Глава 4 Последняя боль
28 ноября 2014 г. в 00:32
Если бы я ещё хоть что-нибудь понимал. Было бы легче. Мог бы пусть не очень здраво, но рассуждать.
Но о чём было рассуждать?
…Я повернулся, чтобы уйти.
Он буркнул вслед:
— Закройте плотнее дверь.
Я закрыл. Очень плотно. Всё.
О чём рассуждать?
В своем хранилище бесценных бумажных сокровищ я вскипятил чайник, заварил сублимированный псевдокофе и принялся обжигать рот искусственной горечью, давясь искусственным ароматом.
Люблю тебя.
Трудно забыть. Разве забудешь то, что впиталось в каждый, самый тоненький, самый микроскопический волосок?
Но понять… Нет. Не в силах.
Как видно, шершни любят именно так: налетел, разворошил душу и тут же возненавидел.
Люблю тебя. Всего лишь слова популярной песенки: душевно, красиво, и мелодия искренняя, глубокая — так бы и слушал. Но ко мне отношения не имеет. Пустой звук.
К концу дня это воспринималось именно так.
Дома я принялся за уборку — вдруг захотелось выскоблить всё добела. Всю мою убогую жизнь.
Я остервенело начищал и намывал каждый дюйм своих съемных владений, менял постельное белье, до звонкого хруста полировал посуду, драил полы, добавляя в воду какую-то новомодную химию, обещавшую до первозданного блеска омолодить линолеум, пребывающий на самой последней стадии разложения.
Потом с тем же остервенением я принялся за себя. Жесткая мочалка металась по телу с яростью наждака. Честно? Я бы кожу с себя содрал, лишь бы избавиться от въевшихся насмерть прикосновений.
Мучаясь тошнотой, глотал макароны, щедро посыпанные пармезаном. Пил чай, крепкий и приторно сладкий. Хрустел баранками.
Одним словом, пытался нормально жить.
Лёжа на продавленном, неудобном диване, я не ворочался, не вздыхал, не скрежетал зубами. Закинув за голову руки, я думал — почти бесстрастно.
Меня поимели. Захотели и поимели. Да, и такая блажь иногда приходит в самоуверенные, сверх меры одарённые головы. При чём здесь любовь — загадка. Хотя, вполне вероятно, заходясь стонами и кончая в трусы, именно так он и думал: люблю это чучело, потому что между ног у него нечто такое, что заглушает даже пронзительный визг старых ботинок.
А через час, а может быть, через десять минут он одумался.
А проснувшись утром и вспомнив свою идиотскую выходку, с досады осатанел. Столь безупречным по всем статьям джентльменам непозволительны половые слабости. А уж тем более слабости подобного рода. Залезть в штаны к мужику! Ай-яй-яй. Высшей степени моветон.
Хватит. Не хочу.
Я повернулся на бок, прижал колени к груди и закрыл глаза.
Я так сильно его любил. Моего единственного.
…Сексуальный опыт с мужчиной у меня уже был. Хотя, какой это опыт… Баловство. Близость помимо воли, можно сказать, из жалости. И какой к чёрту мужчина? Мальчишка.
Что за взбесившийся ветер занес его на войну? Я смотрел, и сердце щемило: лопухастые уши, тонкая шея, губы в половину лица — пухлые, по-детски надутые. Россыпь прыщей на щеках. Форма болталась вокруг подросткового тела пятнистой хламидой. Детёныш. И если я находился в этом буреломе из мяса и стали по праву и по желанию вспенить кровь, то он… Это уж точно была не его битва.
Однажды он спросил меня:
— У тебя уже было… это?
Я сразу же понял и стало смешно. В мои двадцать пять? Хм. Да уж бывало.
Но уточнил, артистично разыгрывая непонимание — вдруг захотелось побалагурить:
— Что — это? О чём ты?
Он вспыхнул всеми своими прыщами. — Перестань.
— А-а… Ты имеешь в виду…
— Да, — перебил он. — Это очень приятно?
