ID работы: 2848092

Пучина

Смешанная
NC-17
В процессе
188
автор
Keehler гамма
Размер:
планируется Макси, написано 239 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
188 Нравится 96 Отзывы 47 В сборник Скачать

Глава ה. Швират ха-келим

Настройки текста
Примечания:
      Сизой глумливой ночью Жан сидел в единственном кресле, и над его сутулой спиной висела дамокловым мечом картина с нежно-розовыми цветами. Спинка кресла была настолько огромной, а сидение — настолько бескрайним, что сослепу можно было посчитать его третьим квартировавшим офицером.       Он никак не мог найти себе места уже которую ночь подряд. Он ходил по комнате из стороны в сторону, скрипя постаревшими половицами. Бертольд мог уснуть даже в аду под кипение котлов и треск грешников, была бы кровать, перина да одеяло с простынёй подлиннее и побелее, чтобы собрать всю осевшую на пол пыль, налетевшую с казармского двора.       Сгорбившись над полом, на котором были разложены открытки, фотографии, фантики и прочая ностальгическая дребедень, разрывающая сердце на множество сырых прогорклых ломтей, Жан петлял вразнобой, кольцевал по бледной, как он сам, комнате, слонялся по ковру, переступая преступные вещи.       На улице было глухо, но не было глухо ему. В зоре его молодой памяти, где он был свеж, беж и по-юношески глуп, часто этот двор мелькал пустым и блёклым, даже если галдела солдатчина, брюзжала и громко, смачно ругалась.       Когда он прекращал бездумно ходить, заставляя тем самым Бертольда ворочаться и по-старчески гундеть во сне, он приоткрывал оконные ставни чуть шире и наполовину высовывался из квартирки с приплюснутой между сжатыми челюстями папироской. Когда он медленно докуривал, высматривая что-то в этой дребезжащей стеклянной пустоте, цигарка дотлевала ровно до его сомкнутых зубов и при неизбежном падении обжигала пеплом нижнюю белёсую губу.       Возвращаясь с полунощного променада по мыслям из осколков стекла того самого зеркала, в которое Жан вглядывался осторожно, но по-карательски любопытно, он садился за стол и разгребал бумажки, валявшиеся на дне верхнего ящика. Его охватывала паника и ртутная паранойя, когда он видел в столе больше одного неотвеченного письма. Чувственный делирий отключил его от дел житейских, и от этого Жану стало не по себе.       По обыкновению Жан брал кучку писем, пришедших из поместья Кирштайнов, но вместо тёплых и пылких ответов он помарывал бумагу иносказательно, совсем о чём-то важном не договаривая, и выбрасывал недописанное тут же сразу. Затем он панически, до свинцового укола в горле хватался за голову, прикрывая уши, чтобы не слышать нравственный, укоряющий клёкот седеющей ночи, и водружался над столом на мгновение длиною в несколько утомительных, утопающих минут. Брался снова Жан за засохшее перо, окунал в полную баночку и начинал шустро расставлять акценты, переломанные рёбра циркумфлексов и разваленные хребты седий: где-то — над буквами, но нигде — над душой адресанта. В словах — пресно в эмоциях, а на словах — солёно от слёз.       Его письма, возможно, вообще не доходили до Парижа: они были словно самолётиками, выпущенными неумелым ребёнком, и они сокрушались о стену политики, очерченной границы и безмолвной, пересохшей от тихих слёз тоски. Жан писал много Кольту, передавал плазменные приветы Фриде, спрашивал, как идёт жизнь в их общей неродной родине. Кольт просил писать только Фриде, но из принципа Жан делал с точностью до наоборот. В течение этого месяца он раз в неделю отправлял письма, практически их дублируя в смыслах, чувствах и событиях, но нанизывая на нить повествования бусины-детали, которые появлялись из ниоткуда. И эти бусины больно рикошетили об его застывшую смолой жизнь.       Держал переписку он и с учителем Бернером. Никогда не любивший музыку, но горячо любивший Марко, Жан считал своим посмертным долгом поддерживать связь с теми, кто ещё о ней помнил. После её скоропалительной кончины о ней как будто все забыли. Моблит пересылал переписанные заново от руки и от скуки либретто, жаловался, что воображение уже не то, а ученики — давно не те. Сетовал, что бедность и политика сгубили талант братьев Галлиардов, пустившихся во все тяжкие. Если бы в своё время взрослые смогли объяснить и объясниться, их бы не ждала судьба вечных скитаний. Они превратились в тех, кого так люто, до скрежета зубов ненавидели, — в вечных жидов, собирающих на подаяние не деньги, а навязанное желание анархистских отроков подставить своё горло под сапог революции. Но чьё же это было воздаяние, если не взрослых, сделавших их агасферами-автономистами?       