уйти в обрисовке перспектив так далеко, что так просто нельзя. Опасно. Нет, нет и ещё раз нет. Ничего этого не будет. Ни гибели, ни проигранной войны, ни расстрела напротив бетонной стены в мощёном внутреннем дворе. Белов этого не допустит. Получается, нужно держаться от Генриха подальше. Не любить его ни в коем случае. Использовать его — да. Но как же приказать сердцу? Белов закрыл кран и долго растирал по губам капли горьковатой воды. А нужно ли приказывать? Сегодня Генрих ясно показал, что для него их прибалтийские отношения в прошлом. Сейчас действительно не до этого. Сейчас у них медленно, но верно скатывающая к поражению война, служба, долг, работа… Никаких глупостей. Всё верно. Значит, если какая-то глупость и нужна, то нужна она только Вайсу. А он ли не специалист в преодолении себя и в жестокости? Разве не знает он, что случилось с курсантом Фазой? Разве не знает и не сделал много чего другого? Началось его бесконечное отвесное падение с подрезанными крыльями ещё раньше. Началось с того, что он упорно зазывал Оскара Папке провести вечерок вместе, о чём потом долго не мог вспоминать без содрогания. Но потом пересилил себя. Разве это было трудно? Не то чтобы очень. А после он навешал всем немцам на уши столько лапши, что сбился со счёта. А потом растревожил сердце Ангелике. И вот, теперь она снова рядом, немного постаревшая и ставшая ещё более кукольной и суровой, водит за собой на поводке фон Зальца и мечтает большими диковатыми голубыми глазами посмотреть на казнь. И в голосе её вновь обнаружима солдатская песочная хрипотца. Это потому, что она курит тонкие сигареты и потому что ей так и не довелось порыбачить в Рижском заливе. Но с другой стороны, если бы Вайс всё-таки взял её на рыбалку, это было бы ещё более жестоко, подло и бессмысленно с его стороны. А так он её использовал, но хотя бы не обесчестил и лишь слегка поцарапал, но не разбил ей вдребезги сердце. Была ещё другая девушка. Ефрейторша из служебного гаража абвера. Потрёпанная, красивая и сильная, думающая о своём отце и птичниках. Тут Вайс не видел своей вины. Любезная фройлейн сама настолько упорно его добивалась, что под конец ему было никуда от неё не деться. Отговорка на счёт помолвки вскоре перестала приниматься. Приглашения выпить вместе шнапсу становились всё более настойчивыми. Вайс пользовался многими её услугами и в конце концов понял, что и дальше бегать от обещаний будет просто невежливым и оскорбительным для неё. Ситуация была противоположной ситуации с Ангеликой. Здесь ему было позволительно после исчезнуть, это даже приветствовалось бы. Как он это любил, Вайс выждал до последнего и только потом явился на зов многочисленных приглашений. И только придя, расстегнув верхнюю пуговицу кителя и с красном свете открытой печной заслонки дьявольски улыбнувшись, осознал вдруг, что с девушками дел не имел так давно, что едва мог вспомнить ту последнюю, московскую, кареглазую, кажется, Машеньку. Едва мог вспомнить, но ни её длинные растрёпанные волосы, ни её пухлые, изрытые сурьмой синяков запястья, ни её порванная на плече блузка… Это всё, что Белов мог о ней вспомнить. Зато куда больше вспомнить о Генрихе, о его монетной коже, о его резковатом голосе, о его чудном и храбром разрезе магнитных дождливых глаз и о всём том, что осталось закопанным кладом на пологом белом берегу Рижского залива. И Вайс, и его дама порядочно напились, поэтому упорствовать не пришлось, да и вставать на следующее утро было рано. Навсегда прощаясь с симпатичным ефрейтором, Вайс с улыбкой пообещал, что после войны навестит её ферму. Конечно же нет. Потом птицы прилетели покрупнее. Те птицы, при которых Вайс и сейчас лакействовал и диверсантил. Самой крупной из них был Лансдорф, который был слишком стар для чего бы то ни было. Но под его проницательными, острыми и вообще не очень приятными сухими рыбьими взглядами Вайс всегда чувствовал себя немного неловко, будто его изнасиловали и заставили поверить, что ничего не было. Лансдорфу нужно было растирать ноги, помогать ему в ванной, чуть ли не на руках подлеца носить, укладывать спать, поправлять подушки, любезно подносить лекарства, вздыхать и думать про себя, что лучше было бы переспать с ним, чем выполнять обязанности горничной и сиделки. Конечно, гордости как таковой Вайс не мог себе позволить, но всё равно было противно. Что, впрочем, с легкостью забивалось осознанием того, какой Лансдорф большой человек и чего благодаря его доверию и расположенности можно добиться. Кроме того, несмотря ни на что, Белов его уважал. Потому что видел в нём и силу, и хитрость, и ум, и властность, и главное — умение всем этим правильно распорядиться. Если Вайс и боялся разоблачения, то ему казалось, что опасаться следует в первую очередь Лансдорфа, а потому с ним всегда был на чеку. Происходило это в первую очередь из-за того, что Лансдорфа ни в какую не удавалось очаровать, на какие бы ухищрения Белов для этого ни шёл. Старик был полностью равнодушен и непроницаем для всех ласковых синих взглядов, честных слов и добрых улыбок. Наверное, Вайс выказывал слишком мало скрытого недовольства и отвращения, когда помогал ему вытираться после душа. В таких случаях стоило вести себя поскромнее и попрезрительнее, тогда бы вышло более натурально, но сделанного не воротишь. Несколько больше Вайсу нравилось сотрудничать со Штейнглицем. Было в этом что-то необъяснимое, но с самого начала, когда только впервые научился набрасывать на его плечи шинель и открывать для него дверь служебной машины, Белов почувствовал себя особенным. Потом он понял, что влиятельность, да и прозорливость майора сильно переоценил, но было поздно. Мнение было составлено. Может быть, Вайса сбила с толку его постоянная грузная усталость, его постоянное «просто паршивое настроение», хмурость и спящая вечным сном ярость. Штейнглиц никогда не улыбался, никогда не позволял себе перестать скорбно хмуриться, максимум — мог усмехнуться какой-нибудь несуразице Дитриха. Было в нём что-то злое и устрашающе, но спокойное и необъятное, весь он был как Тихий океан: то ли ежечасно сожалел о потопленных кораблях, то ли был дважды убит горем, а теперь вот, снова жив. Долгое время работая его шофёром, а при способности Вайса пролезть в любую щель, следуя за ним неотступно, Белов проникся к Штейнглицу не уважением, нет… А скорее некоторой слепой муравьиной нежностью от привычки к его хмурым повадкам. К нему тянуло едва уловимой магнетической силой. Рядом с ним всё пропитывалось терпким ощущением безопасности и нерушимости устоев. Поэтому Вайс и любил сидеть вокруг всяких столов рядом с ним, почти прикасаясь к его плечу своим. Непостижимым образом рядом с ним было хорошо и уютно. Несколько тоскливо и безмолвно, но всё равно уютно. И всё равно хорошо, хоть Вайс ни разу не услышал от него ни одного по-настоящему дружеского слова, да и ни одного заинтересованного взгляда не поймал, кроме, разве что, одного вечера, когда Штейнглиц долго держал руку на его плече, помогая идти и поддерживая. Это уже потом, потом, в Берлине были несколько ливневых родных взглядов. Было почти дружеское, надрывное, но внешне невозмутимое прощание во мчащемся по подземному чёрному тоннелю трамвае. За тёмными окнами трепетали влажные блики, замутнённые пеплом развалин, и все пассажиры клонили головы и отключали слух. Никто не закричал, даже не поднял глаз, запуганные люди только испуганно попятились к кабине, когда пророкотали выстрелы. Штейнглиц, ещё более постаревший и потяжелевший, не был удивлён известием о том, что верховное командование к концу войны решило его убрать за прошлые заслуги. Не был удивлён даже тем, что исполнителем казни должен был стать старый коллега. Старый друг, по старой привычке тревожно спрятавший руки в карманы и по-оленьи жмущийся к его плечу. Даже в тряском трамвае со Штейнглицем было уютно. Вайс ни за что бы его не убил. Его одного — не смог бы. И даже, наверное, попробовал бы защитить его. Но в то время и так слишком много всего навалилось и выручать нацистских преступников из их бед не входило в компетенцию Белова, поэтому он лишь отошёл на шаг к двери и покорно прикрыл глаза на ту секунду, когда Аксель двинулся вглубь вагона навстречу к своей быстрой смерти. После этого, слегка паникуя, Вайсу осталось только застрелить убийц и скоропостижно выскочить на вывернутую наизнанку улицу, на холодный, подбитый солнцем и пыльной духотой воздух, на одинокий грохочущий падший город. И долго дышать, отплёвываясь от горечи и от ощущения тёплого веса его ладони на своём колене и от того, что теперь эта рука лежит на затоптанном тысячью ног полу. Потом ещё долго пришлось прокашливаться в грибном дожде от раннего осознания или просто от иллюзии того, что Штейнглиц, и только он один, среди всех немцев стал ему товарищем и другом. Другом из тех особенных и незабываемых друзей, о чьей дружбе узнаешь только переступив порог последнего расставания. Но до этой Берлинской перестрелки из трёх маленьких взрывов ещё жить и жить. Последними словами Штейнглица были: «Дитриха…» Тут он на мгновение замялся. Его