Герда
24 сентября 2013 г. в 19:11
Изощренная пытка снами все продолжается, продолжается и снова утягивает меня в иррациональный мир лазоревой травы и фиолетовых облаков, из которых течет сизый пепел, а на небе, как на экране, мелькают кадры будто-бы-не-моей жизни. Там холодно и нелепая злая дрожь сидит внутри, словно где-то приоткрыто окно, через которое в спальню сукровицей сочится сквозняк, едва уловимо обдувая открытые участки кожи.
Ещё мне снится Джинни.
Это неизбежность памяти. Непреложная истина. Неотделимая от меня правда: все мы понимали... Все мы — это явно Гермиона эмоциональная, ее антипод — логичная и разумная сторона, лично моё Я и еще с десяток примостившихся на задворках разума, кто рядышком с лобными долями головного мозга, кто сдвинув с турецкого седла гипоталамус, девушек, каждая из которых на что-то надеялась и о чем-то мечтала. Так вот, дай Мерлин закончить сбивающуюся напрочь мысль: все мы знали, что когда-нибудь это случится. Кто-то из Гермион был более в этом уверен, кто-то из самых рассудительных Гермион просчитывал сроки, азартные Гермионы затеяли тотализатор, суеверные ждали двадцать девятый день лунного цикла. Но Джинни должна была мне присниться — рано ли, поздно ли — должна. Не так, как прежде, а будто мы с ней больше не вместе. Будто она — не моя. Больше никогда ни на секундочку не моя. Словно я мало нахлебалась чувства тоски и неправильности после ее свадьбы.
Проснувшись, я думаю, что потеряла Джинни окончательно, потому что совсем не готова к тому, что ждет меня, когда я отправлюсь обратно в Англию. Сбежав, я и Англию-то потеряла, как когда, поступив в Хогвартс, навсегда лишила себя возможности вернуться в прежний, обычный мир без магии.
Иногда мне кажется, что было бы лучше, будь я просто любимой дочкой двух практикующих стоматологов, а не маглорожденной волшебницей.
Закончила бы школу в статусе зубрилки, в статусе зубрилки же поступила бы в Оксфорд, потом, проскакав по всем возможным образовательным ступенькам, осталась бы преподавать на кафедре и сидела бы там до самой старости. И всё. Никаких тревог, угроз для жизни, отчаянных душевных порывов, стрессов и прочей ерунды.
Я очень любила её, правда. Ту, пятнадцатилетнюю, не послевоенную, а того смешного взъерошенного воробушка, не привыкшего ещё к собственной талии и широким бедрам. Не как подругу, не как женщину, а как единственное, что у меня тогда осталось.
И это совершенное, дикое чувство... не похоть, а страшное единокровие: ты — такая же, как я. Я знаю все твои раны как свои и могу зализывать их долго-долго, пока не выйдет гной, пока они не покроются тонкой пленкой свежей кожи.
В моих снах я и Джинни снова в Хогвартсе, последний год — на одном курсе. Она улыбается, словно знает о жизни все, и обнимает так, будто больше ничего ей и не нужно. Будто она никогда не попросит меня стать подружкой невесты и помочь ей выбрать платье.
Просыпаясь, я, каждый раз словно впервые, думаю, что мне нравится лицемерно страдать по ней отсюда, издалека, где ничто не в состоянии потревожить этого уединения.
И даже ничего не чувствую, когда стягиваю с себя нижнее белье, стараясь не замечать темную влажную полоску на ткани.
Женская дружба часто содержит в себе столько участливого, взаимопроникновенного понимания и столько острой ревности, сколько не снилось ни одной любви.
Я обещала ей, что никуда не денусь. Я обещала ей, что ничего не буду решать за двоих.
Мы так много обещали друг другу, только чтобы пообещать, чтобы было как в сказках.
Мне страшно. Я не хочу её видеть — взрослую, семейную клушу с животом. Я хочу мою Джинни обратно, но и безмерно боюсь — в её глазах так ясно сверкнет мое собственное отражение, что невозможно будет не увидеть, во что я сама себя превратила.