Его девственность меня нисколько не удивила. Было непохоже, чтобы этот худой щенок успел распробовать постельные радости, хоть какие-нибудь.
— Нормально, — ответил я.
Он помолчал и кинул на меня странно сверкнувший взгляд. Ей-богу, мне даже в голову не приходило то, что случилось потом. Тем более — с ним.
У нас многие занимались этим. И не было стыдно. Когда идёшь по тоненькой жёрдочке, перекинутой через пропасть, стыд становится непозволительной роскошью. Молодое тело горит, кровь слепо мечется по сосудам. Непрекращающееся желание превращает пах в раскалённую печь — готов потереться им о собственный автомат. Какая разница, чьи руки приласкают твой член? И влюблялись, и даже трахались. Но это уже такие, с гнильцой, как мы считали. Но не судили строго. Сегодня он подставляет кому-то свой зад, а завтра лежит окровавленной кучей, и всё ему до фонаря. Так что… Но большинство ребят просто дрочили друг другу от милой души и думали о девчонках.
Я на это не шёл никогда, хотя предлагали не раз. Справлялся своими силами, без обмена сексуальной энергией. Но когда он попросил меня о поцелуе, шока не испытал.
— Я ни разу не целовался, — жалобно пискнул парнишка и покраснел ещё гуще. — Вдруг завтра умру? Обидно. — И прошептал: — Поцелуй меня. Пожалуйста.
Чёрт! Конечно, это понятно. Но, мать твою, как я его поцелую?!
— Один раз, — он уже умолял. — Один. Только по-настоящему.
Отказать ему было равносильно отказу смертнику. Все мы тут были смертники: Она, Неземная Красавица, у каждого за спиной стояла, властно опустив на плечи свои костяные ладони.
— Но только один, — предупредил я.
Его молочный рот был тёплым и нежным, и проникать в него языком оказалось на удивление приятно. Чёрт побери, я даже слегка возбудился, за каким-то дьяволом затянув поцелуй. Он льнул ко мне с жадностью дорвавшегося до заветной мечты. Прижимался, вздыхал. Я его обнял. А потом, чтоб я сдох, потрогал. Рука сама потянулась. Как он дёрнулся, боже! Задрожал, заскулил с надрывающей душу мукой.
— Я хочу…
Блять!
Я удовлетворил его очень быстро — несколькими порывистыми движениями. Он согнулся, зажав руками живот, шумно выдыхая долго копившийся жар, и тонкая струйка слюны тянулась вдоль его острого подбородка.
Я страшно боялся, что скоро его убьют. Меня сотрясало от ужаса.
Но, слава богу, мой первенец жил и жил. Воевал. И даже завёл роман с таким же как он прыщавым. Потом уехал домой, обняв меня на прощанье с мужской, обжигающей силой.
Вспоминая его сейчас, я точно знал, что завтра никуда не пойду. У меня болело всё: каждая мышца, каждый ноготь на каждом пальце. Зачем мне этот проклятый ад?
Но утром, ровно в половине восьмого и ни секундой позже я стоял перед Шершнем.
— Сегодня вы будете мне нужны.
*
Всю неделю он мучил меня собой. Вызывал через каждые два часа, нёс какую-то чушь.
Я тоже пытался что-то сказать: архив, документы, письма… Он не слушал. Смотрел поверх головы. И вновь вызывал с настырностью инквизитора.
Тащил в ресторан, где я давился бесплатной кормежкой.
Взмахом ладони указывал на один из стульев, и мне приходилось осоловело хлопать глазами на каком-нибудь долбанном совещании. Воздух сотрясался от рокота его голоса, и я сотрясался вместе с ним.
Мы ехали за город, в гробовом молчании созерцая несущиеся мимо пейзажи. Там я тупо бродил среди разнаряженных тел, чувствуя присутствие Шершня воспаленными нервами и надорванным сердцем.
Часами он копался на моих полках — что-то выискивал среди идеального, сброшюрованного порядка. Не замечая меня.
Я очень мучился.
