Doloroso (C болью)
13 ноября 2014 г., 20:48
Семнадцатилетие в волшебном мире принято отмечать с размахом. Совершеннолетие у всех волшебников наступает в одном и том же возрасте, независимо от страны и расы — это же магия, как однажды просто объяснил мне Рон. Тот разговор состоялся в доме на Гриммо летом перед пятым курсом. Всего два года назад, а мне кажется, что минула парочка вечностей.
Сегодняшнее утро началось на удивление радостно: проснулся я в гордом одиночестве, что уже можно считать поводом не печалиться, а чуть позже домовик принес подарок от Невилла. Мой единственный оставшийся друг, единственный, кто в курсе причин моего… побега. Иногда мне кажется, что ему приходится хуже, чем мне. И он не верит, что меня не пытают, что все так… мирно здесь. В каждом его письме сквозит виновато-обеспокоенное «как ты?» — и я смутно догадываюсь, что он корит себя за то, что не отговорил меня тогда, не спас, не сумел… Что винит себя даже в том, что не может возразить тем злым языкам в Хогвартсе, которые поливают меня грязью, называя жалким трусом и предателем.
Он хотел бросить школу, когда пошли эти слухи о том, что я переметнулся на сторону Волдеморта, что я даже помог ему вернуться. Но что толку в этом? Ничего не изменится, никому лучше не станет. Поэтому сейчас Невилл считается одним из лучших студентов в ЗОТИ и, само собой, гербологии. И в переписке мы часто обмениваемся какими-нибудь заклинаниями, опытом — только мне до крика не хватает настоящего, нормального разговора с другом. И в этих письмах — единственном, что Волдеморт не запретил, хотя его терпение уже на исходе — я и нахожу собеседника. Невилл ненавидит Хогвартс — за то, что каждый там без лишних слов поверил в мое предательство. Рон, Гермиона, Джинни, Луна — они тоже. Да и как не поверить, если Волдеморт и не скрывает от Пожирателей смерти, кто живет в этом богом забытом поместье?
Невилл знает все, что со мной происходит. Если бы эти письма попали в нужные руки, то половина Пожирателей смерти уже обживала бы новые камеры, но Невилла связывает одна из многочисленных клятв, и мне очень страшно за него: а если его заставят нарушить данные обеты?.. И в искупление этого я пишу ему обо всем. Ну… почти обо всем. Я не могу написать о том, какие странные отношения связывают меня с Волдемортом — не потому что запрещено, а потому что стыдно, и… и я до одури боюсь, что это заставит его отвернуться от меня. Серьезно, я не могу потерять единственного человека, который не ненавидит меня за невольное предательство. Может быть, когда-нибудь я сумею вырваться, вернуться — и мне будет к кому возвращаться. Ведь та сторона потеряна для меня, мои друзья потеряны, мой крестный, даже учителя. Остается довольствоваться тем, что имею здесь — Волдеморт единственный собеседник, единственный наставник в магическом искусстве и единственный…
Впрочем, об этом лучше лишний раз не думать.
Волдеморт ненормальный. Самый настоящий сумасшедший, которому место в лечебнице для душевнобольных с обязательным курсом терапии. И, как все безумцы, он хитер, коварен, неуловим и оттого… гениален. Я не пытаюсь понять его логику — сомневаюсь, что обычный человек вообще способен ее понять — но мне бывает до ярости, до слез обидно: почему я? Почему его переклинило на мне, а не на каком-нибудь амбициозном волшебнике, для которого позиция любовника Темного Лорда — заветные врата к власти и богатству?
Любовники. Даже звучит мерзко.
Уныло оглядываю нарядную столовую: обычно такие упаднические мысли отгоняются еще на подходе, но сегодня вроде как праздник, и потому глухая тоска становится почти такой же сильной, как в первые месяцы этого своеобразного заточения. Выть, правда, не хочется, но это лишь потому, что хочется разнести к чертям весь этот особняк и похоронить Волдеморта под обломками.
— Нравится?
Вопрос застает меня врасплох. Нравится комната или нравится все вообще, в целом? Я, однако, вынужден проглотить ядовитый ответ и просто улыбаюсь. Волдеморту этого всегда достаточно: ему, вроде бы, кажется, что если я говорю «все хорошо», то именно это и имею в виду.