медвежья лапа, придерживающая смятые перчатки, застыла у плеча Вайса. Свои заключительные секунды он отвёл тому, чтобы подобрать нужное слово. «Берегись». Но Белов догадывался, что про себя было сказано совсем другое. А может быть, именно это, но с другой интонацией. О сути этой интонации Вайс узнал ещё в Польше. Дело в капитане фон Дитрихе, и в том, что он и Штейнглиц всегда были вместе. Казалось даже, что и до войны, и до Рейха, и до собственного рождения были. Уж очень хорошо подходили друг другу. Сам по себе Дитрих был просто истеричным, малодушным и самолюбивым прибалтийским субъектом, мнительным и ловким, но беспросветно беспомощным и заплутавшим в своей вороньей хитрости. Слишком много он произносил лишних слов, поэтому ему мало кто верил и мало кто слушал. Мало кто его боялся, что делать, как потом выяснилось, всё-таки стоило. Ведь как потом выяснилось, Дитрих был единственным, кто по-настоящему подозревал Вайса в предательстве. Что-то Дитрих увидел, что-то заметил, сопоставил факты, позволил усомниться, но всё равно не был уверен. Он рассказал о своих подозрениях Лансдорфу — тот не поверил. Рассказал, может быть, и Штейнглицу, но тот наверняка выслушал с мрачным лицом и проигнорировал так же, как игнорировал нетрезвые дебоши и пьяные вопли. Кому ещё Дитрих мог довериться? Если даже те двое, с которыми он был жизненно связан, пропустили мимо ушей его домыслы, то значит, что лучше ему было оставить их при себе. С этой стороны Дитрих был абсолютно безобиден, поскольку действовать самостоятельно не умел. Он ведь… «Он ведь актёр, чистоплюй, чёрная работа не для него». Так говорил о нём, обнимая пальцами кружку с пивом Штейнглиц, когда в его затравленных жизнью как сворой, глазах Вайс впервые с начала времён видел тоску и истерзанный бархат. Дитрих ведь был очень красивым. Но на красивых людей Вайс насмотрелся и в зеркале, хоть с Дитрихом всё-таки не сравнился бы в плавности линий одновременно аккуратного и мужественного лица и зверя, и завоевателя, который мог в разные минуты быть придурковатым ребёнком, коварной лисицей и плакатным героем. Когда Дитрих был пьян или зол, он кричал звонким голосом и выкладывал всё, что у него на уме, а на уме у него была околесная нелепица или различной степени гениальности каверзные планы. Голос у Дитриха был неприятный, аж уши резал. Когда он ругался на Штейнглица, то кричал, что тот болван или мясник. Штейнглиц любым его словам мог кривовато усмехнуться и не услышать. А когда Дитрих пьяно и развязно просил его о чём бы то ни было, то тянул переливчато и хрипло «А-аксель». Аксель, Аксель. Имя Дитриха осталось за кадром, но имя Акселя называлось слишком часто. Хоть ещё чаще Дитрих просто проносился мимо Штейнглица, метя полами кожаного плаща и сверкая кошачьими глазищами. На такие немые свирепые выпады Штейнглиц неизменно оборачивался, смеривая Дитриха таким многозначительным и заинтересованным взглядом, каким смотрят на разошедшихся и возомнивших себя взрослыми детей. Нет, не на детей, конечно же, а скорее на подростков, безумно красивых, но до того неуправляемых и тупых, что им вслед просто саркастически молчишь и провожаешь внимательно и зорко, ревниво не отпуская до той секунды, пока они не скроются за звёздным поворотом. Дитрих и был словно подросток. То, разозлившись на какой-то вывод в своей голове, либо игнорировал, либо неловко оскорблял Штейнглица, то был с ним самим воплощением дружественной любезности. Всё это Аксель принимал философски. Ведь как бы там ни было, расстаться они не могли. Это было словно невозможно физически и вне законов природы. До всего этого Вайсу, разумеется, не было никакого дела, но на то он и разведчик, чтобы всё замечать, не упуская ни малейшей детали. И как он мог не заметить этой изысканной и грубоватой верёвочной связи, что обжигает ладони, но не подводит? Ведь они двое почти всегда сидели рядом. И Дитрих, иногда забывшись, усаживался на подлокотник кресла Штейнглица, сложив руки и посматривая на него сверху вниз. Что бы ни случилось, они всегда переглядывались. Вернее, Дитрих, пряча беспомощность, искал его взгляда как поддержки и опоры, а Аксель неторопливо поворачивался к нему, будто успокаивая его приступ своей непоколебимостью. И пили они вместе. Пил один Дитрих, заставляя стол пустыми бутылками и требуя ставить снова и снова свою любимую безликую пластинку. Штейнглиц в таком случае сидел рядом и без интереса поддерживал нерациональный разговор. И когда Дитриху приходило время буянить, Штейнглиц крепко и уверенно не давал ему, совершая минимум движений, удерживал от всяких глупостей. И лица их в такие моменты бывали так близко, что Вайс, иногда становившийся денщическим свидетелем таких сцен, мог лишь бессильно отводить залитые синью глаза. Он всё понимал. Потому что видел, с какой глубинной осторожностью и скрытой под кителем силой Штейнглиц удерживает качающегося и непрекращающего болтать Дитриха на ногах. Да и потом, если вспомнить, с каким собственническим раздражением и «я сам» он оттолкнул Вайса, когда тот чистосердечно попытался помочь в отволакивании Дитриха в его комнату, всё становилось понятно… Ещё реже Белов становился, но всё-таки становился свидетелем этой их недолговечной будто бы взаимной орлиной ласковости, которая чуть что переходила на возмущённый тон и оскорблённые каким-то словом вопли Дитриха. Но это было. И короткие прикосновения, и дружеские подшучивания, и эти иногда лукавые взгляды со стороны Дитриха, и эти шаги одного размаха. Это общее дело, две эти разные птицы, запертые в одной клетке и с этим вполне смирившиеся. И этим вполне довольные. Штейнглиц, хоть это и не было видно невооруженным взглядом, берег Дитриха. Наверное, действительно считал артистом, не предназначенным для чёрной работы. И потому позволял ему всякие фамильярные оскорбления в свою сторону. Может быть один только Вайс мог это заметить, но Аксель любовался Дитрихом, когда тот нечаянно навешивал на свою выхоленную рожу одно из самых своих удачных выражений и выглядел героем какого-нибудь героического кинофильма о моряках и китобоях. А Дитрих в свою очередь позволял себя беречь. Но когда чувствовал, что это бережное отношение ослабевает, сам снова напивался и требовал от Штейнглица себя успокаивать и собой пользоваться. Где бы они ни были, Дитрих прятал во взгляде привязанность. Присыпал презрением симпатию и смотрел на Штейнглица всё время, ведь Штейнглиц, рассматривая землю под собой, редко смотрел в ответ. И при этом никто не сходил с ума, никто не терял голову. Всё шло совершенно правильно, немного тоскливо и неприкаянно, но так хорошо и уютно… Вайс конечно же не лез выяснять больше об их отношениях. Но, как бы там ни было, где-то у дна своей душевной хляби он проникался к ним обоим каким-то глубинным восхищением и совсем чуточку завистью. Это как когда твой сосед завёл себе девушку. И ты счастлив их переменам, но ведь больно от того, что тебе не с кем так же… Ведь эта связь напоминала Вайсу о Генрихе. Вернее, о том, чего он мог бы хотеть от Генриха. О чём-то настоящем, сильном, мужском и взаимном. О том, чтобы как две благородные птицы всегда сидеть на одной ветке, всегда летать рядом и иногда выдирать друг у друга из хвостов перья. Со временем Дитрих стал для Вайса немного ближе. Связавшись с этим немцем, думающим о себе, что он очень хитрый, нельзя было по уши не изваляться в его интригах. Причем в таких лихо завернутых и бессмысленных интригах, что даже Вайс в них порой путался. Но всё-таки с Дитрихом его связывало намного больше, чем со Штейнглицем, в основном благодаря нелюдимости и строгости Штейнглица и неисправимой болтливости Дитриха, помноженной на его тягу к окружным путям. Пару раз внешняя красота Дитриха подло и коварно едва не сбила Вайса с толку. Ведь если Дитрих молчал и вел себя прилично, то есть, ничего не делал, а просто, задумавшись и подперев закованной в кожаную перчатку ладонью подбородок, сидел в машине на переднем сиденье, глядя на закат и поле, или глядя вперед, или глядя куда угодно… Залюбоваться им было очень просто. Что-то в его мужественном мягком лице и открытой шее было сделано из клейкой бумаги, спасаясь от объятий которой, смелые мухи отрывают себе лапки. Кроме того, Вайс чувствовал с ним какую-то общность. Может быть, потому что Вайсу нравилось думать, что Дитрих думает о Штейнглице. И в минуты слабости Белова так и тянуло поделиться с Дитрихом тем, что он однажды тоже безнадежно запутался в собственных храбро раскинутых сетях. Разумеется, Дитриху он бы ни слова лишнего никогда не сказал, но в минуты покоя тот был такой красивый, что обмануться был бы рад каждый. Но, к сожалению или к счастью, Дитрих был слишком красив, чтобы заметить кого-либо, и слишком самолюбив, чтобы опустится до кого-то, кроме Штейнглица, к которому необходимо было лезть в гору. И всё-таки Дитрих потом, через долгое время, когда погибала Германия и когда он сам умирал и кричал от боли, когда зажимал на боку рваный кровоточащий укус шрапнели, нашёл-таки минуту, чтобы сказать Вайсу, что следил за ним и никогда не верил