Часть 31
23 января 2015 г., 03:03
Бродяга пришел в себя - и, едва продрав глаза, захотел застрелиться: он знал, что Монолит поймал его в зацикленные видения, и реальность, какова бы она ни была, уже ни фига не реальность - ловушка, устроенная местным божком.
- Монолит ушел, - глухо сказал Дегтярев, заметив, что он очнулся.
- Как - ушел? - пробормотал Бродяга, едва ворочая языком.
- Ногами, - майор усмехнулся невесело. - Часовой. Ты о нем все время говорил...
- Неправда. Это опять глюки...
- Пошел ты, - устало выдохнул Дегтярев. - Глюки, не глюки... Задолбал. Я на глюк похож?
Он лежал на соседней койке, и бинтов на нем было не меньше, чем на Тутанхамоне. А еще он кровоточил, причем почти не переставая: под койкой уже накапала небольшая темная лужица.
- Не похож, - признал Бродяга. - Где мы?
- Бойцы подобрали. Роговец, считай, лечащий врач.
- Так где мы?
- В химчистке... До сих пор считаешь, что все это не реально?
Бродяга молчал. Он не знал, чему верить, чего бояться. И никак не мог придумать хоть какой-нибудь вразумительной проверки реальности на... реальность? Вот каламбур... А стреляться - уже не показатель.
Да, это был тот самый ад. Более гнусного ада он не смог бы себе придумать, даже если бы очень захотел.
- Я тебе должен жизнь. Самого себя, - сверля взглядом растресканный потолок, сказал Дегтярев. - Спасибо.
- Не верю, - пробормотал Бродяга. - Это опять уловка.
- Не уловка, - ответил майор. Шевелиться он боялся, и его можно было понять: тихая, неторопливая дробь кровавых капель при каждом его неосторожном движении становилась угрожающе частой. - Нас вытянули. Ковальский, хоть и не фанат... - Дегтярев хмыкнул, - опричников. Короче, несмотря на антипатии, нас с тобой на пару вынесли. Руками, на плащ-палатках. Хорошо еще, что головой вперед. Ты, кстати, не суеверный?
- Не знаю уже, - признался Бродяга.
Попытался взять с тумбочки кружку - она так манила своим росистым, в холодных прозрачных каплях, боком - но обнаружил, что привязан к кровати практически намертво: автоматные ремни обхватывали руки у запястий, у локтей, хитрой петлей притягивали к сварной спинке плечи и шею.
- Вот это номер, - меланхолично заметил он.
Такого, пожалуй, Монолит приглючить не мог...
- Для военных ты - вражеский лазутчик, снявший двух часовых. – сказал Дегтярев. - Так что нечему удивляться. Просто меры предосторожности.
- Но ты же знаешь, что...
- Да я сам здесь сейчас на птичьих правах! Обуза и ничего больше. Так что извини, помочь пока нечем...
Часы сменялись часами, день - ночью. И снова день, и снова ночь. Бродяга потерялся во времени, да и сил на разговоры не было ни у него, ни у майора.
Лишь к исходу четвертого дня он пришел в себя и начал более или менее адекватно воспринимать окружающее.
Ремни с него сняли - Дегтярев настоял. Тот оклемался чуть раньше и уже самостоятельно, хоть и с трудом, переставлял ноги.
Бродяга видел, что его что-то мучает, некие не очень веселые мысли, но спрашивать не решался. Чувствовал почему-то - от этого знания ему станет только хуже.
Дегтярев проговорился сам.
- Завтра эвакуация, - сказал, старательно отводя взгляд.
- В смысле?
- Улетаем. Будут вертолеты. Я и все военные. Ты - остаешься.
- Почему остаюсь? - удивился Бродяга, хотя вопрос был глупым. И без того понятно: его на Большой Земле, кроме огромных неприятностей с законом, ничего не ждет. А майора... ну, его, возможно, ждет семья.
- Сегодня к вечеру - может, завтра утром придут твои, - торопливо, словно спеша оправдаться, продолжал Дегтярев. - И Герман придет. Я уже связался, обрисовал ситуацию. За тобой присмотрят, в общем. Ты ж пока временно безрукий...
Бродяга глянул на свои руки. Кисти были плотно забинтованы. При попытке пошевелить пальцами боль резала тонкой звенящей струной по самым нервам, но хотя бы крови не было, и это успокаивало.
- А ты? - с тоскливой обреченностью спросил он. - Неужели все, конец?
Дегтярев зло сплюнул, нервно заходил по комнате из угла в угол, будто запертый в клетке зверь.