Думаете, я его ненавидел? Нет. Я любил его, и даже… господи, страшно сказать… даже был благодарен за эти пыточные подачки. Потому что не получилось уйти.
Но к концу недели единственным моим желанием было взломать к чёрту грудную клетку и вытащить оттуда всё, что так невыносимо болело. Пусто, тихо — какое блаженство.
Ну не могу я больше терпеть этот грохот и вой! И это месиво из крови и кислоты. Нет сил.
Выходные я провёл с мамой и папой — на меня вдруг напал отчаянный страх. Находиться в пустой, до блеска отмытой квартире было жутко. Так жутко, что я шарахался от собственной тени. Понимая, что это не доведёт до добра, я накупил деликатесов и сладостей и засел в своей бывшей детской, чем несказанно обрадовал родителей, не избалованных частыми сыновьими посещениями.
Мама тут же затеяла пироги, отец разложил наши старые шашки.
Неожиданно мне полегчало. Почему-то я был уверен, что среди одряхлевших стен и привычных вещей окончательно загнусь от тоски, но вышло иначе: душа моя немного расслабилась, и в ней наметилась оттепель. Хрустящая корочка мясного горячего пирога, чай с молоком, варенье из вишни… Детство окутало меня тонкой вуалью, защищая от взрослых бед.
И только возле знакомой двери эта вуаль разлетелась в клочья.
*
А вот интересно, как долго я смогу всё это терпеть?
Безразличный взгляд, насупленные пушистые брови, подвижные губы, холодный кивок…
Он не вызвал меня больше ни разу. И ни разу больше не заскочил в архив. Ни единого раза он не испытал нужды в моём жалком обществе. Минута в его кабинете: я прибыл и даже не опоздал — всё, что мне было дано.
Я поворачивался и уходил к себе — выживать. Рылся в его бумагах, задыхаясь от безысходности. Пил зловонный деготь — арабика, роскошный купаж. Обедал с приятелем в прекрасном буфете, улыбался и даже смеялся.
Я дал себе клятву: выдержать и остаться. Конечно, не из-за денег. Полгода я клеил коробки и не опух с голодухи. И не из-за Шершня. На нём я поставил крест в тот же день.
Я остался всё из-за того же упрямства, что так страшно его бесило.
Друг поглядывал на меня вопросительно — видел, что со мною что-то не так. Но пока не допрашивал, нож к горлу не приставлял.
— Слушай, — сказал он, — рванем в выходные куда-нибудь?
— Куда?
— Никуда. Куда глаза глядят. Сядем в мою милаху, и я газану. Будем ехать со скоростью света.
— Классно, — согласился я. — Давай.
Жаль, не получилось: он свалился с жесточайшей простудой. Доездился с открытыми окнами.
К родителям я не поехал. Зачем волновать? Заявись я к ним снова, точно поймут, что дело нечисто, что с сыном случилась беда.
Зачем волновать?
А с сыном и впрямь случилась беда...
Два дня я бродил по своей-не своей студии, пугаясь тёмных углов.
*
Я скучал по Шершню нещадно. Но он носился по жизни, вычеркнув моё имя из списков живущих. Он даже взгляда не поднимал при моём появлении, лишь отмахивался небрежно — мол, я всё понял, иди-иди.
И я шёл.
Унижение было таким беспредельным, что даже унижением не казалось. Рабочий момент. Занятой, хамоватый шеф и сотрудник, который должен ноги ему лизать за такую огромную плату в обмен на необременительный труд.
*
В ночь с четверга на пятницу он пришёл.
От тихого стука я подскочил, дико вращая глазами и удерживая ладонями одуревшее сердце. Что за грохот? На крышу упали небо, луна и все звёзды?
За окном была темень, промозглая и враждебная.
Стук повторился.
Он сразу же толкнул меня в грудь: знал, сволочь, что кулаком вышибу его в коридор. Он толкнул меня достаточно сильно, чтобы я отлетел подальше, и быстро-быстро крутанул ребристый кругляш замка — закрылся на два оборота.