Ему не приходит в голову, что я могу соврать или просто умолчать о чем-либо. Что мне может быть проще скорчить хорошую мину при плохой игре, только чтобы не навлечь на себя его… заботу. Вроде как «себе не врут», а я у него то ли на ролях верной тени, то ли мужской вариант Нагайны, почему-то вдруг обретший человеческий облик.
— Я приготовил тебе подарок, — мягкая улыбка очень естественно смотрится на его лице. Я так до сих пор и не знаю, какой его облик настоящий: этот, человеческий, или тот, змеиный. Или вообще есть третье лицо, которое я еще никогда не видел. Но узнавать как-то и не тянет.
— У меня и так все есть.
Мне и в самом деле нечего пожелать, кроме свободы. Новую метлу, которая выйдет в продажу только через несколько месяцев? Волдеморт предоставит мне ее, стоит только подумать об этом. Волшебную палочку, чтобы не забрасывать учебу? Мастер Грегорович битый час провозился со мной, подбирая подходящую. Процесс здорово тормозило присутствие Волдеморта, который просто молча ждал, пока мы закончим. Я тогда попросил — попросил! — не причинять мастеру вреда, и Волдеморт просто кивнул. Грегорович теперь тоже пленник вроде меня, но и с ним хорошо обращаются — я видел его пару раз после. Но с того памятного раза я очень осторожен в своих пожеланиях: Волдеморт — злой джинн, и выполнит он мое желание так, что жизнь станет не мила.
— Этот подарок тебе понравится, — многообещающе сверкает алыми глазами Волдеморт и склоняется ко мне, легко прикасается губами к виску.
Мне всегда не по себе из-за его аккуратности. Каждый раз я внутренне сжимаюсь, ожидая хлесткое «Круцио!» — и каждый раз почти разочарованно перевожу дух. Пыточное проклятье при мне Волдеморт применил всего пару раз — последний, когда один из Пожирателей, явившийся с Беллатрикс, похлопал меня по плечу, отпустив какую-то сальность. Пожиратель заходился криком, а миссис Лестрейндж смотрела на меня с такой ненавистью, что я почти получил удовольствие от ее перекошенного лица. Больше она не пыталась никого натравить на меня, а я обзавелся волшебной палочкой. Учеба, конечно, была удобным предлогом, но, не будь этого случая, вряд ли Волдеморт принял бы мои слова всерьез. Хотя… кто знает.
«Праздничный ужин», как и все прочие, проходит в молчании. Я стал не особо разговорчив, а на Волдеморта очень редко нападает охота поговорить. Хотя слушать его интересно, и я раз за разом с жадностью внимаю обстоятельным объяснениям. Я же не могу разучиться слышать, думать, любопытствовать. А он и не желает быть хотя бы чуточку скучнее и прозаичнее. И я давно уже смирился с тем, что давние слова Оливандера — сущая правда. Волдеморт творит ужасные дела, но великие. И сам он чудовище — жестокое, но… все-таки необыкновенное.
— Подарок, Гарри, — негромко напоминает Волдеморт, вставая.
Ах, разумеется: местом вручения будет спальня, как я не сообразил…
Я поднимаюсь за ним по витой лестнице — несколько настороженно-странных взглядов и осторожно-нечаянных прикосновений вгоняют меня в еще большую меланхолию. Волдеморт уверен в правдивости любых моих слов, но при этом его преследует страх, что я исчезну. Это было бы смешно, но его ярость, направленная на окружающих, когда меня подолгу не бывает рядом, отбила всякую охоту играть на этой соблазнительной слабости.
Он протягивает мне подарок в яркой золотой обертке, и я молча разворачиваю презент, готовясь изобразить радость. Однако когда я снимаю крышку с плоской коробки, у меня перехватывает дыхание: я вижу серебристую легкую ткань мантии-невидимки, и карту Мародеров, и свою родную волшебную палочку, и даже альбом с колдофото. Самые дорогие мне вещи, которые я похоронил на клумбе с розами, не желая брать их с собой в плен.
Сминаю ткань мантии, хватаюсь за альбом, и у меня по-настоящему нет слов. По сути, не за что благодарить его. А с другой стороны, это самый драгоценный подарок, какой я только мог бы получить.
Меня никогда не оставляет чувство, будто я продаюсь. Но сегодня я хотя бы знаю, что продаюсь за нечто по-настоящему бесценное, важное лично для меня.