ему. Что донёс на него, но донос остался без внимания. И на пороге скоропостижной гибели, в забросанной землёй взрывов канаве, охая и крича так резко и звонко, что хотелось зажать уши, он спрашивал у Вайса, как он мог? Как он, немец, мог предать родину? Белов, тоже оглушённый и наглотавшийся пыли, но целый, смотрел на него и удивлялся, что главного проницательный, единственный усомнившийся в Иоганне Вайсе, а потому заслуживающий уважения майор Дитрих так и не понял. Даже будучи смертельно раненным, Дитрих сохранял какое-то обрывочное благородство красоты, которое так гордо нёс десятью минутами ранее. Десятью минутами и часом ранее, когда они с Вайсом по секретному зданию ехали вдвоём в машине без крыши. Тогда, в предыдущей до артобстрела жизни полевой ветер, как ни силился, не мог сорвать с головы фуражку, горизонт заволакивал дым военных пожарищ, а рука Дитриха легко и естественно осталась лежать там, где он её оставил, приобняв Вайса за плечо. Конечно в жесте этом не было ничего такого… Как и во всех жестах Дитриха, обращённых к Белову — ни в одном из них не было ничего такого. Но каждый из них толкал разведческое мнительное сердце в определённом направлении. Всегда, каждый раз и сейчас — а как же Аксель? Вайс и тогда, нажимая на газ сильнее и чувствуя, как породистая рука прожигает спинку сиденья, хотел спросить о Штейнглице. Хотел спросить, знает ли Дитрих о его недавней смерти. Конечно же знает, но каким именно образом знает? Но это было лишь неосуществимым планом. Вайс бы никогда не сказал при Дитрихе ни одного не необходимого слова. Поэтому хотелось, чтобы Дитрих заговорил сам. Но и он не стал бы. Но Вайс всё равно отдалённой частью сознания надеялся услышать. О чём? Сам не знал. Наверное, о том, как это работает. Как можно вот так, много лет быть рядом и каждый день друг друга видеть? Работать вместе, жить в одной клетке, сидеть на подлокотнике его кресла и жить ожидая встречи с его глазами. И как жить потом, если узнаешь вдруг, что он умер, что был застрелен в притормозившем трамвае? Как же после этого болтать о своём поместье, ничуть не изменившись внешне и не погибнув от тоски? Как вы, немцы, это умеете и можете? Поэтому Вайс под обстрелом и дотащил его, раненного, до канавы, и лежал с ним рядом до его последнего вздоха. Сквозило у Белова где-то между головой и сердцем бессмысленное желание объясниться. Почему так происходит, что не умирают люди, как попугайчики от тоски? Враньё всё это. Погибают от пуль и от болезней… Дитрих объяснил это своими агонизирующими воплями. Но потом он затих и снова повеяло нордической загадочностью. Ведь даже мёртвый и навсегда умолкнувший, Дитрих сохранил, не раскрыл свою красивую тайну. Трудно было поверить, что он и впрямь бесповоротно замолк. Последними его словами были: «Как вы могли, вы, немец?» В том-то всё и дело. Вайс не был немцем. Тем удивительнее было вспомнить как улыбаются русские ребята. Снова перескочив из одного отсека памяти в другой, можно с уверенностью сказать, что это было летом сорок третьего, в Польше. Вайс был устроен инструктором в лагере подготовки военнопленных диверсантов. Весь этот русскоязычный сброд Белову нужно было воспитать так… Так, чтобы одним из них открыться. Одних из них погубить, ведь из них и правда вышли бы предатели родины. Других нужно было отправить на эту самую родину, аккуратнейшим образом вложив в их головы их истинную цель: остаться в глазах немецкой разведки честными агентами, но за линией фронта перейти на праведную сторону и поставлять в Германию неверные сведения. В общем-то всё это было настолько сложно, что у Вайса к вечеру начинала болеть и нестерпимо кружиться голова. Сложнее всего было именно то, что Вайс вынужден был нескольким курсантам разведшколы сделать намёки на свою связь с Советским Союзом. Это было необходимо, и каждому нужно было открыться в разной степени, чтобы и не шокировать, и подчинить, и заставить себе поверить. И потом тщательно контролировать каждого, чтобы не разболтали и ничего не выплыло наружу. И всё это — под неусыпным подозрительным взглядом лисьих глаз капитана фон Дитриха. Впрочем, как раз в те времена Вайс с Дитрихом чуть ли не дружил, потому что Белов хоть и протестовал, но поддерживал (только Вайс так умел) один из его масштабных замыслов о диверсанте-инвалиде. В плюс ко всему этому шла возня с девушкой Ниной, выдавшей себя за пленённую дочь русского генерала. Ей тоже Вайс решил чуточку открыться, чтобы потом успешно её использовать, но перед этим девушку необходимо было как следует обработать, а она, после попытки самоубийства, на немецкую красоту не велась ни в какую. А ещё нужно было поддерживать и контролировать Зубова в его кознях с Бригиттой, партизанами, диверсиями на аэродромах и всем прочим. Одним словом, дел было невпроворот. Даже вспоминать о Генрихе стало некогда. Белов чувствовал, что устаёт. Это было ужасно и неправильно, ведь его путь как разведчика не был пройден ещё и до половины… Конечно, силы и возможности были рассчитаны заранее, но Вайс прекрасно догадывался, какой фактор сильно вынес его из колеи и снизил производительность и скорость. Тот простой факт, что Генрих его испортил. Конечно, было бы что портить — Белов сам виноват. Должно быть, склонен был к этому. И пока его обучали, не заметили этой склонности. А теперь было поздно. И теперь Вайс не то что бы страдал от неё, от этой склонности, но это сильно подрывало его душевные силы, трепало нервы, порой мешало спать и вообще сбивало с толку и самовольно занимало драгоценное место в рассчитанном и распланированном до каждого сантиметра сознании. И результатом этой каверзы было то, что каждого встречного мужчину Вайс невольно сравнивал с Генрихом. Как ни старался Белов полностью изгнать эту маленькую болезнь из себя, у него не получалось. Вернее, получалось. Да, прекрасно получалось, пока вокруг были только опостылевшие лица и ненавистные серые шинели. Но потом служебный путь привёл Вайса в разведшколу и, ещё не войдя в лагерь, Белов заранее безошибочно предугадал, что здесь всё или почти всё полетит к чёрту. Интуиция не подвела. Уже на следующий день Вайс увидел деловито тащащего радиоприёмник знаменитого курсанта по кличке Фаза. Увидел и немного посетовал на своё соколиное зрение. И даже немного рассвирепел, на то горностайное, пушное, живое, палящее и требовательное, что сразу же завозилось у него внутри, по-кошачьи деря когтями ворсистые стены желудка. Белов строго настрого запретил себе смотреть в опасную сторону и думать о чём бы то ни было. Но потом его сущность исхитрилась таки поставить всё так, что появилась необходимость узнать больше об этом курсанте. Узнал, узнал за считанные дни. И его имя, и год рождения, и то, что он из Москвы, и всё. Белов ловко скрыл от себя, что самолично отрезал себе путь к отступлению. И после этого, сам себя убедив, что Андрея (а Белов только так и называл его про себя) нужно проверить, Вайс пошёл к нему, как телёнок под поезд — ближе к полотну. Пошёл, постепенно приближаясь, наматывая круги вокруг него и с каждым днём увязая всё глубже. Приведя в боевую готовность все свои осторожность, размеренность, предусмотрительность, внимание и благоразумие, Вайс ни за что бы не заговорил с ним первым и вообще не приобрёл бы с ним ни единой точки пересечения. Здесь дело было, конечно же, не в смущении или в чём-то в роде этого, а в необходимости сохранения полнейшей конспирации. Вайс обходил Фазу стороной, посматривая издали и подкапывая землю: аккуратнейшим образом расспрашивая о нём других курсантов, изучая его дело и наблюдая за ним. Сам Белов оставался далеко и был уверен, что курсант Фаза ни о чём не может догадаться. Не может заподозрить интерес к себе, как не может Вайс совершить ошибку. Но всякие ночные мысли то и дело толкали Вайса под локоть и настойчиво убеждали, что если он поговорит с Андреем, если проявит профессиональный интерес к нему, то совершенно ничего плохого из этого не выйдет. И правда, почему инструктор разведшколы не может побеседовать с одним из подающих самые большие надежды курсантов? Но уже через минуту таких размышлений Вайс спохватывался и чертыхался. Ну разумеется нельзя, ни в коем случае нельзя. Фаза, хоть и хитроват и непрост, ни о чём таком не догадается, это точно, но сам-то Белов, встав на край скользкой горки, тут же покатится с неё кубарем. Остановиться не удастся, он наделает ошибок, как тогда с Генрихом, потеряет контроль над ситуацией и над собой… Но с другой стороны, не переоценивает ли он этого курсанта? Может быть, немного сблизившись с ним, Вайс увидит, что ничего в нём нет, и тогда вздохнёт спокойно и перестанет тратить на него своего драгоценного себя? Может быть и так, но риск такого масштаба — полнейшее безумие, тем более что прямой необходимости в этом риске нет. Надо просто перестать быть рохлей, Александр. У тебя такая огромная и важная миссия, чей конец убегает в туманную берлинской лазурью даль, что непростительно и малодушно думать о себе. О своём душевном спокойствии. Больше сдержанности, больше, хотя, куда уж