Ученика и учителя объединяло единое нерастраченное горе: у бесплодного учителя Бернера так и не появилось потомство, а ленивый горе-пианист Жан так и не дождался первенца. На похоронах учитель стоял к нему ближе всех, по-отцовски дотрагиваясь клевками пальцев до его дребезжавшей руки. После процессии мир разбился, и этим миром мерзкого будущего было то злосчастное зеркало ателье, в котором он увидел только себя. И в нём не было Марко. Жан не помнил, что было после: только по пересказу Кольта, сидящего в ногах плачущей Фриды, узнал, как он упал в обморок прямо в руки учителя Бернера, державшегося больше всех. Все слёзы он выплакал у себя дома: он считал, что это ученики к нему будут ходить на могилы, а не он к ним.       Жан попытался открыть самый нижний ящик, но без ключа не удавалось. Заранее продуманный ход спас его от избуравливающего наваждения. Он развернулся, сидя на месте, к противоположной стене.       Встав из-за стола, Жан подошёл к завешанному плотным ковром полотну в самом углу квартирки. Он снял ковёр и аккуратно положил вторым слоем на напольный, затем подошёл обратно к столу и приручил танцующий огонь лампадки. Под настенным украшением хранились несколько картин, сложенных в аккуратный скромный ряд. Он сел на корточки и начал всматриваться в первое творение: лавандовое поле колосится, словно фиолетовая рожь, по всей нижней кромке, и по нему бегают четыре человека — девушки в лёгких платьях и два юноши. Жан опустил лампадку к правому нижнему углу и глухо прочитал: «Марко, Жан, Фрида и я. 1885».        «А пусть все в казарме у тебя знают, какой с тобой рос парниша удалой!»       Жан стащил исполинский венский стул, стоящий у изголовья кровати во всю храпящего Бертольда, отбросил со спинки на пол его вещи и поставил лампадку. Через мгновение, печально взглянув на безобразную кучу, а затем на извертевшегося во сне Бертольда, Жан собрал форму, ремень и исподнее в охапку и аккуратно сложил одежду на свой стул.       И вновь он предстал перед картинами, точно перед идолом, — пугающим и отторгающим, укалывающим и болящим, страшным и пожирающим.       «Парниша, давай, бывай, уж нас не забывай! Пиши письма, присылай бандерольки! Я тебе с Цюриха буду портретики высылать!»       И Кольт не соврал.       Жан сдвинул двумя руками поле, откуда слышался яркий душистый аромат проснувшейся лаванды, смех из пунцовых девчачьих губ, отрадное бряцанье браслетов и серёг, украденный табак из жилета отца и славный бас.        «Господи, парниша, я же говорил через пять минут, а не через пять секунд! Целый кадет!»       Блестело чуть потрескавшееся масло слегка потрёпанной при перевозке картины: именно она была горячо им любимой. Беззаботное лето в монмартровской квартире: именно в той самой, в которой Кольт пообещал Жану жить вместе с Фридой. Юношеская мечта, такая дерзкая, смелая, непоколебимая, исполнилась спустя три года, в том далёком 1888 году, когда Жан стал унтер-офицером, Марко получила философскую степень, Фрида предстала на сцене оперы «Гарнье», а Кольт просто остался Кольтом — только начал больше жёлтого добавлять в свои картины и крутиться в парижской богеме.       Если бы ранее Жан не запирался в комнате — пока Бертольд метал абцуг, — чтобы выплакаться всласть, он бы сейчас, ночью, обнял в слезах дородно облицованную раму, вперился испещрённой морщинистой щекой к изображению самого себя, представляя, что его душа вселится по ту сторону этого одинокого мира и он вновь будет и с ней, и с ними. И будет ему счастье.       Он встал на колени перед картиной, тихо заплакал, сжимая меж пальцами узорчатые парижские багеты, шмыгая носом и представляя, что ему всё это приснилось. Ничего не было плохого: ни менторского господина Аккермана, ни юного Леви, ни мёртвого Кенни, ни сурового вице-вахмистра Аккермана. Был только он, Марко, Кольт и Фрида.       — Спи, — чётко сказал тому лежавший на согнутой руке Бертольд, но утопающий в болезненных слезах и муках Жан его не слышал.       Жан дочеркнул на схеме и сделал последний штрих — кривая витиеватая надпись под рычажком.       — В следующий раз попробуем собрать. На сегодня инструктаж окончен. Можете идти, — сказал Жан с интонацией уставшего учителя, стряхивая меловую пыль и потирая ладони друг о друга. Он развернулся к доске и, оценивая нарисованную схему, которую разбирал с новым призывом ефрейторов уже третий год подряд, принялся её стирать.       