А потом подскочил (шершни вообще умеют нормально ходить?!) и обхватил, надежно фиксируя мои руки вдоль туловища: дёргайся не дёргайся…
И зашептал, вливая в уши свой сволочной яд:
— Ш-ш… Пожалуйста, не вырывайся. Я…
Одного только он не учел: руки мои были зажаты удивительно крепко (откуда столько силищи в изнеженном, эстетичном теле?), а вот ноги… Колено резко взметнулось и впечаталось в мягкий пах — мощно, от всего сердца.
Он тоненько взвыл, согнулся и вцепился в мошонку. Из глаз брызнули слёзы — такие яркие, что я едва не ослеп.
Тварь.
Я ринулся к двери — вышибала из меня получился бы первоклассный, — но он, плюнув на взорванные яйца, метнулся навстречу и загородил дорогу.
— Уйди, — прошипел я. — Иначе вылетишь в окно.
— Нет.
Я зло рассмеялся, тыча пальцем в его ширинку.
— Что — всмятку? Нехер лапать меня как бабу. На хуй пошёл.
— Больно, — прошипел он. — Я не уйду.
И посмотрел в глаза, ломая все и без того хлипкие, пьяно шатающиеся преграды.
— Прости.
И вновь оказался рядом.
Как он меня целовал! Клянусь, в его поцелуе не было страсти. Какая к лешему страсть, если готов разрыдаться. Он отдавал свою душу и забирал мою.
Это потом его унесло…
Потом. Когда содрал с себя всё до последней нитки, когда заваливал на постель, стискивая ногами и прожигая живот обильно текущим членом (мать твою, он ткнулся в меня, мокро мазнув по коже, и я едва не кончил в ту же минуту), когда, обдирая кожу холёными, коротко стриженными ногтями, тянул к лодыжкам трусы.
А пока он просто целовал, выпивая меня до донышка.
А потом опустился передо мной на колени, вжимаясь лицом в пупок, и забормотал:
— Я не должен… Бежать, бежать… Нельзя… Невозможно… Люблю… Нельзя…
Бред сумасшедшего Шершня.
— Я соскучился страшно, — сказал я, прерывая бессмысленно-сладостное бормотание. — Страшно.
…Он лёг передо мной длинным, прекрасным фантомом — наяву таких не бывает, такие рисуются лишь в мечтах — и раздвинул ноги, согнув их в коленях.
— Возьми. Пожалуйста.
И перевернулся на живот.
Я опустил ладони на его ягодицы и нежно погладил.
Он вскрикнул, вжался в подушку, вцепился в неё зубами, забивая рот добровольным кляпом, и подался навстречу моим рукам.
Возьми.
Ничего нового мне не предстояло. Мои довоенные подружки скромностью не отличались, зато отличались тягой к экспериментам. Я знал, как растянуть, как разогреть анус, чтобы член вошел по возможности безболезненно. И не раз окунался в эту непривычную, атласную тесноту. Сказать, чтобы я это любил… Нравилось, да. Но без фанатизма. Оттрахать чей-то упругий зад — вполне сносное удовольствие, и только.
Ничего нового.
Не считая того, что сейчас передо мной лежал тот, кого я любил и хотел смертельно.
У нас не было презервативов, не было смазки.
Я вылизывал его, заливая слюной. Расширял. Каждый мой трепещущий палец его любил. Обожал. Он извивался, как умирающий уж, корчился, смешно выпячивал попу, а я готов был умереть — такая меня сотрясала нежность.
Потом я трахнул его. Обхватил свой член и воткнул — быстро, сильно.
Он охнул и задрожал. Насадился. Чёртов Шершень! Ему наверняка было больно — такую головку, как моя, без длительной подготовки заполучить ой как ощутимо. Но он насаживался со всей силы, и я видел, как жадно заглатывает меня его тело. С ума можно сойти.