больше, хладнокровия и всё будет в порядке. Ведь права на ошибку нет. Нет права быть собой, и не важно, что Белов уже давно забыл, какой он. Никакой. Не должно у настоящего разведчика быть ничего личного и дорогого. Он и так позволил себе Генриха, и за это будет расплачиваться ещё очень долго. И ещё долго Вайс метался между этими мыслями, порой в ущерб работе, чего ни в коем случае нельзя было допускать. Но Белов знал, что везение и возмутительный факт того, что всё всегда идёт так, как надо ему, не даст делу прогореть. Надеяться только на это было бы глупо, но Вайс надеялся ещё и на своих товарищей под прикрытием, и на свою выдержку и вообще на то, что фронты недолговечны. И всё было бы хорошо. Фаза просто бы оставался одним из самых перспективных учеников разведшколы. Про него говорили бы, что он истинный перебежчик, что ему будто бы в гитлерюгенде подробно объясняли, каким должен быть подлый немец. Что он орёл, каких не хватало штурмовикам. Хитрющий, прозорливый и умный. Молодой и явно что-то скрывающий. Непонятный, синеглазый. Из него вышел бы хороший актёр и разведчик. Может быть, именно поэтому он Вайсу и нравился. Но наступил тот день, наверное, единственный день лета, когда было по-летнему жарко и кузнечики заполонили траву так плотно, что не слышно было звона в собственных ушах. Вайс тосковал у двери, за которой сидел Андрей. В хлипком служебном бараке на серьёзную беседу с курсантом Фазой прибыл чуть ли не весь Абвер. Были и Лансдорф, и Штейнглиц, и Дитрих, и Герлах, и начальник школы Гердт. Вайс предусмотрительно в кабинет не пошёл, а остался за дверями, да ему и не полагалось пока присутствовать при такого рода собеседованиях. Белов знал, что начальство решает, можно ли Фазе отдать ответственную должность инструктора по радиоделу и вообще выясняет степень доверия к этому курсанту. В любом случае, такого большого хитреца на родину бы не забросили, но здесь, в лагере, он мог бы постепенно возвыситься благодаря своим талантам и данным, а потом и вовсе поступить на настоящую службу. Вряд ли, но мало ли. Перед этим вся процессия, едва умещаясь в деревянном коридоре, прогрохотала подкованными сапогами. Чем-то недовольный Штейнглиц рокотал «сопляк, интеллигент». «Да, но продавший советские верования». Когда большинство зашло в комнату, Дитрих исхитрился закрыть перед Штейнглицем дверь и, сверкая глазами, за что-то отчитать. — Вайс! — гаркнул Дитрих после этого так вопливо, словно тот не стоял в одном шаге. Белов щёлкнул каблуками и по-солдатски вытянулся, незаметно по привычке приблизившись к Штейнглицу. — Что вы думаете о курсанте по кличке Фаза? — Мне трудно сказать, — тише и слабже, чем нужно, ответил Белов, тщательно подбирая слова и покорно припадая глазами к сапогам Дитриха. — Нетерпелив… Высокомерен. Ни с кем не сближается. — Лучшие агенты — это бывшие уголовники, по опыту знаю, — Штейнглиц хамовато оттёр Дитриха от двери и вошёл первым. А Вайс поспешил уйти в другую комнату, где оформляли других курсантов. Вайс хмурился и был холоден как краплёная сталь. На поверхности сознания он пытался быстро и дельно определить для себя каждого попавшегося на глаза будущего курсанта. Этот, сразу видно, тупой уголовник, этот бестолковый, этот забитый и нервный и о нём стоит навести справки, этот стукач и предатель родины, в общем-то, все они тут предатели родины, скоты и сброд, от которого воняет псиной и скипидаром, но вот, например, старый знакомый по кличке Туз. Этому старику Вайс накануне, поддавшись интуитивному порыву, почти что раскрыл свою тайну. Сделал это, чтобы тот согласился пойти в разведшколу, ведь такие люди, сразу видно, что надёжные, волевые и свои, нужны. Но этот дурак теперь так сверлит Вайса немигающим подозрительным взглядом, что если Дитрих заметит… Надо разъяснить ему, чтоб сделал лицо попроще. И чтоб в скором времени выяснил, кто из курсантов только разыгрывает из себя предателя, а на самом деле способен сохранить в душе твёрдость. Все данные нужно будет сотню раз проверить, ведь опасность, что кто-то выдаст или сболтнёт так велика… Как же всё это сложно. И как же плохо, что Вайс никак не может посвятить себя этому сложному делу в полной мере. Потому что мешает, словно в голову на свет залетел мотылёк и всё бьет крыльями, задевая глаза изнутри, сбивает с толку и путает… Ведь нельзя же… Нельзя подходить к нему, самому будет хуже. Белов знал это тысячу раз. Но возможность впервые посмотреть на Андрея вблизи тянула электромагнитом к двери, которая его скрывала. Последний рубеж безопасности. Который Вайс бы ни за что на свете не перешёл, будь то его воля. Но обстоятельства сложились иначе. Хотя нет, Сашенька, не стоит обвинять обстоятельства. Белов сам заранее занял обзорную позицию невдалеке от притягивающей двери. Вайс и видел и слышал всё. Приказывал себе уйти, но ноги жарко умоляли и вымаливали-таки у разума ещё секунду неподвижности. Ещё секунду бессмысленного ожидания. В конце концов, уйти он не может, раз всё его начальство там. Да и вообще не может уйти… Но вот дверь открылась. Оттуда выплыл Герлах и застыл у стены. -…Я против назначения Фазы инструктором по радиоделу. — А я настаиваю на своём решении, господин заместитель начальника школы, — сделав несколько нервных лишних движений, Дитрих закрыл за собой дверь отчего-то решившую не закрыться сразу. — Официально! — Вы начальник контрразведки, — Герлах аристократичным жестом приподнял и бросил плечи, отвёл чёрный, лишь слегка недовольный взгляд в сторону. — Я вынужден вам уступить. Официально. Дверь снова распахнулась и Дитриху пришлось от неё увернуться. — Своеобразный юноша, — на одной хриплой ноте произнёс Лансдорф. — Энергичный, из интеллигентной семьи. Стоит подумать о задании с дальним прицелом. Если, конечно, внушить ему наши истины, — все господа высыпали в коридор и почтительно опускали лица, когда Лансдорф к ним обращался. Лансдорф подошёл к директору Гердту. — Я полагаю, что вам, как начальнику школы, полезно обратить внимание на этого курсанта. — Именно как начальнику школы, не более. Наше с Герлахом дело административное, но нам не хотелось бы, чтобы в наши отчёты в Берлин вкралось чрезвычайное происшествие… — по лестнице, ведущей к двери, все, топая, удалились. Все, но не Герлах. Герлах остался, чтобы уйти в другую дверь. Он громогласно позвал Вайса, и Белову осталось только поспешить на зов и, увидев, как Герлах замученным жестом прижигает сигарету в своём рту, зачарованно услышать «выпусти его». Выпусти его. Будто он в связан в темнице и прикован цепями. Вайс положил изнутри холодную ладонь на ручку двери и выждал секунду. Этого ведь должно хватить? Вайс открыл дверь и плавно повернулся к ней спиной. — Курсант Фаза, идите на занятия… — голос не то что бы дрогнул, он на всём протяжении фразы застыл в одном маленьком рывке тряски. Белов спиной, впрочем, глаз у него хватало не только на спине, почувствовал, что Андрей быстро вышел из двери, словно под ней до этого и стоял. Вайс рассчитывал свои движения так, чтобы не поворачиваться к курсанту лицом. Лицо нужно было поберечь, потому что на него самовольно и безотчётно выкатилось выражение какого-то задавленного страдания: губы сжаты в нитку, глаза прищурены, бледно-красная боль сводит скулы. А Андрей посмотрел на него внимательно и весомо. Белов мог измерить этот взгляд, даже не ловя его, и точно выяснить, что этот взгляд более долог и чуток, чем стоило бы. — До свидания, — так деликатно, обходительно, по-светски, по-русски. Будто он не военнопленный, а случайный гость на обеде. Голос у него хороший… Так нет же, по-русски! Этот мерзавец посмел попрощаться с офицером, с которым не здоровался, на русском языке… И он бросил это «свидание» словно невесомый снежок в спину Вайса, когда тот уже сделал несколько шагов в сторону, лишь бы не встречаться с ним. Но как тут не встретишься, когда Андрей летящим движением обогнал Вайса по направлению к лестнице и на мгновение, на одну вспышку ясности посмотрел ему в лицо. От неслыханной наглости Вайс досадливо развернулся на сто восемьдесят градусов, но имел несчастье развернуться не через то плечо. И поэтому увидел то, чего хотел и чего боялся, пусть мельком и в лестничной полутьме, но этого было достаточно. Увидел его мальчишескую задорную улыбку, выглядящую наплевательством над серьёзностью его положения. Увидел темные размашистые брови, смугловатую кожу, насыщенные небесно-синие глаза, непослушные чёрные волосы, одна отросшая прядка которых падала на лоб… Нет, ничего. Не так уж он красив, чтобы ни с того ни с сего потерять голову. Да и крупноват, не то, что Генрих, сразу видна рабоче-крестьянская кобылья кровь. Но не успел Вайс успокоить себя этим выводом, как Андрей сделал непоправимое. Уже на третьей ступеньке лестницы, взявшись за тонкие перила, он замер и обернулся. Была ли победная радость в его взгляде и откровенная усмешка в его улыбке? Может быть. Он бросил «до свидания» по-немецки. В Вайса это льняное и имбирное «Auf Wiedersehen» полетело словно непристойный комплимент в сторону приличной девушки. Вайс мог, если бы захотел, уловить