Это первый раз, когда я не избегаю поцелуев, еще больше напоминая себе дамочек с улицы красных фонарей. Прикосновения Волдеморта бережные — я для него как какая-нибудь умопомрачительно дорогая ваза династии Цин, и мне временами даже интересно, что же за каша варится в его больной голове.
Мне требуется некоторое волевое усилие, чтобы обнять его в ответ, и он тут же стискивает меня чуть крепче, изменив обыкновению. От него исходит тепло — нормальное человеческое тепло, и это неожиданно воскрешает в памяти первый раз, когда он настойчиво целовал меня, не позволяя отстраниться, а я был в таком ужасе, что искусал ему губы в кровь. И после проворочался всю ночь напролет с новым осколком зеркала под подушкой, с тревогой ожидая продолжения.
Жаркое дыхание опаляет ухо, руки поднимаются к застежкам мантии, и ткань падает с едва слышным шорохом. Пуговицы на рубашке занимают чуть больше времени, и она легко соскальзывает с плеч, ночной воздух неприятно холодит разгоряченное тело. Мокрый поцелуй в шею — и я зажмуриваюсь, вслепую расстегиваю его одежду подрагивающими пальцами. И мне жарко, а мысли начинают путаться — не хочу ни о чем думать, не могу думать.
Простыни гладкие и прохладные, и я невольно выгибаюсь навстречу ему, стремясь к обволакивающему теплу. Поцелуй в губы почти невинен, и я зарываюсь пальцами в его волосы, притягиваю ближе к себе.
Мне кажется, я пьян — и гораздо больше, чем даже когда впервые выпил огневиски. Это было на Самайн — годовщину смерти родителей, которую я проводил в обществе их же убийцы. Я не помню, что говорил тогда, что кричал Волдеморту, срывая голос и разбивая вдребезги хрупкие хрустальные бокалы. Та ночь выветрилась из моей памяти, оставив после себя горькую пустоту и ощущение горячих губ на моих губах. Ярость перегорела в огне пьяной лихорадки, остыла тихой ненавистью и отчаянием. Ведь никто не приходил забрать меня. Ведь я остался один на целом свете.
Может, поэтому я сейчас цепляюсь за плечи, за руки мужчины рядом, не называя его в мыслях ни по одному из имен. И страшно отпустить его. И мне почему-то теперь не кажется, что я совершаю нечто ужасное.
Кожа пылает под невесомо нежными прикосновениями, и я вздрагиваю, тянусь к нему, а под сомкнутыми веками мечутся неясные безликие тени.
— Чуть… сильнее, — мне удается пробормотать это в перерывах между поцелуями, зажмурившись еще крепче.
Он целует настойчивее, поглощая мой судорожный вздох от его словно бы нечаянного прикосновения к бедру. В ушах начинает шуметь, я хватаюсь за него, вцепляюсь в волосы, пытаюсь потереться всем телом. Жарко, и горько, и сладко, и его мучительно медленные движения отзываются дрожью внутри.
Я рискую приоткрыть глаза, чтобы посмотреть на него, но рассеянный лунный свет льется из-за его спины, и лица практически не разглядеть. Зато даже в такой темноте я могу увидеть, как дрогнули ресницы, как блеснули багровые глаза.
Нет, не хочу видеть.
Снова зажмуриваюсь, и долгий неторопливый поцелуй хотя бы ненадолго стирает все противоречивые стремления, выравнивает что-то в мыслях, и притягательный образ острого окровавленного осколка растворяется где-то вдали. Не могу умереть. Он же начнет мстить всем и сразу за мое малодушие, он же убьет их всех — и своих, и чужих, и тех, кто совсем не при чем.
Он же не сможет без меня.
— Ты не можешшшь уйти, Гарри…
Губы сводит судорогой, а я запрокидываю голову, сжимая зубы, чтобы не издать ни звука. Настолько убийственно нежно, черт бы его побрал, что в приступе бессильной ненависти я готов задушить его!
— Ведь тебе хорошшшо сссо мной? — доверительно шепчет он, двигаясь медленно и осторожно.
А насколько проще было бы, увидь я синяки наутро. Чтобы рассматривать их с удовольствием и напоминать себе, кто их оставил. Чтобы не забывать в такие дикие минуты, как эта, кто со мной.