Я трахал его бесконечно долго. Орал от невыносимого наслаждения, но никак не мог кончить: долбил и долбил. Так легко найти простату я, конечно, не мог — самого меня ни разу не трахали, а у девчонок, как известно, простаты не водятся. Но, похоже, долбился я именно в неё — до беспамятства ошалевший Шершень обкончал всю постель.
Потом, когда и я наконец-то кончил, рыча как буйнопомешанный, когда свалился на него помертвевшим кулем, кое-как вытащив член из растерзанной глубины, он пробубнил в подушку: — По-моему, я описался.
Я измученно прошептал: — Дурак.
А он сказал: — Ты меня трахнул.
— Да.
— Теперь я твой?
— Ты давно уже мой, — ответил я.
Он завозился, переворачиваясь на спину. Я с трудом приподнялся, облегчая ему задачу, и снова рухнул, вгрызаясь в сладкие губы.
— Как же я тебя ненавижу.
— Ты меня любишь. И я тебя люблю. Мы любим друг друга, и тут ничего не поделаешь…
…Мы спали не больше часа, и разбудил меня его рот — захватил спящие губы, втянул в себя, посасывая и лаская. Я тут же обнял его, но он отстранился.
— Не могу. Надо домой забежать. Вечером…
Глотая горячий чай и запихивая в рот печенье, он пробубнил: — Сегодня не заходи.
— Почему?
— Не выдержу.
— Как хочешь.
Я не зашел. Но он всё равно не выдержал — залетел ко мне, прижал к стеллажу и присосался. Не Шершень, а бешеный овод. Два с половиной часа как расстались, а стонет так, будто полвека не виделись.
*
И началось безумие. Ежедневное.
Его качало.
Меня трясло.
Меня трясло даже от вида его чёртовой двери.
Стояк изводил — частый, мучительно-сладкий.
Шершень заходил, уставившись совершенно ненормальной уже бирюзой, дышал тяжело, как перед броском. Мои губы вмиг тяжелели. Он приближался, сжимал, обвивал талию руками и начинал свою нескончаемую вакханалию: гладил мой вздыбленный член, тер его яростно и беспощадно — я лишь вскрикивал шепотом и дрожал. А потом я кончал в его властном захвате, и он довольно урчал, счастливо улыбался, в который раз самоутверждаясь в своей безграничной власти.
— Ты мой.
— Отвали, чокнутый, — шипел я. — Трусы промокли насквозь.
— Отлично, — радовался он и убегал со своим неудовлетворенным стояком.
Хренов извращенец — будь я проклят, ему нравилось быть возбужденным.
Дома он имел меня зверски. Домучив себя до предоргазменного состояния, он нападал на меня и трахал со всей дури.
*
— Ты можешь смеяться, но мне нравится эта квартира, — говорил он, прижимаясь ко мне. — Нигде так крепко не спал.
— Как будто мы успеваем поспать, — смеялся я.
И был неправ — успевали. После работы он приезжал, мы ужинали, принимали душ, а потом выворачивали друг друга наизнанку — так в нас всё клокотало.
А потом обнимались и засыпали, потому что утро Шершня по-прежнему начиналось рано.
Но, бывало, мы ласкались и трахались почти до рассвета. И таких ненасытных ночей было более чем достаточно. Во всяком случае для того, чтобы выглядеть потом так, будто час назад каждый из нас покинул галеры.
— … Давай выкупим её у хозяина, — предлагал он. — Приведём в порядок...
— Только посмей, — приказывал я. — Этого ещё не хватало. Я сам.
— Хорошо, — смиренно затыкался Шершень и добавлял: — Сам так сам. Всё-таки ты идиот.
*
Приятель смотрел на меня настороженно и изумленно.
— Ты… Ты весь горишь.
— С чего это?
— Сам знаешь.
Вопросов он не задавал, деликатничал. Видел, что я не просто подцепил кого-то — я намертво влип. От меня разило сексом и счастьем. Такое не обсуждается.
*
Я был так счастлив, что не думал о будущем.