в этой фразе всё: и заигрывание, и вызов, и издевательство, и ребячью выходку, и простую любезность… Нет, не простую. Вайс посмотрел ему в след, но спина курсанта Фазы уже скрылась в дверном проёме. И по идее ничего не изменилось, но встрепенулось что-то очень странное: то ли задетая гордость, то ли заполошное опасение, что Фаза попрощался на русском языке неспроста, то ли неотвязное осознание, что «Auf Wiedersehen» было сказано так, как посторонним людям в форме и при оружии просто возмутительно говорить, и это требует как минимум трёх суток карцера. Нельзя же позволять этому мальчишке так болтать? Что он о себе возомнил? Но уже через минуту мысли Вайса потекли в другом направлении. Андрей и правда силён. Должно быть, держался молодцом перед Лансдорфом и его псами, причём настолько невозмутимо держался, что даже после этого нашёл в себе наглость подшутить над инструктором, от которого вполне могла бы зависеть его последующая жизнь. Закрутившись во всём этом, Вайс совсем забыл, что от Андрея нужно держаться подальше. Не столько его внешность притягивала, сколько его внутреннее, его хитрое, его легкомысленная молодость и его бесстрашная свобода среди военнопленных. И он был русский. Из Москвы. И напоминал игрушечного синеглазого медвежонка. И вообще… И вообще, Вайс не знал, что с ним происходит, но долго выдумывать оправдание себе не пришлось. Оправданием послужило то, что будет не лишним узнать, что у этого умника на уме. И Белов пошёл узнавать, почти не замечая, как по-цветочному легко на душе и как хочется глупо улыбаться. Как хочется забыть про миссию, вообще про всё и просто посмотреть на него. Поулыбаться его синим глазам и увидеть в них своё лукавое отражение. — Фаза, идите сюда… Андрей бессловесно поднялся и подошёл. Пошёл рядом, почтительно отставая на шаг и внимательно и несколько робко заглядывая в лицо инструктора. Не так он смотрел, когда говорил «Auf Wiedersehen». Должно быть, после этой выходки дурачок и сам немного испугался и теперь решил вести себя потише. Вайс говорил с ним по-русски. Всё его начальство знало и ценило, что знание языка у него отменное, поэтому этого можно было не опасаться. — Прилично работаете. Откуда знаете радиодело? — Вайс и понимал какой-то частью сознания, что икристую теплоту в своей улыбке стоит поумерить, но не получалось. Ему нравилось смотреть на Андрея. Так же сильно, как когда-то на Генриха. На то, как скачут его угольные ресницы и как мотается по лбу прядка волос. Вайс видел это, даже когда отворачивался. — Радиолюбитель, — Андрей тут же включил свой светский тон, каким студенты отвечают на экзамене на хорошо знакомые вопросы. — Давно в детстве занимался в доме пионеров. — Из Москвы? — Был. Из Москвы, — слегка удивлённо. Ещё бы, он-то соврал в лагере, что откуда-то с Украины. — Вам девятнадцать? — спросил Белов, снова пропустив через голос непростительно много ласкового тока, и посмотрел на него через плечо. — Скоро девятнадцать, — подтвердил Андрей, слегка смущённо улыбнувшись, но тут же спрятав это. — В армии… — снова обернувшись к нему, Вайс забыл что хотел спросить. Мимо, слегка толкнув, провильнул кто-то из курсантов. Белов с неуютностью осознал, что ноги понятия не имеют, как шагать дальше. Это длилось недолго. Этот каменный синий, накладывающийся и рушащийся на нежно-синий. — С начала войны? — Я из ополченцев. — Пойти в школу сами изъявили желание? — чувствуя, что сейчас оступится или обо что-то споткнётся, Вайс, сойдя с дороги, остановился, бросив все свои тщетные силы на то, чтобы перестать светиться наверняка весьма дурацкой и безоружной улыбкой. — Нет, направили. Но я разделяю ваши убеждения, — Андрей остановился напротив и Вайс посмотрел на него, как на картину. На Генриха он похож не был. Если судить совершенно объективно и беспристрастно, (впрочем, как можно говорить о беспристрастности?) то он был даже лучше Генриха внешне, как-то правильнее и добропорядочные. Вайс видел теперь в его лице самодостаточную уравновешенность. Не было аристократизма или загадочности, но какая-то хулиганская свобода и отсутствие скованности делали лицо очаровательно обыкновенным, по-московски родным, знакомым. Такие милые бандитские рожи, нагловато претендующие на интеллигентность, Белов видел когда-то на соседнем сиденье в электричке… Нет. Нет, с Генрихом не сравнится, но всё равно, как хорош, чертёнок… Какие длинные ресницы, какой честный и будто бы жалобный, котёночный разрез огромных глаз. У Генриха глаза лучше… Но кто помнит Генриха как позапрошлую весну? — Например? — тихо произнёс Вайс, смутно понимая, что уже не в силах произнести много слов. — Например?.. Всевластие сильной личности, например. — Подробнее, — Белов ненавидел бы в той момент свой неустойчивый и просто стелющийся по земле хрипловатым гагачьим пухом голос, но не слышал его. Утомлённая и нетрезвая улыбка так и рубила ему лицо, будто навсегда изрезая губы. Переступая с ноги на ногу, Белов чувствовал, что позвоночник подламывается и гнётся и вообще его всего шатает. И правда шатает, деревья кружатся, скачущий в ветвях свет ветреного солнца ускользает, а голос курсанта падает будто с небес. — Подробнее? — явно замечая производимый эффект Андрей снисходительно усмехнулся, но вскоре опомнился. — Разумом человека управляет действительность. А Германия практически доказала, что она сильнее, чем Советский Союз. Право каждой свободной индивидуальности перейти на сторону сильного. — А родина? — после затянувшейся паузы Белов уже по-настоящему чувствовал себя нетрезвым. Вся осторожность и благоразумие просто упали и рассыпались в пыль у сапог. Не зная, чему смеётся, наверное, себе самому, Белов беззвучно смеялся, мелко встряхиваясь. Это было бы похоже на счастливую истерику, если бы Андрей не поддержал его в этом и тоже не улыбнулся широко и искренне, совсем безотносительно к цели разговора. — Это всё отвлечённое. Родина, нравственность, воинская честь. Старомодные понятия, — разговор окончательно становился приятельским. Ощущая острую необходимость заканчивать, Белов почувствовал, что наулыбался на год вперёд, и потому нашёл в себе силы отпустить его пока от себя. — Занимайтесь. Андрей коротко поклонился кивком головы и отошёл. А Белов, так странно не чувствуя ног и веса своего тела, осознавая, что сейчас может наделать неимоверных глупостей, но не боясь этого, широко развернулся и подозвал попавшегося на глаза стучащего курсанта. Всё еще не в состоянии согнать с лица разомлевшую улыбку, дал ему указание следить за курсантом Фазой. После этого Вайс был для себя потерян. Голос разума звучал как всегда ровно и твёрдо, но Белов находил лазейки, чтобы от него увиливать. А потом и вовсе бросил. Потому что внутри взяло верх что-то подлое, что самоуверенно и гордо говорило «я так хочу». Кроме того, можно было запросто себя успокоить тем, что у них в лагере подобное в некоторой степени нормально. Пользуются же все кому не лень и кому чин позволяет услугами женской половины разведшколы, и никто даже не делает вид что этого нет. Даже смирившиеся девушки, и те в большинстве своём согласны. Среди курсантов не так много столь же востребованных, но есть и таковые. Несколько несчастных симпатичных русских мальчишек, которых ещё в лагере так потрепали, что теперь, в относительно безопасной и миролюбивой разведшколе, они принимают всё как есть. Курсант Фаза был не из их числа, но, использовав своё паучиное тут и там влияние, Вайс смог бы до него добраться. Специально для этого Белов убедил себя, что для его репутации бесчеловечного нациста даже полезно будет, если поползают некоторое время разные слухи о его недостойном офицера поведении. За пределы разведшколы эти слухи не выйдут, а даже если и выйдут, то вреда, как выяснилось, не принесут. Иоганн Вайс ведь красивый и амбициозный, а таким очень просто простить некоторые прегрешения вольные и невольные. А то, что его за эти дела могут отдать под суд и отправить в лагерь, Вайс предпочёл не брать в расчёт. Слишком высокого полёта он стал птицей. Такую маленьким камнем не сбить, в таких распушивших перья воробушков палят только из больших пушек. Вайс несколько раз вызывал Андрея на допросы, сидел перед ним на столе и слушал его культурную болтовню, при этом сам всё время раздумывая, стоит ли ему открыться. В конце концов здравый смысл перевесил, и Белов решил, что Фаза не должен ничего узнать. Андрей и так распространял вокруг себя озёра хитрости. Ему и правда стоило бы быть штурмовиком. Чуть поближе познакомившись с ним, то есть побольше узнав, о чём он думает, Вайс сразу же разлюбил его, если то, что Белов чувствовал до этого, можно было так назвать. Так стало намного легче и проще. Белов теперь снова чувствовал себя свободнее и сильнее, но это ничуть не помешало Вайсу во время парашютных учений безошибочно определить, в ветках какого дерева в редком ближайшем лесу Андрей запутается. Стоило, конечно, быть осторожнее и сделать всё по той простой схеме, по которой это делалось с девушками-курсантками, то есть, нужно было уведомить нужных людей о желании побеседовать и