- Не конец, Бродяга, не конец, - говорил он, вот только кому говорил, кого пытался убедить? Бродяге показалось: самого себя.
- Сам не веришь...
- Верю, - Дегтярев присел на край кровати, сложил руки на коленях, ссутулился - и враз стал уставшим, словно бы постаревшим на пару десятков лет. - Я же вернусь. Я обещал. Ксиву на стол - и вернусь. Ты, главное, дождись. На рожон не лезь... без меня, во всяком случае.
- Хорошо, - сказал Бродяга и отвернулся к стене. - Подожду. Немного. Пока руки не заживут.
Ночью они оказались в одной постели. Как-то так получилось, без лишних объяснений. Просто ранняя тоска расставания была невыносима в одиночестве. А одиночество в темноте начиналось ровно тогда, когда нельзя почувствовать тепла другого тела, услышать дыхание на коже.
Бродяга очень жалел, что не может коснуться Дегтярева пальцами: бинты на руках начисто скрадывали осязание, да и любое прикосновение причиняло лишь боль.
Он обхватил шею майора предплечьями; так, он смутно помнил, обнимала его мать, когда ее руки были в муке и липком тесте. Видимо, этот забытый до времени образ задел в его душе особо тонкую струнку - и Бродяга ощутил к Дегтяреву щемящую нежность. Он словно не мог уместиться сам в себе и льнул к майору всем телом, старался слиться с ним в один организм, прохваченный, будто ознобом, светлой грустью.
Дегтярев тоже осторожничал. В его движениях не было того безумного напора, что раньше. Был трепет, было обережение, опасение причинить боль.
«Две старых избитых шавки», - подумалось Бродяге.
Его колено легло меж бедер Дегтярева, и тот подался вперед. По напружиненной мышце заскользило горячее, наливающееся кровью, утверждающее саму жизнь. Как же ему хотелось прикоснуться к заветной тугой жилке! Но руки... изрезанные в фарш руки не позволяли.
- Не будем, - шепнул ему на ухо Дегтярев.
- Не будем, - согласился Бродяга, каким-то слабо поддающимся объяснению образом точно поняв, что он имеет в виду.
И все же нежность и печаль расставания не давали покоя. Какое-то время они лежали, просто обнявшись, ловя дыхание друг друга на шее, над ключицами. Потом, не сговариваясь, потянулись руками...
Бродяге было больно, очень больно. Ему казалось, что его ладони пропускают через мясорубку. Но сквозь слои бинтов он все же что-то ощущал, и ему этого было достаточно.
Его израненные, готовые вот-вот закровоточить с новой силой пальцы скользили по телу Дегтярева, спускаясь все ниже и ниже, пока не добрались до самого заветного. И тут было все. То, что он не мог почувствовать руками, с лихвой компенсировала память. Память тела. Желание... Вот она, та самая жилка, набухшая, начинающая пульсировать в такт сердцу. И навершие, кажущееся таким бархатистым и мягким по сравнению с почти металлической твердостью остального... Он даже в мыслях старался избежать слова «член» - оно опошляло. К другим вполне применимо, даже к самому себе, но не в отношении Дегтярева: для Бродяги, словно для неолитического дикаря, Дегтярев был необъяснимо священен.
Он заставил свои пальцы смириться с болью, мысленно просил у них прощения - и заклинал не терять бережности прикосновений. Проводил своей ватной, шершавой от бинтов рукой вверх - и вниз. Медленно, осторожно. Боль пронизала до самого плеча, потом - до затылка, угнездилась где-то в голове. Бродяга прикусил шею майора, чтобы не вскрикнуть и не поломать все, что еще осталось не сломанным в их дурной, противозаконной любви...
Дегтярев отозвался схожей лаской. Ухватил его твердо, но рука крупно дрожала: ему тоже было больно. Запястья, расхристанные «Егозой», простреливало электрическими разрядами ничуть не слабее.
И случился прекрасный в своей завершенности вальс, в котором безумно смешались любовь, поднимающееся от смутного томления до колющей остроты наслаждение, и - боль. Куда ж без нее...
Они ласкали друг друга, прощаясь. Прижимались друг к другу, скрипели зубами, закусывая кожу, мышцы друг друга - лишь бы пережить, дойти до предела, шагнуть за грань. Может быть, в последний раз...
И Бродяга чувствовал горячий натиск рвущегося на свободу семени и обезоруживающую дрожь во всем теле, а под пальцами пульсировала плоть Дегтярева, и живые капли орошали живот, прокладывая на коже пламенеющие русла...