*
Месяц мы друг от друга не отлипали — два обалдевших влюбленных маньяка. Трахались, целовались, смотрели и не могли насмотреться, где-то мотались, куда-то ездили, обедали. Он зависал у меня в архиве с кофе и разговорами. И со своими наглыми пальцами, расстегивающими мою ширинку. Он истерзал мои губы. Мои соски топорщились даже сквозь свитер — обсосанные, вытянутые его ненасытным ртом.
Люблю тебя.
*
Нацеловавшись до звенящих губ, он уткнулся носом в мой взъерошенный, мокрый висок и шепнул:
— Открой мне тайну.
— Какую? — тоже прошептал я — шептаться с Шершнем было удивительно возбуждающе. Интимно. — Спрашивай — я готов.
Он притиснул ближе, почти подмял под себя, навалившись бархатистой грудью и тонкими ребрами. Я закусил губу — мать твою, это же невозможно терпеть.
— Скажи, почему ты по-прежнему напяливаешь на себя это дерьмо? Денег жалеешь? Ты скряга? Или снова упрямишься?
Ах ты… чёртов Шершень. Чтоб тебе… Тьфу ты. Ну ладно, тебе признаюсь. Тебе я могу признаться во всём.
Я попытался высвободиться — пусть не воображает, что я весь растекся и вот-вот впитаюсь в диван. Но он навалился ещё сильнее.
— Раздавишь, — прошипел я. — Такого мелкого ублюдка.
— Говори.
Чёрт с тобой.
— Понимаешь… — Я на секунду замялся. — Мне неудобно. Стыдно до ужаса. Скажешь: вот, расфуфырился.
— Что-о? — Он слез с меня и даже присел — изумленный и до жути красивый. — Неудобно? Стыдно? Передо мной?
— Да.
— О господи. Ты ненормальный. Ты тупой солдафон. Придурок, — причитал он, всплескивая руками и ерзая по простыне голой задницей. — Самый настоящий придурок. Я всю жизнь тебя буду любить.
Всю жизнь?
*
Пропал он неожиданно: отключил телефон и исчез.
На работе не появлялся.
Закрытая наглухо дверь издевательски сверкала передо мной своей ореховой безупречностью.
Я сходил с ума. Меня скручивало от тревоги и страха.
Узнать, где он живет, я так и не удосужился — к себе Шершень не приглашал. Оно и понятно: элитный дом, консьержка, пальмы в кадках…
Да я бы и не пошёл искать его. Кто я такой, чтобы разыскивать шефа?
У приятеля тоже спросить не мог. Всегда так бывает: о том, кто интересует больше всех на земле, спросить не хватает смелости. И не поворачивается язык. Хотя что, собственно, в этом такого — узнать, куда запропастился начальник. Обычное дело, обычный вопрос.
К концу недели я не выдержал — был на грани. Плевать, что подумает друг.
— Где он, не знаешь? У меня пара срочных вопросов, а он куда-то пропал.
— Что значит — где? — удивлённо воскликнул тот. — И что значит — пропал? Готовится. Хлопот полон рот.
Я уже знал. Я всё уже знал.
— Я тебя понимаю. Но всё-таки помни…
— Я помню… Разве ты дашь забыть?
— Будь благоразумен, мой дорогой…
Но спросил:
— К чему готовится?
— Слушай, ты откуда свалился? К свадьбе, конечно. Я же тебе говорил. Ровно через три дня сдастся наш Шершень в плен своей королеве.
Мне даже умереть не хотелось — я уже умер.
— Кстати… — смущённо забормотал друг. — Я занимался приглашениями на банкет. Если честно, я изумлен. Короче, тебя не было в списке.
— И что тебя изумляет?
— Ну… Вы так сблизились в последнее время.
— Мы? Ты шутишь?
Приятель пожал плечами.
— И всё-таки странно. Не понимаю. Не понимаю, в чём дело. Почему?
— Рылом не вышел, — ответил я.
А здорово было бы, если б Шершень меня пригласил.
***
Никакой боли.
Никакой.
И никогда.
Потому что нечему больше болеть.