после этого, собственно, побеседовать в тихой атмосфере закрытой комнаты с вином, диваном и под сиянием заката из окна. Но Вайс слишком долго откладывал, а потом лёгких путей искать резко перехотелось, да и лето было таким жарким, цикады вопили так громко и мягкий лесной дёрн так горел под подошвами сапог, что всё произошло само собой. Андрей и не отказывался, когда Вайс без лишних нежностей повёл его подальше в горящий еловым воздухом лес, на ходу расстёгивая пуговицы кителя и спуская закатанные рукава. Андрей выглядел встрёпанным, ещё перепуганным прыжком и дрожащим, но храбрым, несколько презрительным, высокомерным, нетерпеливым и не желающим идти на сближение, но легко на него идущим. А Вайс не чувствовал себя счастливым. То, что началось между ними так сильно, очень быстро себя исчерпало. Поэтому думать о Генрихе снова стало актуально. Хоть глаза Андрея не были похожи на глаза Генриха, при изрядной доле воображения можно было представить обратное. И ещё проще, замаскировав синь глаз малиновой сеткой век, было представить, что это Генрих. Генрих колется о шёлковую траву, отчего на его локтях и коленях остаются обрывочные зелёные разводы, и он болезненно кусает губы, сдерживая крики, и, отталкивая, притягивает к себе. Правда, от Генриха не несло псиной. И Генрих никак не мог ругаться по-русски. И вряд ли бы стал до жгучей жалящей боли царапать Вайсу спину и лягаться. И не стал бы упорно отворачиваться от поцелуев. Нет, Генрих не стал бы… Но Вайсу всё равно понравилось. Понравилось быть в роли главного гораздо больше, чем наоборот. Ему даже показалось, что он уснул. На минуту? На две? Когда он проснулся от далёкой автоматной очереди, Андрей, уже одетый, сидел рядом и удивлённо на него смотрел. Под зачинающейся завтрашней грозой они вернулись к лагерю вместе, ни разу по дороге не заговорив. Белов не вздыхал сожалея о потерянном значке, смотрел себе под ноги, иногда сшибая шляпки горькушек, и, немного горестно, не чувствовал к идущему рядом парню ничего. Совершенно ничего. Пусто. Будто они просто соседи-дачники, стали друзьями по июню, совсем недавно, и вот, возвращаются с неудачной рыбалки, на которой поругались и убедились, что им совершенно не о чем говорить, кроме своих огородов. И рядом с этим человеком земля уходила из-под ног? Нет, то была ошибка. Ошибка старой памяти. Однако уже через несколько дней, снова увидев Андрея валяющимся на вытоптанной траве под брусьями, Белов почувствовал, как тяжёлая лапа, выпуская мягкие когти, степенно проскребла по дну желудка. Не долго думая, Вайс вызвал Андрея на допрос. В нужный кабинет тот вошёл и сразу с диковатой острасткой оттолкнул подошедшего было Вайса. По-русски послал очень далеко. А потом улыбнулся, хитро и очаровательно, улыбнулся интеллигентно и по-бандитски, так улыбнулся, что у Белова снова стало суетно в мыслях и толпливо в сердце. «Инструктор Вайс, на будущее. Оставьте меня в покое. Иначе, Сашенька, я вас сдам капитану фон Дитриху. Вы ведь не замечаете, как по-крокодильи он на вас поглядывает, а стоило бы…» Такого удара Вайс ещё никогда не получал. Мигом в голове стало до ужаса обрывно. Оттуда вылетело не только всё лишнее, неуставное, но и даже самое важное, относящееся к конспирации и к делу. Горло налилось свинцом. Белова хватило только на прошёптанное по-русски «думай, что несешь, дурак». С издевкой приподняв брови и пролепетав «Auf Wiedersehen», Андрей вышел. Вайс остался в полнейшем смятении и замешательстве. Уже через минуту он взял себя в руки, но ещё долго не мог забыть то кратковременное помешательство бешено мечущейся внутри и безмолвной снаружи паники, от которой залилось болью сердце и голова чуть не пошла трещиной вдоль по левому виску. Вайс, помнится, сел прямо на пол у двери и стал считать до десяти. Помогло только с третьего раза. Стряхнув с себя липкое оцепенение ледяного безвыходного страха, что сильно напоминало ночной кошмар, Белов поднялся. После чего кое-как разъяснил себе, что бритва Оккама не соврёт. Нигде с начала Риги Белов своего имени не произносил. Значит самым очевидным объяснением является то, что Андрей мог знать его до войны. И всё. Точка на этом. Перебирать другие варианты не следует, так и свихнуться не долго. Теперь нужно решить, что делать с Фазой. Устранить его, что ещё? С того момента в Белове усилием воли, что в условиях форс-мажора было не так уж трудно, было введено в глубокую кому всё человеческое. Осталась только механическая техника, физически не способная совершить необдуманное действие. В те несколько напряжённых дней Вайс способен был на что угодно, нужно было бы убить мать, он сделал бы это, в такое безличностное состояние себя загнал. При этом ни одна живая душа не способна была хоть о чём-то догадаться. Вайс улыбался, бегал по лесам за Ниной, льстил Дитриху, гонял курсантов, но в голове у него стояли выведенные на площадь полки. Каждое свое движение Вайс контролировал, не позволяя себе даже вздохнуть просто так. Потом, оценив предел своих разведческих возможностей, Белов мог бы даже собой гордиться. Уснуть в те дни было невозможно, но перенапряжение было оправданным. План сложился в голове, как только потребовался. Приведя в действия все свои хитрости и ухищрения, Белов так точечно и ловко воздействовал на Штейнглица, что тот преисполнился желанием написать курсанту Фазе увольнительную за особые заслуги, которые Вайс выдумал, обеспечив им подтверждение. После этого, безупречно сыграв сложнейшую роль раскаявшегося разведчика, Вайс, прокравшись к нему тёмным вечером, наплёл Андрею с три короба и убедил во время увольнительной бежать. Попытаться выяснить у Фазы, откуда он знает настоящее имя Вайса было слишком рискованно, поэтому Белов не стал этого делать. Вместо этого в деталях рассказал, как добраться до линии фронта и что сказать там. В общем-то, Вайс сказал правду и о себе, и фронте, с одной только поправкой, что выложенный им план был неосуществим по ряду причин. Но Андрей купился, хоть и хитёр был, но тут сам Гиммлер бы Белова не перехитрил, так честны и убедительны были его синие глаза, поэтому Андрей пообещал всё выполнить и имя Вайса, если что, не выдавать. За час до того, как Фаза ушёл в свою увольнительную, Вайс с филигранной ловкостью одесского домушника выкрал из кабинета директора секретные списки, на которые уже давно зарился. А потом Вайс с не меньшей ловкостью подсунул донос на Фазу, которым предусмотрительно запасся заранее, в стол Герлаху. Надо же, как всё удачно сложилось… Андрея хватились, решили, разумеется, что списки украл он. Вскоре его поймали, хоть он всеми силами пытался не даваться живым. Представление было разыграно как по нотам. Андрей лежал на полу. Изорванный и избитый, в порванной одежде и в обугленном рваном мешке собственной кожи, весь в новых шрамах и с перемолотыми костями. Он не был мёртв, врачам ещё предстояло поставить его на ноги, чтобы повесить. Но он уже безусловно был погибшим. Вайс стоял над ним среди абверовской свиты и смотрел на его окуклившееся, исполосованное красными узорами лицо. Когда, насмотревшись на бывшего курсанта Фазу, все вышли из кабинета, Белов чуточку задержался. И только в то мгновение позволил себе отпустить вожжи своих лошадей. Если бы подержал их натянутыми ещё полчаса, наверное, сам разорвался бы изнутри от надсадности и зашкаливающего самоконтроля. Вайс вдохнул поглубже. В комнате пахло грязью шкуры полумёртвой псины. Этот запах показался не таким уж неприятным. Белов сказал себе «вольно». Решил, правда, особо не расслабляться в будущем, но сейчас ему жизненно необходим был отдых. Он ведь никогда ещё не чувствовал себя таким близким к провалу. И царапать себе локти на память бесполезно. Тут бы вырезать себе на лице слово «verboten». Но и это не поможет. Андрей слабо и сипло и дышал, сердце его билось. Жалко было только его синих глаз, а больше ничего не жалко. Не жалко, но на душе, которой Вайс вынужденно дал, чтобы не задохнулась, немного свободы, было грязно и муторно. Всё там пропахло бездомной московской сторожевой и всё не то что бы болело, но как-то неприятно затекало и ломилось корочкой кровянистого льда. Так уж случилось, что именно в этот день Вайс с начальством оказался в ресторане, где столкнулся с Генрихом.***