От чуть более резкого движения вздрагиваю, выгибаясь ему навстречу. И в этом отвратительно одуряющем жаре плавятся мысли, сгорают несказанные проклятия, и я снова — уже в который раз! — понимаю, что больше не могу быть один. Что я теперь нужен кому-то — вот так неправильно, страшно, болезненно нужен. Настолько, что этот кто-то готов не просто терпеть мою дерзость, но и делать что-то для меня. Не убивать Невилла, обучать, не плодить лишние жертвы. Даже среди магглов.
И этот кто-то — Волдеморт.
И мне в этот момент кажется, что меня разрывает надвое от противоречий, и мой глухой стон — как эхо звона погребального колокола.
Он немедленно останавливается, и я впервые за все время крепко обнимаю его, только чтобы не дать увидеть мое лицо.
— Продолжшшай, — шиплю ему в шею и зачем-то касаюсь губами.
Волдеморт резко выдыхает, подчиняется, и наконец-то насыщенное марево затапливает сознание, и мысли испаряются, не оставляя ни сожаления, ни чувства вины, ни злости. Меня несет бурным потоком, затягивает в водовороты — и я падаю, падаю, а жадная умопомрачительная бездна заглатывает целиком, отдаваясь мучительно сладкими спазмами в теле. Я забываюсь на какое-то ослепительное мгновение, и мне все равно, кто и что там, за пределами этой спальни, и важно только, что я не один, что он со мной, что я с ним. И я слышу, как он благоговейным шепотом выдыхает мое имя. Имя, данное мне родителями, которых он же и отнял.
А звездное небо качается в окне, и мне его видно с этого края постели. Вжимаюсь щекой в подушку, молчаливо позволяя Волдеморту выводить какие-то узоры на спине, время от времени прикасаться губами — мне и по сей день бывает жутко от этих невесомых, нежных поцелуев. Не знаю, какие мысли бродят в его голове, но мне самому эти яркие июльско-августовские звезды кажутся мелкими осколками разбитого зеркала. Из них уже не сложить острое лезвие — а меня отпускает недавно угнездившееся в мозгу желание воспользоваться чем-то режущим и полюбоваться на кровь. Оказывается, меня завораживает красный — но не такой. Другой. Темнее и чище.
Переворачиваюсь на спину, чтобы увидеть его.
Лицо бледное и, наверно, симпатичное. Мне никогда не приходило в голову мерять Волдеморта мерками внешней привлекательности: всякий раз я лишь напряженно отмечал то сведенные брови, то горящие яростью глаза, то белеющие от гнева скулы — страшных предвестников вспышки ненависти ко всему миру, злобы, отчаяния. Либо их отсутствие — печать мертвого спокойствия пугала порой намного больше. Но сейчас его лицо безмятежное, а потому по-настоящему красивое — ни следа безобразящей жажды насилия и убийств, ни тени безжизненной сдержанности. И я настолько странно чувствую себя здесь и сейчас, что не отвожу взгляда, не боюсь и не стыжусь протянуть руку, чтобы погладить его по щеке. И меня не вгоняют в гнев и растерянность его неторопливые ласки, только вызывает усталую улыбку повисший безмолвный вопрос, что на меня нашло.
И я начинаю догадываться, почему у волшебников наступление совершеннолетия — такой большой праздник. Раньше я не смог бы ни понять, ни принять, ни смириться. Теперь — могу. В конце концов, не все ли равно, как именно я буду помогать тем, кто мне дорог? Кипучее поле битвы или мягкий свет кабинета — если я могу что-то изменить, я сделаю это и здесь.
Волдеморт болен, а я своеобразное лекарство, наркотик, призванный облегчать существование. Не буду врать, что мне это особенно приятно, но последняя мысль об остром осколке покидает голову, вытесненная пришедшей уверенностью.
Я дожидаюсь, пока его дыхание станет ровным и глубоким, и потихоньку выскальзываю из постели, подсунув вместо себя подушку. На полчаса сойдет, а больше мне и не надо.
Мантия-невидимка серебрится в руках, изображения на колдографиях едва различимы в слабом лунном свете. Бездумно вожу по ним пальцами, и впервые с тех пор, как я попал сюда, горло сжимает спазмами. Мои родители, такие молодые и красивые, мои друзья, не побоявшиеся пойти со мной на настоящее сражение… Кажется, это последний день, когда я все еще причисляю себя к ним, к той, светлой стороне. И, несмотря ни на что, не могу так запросто отпустить их, не могу потерять этот незыблемый ориентир. Потому что если это случится, то у меня останется только одна-единственная твердыня, на которой я буду держаться.
Как же я ненавижу его…