А ещё — мне снится Неджинни.
Я в черном. Юбка до самой земли некрасивого мутно-угольного цвета от ветра прилипла к ногам, а сзади полощется пристроченная по подолу кружевная тесьма. Порывы ветра просто ледяные, будто их специально охладили заклинанием или только выпустили из морозилки, но мне не холодно, несмотря на тоненький шерстяной пуловер и легкий платок, наброшенный небрежно на голову, из почти неуловимой ткани, похожей на органзу. Ветер не проникает под кожу, наоборот — внутри меня по телу расходятся упругие волны тепла. И я знаю, что нужно делать.
Вечереет. Солнце уже скрылось с неба, но все ещё достаточно светло — в наступающих сумерках по-прежнему четко видны окружающие меня предметы. Квартал похож на магловский, пустынный и тихий, как в глухой ночи. Через дорогу — безлюдная улица с парой горящих фонарей, между которыми воротами сказочного замка высится кованая решетка сада. И я иду туда.
Огни фонарей отражаются в стекле замерших в просевшем асфальте луж, как стайка кружащихся над полем нло из малобюджетных фильмов про завоевание Земли пришельцами. Сухие, уже закостеневшие коричневые листья шуршат при каждом шаге и ломаются под ногами с предсмертным хрустом.
Самый конец осени — это чувствуется и в воздухе, и в кристально-чистом небе, от ветра начинает больно покалывать щеки, но из-за этого горячее жжение в груди лишь усиливается. А ещё если я сейчас не успею ее догнать, она навсегда уедет с мужем. Это мой последний шанс сказать, что я ее люблю, и попросить остаться. Только нужно успеть.
Перебежав пустую дорогу и скользнув в пятно света от фонаря, я протискиваюсь в приоткрытую решетку, и улица тут же исчезает, исчезает наметившаяся у входа в сад тропинка, исчезают блики от неестественно желтых ламп уличного освещения, остаются только мрачные стволы деревьев и листья — я бреду почти по щиколотку в листьях, а деревья такие огромные, что когда поднимаешь голову вверх, уже не видно крон — они теряются в темноте.
Света с каждой секундочкой все меньше и меньше, темнота глотает сумерки, как заблудившийся в пустыне путник — воду.
Ноги путаются в юбке, но я иду, вытягивая перед собой руки, порывы ветра настолько сильные, что трудно поднять ногу для следующего шага, а листья лежат, недвижимые, будто приколоченные к земле.
Во сне каждое действие преисполнено торжества и тайного смысла — неведомо откуда, но я знаю, что скоро, ещё сотня шагов, и я выйду на крошечную полянку с деревом, у которого на высоте моей головы зияет черное каплевидное дупло, где спрятан серебряный, потемневший и покрывшийся прозеленью ключ. Внутри дупла влажно, будто от чужого дыхания, и пальцы пачкаются в перепрелой трухе с тяжелым, гнилостным запахом, прежде чем мне удается нащупать заботливо спрятанный на самом дне металл.
Ключ — от замка на другой стороне сада, где кованая решетка под резким углом уходит вниз, цепляясь вколоченными в землю столбами за самый край перед обрывом, чтобы не сорваться по отвесной скале прямо в море. Оно внизу, лежит уютно шуршащей прибоем синей лужей, домашнее и смирное, как вода в кружке.
Замок в виде сердца, и он выскальзывает, выскальзывает, выскальзывает из рук, как бывает только во снах, когда ты почти осознанным, волевым усилием сопротивляешься что есть мочи, а подсознание навязывает тебе свою волю, мешая самыми нелепыми способами — руки наливаются свинцом, ветер швыряет выбившиеся из-под платка волосы обжигающими плетьми прямо в глаза, пальцы путаются как у младенца, ещё не умеющего управлять своим телом.
Я бьюсь в отчаянии перед запертой калиткой, вокруг зловещими валами накатывает ночь, каждый раз подступая всё ближе и ближе, а внизу, у самого берега горят огни.