Герлаха, в расстёгнутом сверху мундире и с наручниками на сведённых запястьях, всё ещё безмолвно поражённого и гордо оскорблённого, хоть чести в его ссутуленных плечах и грустном взгляде осталось мало, провели к машине. Герлах был безобиден и при других обстоятельствах Вайс не стал бы от него избавляться, но кого-то подставить было надо. Вслед за Герлахом к автомобилям провожать гостей из гестапо вышел весь Абвер и другие господа. — Я был рад, господин Лансдорф, познакомиться со столь авторитетным в области разведки человеком, как вы, — Вилли Шварцкопф и здесь чувствовал себя разбаревшим хозяином двора. Генрих скромно остановился позади него. Ну да, Генрих. Вайс мог смотреть только на него. — Мы самым внимательным образом проанализируем ваши объяснения. Мой племянник останется здесь, я… — Вилли, с деланной отцовской строгостью, какой козыряют перед учителями после родительского собрания, повернулся к Генриху. — Надеюсь, твои собутыльники в Берлине как-нибудь переживут эту утрату? Я не прав фройлейн? — он вытянул шею к Ангелике, а та, как-то вбок закатив усталые глаза, высказала выдохом утончённое презрение к подобным шуточкам и коротко глянула снизу вверх на возвышающегося рядом фон Зальца. Вайс же, сам же не зная чему, глупым образом тихо зафыркал, сам опасаясь, что улыбка на его лице такая же счастливая и неуместная как та, которой он улыбался когда-то раньше Андрею. Но кто помнит Андрея, как осень тридцатого года? — И кстати, это будет полезно и для Абвера, и для Гестапо. Он будет иметь возможность подробно информировать о всех ваших трудностях. В конце концов, мы делаем общее дело. Я надеюсь, я вас не очень обременю? — О, это, — Лансдорф выглядел немного раздражённым необходимостью выслушивать столько лишних болтливых слов, но свой командирский тон перед Шварцкопфом вынужден был охладить, — свидетельство высокого доверия, господин штандартенфюрер. Вилли смерил его недолгим, но буравящим взглядом и, решив, что дело сделано, повернулся к Генриху, будто бы моментально смягчаясь и снимая нашивки. Чутко уловив эту перемену, Вайс ощутил яроводье едва знакомой ревности. Не ревности даже, а злости, что Вилли хватает ума и распущенности делать подобные вещи на глазах десятка людей. — Мы Шварцкопфы, не забывай, мой мальчик, — его рука, и казалось, это была та самая лапища, что выскрёбывала со дна желудка Вайса кровяные катышки, легла на шею Генриха с несколькими мягкими, треплющими по загривку ударами. После это Вилли притянул плавно поддавшуюся голову Генриха к себе и быстро поцеловал его, к счастью, хоть это закрыв чёрной фуражкой. — Хайль Гитлер! Все ответили тем же, в воздухе мелькнули стаей воронов руки. Вайс едва ли мог поверить, что это правда, когда Генрих с чуть смущённой улыбкой протиснулся к нему. Обошёл сзади и обнял, положив руку ему на плечо, навалившись волшебным весом нескольких килограммов и прижавшись грудью к его спине. Вайс, забыв как теперь двигаться, лишь беспомощно перемялся с ноги на ногу, но вскоре почувствовал, что нет. Не упадёт и в глазах не потемнеет, и сердце не перестанет биться от такой близости. И весь ворох прекрасных, как декоративный павлиний хвост, неуловимых запахов от Генриха, и его смешливое дыхание, ползущее от уха по щеке… Но ведь днём ранее Генрих сказал… Что он там сказал? Сказал, что теперь-то мы сознательные немцы. Так что же он делает? Пусть делает всё, что угодно. Вайс немного отклонился назад, утопая в Генрихе, как стеклянном небе и совершенно не слыша, о чём там всё ещё треплются Лансдорф и Вилли… Но Генрих отстранился. Нельзя было больше почувствовать его хлипкую цветочную стойкость позади. Вместо этого стало даже лучше, ведь он стащил с руку с плеча Вайса и поместил ему на спину. Ладонью с нажимом провёл от ворота кителя и пониже, проглаживая между лопаток. Осторожно хлопнул, как похлопывают по крупу любимых собак. И так его рука и осталась лежать, тёплой и безумно любимой, самой правильной и подходящей из всех рук на свете… Но тут Вайс, опомнившись, сорвался вперёд: — Головные, езжайте! Езжайте, штандартенфюрер ждёт! — рука Генриха упала до ремня на спине и исчезла. Но Белов нисколько не был расстроен этой потерей. Ясно же, что эта рука никуда не делась. Не денется больше никогда. Наслаждаясь комфортной безопасностью этой мысли, Вайс даже решился оставить ненадолго Генриха и, светясь развязной счастливой улыбкой объевшегося и влюблённого в хозяина кота, пошёл за Ангеликой, чтобы ещё немного с ней полюбезничать, прощупывая старые контакты. Стоило Ангелике его хрипловато отшить, как Вайса догнал Генрих. — Костлявые ключицы фройлейн Ангелики не волнуют меня. Хотя начальник школы Гердт другого мнения, — ласково и заговорщически произнёс Генрих под мрачно-свирепым взглядом проходящего по следам Ангелики фон Зальца. Вайс снова, кое-как сдерживая смех, по-идиотски и как-то по-детски расфыркался, думая о том, как он сожмёт Генриха в объятьях, как только появится такая возможность. Но никакой возможности не представилось. Через несколько минут оставшись с самим собой наедине, Вайс снова ужаснулся тому, что делает, куда катится и чем рискует, и запретил себе растрачиваться на глупости с Генрихом. Да, он очень хочет всегда быть с ним рядом, но ведь миссия… Ставки слишком высоки, личные предпочтения не должны играть никакой роли. Сколько раз он уже это себе втемяшивал? Дел у Вайса было очень много. Нужно было решать проблемы и с Ниной, и с Зубовым, и с Дитрихом, задумавшим покушение на Генриха и прочие пакости, и с Эльзой, которая попалась и которую необходимо было с боем выручать из тюрьмы. А потом ещё и Штейнглиц, одним вечером грузно намолчавшись и просверлив в Вайсе десяток чёрных дыр, всё-таки перевёл дух, решил что-то для себя и раскрыл Белову очередной тайный и коварный замысел Дитриха. Оказывается, тот собирался назначить Вайса старшим в следующей на переброску за линию фронта группе диверсантов. Это был бы конец всему и полный крах и Белов уже начал продумывать план, как отвертеться от этого безумия, вплоть до того, чтобы смастырничать или стать жертвой несчастного случая, но Штейнглиц, ещё с четверть часа пораздумывав, сообщил и о том, что переброска будет липовой и цель под собой будет иметь одну: проверить Вайса. И если он пройдёт эту проверку, то ему будет открыта дорога в Берлин. В общем, думать о Генрихе не было времени от слова совсем. Не было времени даже хотеть его увидеть и скучать по нему, как скучал раньше. В конце концов, после того, как курсанта Фазу прилюдно повесили, глядя на что Генрих швырком отвернулся в последний момент, не желая смотреть, так вот после этого Вайс, подсчитав убытки, как следует взял себя в руки и ещё раз пообещал себе, что больше ошибки не допустит. Что отныне и навсегда ничему не даст помешать своей миссии. Белов ощущал шаткость этого обещания, но решил держаться за него до последнего рубежа. Он очень долго искал замок, чтобы запереть своё сердце, как оно было заперто тогда, в начале Латвии. Но Вайс не знал таких замков, через которые не просочилась бы нежность к Генриху. Замок должен был бы быть врезной и герметичный, самый новый и самый надёжный. Вскоре Белов догадался, на что должен быть сделан на упор — на его собственную бездушность, безжалостность и отчуждённость. Впрочем, не было в этом особой загадки. Вайс нашёл там, где не ждал найти, но куда очень рвался. В Кёнигштайне, куда увезли Эльзу. Вооружённый налёт на военную крепость на околотке Германии был очень храброй выходкой. Вайс, Чижевский и Зубов, заручившись сотней польских партизан, подготовили план. Конечно, нереально сложно было всё продумать, начиная проездом и документами и заканчивая обеспечиванием всех немецкой формой и оружием. При этом нельзя было оставить следов. Решили просто налететь на крепость-тюрьму ураганом, спасти одну девушку и, замаскировав свой отход побегом заключенных, удалиться. Вайс сильно рисковал, позволяя своему честному имени быть замаранным связью с подобными акциями. Но с официальной стороны всё было чисто. В крепость, в настоящую, как из сказок и снов, неприступную древнюю крепость в горах приехали под видом конвоя, привёзшего новых ценных преступников. Вайс играл роль начальника этого конвоя. Он подал секретный пакет вышедшему встречать из ворот коменданту. Потом выяснилось, что это лишь помощник коменданта. Ещё бы, бывают ли коменданты такими высокими, молодыми и похожими на гордых скалистых ласточек? Форма на этом помощнике коменданта сидела идеально, и он был очень любезен, говорил не по протоколу и улыбался. Он был из милых и добрых, довольных жизнью и верноподданных немцев. Так показалось Вайсу, когда он, хоть это было вовсе не обязательно, покрывал свой строгий взгляд сапфировой замутнённостью и теплел. Зачем? Да незачем. Просто крепостные плиты под ногами были тёплыми, а стены крепости в высоте поросли молодым орешником и увились хмелем. А этот помощник коменданта был такой безропотный и сильный. Вайс чувствовал что-то необъяснимое, зная, что через пару минут убьёт его. И по нему наверняка будет убиваться его мать, та самая в которую он такой высокий и видный. И будут плакать его сёстры, а его отца убьют на войне… Вайс чувствовал, наверное, то же самое, что чувствует любящий природу охотник, наблюдающий за лосем в бинокль, прежде чем взять на прицел винтовки. И ведь уже ничего не остановить, даже если бы Белов этого хотел. Всё пойдёт по задуманному. Улыбающемуся и так забавно гордому высотой своей должности помощнику коменданта осталось сделать шагов… Сколько? Может быть, девяносто шесть. Может быть, десять ступеней ему осталось перешагнуть. Ещё девять раз сощуриться солнцу. Ещё восемь раз обернуться на ходу. Семь раз расплыться в дураковатой улыбке… Сколько ещё? А потом он умрёт, и как же удивительно и непостижимо, что он об этом не знает. Ни в чём не виноватый, красивый, наивный. Вайс не чувствовал своей власти над ним. Не