Особенности
3 августа 2013 г. в 11:58
Мой новый дом находится на третьем этаже, почти в самом конце восточного крыла. Две небольших комнаты: гостиная с миниатюрным камином и рабочим местом у окна, вдоль стены — длинный ряд книжных полок, и спальня, такая же монолитная, как и всё здесь — огромный платяной шкаф из мореного дуба, низенький и такой же тёмный комод на толстых изогнутых ножках в форме грифоньих голов, огромная кровать со столбиками и тяжелым тканным покрывалом. Пустые белые стены, как в больнице. В спальне тоже есть окно, правда, с этой стороны замка вид не самый живописный — просто цепь зеленых холмов и на некотором расстоянии кромка леса.
Первые дни всё кажется новым, постепенно съезжающиеся к началу нового учебного года преподаватели — милыми, общительными, но при этом амбициозными и глубокими людьми, а при виде лучистых глаз мисс «Ну что ты, дорогая, можно просто Ирма» Кристиансен хочется улыбаться и верить в светлое будущее, потому что где-то в подкорке чувствуется, что на её век (похоже, что и в буквальном смысле — век) пришлось столько горя и страданий, что если уж она сохранила в себе способность по-детски доверчиво смотреть на мир, то и я в свои двадцать пять не такая уж старуха и ещё могу на что-то сгодиться. Могу встать из лужи, в которой, чувствую, барахталась в последнее время. Ну если не встать, то выползти из неё на сухое. Хорошо, хорошо — хотя бы просто продолжать барахтаться, авось она сама высохнет. Некое присутствие надежды... как глоток свежего воздуха.
Я ведь до последнего не понимала, в какую дыру, непроглядную, безысходную темень себя загнала. Как я запуталась. Как мне перед всеми стыдно — Джинни, Гарри, Роном. И насколько та самая «идеальная Гермиона» ни разу не я.
А жизнь... она за каждый страх, за каждую недомолвку, за каждую ложь спросит. Может быть, не сразу, может даже, через несколько лет. И вот сейчас Гермиона Грейнджер либо наконец уже решит свои мировоззренческие проблемы, либо решат Гермиону Грейнджер.
Именно поэтому, вдруг и внезапно, здесь, в чужой стране, спустя всего неделю, я начинаю скучать, но не по родным и близким, не по мужу, не по мягким рукам своей беременной любовницы, не по оставленной далеко-далеко работе, не по должности или креслу в Визенгамоте, а именно по ним, дорогим и предвечным, — по своим истерикам.
Мне кажется, они единственные говорили мне правду — кричали её в лицо, что всё не так, что я хочу иначе и по-другому. Теперь тихий внутренний голос перебивают яркие краски, чужие запахи, новые знакомства, беспрерывный поток информации, и сразу чувствуешь себя здоровой по Фрейду, но и очень потерянной.
И если я действительно хотела начать новую жизнь здесь, то мне стоило забыть на прикроватной тумбочке, оставив Рону как прощальный привет, собственную голову, а вместо неё приделать к шее что-то более полезное, к примеру — фонарик. Или крючок для сумочки, чтобы не таскать её в руках. Или горшок с геранью, просто для красоты.
Что толку обманывать себя? Мне всё ещё больно, я беспокоюсь и переживаю, потому что чувствую, с Джинни что-то не так.
Я ведь очень-очень давно знала, что никакие перемещения в пространстве от метаний из угла в угол до хиджры за Северный полярный круг не помогут, ещё когда Джинни, бледная и напуганная собственной смелостью, выдохнула мне в шею:
— Гермиона, давай убежим? Давай уедем куда-нибудь отсюда, пожалуйста, Гермиона.
А я морщилась, кусала губы и качала головой так отчаянно, что слезы текли не вертикально вниз, по щекам, а чуть сбивались и щекотно скользили по скулам.
Потому что ни она, ни я не смогли бы этого выдержать.
Только она — умерла и с каждым днём теперь всё счастливей, а я, кажется, пока ещё при смерти.
Что толку обманывать? Ведь когда я встаю по утрам — да, выспавшаяся и довольная, даже приятно уставшая после целой ночи расслабленного, спокойного сна, — подхожу к зеркалу и улыбаюсь себе, полушепотом желая «Доброе утро!», в мыслях это звучит как «Обливиэйт». Я не хочу помнить о том, что оставила, а это значит только одно — скоро, совсем скоро звериный оскал прошлого снова проступит тенью на белой стене, и тогда уже спасти меня будет абсолютно некому — ни Джинни, ни Рона. И, кажется, именно этого в глубине души я и хотела.
Память напоминает о себе мелкими царапинами, по мелочам — когда на рассвете выглядываешь в окно и видишь, как двое домовых эльфов старательно подстригают газон, пока не сошла утренняя роса, это снова возвращает мыслями к Хогвартсу. Дела давно минувших уже-почти-десяти-лет, но они заставляют долго и мучительно, без единой связной мысли или хоть сколько-нибудь четкого чувства напряженно думать, что же я там оставила, какую из несбывшихся надежд, какую недоигранную роль и непрожитую жизнь.
Самое страшное, что я могу за завтраком тоном заправского газетного поэта рассказывать обо всем на свете тесному кружку из нескольких воспитательниц, мисс Кристиансен и Элин: как вывела на чистую воду одного уж очень хитрого гоблина, как правильно пересаживать бегонии по эксклюзивной технологии Молли Уизли, как в Англии готовят глазунью, о значении Великой хартии вольностей для маглов и ещё о тысячах посторонних вещей, но каждый из сидящих за столом интуитивно догадывается, что фасад — это ещё не всё здание, и где-то внутри каждого из нас есть своя История, которую не расскажешь за общей трапезой. Только она может ответить на простой вопрос: «Почему ты здесь?».