Это они там — он и она, она и её муж. Когда их лодка отчалит от берега, я буду бессильна что-то сделать.
Замок поддается. Сдавшись, металл крошится в моих руках как комок сухой земли, а ветер внезапно стихает. В ноздри бьет соленый запах морской воды и водорослей.
Я спускаюсь вниз по выбитым в скале ступенькам, оскальзываюсь на мелкой, брызжущей из-под ног гальке, осторожно ступаю по поскрипывающему деревянному настилу пирса, чувствуя, как море набегающими волнами облизывает доски с обратной стороны.
Катера покачиваются на темной воде как огромные черные лебеди, иногда стукаясь друг о друга боками. Я дергаю на себя дверь лодочного домика, распахивая её настежь, и слепну — в меня, острее десятка пуль, бьёт яркий свет.
— Подожди! — отчаянно кричу я в эту непереносимую желтизну. — Я больше всего на свете хочу быть с тобой, всю жизнь. Ты его не любишь. Останься.
Всё. Сказала. Сбитое дыхание мешает говорить дальше.
Проморгавшись, я вижу, что источником столь нестерпимого света была всего лишь обычная лампа накаливания, под которой, друг напротив друга, стоят двое, оба — повернув ко мне головы, мой муж и ещё какая-то женщина.
Даже сквозь сон я понимаю, что всё не так. Рону здесь совершенно нечего делать, а её я не знаю вовсе — чуть пухлая, черноволосая до синевы, мелькающей в прядках, и голубоглазая, незнакомая и одновременно родная до истерики.
— Рон? — осторожно спрашиваю я, но он не реагирует на это, очевидно, чужое имя, и не узнает меня. Он в своих любимых драных джинсах и теплой фланелевой рубашке в серо-голубую клетку. Женщина — в черном, как я. Почти такая же скорбно-вдовья юбка, блузка с воротничком-стойкой под горло делает её похожей на учительницу в церковно-приходской школе.
Где-то на улице заходится отчаянным лаем собака.
Женщина осторожно касается бледной, необычно узкой для её комплекции ладонью щеки Рона, проводит ласково, и тот, сухо кивнув, уходит.
Лай переходит в надсадное, с хрипотцой, повизгивание.
Не сделав ни шага, она приближается ко мне вплотную, и лодочный домик внезапно превращается в прихожую нашей с Джинни лондонской квартиры. Женщина кладет руки мне на плечи и улыбается, на ней мои любимые пижамные штаны и мой же старый свитер, теплый и очень мягкий. Я — все еще в черном, только из-под платка выглядывают такие знакомые, такие рыжие пряди.
Со слезами на глазах я обнимаю свою темноволосую не-знакомку, крепко-крепко... и будто бы грудная клетка распахнута — как кожура очищенного апельсина.
Проснувшись раньше положенного, я долго лежу в кровати и мысленно пишу в голове письма Джинни.
Мне так хочется снова выплеснуть все, что чувствую, захлебываясь словами — рассказать, что счастье собрано из маленьких кусочков мозаики, и этот паззл не смог бы собрать даже Кай. Даже для сказочной Герды. Что убегающее время со всей жалостью любого маленького кусочка времени сочится из рук, приятно покалывая ладони упущенными возможностями, и хочется порой отдышаться, остановиться, а музыка все играет и нужные па всплывающими подсказками вспыхивают на стенах. Что первые морщины целуют меня моей же бездарной невечностью, а я только уперто согреваю дыханием кусочки памяти, надеясь, что та Гермиона, которая несильная и не хочет справляться, а хочет новый кремушек, и еще вон тот флакончик духов и... красивого деревянного слоника и любить — выживет, потому что...
Все, что не убивает, делает. Все что не убивает, делает. И что без Джинни теперь у меня одно будущее — кругом красивая боль некрасивой жизни и попытки препоручить себя если уж не крепкому плечу, так крепкому виски, за что даже не стыдно.
Но это все неправда.