чувствовал своего превосходства. И не держал его жизни в своих руках. Но Белов чувствовал, что любит его. Ужасно любит, влюбился, понимаешь ли, по своей открывшейся склонности в эту самую секунду, когда помощник коменданта, дальнозорко отведя лист подальше от лица, вертел послание в руках, и тень от козырька фуражки обрывала его светлые брови… Мог бы любить. Как этого синеглазого Андрея, как Генриха, мог бы влюбиться с первого взгляда, наделать глупостей, настрадаться, растерять по кускам своё сердце и остаться ни с чем. Ведь всё это возможно, эти тысячи переливов одной реальности. Будь всё по-другому, если бы и правда немцем, почему бы не потеряться в ветхозаветных коридорах этой крепости, не целовать его руки, не перебирать в пальцах его волосы и не спрашивать в который раз, откуда он родом и есть ли у него невеста, прекрасно зная ответ, что из Данцига и нет. Вайс и правда отпустил себя. Позволил себе, целомудренно и без суеты, влюбиться в его стройную спину на то метущее хвостом тополиного пуха время, что шёл за ним следом. Это было неплохой профилактикой от болезней. Дать своему сердцу поколотить о рёбра, как поварёшкой о кастрюлю, вволю, пусть эта воля уместилась на одном циферблатном круге. Неплохая прививка, полезная. Дать на каменных плитах вырасти желторотому одуванчику, ведь растут эти сорняки так быстро… — Господин комендант, — они зашли с залитого солнцем и сенной лихорадкой мощённого крепостного двора в потрясающе по-сарайному тёмный коридор и оттуда в кабинет, похожий на каморку для швабр. Но со стены смотрел, уперев руки в боки, наш дорогой фюрер и с кровати бодро вскочил ещё более добрый и любезный, как дедушка-пасечник, комендант. Вайс приветливо поднял руку. — Извините, вздремнул, очень много работы, — комендант стянул друг к другу расползшиеся как два берега обмелевшей реки борта кителя, добродушно посмотрел на Вайса и взял из руки помощника лист секретного пакета, в котором была написана какая-то ерунда и помощник коменданта, должно быть, из вежливости и любезности, не стал делать вид, что насторожился этим. В кабинете коменданта было полутемно, как в острожной камере, и точно так же как там, смягчали прохладный сыроватый воздух погасшие оплывшие свечи и паутины под потолком ловили светлую пыль в свои сети, убеждая в том, что было бы здорово здесь попить чаю за шахматной доской. — Ещё одна партия заключённых. — Но куда их поместить?.. — Придумаем что-нибудь, — легкомысленно произнёс помощник коменданта, словно рассуждал об осенней уборке яблок из сада. И вообще тон разговора был не то что не официальным, а скорее домашним и родственным. У Белова промелькнули перед глазами все эти аккуратные немецкие сады и стройные заборы, белые коровы, взбирающиеся к горным холмам и перевернутые у берега лодки и что-то ещё в голосе помощника коменданта, что нельзя было разобрать, но можно было обожать и завидовать. Это Белов и делал, и зависть и беззлобное обожание в сумме давали привязанность на две минуты и желание сделать этим людям что-то приятное. — Серьёзные персоны, — заключил комендант лагеря, скептически покачав головой. — Я надеюсь, они у вас надолго поселятся? — искренне рассмеявшись, обратился Вайс к так понравившемуся ему помощнику коменданта. — У нас долго не вытягивают, — Вайс получил, что хотел. Светящуюся, полную понимания и добра улыбку. — Распорядитесь, — весомо и вежливо обратился комендант. — Дежурный, примите заключённых, — помощник коменданта прогнал из коридора последний гарант своей последующей послевоенной долгой и счастливой жизни после десятка лет в тюрьме для нацистских преступников. — Проследите, — Вайс мягко отпустил от себя и своего помощника, коротко и зорко во след ему обернувшись. Тот кивнул и по уговору лишь зашёл за выступ коридора, где приготовил нож. — Знакомьтесь, мой заместитель, — по-стариковски, довольно и улыбчиво комендант указал рукой на своего помощника. И затем, задрав ко лбу брови и открыв рот, словно рвя неземную шутку, — он ими займется, большой специалист! Вайс шутку оценил и шумно заливисто рассмеялся, закинув голову. Ситуация его искренне веселила. И ему нравился этот, напротив. Его простоватое лицо в полутени, легкая лопоухость, очаровательная неверность крупных пропорций, зеркально-серые глаза, а уж смущённая улыбка, перешедшая в счастливый смех, когда он наклонил голову в бок и приподнял фуражку… Вайс представил, как этот ухарь руководит пытками заключённых. Бесстрастным голосом велит выдирать им ногти или прижигать кожу. Или сам, находя тайную прелесть в этом деле, орудует ножом, оставляя на избитых опухших лицах свои росчерки. Большой специалист. Отъелся-то как на комендантском снабжении. Скорее всего, бывший охранник, доказавший господину коменданту, что мало кто сравнится с ним в умении выбивать признания. Наверняка рука у него тяжёлая, а сердце каменное, лишённое какой бы то ни было жалости и сострадания к врагам Великой Германии. Но не сейчас. Сейчас он так мило улыбается, что сердце, сразу ясно, у него из топлёного молока и давленой смоковницы. И поэтому Вайс его так любит. Так любит, что изнутри по коже ползут муравьи, таща листья прохладной мяты и клевера, и их общий на троих, понимающий друг друга смех кажется роем бабочек. Нацисты, что с них взять. — Комендант преувеличивает, — так нежно, покладисто и послушно, он смотрел на Вайса немножко сверху вниз. Рост не позволял иначе. Не позволяли иначе глаза из жестокого льда, который и сейчас не растаял, но сейчас был сладким. Такой искренний, храбрый, маленький, милый. Как вы, немцы, это умеете? — моё имя Клаус… Вот и всё. Белов узнал всё, что хотел узнать. Время истекло, дружеский смех отсеребрился, одуванчики затоптаны, сирень опала. Жизни Клауса пора закончиться. Надо дать ему пару секунд, чтобы осознал, чтобы понял, что происходит, чтобы эти две секунды показались ему вечностью боли и невыносимого отчаяния, а вся предшествующая жизнь для него и была раем. Раем до того момента, пока помощник Вайса не ударит улыбчивого Клауса ножом в спину. И тогда он сползёт по стене, раскрыв изумлённо рот и тая, наконец-то, растекаясь льдом серых глаз по каменному полу в клочках соломы. Вайс уже тогда догадывался, что из этого дня, из этого момента будет долго-долго черпать силы для своей немецкой выдержки, стали и холода. Теперь и только теперь он станет настоящим разведчиком, наученным не Советском Союзом, а воспитанным истинными немцами. И теперь Белову нечего бояться, ни перед Гитлером, ни перед Гиммлером, ни перед Генрихом сердце его не дрогнет, потому что научилось стойкости и бесстрашию у милого палача из Кёнигштайна, научилось быть неприступным и храбрым. Более надёжных замков нигде не найти. Вайс уже тогда догадывался, что из этого дня, из этого момента будет долго-долго, может быть потом, после войны, когда всё закончится, когда окажется дома, черпать темы для вечерних терзаний. Белов предугадывал, что по комнатным оранжерейным стенам будут ползать московские сизые сумерки, а он будет засыпать в кресле, отмахиваться от бормотания радио и будет помнить каждую секунду, каким был лицо этого Клауса, когда его выправила смерть. Как он сполз спиной по влажному камню без единого крика, только немного похрипев. И у него на щеке было рядом несколько маленьких родимых пятнышек. И он был чуточку лопоух и наверняка выглядел старше своего возраста. Потому что слишком многих запытал до смерти, а других бросил в морг на трупы вместо карцера. И потому что улыбался искренне, смотрел на Вайса так честно, так по-немецки, так верноподданически. И умер быстро с коротким выдохом. И домой не вернулся, никогда не женился. Его имя ничего не будет значить. Белов не будет любить произносить его про себя. Но у этого имени будет спрашивать снова и снова. Как вы, немцы, это умеете? А может, всё это просто большая ошибка и преувеличение. После вылазки в Кёнигштайн, Белов понял, что на ошибку больше не способен. Знал, что теперь всё будет в порядке. Что не наделает глупостей с Генрихом, что никогда не проявит слабости. Убедиться в этом ему пришлось совсем скоро, когда он прыгал с парашютом и попадал в лапы переодетых советскими военными немцев. Даже если бы не был предупреждён Штейнглицем, Белов всё равно сработал бы идеально. Но так у него было только больше уверенности. Далее всю эту чудаческую дорогостоящую операцию, которую подготовил и каким-то странным чудом воплотил в жизнь Дитрих, нужно было скрыть за рапортами и мнимыми успехами разведки. Так или иначе, Вайса это уже не касалась. Его повысили и дали железный Крест. Вайс отправился в Берлин и Генрих поехал с ним. Генрих не показывал, что удивлён тем, что Вайс стал таким, как раньше, холодным и отстранённым. А может и правда не был удивлён. Попробовал было сказать с дружеским пониманием «Ты изменился, Иоганн», но в последний момент передумал. Они выехали вечером и ехали всю ночь. За всю дорогу Генрих только раз погладил Белова по лежащей на руле руке. Вайс посмотрел на него и дёрнулся было в улыбке, но коротко сказал «не нужно этого». Генрих понимающе кивнул и отвернулся.