Именно поэтому Элин то и дело бросает на меня любопытные взгляды раскосых влажнокарих глаз, но каждый раз, когда я пытаюсь одобрительно улыбнуться ей, опускает голову, пряча лицо.
А потом её мольберт внезапно оказывается на моей любимой лужайке, куда я часто прихожу читать книги. Она находится на пологом склоне берега прямо у липовой аллеи, начинающейся у озера и ведущей к лесу с западной стороны, по которой я всегда прогуливаюсь ближе к вечеру, исследуя окрестности и просто гуляя. И тогда, всё так же стыдливо вытерев испачканные в красках руки видавшей виды и посеревшей от времени и постоянной стирки тряпочкой, она оправляет нарукавники и сама, сделав вид, что совсем не ждала услышать звук шагов, поворачивается ко мне.
На её скуле красуется свежий порез.
— Добрый вечер, миссис. Надеюсь, я не помешала вам, миссис.
— Нисколько, Элин.
Её картины висят в галереях замка, и несмотря на натуралистичность, классический стиль и немалый талант, их совсем нетрудно узнать: Элин рисует воду.
Наверное, потому что я никогда не спрашивала, в чём причина такой избирательности, Элин знает, что мне рассказали правду.
Элин рисует воду — много воды, пушистые заросли камышей на тонкой озерной глади, зелёные морские пучины с лучами пробивающегося света и стайками пузырьков воздуха, речные берега, океанские волны в белых барашках, стайки рыб, замерших у самого дна, ревущие водопады, вспухшие под дождем лужи, пучины и омуты, болота и лесные ручьи.
Мне соврал этот мистер Бойл. Это не совсем школа, тут скорее центр реабилитации. И большинство девочек, когда подрастут, ни за что не осмелятся уйти отсюда, продолжая своё затворничество...
Хорошо это или плохо?..
Я спускаюсь ближе к берегу и сажусь прямо на траву. Элин откладывает кисточки и со вздохом садится рядом — только если я плюхаюсь как удобно, то она сначала подбирает платье, потом неслышно опускается на землю, затем расправляет подол так, чтобы не было ни единой морщинки, и складывает руки на колени.
— Ты давно здесь? — спрашиваю я.
— Почти восемь лет, миссис. Признаться, я очень рада, что вы приехали. Новые ученики здесь редкость, поневоле начинаешь чувствовать себя затворницей. Нет-нет, — спохватывается она. — Я совсем не то хотела сказать. Здесь очень хорошо, все очень добры ко мне...
Тихо охнув, Элин прижимает ладонь к предплечью. Кажется, я знаю, к вечеру там выступит очередная гематома.
— Надеюсь... надеюсь когда-нибудь я справлюсь со своими... особенностями и перестану быть обузой для окружающих, — горько улыбается она.
Прежде чем ответить, я долго смотрю на воду.
— Страдание и ощущение важности тесно связаны. Чем труднее досталась победа, тем сильнее дорожишь ей. Чем больше боли причинил тебе человек — тем сильнее привязываешься к нему. Чем страшнее прошлое — тем сложнее его отпустить. Потому что как отпустить то, за что пришлось так дорого заплатить? Но если ты этого не сделаешь, ничего не изменится.
Она понимает, что я говорю про себя.
Я понимаю — что говорю про себя.
Последние дни лета — зелень, вымоченная в оранжевом, в закатах, зреющих и наливающихся соком боках яблок.
Каждая травинка здесь шепчет мне, что это не Гермиона — такая, Гермиона на самом деле хорошая... и ей можно мягко щекотать босые ступни, когда она снимает обувь, закатывает брюки до щиколоток и бродит по лужайкам.
Каково это — быть другой?..
Я ведь никогда не задавала себе таких вопросов.
Другой — это не в смысле любить женщин, это в смысле быть слишком женщиной. Это хотеть улыбаться солнцу и переводить сбитое дыхание от уютной мягкости пледа, когда на улице холодает и ты откладываешь в сторону книгу с закладкой, вложенной уже ближе к концу, чтобы укутаться поудобнее. Любить валять кривых куколок из войлока и листать брошюрки по теории безопасности на аврорском практикуме по непростительным, и себя — за любовь и к первому, и ко второму.
Послезавтра приедет Берта, а ещё через неделю начнутся первые занятия.
Несмотря на то, что Ирма настоятельно советовала мне пока не составлять программу собственных курсов, а сперва познакомиться с каждым учеником, я уже набросала расписание на первые полгода для трёх разных уровней сложности.
Когда через несколько дней Рон с грустным лицом сообщает, что все ещё не смог договориться по процентной ставке налога, что Джордж, похоже, снова начал пить, поэтому кроме Рона пока некому вести дела в магазине, и что у Джинни обнаружили узелок на пуповине, но это мелочи, просто ей нужно беречься и больше лежать... В горле застревает вскрик, так вскрикивает ночью перепуганная внезапным шорохом птица, перед тем как вспорхнуть с ветки.
Но я сижу молча, трусливо поджав хвост.
Потому что не соврал муж только про Джинни, и от одной мысли, что он мне врет, ледяной холодок ползет по ногам, а руки внезапно немеют.
Меня мог бы выдать только нервно подрагивающий кончик поджатого хвоста, но у Гермионы его нет. У неё есть только гнойная боль где-то внутри, и даже та не болит.