Раздалось шуршание и копошение. Его слух подсказал ему, что нерасторопные звуки раздавались с самого конца класса. Потом хлопотание резко оборвалось, и разлилось напряжённое молчание, сдавливавшее виски и протыкавшее барабанные перепонки.       — Очень умно, третий ряд последняя парта, — недовольно произнёс Жан, елозя застиранной тряпкой по верхней части доски. — Эрен Йегер, иди на обед, скоро на вылазку.       Жан развернулся. На него глупо лупоглазил Эрен Йегер, привстав из-за стола. Он сгрёб ближе к себе пожитки и прочую канцелярию, наспех засовывая вещи в сумку, словно под дулом пистолета.       — Д-да, — со скупой нерешимостью ответил Эрен, будто он её выдавил, как пасту на карбюратор. — Есть.       Жан положил тряпку на полочку доски и задвинул стул за стол. На его лицо лёг ровный мазок чуть припекавшего улыбчивого солнца; перед глазами рябила уличная пыль, отлетевшая от уличной поступи солдатского сапога. С тихим вздохом он вытер капли пота со сморщенного лба краем сорочки, выбившейся из-под рукава мундира, и двинулся ближе к ефрейтору.       Эрен так и продолжил стоять, будто бы чего-то опасливо ожидал: то ли гневной менторской взбучки, то ли участливого интереса.       Жан нагнулся к соседней парте, стоявшей напротив вчерашнего отрока, и, облокотившись на неё, исподлобья на него посмотрел:       — Эх, чего тебе?       — Я хотел просто поблагодарить вас.       Жан вздёрнул бровь.       — За что?       — За то, что заступились.       И тут же Жан всё понял. После ночных бдений и тяжёлого короткого сна, который надламывал кости и высасывал глаза, ему было трудно расставлять всё на свои места. Зажевав щёку, он ответил:       — Да глупости. Это мои полномочия, не более.       — А вы считаете, что вице-вахмистр Аккерман их нарушал?       Жан поспешно отвёл глаза, сглатывая слюну. Под глухо застёгнутым воротом начал стекать пот.       — Свои и ваши? — неугомонно продолжил он.       — Да, Эрен, это было неправильно. Это был твой завтрак. Иди собираться.       — А можно с вами? — внезапно вскрикнул он и тут же осёкся, понимая, что это было явно лишним. Его удивительно большие зелёные глаза на маленькой головке мерцали, как детали мозаики.       Потянув ключи с края стола, Жан утвердительно кивнул и сказал с интонацией взрослого, уводящего своё чадо с детской площадки подальше от алчной компании, покусившейся на его игрушки:       — Да. Идём, Эрен.       Жану была ненавистна весна. Она к нему приходила в кошмарах в разорванном подвенечном платье, зорко смотрела ему в душу и улыбалась цветочными коряками. Он тихо прогуливался по вытоптанной дорожке, идя рука об руку с Эреном. В самом начале их короткого пути они шли вместе безмолвно, и каждый думал о чём-то своём.       — Знаете, — внезапно откликнулся Эрен, — мне всегда было интересно, почему вы решили посвятить свою жизнь армии.       — А мне интересно, почему-то ты её не избежал, — парировал Жан, добродушно усмехнувшись, и мотнул головой. — А чего спросил?       — Не знаю, — паренёк слабо пожал плечами, косясь снизу вверх на высокого Жана, — я вот иногда на вас смотрю и удивляюсь.       — Чему это ты удивляешься?       — Вы такой преданный делу. Обычно в унтер-офицерскую школу идут ради денег, а вы по зову долга. Это похвально. Вы всегда любовно возитесь с солдатами. Вы и унтер-офицер Гувер. Уж простите за такое сравнение.       Жан обратил голову и покосился на макушку Эрена: ему парень всегда казался каким-то блаженным, не от мира сего. Жан про себя звал его проповедником, и он свято уверовал в этот самоназначенный титул после невольного подслушивания в столовой и в общей комнате казармы.       — Опять же, это мои полно…       — Не полномочия, — его перебили. Право, если бы Эрен жил в прошлом веке и служил в прусской армии, Жану, будучи унтер-офицером старой закалки, полагалось избить его огромной палкой до кровавой рвоты и изуродованного лица. — В вас есть что-то такое особенное. Вот смотрю на вас и хочется стать таким же, как вы. Мне даже кажется, что вы таким родились. Или даже… — Он внезапно осёкся в истинной нерешимости.       — Или даже?       — Нет, вы уж меня простите, унтер-офицер Кирштайн, я не имею права такое сказать. Особенно вам.       — Сказал а, говори и бэ, нечего кота за хвост тянуть.       — Или даже вас жизнь сделала таким. Вы уж простите… Я так просто решил так с вами поговорить откровенно, потому что знал, что вы не обессудите… Честно, я восхищаюсь вашими словами, да и вообще поступками. Вы такой умный и благородный человек.       — Вот как. Откуда ты такой взялся, Эрен Йегер?       — Из Риквира. — Эрен невзначай пнул мелкий камешек. — Знаете же такую деревню?       — Риквир, — многозначительно просмаковал название деревушки Жан, — хорошее место. Я там бывал когда-то.       — Вы не ответили на вопрос. Про армию.       Жана всё больше удивляла настойчивость Эрена. В ней не было той ошалевшей наглости, с которой надавливают на человека, как на допросе. Искренний пытливый ум нуждался в новой боли, из которой он сделает священную пищу для проповеди.       — Всё просто. Родину люблю. И надо её защищать.       — Но ведь автономисты её тоже любят. Ведь так?       Жан скривился, глухо хмыкая, и ничего ему не ответил. Да и не было нужно. Прислушавшись к себе, он осознал, что этот хмык был не его. Он снова мотнул головой, чтобы выбраться из пучины этого всепоглощающего наваждения, и двинулся решительным шагом к тренировочному плацу, ведя за собой послушного Эрена.       Дойдя до скамейки, Жан кряхтя присел. За ним последовал, как маленький озорной щенок, его солдат с глазами, полными таким же щенячьим восторгом.       Между ними лежала большая необрубленная ветка: вся в листьях, колючая, объеденная кое-где термитами. Жан взял её в одну руку и тут же полез в ножны за перочинным ножом.       — А я всегда замечал интересную вещь за вами.       — Эрен, ты меня пугаешь.       — Когда вы злитесь, вы начинаете делать что-то руками. Но частенько вы чистите веточки. Вы злитесь?       — Нет… А должен? — изумился Жан, переводя взгляд то на лёгкую улыбку Эрена, то на ветку, потерявшую все листочки, как неродившихся детей. На его сапоге лежала жухлой гущиной прелая листва.       — Если что не так говорю, вы сразу осекайте, я не обижусь, — и затем продолжил: — А вы единственный ребёнок в семье?       — Да.       — Интересно. Обычно единственные дети очень излюбленные и не дарят любовь. Ну никак. Вы же не против, что я так говорю?       Жан гукнул, продолжая скоблить древесину. Он неестественно съёжился, сдвинув ноги колено к колену. На его сгорбившейся спине натянулась форма, и казалось, что вот-вот треснет по шву.       — У меня есть брат. Его зовут Изикиэль. Знаете, его любили меньше всего. Точнее мой отец: Зик — как зовёт его отец — был рождён другой женщиной. Потом отец ушёл от своей первой жены и встретил тавернскую девушку. То была моя мать. Когда Зик вырос, он ввязался в политику. Он дружил с эльзасскими автономистами.       Жан замедлился. Нож поблёскивал на дневном свету, а размашистые ветки качали своим кружевным зелёным убранством, словно опахалом филигранной выделки. Ему хотелось спросить про Порко Галлиарда, но был уверен, что ничего нового не узнает, да и разочаровываться дальше было некуда.       Эрен всё продолжал рассказывать про брата, как это делают шкодливые сорванцы, выкладывающие всю подноготную семьи другу отца. Его плечи, украшенные погонами, витыми многоцветным шнуром, весело подпрыгивали.       — И затем бежал в Англию, когда дела стали худы, — продолжил Эрен. — Говорят, зажил то ли в ирландской, то ли в шотландской коммуне, — я, честно, и этого не знаю, даже не спрашивайте. А мог бы заниматься какими-нибудь делами насущными. Например, учить иностранные языки. Знаете, мне в своё время хотелось стать полиглотом, чтобы путешествовать по странам и общаться на их родном языке. Когда я был маленьким, мой брат дружил с мальчиком. Он был выходцем из Италии. У него был очень потешный акцент. Его любимое слово было «sciocco».       Жан даже не пискнул от боли — с его пореза зазмеилась тонкой струйкой кровь. Лезвие ножа покраснело по каёмке.       — К-как ты сказал? — Во рту Жана всё пересохло, будто он пробежал с походным мешком с горы к биваку и обратно под марево ослепляющего солнца.       — Я сделал ошибку?       — Нет, Эрен, как ты сказал? Какое это было слово?       — Scio…       — Не повторяй! — Жан, позабыв о порезе, провёл рукой по лбу и стёр проступившие капли пота. Защипала рана. Глаза Жана забегали дикой лисицей по лицу Эрена. — Твой брат бывал когда-то в Хагенау?       — Нет, — сказал Эрен, проигнорировал порез и бешеный взгляд Жана. — Я всё к чему вёл про брата: может, если бы ему давали больше любви, он бы не стал её искать всенародно?       — Политика не про любовь, сынок… — перевёл тему Жан, стараясь продышаться. Он вновь приложил запястье к разгорячённому лбу.       Сердце Жана забилось всё сильнее: ему представилась перед глазами та проклятая, удушающая своей вечностью несчастная картина, где сидел на лавочке только что очнувшийся Моблит. Он так же травил байки, поучал детей, объяснял про любовь. Правда, Жан в этом случае её отрицал. Ведь её здесь не было нигде. Любовь уже давно умерла.       — Про неё самую. — И теперь голос Эрена преобразился в недовольный сломавшийся голос Кольта Грайса. Вместо топота солдатчины над ухом раздавался хруст яблока. — А мне кажется, что если бы люди друг друга любили и уважали, то они бы начали договариваться. Так-то здорово, что вы её по-своему любите, родину. Любить всегда надо по-своему. Вот вы любите своих солдат, как с деть…       — Эрен, спасибо за беседу, но тебе пора. Не забудь взять фляжку с водой.       Ефрейтор кисло пролепетал влажное «извините», заливавшееся Жану в уши, которое раздражало горькой солью и разъедало барабанную перепонку. Эта насмешливая вода выливалась из тела через покрасневшие глаза.       Эрен встал с лавочки, отдал честь и, развернувшись, двинулся к казарме стройным солдатским шагом, который Жану редко удавалось видеть на муштре.       Шея отказывалась держать ровно и стойко голову Жана, и он поник, всматриваясь в куцую веточку.       — Господин Кирштайн! — Голос Эрена изменился, когда он обратился к нему по-штатски, и Жан встрепенулся и пристально посмотрел на него.       Несуразная маленькая фигура юного мальчика озолотилась по краям его головы, формы, бёдер и сапог, словно его полностью обрамили в драгоценную проволоку. Солнце поставило свою сургучную печать на блёклом весеннем письменном небе. Эрен представился ему мальчуганом с соседней улицы, одетым не в солдатскую форму, а в простецкий костюмчик-поддергайку, знакомый Жану не понаслышке.        Любовное письмо, письмо с неба на открытке.       — Я не знаю, что у вас творится на душе, господин Кирштайн, но я хочу вам сказать только одно: я вас истинно уважаю. Только не курите много и много соли в омлет не добавляйте.       — Спасибо, Эрен.       — И надеюсь, этот разговор останется между нами. Не хотелось б, чтоб вас поругали за нарушение устава.       — Обещаю, — с тихой, почти неслышной благодарностью ответил Жан. Его испуг куда-то улетучился. — Увидимся на плацу. Сбор в десять.       Эрен залоснился той самой маслянистой радостью, наляпанной на его не познавшее горе лицо. Жан не знал, кем он был, чем занимался и при чём тут Изикиэль. Он лишь знал, что Эрен был из Риквира и внимательно рассказывал вполголоса истории вспотевшим от вечернего бега юнцам.       То был уже не солдат, не мелкий чин, не подчинённый. То был и не штатский, не гражданский и не чернильная птица.       То была Марко.       Жан поспешным широким шагом переместился на тренировочный плац ближе к тиру. Узковатая фигура в подбором мундире руководила, командовала и яро жестикулировала, приухивая до боли привычное и простецкое: «Ба, во дела!»       Отдав честь ради военного приличия, Жан начал:       — Ну что, господин унтер-офицер Гувер, как у вас дела перед вылазкой обстоят?       — Дела идут, контора пи… Ба-а-а, да кто ж так делает, парниши! Карл, ты хошь, шоб тебе глаз так прикладом раздробило! — И с этими словами Бертольд сорвался с места, хватая за неумелые руки скособочившегося ефрейтора, который чуть ли не стал инвалидом из-за халатности новоиспечённого призывника. — Вот как надо! Какое тебе навскидку, какое тебе поводком — представь, что в жопу гусю стреляешь! — и, затем мимолётно оглядевши соседа, раскатисто ахнул: — Господи боже ты мой, а ты куда полез, касатик! Хороший стрелок прикладывает ружьё к щеке, плохой — щёку к ружью!       Призывник приложил ружьё к плечу слишком низко, и ему пришлось сильно наклонить голову, чтобы пурпурная от какой-то сердечной болезни щека легла в аккурат на гребень приклада. Такая быстро укоренившаяся привычка, замедлившая прикладку и затруднившая стрельбу навскидку, стала традицией, преемственностью нового набора. Не стала она диковинкой и для измученных унтеров, взявших на себя ответственность воспитывать поредевшую армию. В их батальоне находились не успевшие вовремя избежать воинской повинности вчерашние выпускники гимназий либо поборники защиты родины.       Жан бы и по обыкновению улыбнулся на добрую картину, где Бертольд по-отечески вновь и вновь объясняет и показывает юнцам, у которых ещё молоко на губах не обсохло, как правильно держать ружьё, да только разрывающая тревога опасной миной прикрепилась к его сердцу и грозилась взорваться, если её вовремя не обезвредить.       Отчитав нерадивых юношей, Бертольд шутливо погрозил пальцем и вернулся к Жану.       — Неплохо, — бесцветно сказал Жан, но даже во всей флегматике речи считывалась искренность.       — А то ж. Есть ещё порох в пороховницах! — Бертольд кичливо вытянул шею, как пугливая гусыня, и менторски закричал, заведя руки за спину: — Гребень приклада касается щеки! Повторяю: гребень приклада касается щеки! Глаза в точку! Глаза на заднюю точку будете пялить на увольнительной!       — Я смотрю, не даёшь им смухлевать. Даже как-то страшно будет тебя увидеть в деле.       — Знаешь, мне самого себя страшно, когда настанет тот момент, когда надо будет стрелять, знаешь, по-настоящему. — От слов Бертольда внутри Жана похолодело, и сорвалась с троса подвешенная тушка-душа.       Бертольд скрестил руки на груди и отвёл плечи назад так, будто бы он хвалился своим умением стрелять. И этот дар, как ему говорили некогда в унтер-офицерской школе, был от дьявола. Из-под козырька не было видно глаз — они были затемнены шторой того холодящего мрака, когда входишь в беспросветную пещеру, но тебе кажется, что на тебя кто-то иссасывающе смотрит, выворачивая тебя наизнанку.       Потому что Жан только догадывался, что умел Бертольд, но не знал, на что он был на самом деле способен.       — Натурально как-то ты с Эреном Йегером шёл. Даже присели на лавочку. Прям как на дорожку перед путём-дорогой! О чём гутарили?       — Даже говорить не хочу. Неприятно.       — Ба-а-а, это что же, опять юродел себе потихоньку?       — Это какое-то безумие, — повёл плечами Жан. — Он говорил, знаешь, с такой интонацией, как…       — Только не говори «как Марко».       Жан опустошённо кивнул.       — Ба-а, — на полном серьёзе посетовал Бертольд, прикуривая от обезглавленного орла, красовавшегося на маленькой зажигалочке. Его голова воссоединилась с туловищем, как прибившиеся к германским границам Эльзас и Лотарингия. — Пугающий он парнишка, этот Эрен Йегер. Он мне тоже сказки сказывал какие-то, но я не особо им значение придавал. Ну гутарит так гутарит. Прибьётся сбочку, когда перочинным ножичком орудуешь да ружья собираешь с плаца, а он стоит, посматривает на тебя своими глазёнками змеи подколодной.       — И что он тебе говорил?       — Да знаешь, как-то начал он издалека: то вы молодец какой, такой старательный, прям как господин унтер-офицер Жан Кирштайн.       — Ну, он мне тоже такое рассказывал.       — Слушай дальше, — Бертольд грубо затянулся, как необтёсанный мужик на завалинке, — и вот. Спрашивал, с каких я земель, скучаю ли я по Лотарингии. Затем где я научился так ловко стрелять, сколько времени мне понадобилось освоить стрельбу навскидку, хотел ли я в детстве в армию. И начал про войну спрашивать: мол, чую ли я, когда она придёт.       — Ну а ты что?       Придерживая цигарку у основания, Бертольд сдвинул козырёк наверх, открывая глаза, и окинул медленным, внимательным взглядом просторы тренировочного плаца:       — Сказал, не к чему волноваться о войне-то: всё стабильно, прекрасно, хорошо, Империя цветёт и пахнет. Потом спросил, почему скубаюсь с сержантом Брауном: мол, а вы не думаете, что вам придётся быть с ним за одно? Я ничего не понял, даже не переспросил, просто согнал его подальше. Не злостно, но очень агрессивно. Ещё постоянно вставляет своё «знаете, знаете, знаете»! — Бертольд проскрежетал зубами, затем глухо втянул воздух через приоткрытые губы, заранее перекинув цигарку к уголку перекошенного в левую сторону рта, словно поставил ружьё на предохранитель. — Дальше совсем мрак пошёл. Вот сейчас тебе, Жан, рассказываю, а гуси щиплют кожу от страха. Он подсел ко мне, ну, по обычаю, и смотрит. И ни с того ни с сего говорит: «Знаете, а мне сон снится. Вижу вас только одним глазом, машу вам издалека костылём, сидя у госпиталя. А вы идёте такой красный, и рожки у вас выросли. Как у дьявола. И с вами рядом ковыляет сержант Браун в рясе. Я спросил, откуда вы пришли, а вы ответили, из ада, но скоро вновь туда вернётесь. А к вашим рукам винтовка привинтилась: то ли вросла, то ли она была прибита гвоздём. Как у Христа. Господин унтер-офицер Гувер, а вы знаете, что такое смерть? А хотите вы про неё узнать? Хотите, расскажу, что дальше было? Иногда мне снится, что я спускаюсь в ад, но меня оттуда прогоняют — не хотят, говорят, чтобы я людям рассказывал, что там у них творится». Я так взбесился, что его от себя отогнал. Потом долго жалел, что погорячился: парнишка-то он безобидный. Но чудаковатый. Я и позабыл про этот случай: подумалось, что просто спился или пережевал пропавшего табаку, но сейчас вся эта картина вновь перед глазами мельтешит…       — Тебе не кажется, что он болен?       — Кажется. Только больные от армии не бегают.       Начала вкрапливаться могильная тишина.       — Я что пришёл к тебе сказать: я увольнительную хотел бы попросить, — перевёл тему Жан. — Каюсь, забыл. Думаю, а поеду в Кинцхайм к папаше Жаку помогу. Я одним днём, буквально до вечера. Обещал ему, как только, да сразу. Так что присмотри за детьми.       — О как! Что-то вас много как-то. Здорово, что отпустили. Кавалеристы, вот, тоже многие в увольнительную укатили.       Жан пугливо вытаращил глаза.       — И Леви?!       — Леви, Леви, тьфу! Надоел уже. Я его видел с утра. Ходил бодр, добр и свеж.       Жан развернул голову к тренировочному плацу. На земле, поджав ноги, сидел Эрен Йегер и что-то рассказывал, вглядываясь в лица солдат. Ефрейтор размеренно вторил, сопровождая очередные байки размеренными телодвижениями. После того как Эрен что-то сказал, остальные отошли от него на несколько шагов назад, развернулись и разбрелись всем скопищем по делам, оглядываясь на него через спину. До слуха Жана разорвалось миной «больной ублюдок» — а его тело будто отбросило взрывной волной.       Эрен продолжил сидеть в той же позе, с непониманием зарясь по сторонам. Его взгляд пересёкся с удивлёнными глазами унтера-офицера, и что-то острое словно проткнуло Жана насквозь.       Жан обратил голову к Бертольду. Тот стоял и медленно мигал, как фара мимо проезжавшей машины командира.       Жан был благодарен небесам, как отъявленный богомолец, что сегодня Эльзас был мягок, как перина в родном доме, и сегодня не было ни дождя, ни изнемогающего солнца. Если в унтер-офицерской школе и в самой армии Жан с лёгкостью преодолевал равнины, вытаскивал из засасывающих жиж юфтовые сапоги и легко протирал под фуражкой пот, то после смерти Марко здоровье изрядно подкосилось. Он даже завидовал вертлявому Бертольдому, которому, как ему казалось, море было по колено.       Возле него шагал Бертольд, часто одёргивая сползающие по покатым плечам лямки спального мешка.       — Так, сынки, порезче, порезче, — через его дробный смешок слышался укор совести, — у нас сегодня словно командировка на лоне природы, а не бивак! Не погода, а сказочное королевство какое-то!       Жан кисло улыбнулся на побуждающие речи Бертольда. Будучи вчерашним выпускником унтер-офицерской школы, Бертольд уже вёл себя, как поднаторевший вояка, повидавший виды. Он слишком добродушно относился к своим подчинённым, ласково называя их за глаза детьми. Пожив с Жаном, катившимся к недалёким тридцати, он уже превратился в исполнительного будущего сержанта, отца для ефрейторов и верного боевого товарища, который и байку потравит, и покостерит за неисполнение обязанностей. Четыре года назад Бертольд был тем самым ребёнком с оголтелым норовом и раздавшимися вширь плечами после вынужденной работы на частном пивозаводе семейства Гуверов. Жану хотелось верить, что он таким до сих пор и остался.       Посмотрев искоса на стухшее, как рыночное мясо на отшибе Страсбурга, лицо Жана, Бертольд ткнул того в бок и строго произнёс:       — Да прекрати ты уже. Мог бы сейчас уехать.       — Разобьём бивак, тогда на лошади уеду. Не хочу всё на тебе оставлять.       — А чего на лошади? Думаешь, машину не выдадут?       — Больше мороки. Я и так за Райнера огрёб.       — О, Жан, гляди: белка!       — Да, надо её пристрелить и зажарить.       Бертольд зашугался от настроения однополчанина и махнул рукой.       Спереди шёл сержант Браун — он то и дело почёсывал отполированный опасной бритвой затылок и кособочился в подходке.       Бертольд исхитрился некультурно потыкать пальцем в своенравного сержанта и хихикнул:       — Говорю ж — казённая пуговица. Теперь у него, это, сухой закон. Ба-а-а, это ж у нас теперь чертежи будут всегда готовы в срок и на них не будет рыготины после бравых вечерок?       — Да и спрашивать с тебя будет больше. Смотри, чтоб он тебя на столе не выебал за долги твои на этих самых чертежах.       Бертольд хохотнул через ладонь так, чтобы остальные не услышали. Прошлой ночью сержант присоединился к картёжникам и смог смухлевать перед носом у Бертольда, но тот, не стесняясь своего мелкого чина, уличил сержанта в обмане и выложил всё под чистую перед соратниками по игре. Эту историю рассказывал Бертольд скуксившемуся Жану, пока снимал брюки и расстёгивал форму, давясь мелким назойливым смешком. Не забывал Бертольд и подмечать, как иссохли мускулы сержанта, сидевшего в поту сначала в нательной рубашке, потом и вовсе без неё. Осоловелый Бертольд успел пошутить, что Райнер растелешился, как проститутка, которую господа вот-вот проиграют. Своего рода потасовка вливала кубометрами в кровь адреналин, а междуусобчик потешал Бертольда.       — Кто-кто, а унтер-офицер Гувер всё делает в срок. Все любят унтера Гувера за его исполнительность! Вечером искупается, исподнее поменяет и давай чертить-почёрживать!       — Ну как раз тебя в жопу и отъёбут за твой язык.       Жан тихо вздохнул в несбивчивой меланхолии. Его брови мокрели под плотно сдвинутой фуражкой, а руки потели добротным потом, обжигавшим рану от ножа, когда Жан гипнотически смотрел на впереди идущую конницу кавалеристов.       Затылок, затканный плотной шевелюрой чёрных волос, наверняка на себе чувствовал этот обжигающий взгляд даже издалека. Когда Жан втянул в лёгкие больше воздуха, лежавшего холодным покрывалом на плоской земле бугорчатых Вогезов, Леви развернулся с поджатыми губами.       Жан закрыл глаза, чтобы вновь оказаться под извилистой кроной яблоневого древа.       Обустроив бивак двумя батальонами, Жан всё перепроверил уже машинально, даже не включая голову. Он постоянно отчитывал правила поведения, если мог завидеть, как юноши путаются или нарушают банальные правила безопасности. Ему помнилось, что отец постоянно сравнивал его со старательной учительницей госпожой Кирштайн. Марко всегда медленно и вдумчиво объясняла детям непонятные моменты по истории. Жан часто ловил себя на мысли, что он превращался в Марко, — но только от непрекращавшихся инструктажей было ни жарко ни холодно. Это — просто жизнь, которую он проживёт до конца своих дней, пока его тело не разорвут автоматные пули.       Жан жалобно, даже с какой-то явной убогостью в интонации спросил, может ли он отчалить на время до вечера. Слегка поёжившись, он ожидал, что командир Ханнес сменит милость на гнев. Но, получив утвердительный ответ, он свободно выдохнул, отдал честь и проследовал по прежнему пути к Бертольду.       По пути он завидел, как Леви общался со своим командиром, придерживаясь за рукоять сабли. Кадык Жана заметно подпрыгнул. Унтер поддёрнул форму и засунул руки в карманы, как бы безучастно продолжая путь к своим солдатам.       — Франк.       Жан опешил и развернулся на голос.       К нему шёл Леви, ровно перебирая ногами. Он переступил большой валун — настолько он ясно видел дорогу издалека.       С прижатыми к стану руками Жан стоял, не шелохнувшись, но при неудачной попытке отсупить он кое-как сбалансировал на подкосившейся ноге. Он чуть приподнял голову, перестав переминаться с ноги на ногу.       Они откозырили друг другу.       — Да, господин вице-вахмистр Аккерман?       — Ты куда намылился?       — Я отпросился по делам до вечера.       — И какие у тебя могут быть дела при свете дня, да и ещё не в выходной день? Силос приказали привезти нашим лошадям?       — Если ты окликнул меня, чтобы поглумиться, давай просто на этой позитивной ноте пожелаем друг другу хорошего вечера и распрощаемся.       — Не перебивай, франк, пока с тебя не спросили. Я тебя чином выше.       — А ростом ниже.       Леви скривил рот и, сделав вид, что он не расслышал столь вопиющую дерзость, продолжил:       — Мне надо в Страсбург — командир дал добро. Тебе, видимо, тоже. Ты всё порывался поговорить, да теперь тушуешься, как уже раздевшаяся баба на сеновале.       Лицо Жана покраснело так, будто его перевязали удушающими аксельбантами. Он и не собирался в Страсбург, хотя порывался съездить в город прикупить каких-нибудь диковинок для Жаковской дочери. Не ради сватовства и ухаживаний — он просто знал, что те самые деньги её отец присвоил себе. Оно и было понятно, ведь сложно прокормиться, когда твоя таверна стоит на самом краю Кинцхайма, в которой останавливаются поквартироваться солдаты, высокие чины для балагура с деревенскими любовницами да путешественники, остановившиеся в ночи по дороге в Страсбург. Сдвинув брови, он ответил:       — Вести беседы на лошадях? Ну ты и придумал. После твоей выходки в поезде у меня не осталось ни малейшего желания вообще хоть как-то с тобой поговорить.       — Два раза не предлагаю, фендрик, — сухо произнёс Леви.       Развернувшись, Леви было собрался уходить, как тут его окликнул Жан:       — Стой! Поехали! — Его лицо багровело, как один большой синяк, полученный нерадивым ефрейтором на простецкой тренировке. Жан дышал рыбой, с широко открытым ртом, словно он тонул в водах головой вниз, никак не способный вырваться из кандалов прошлого.       Леви пристально осмотрел его снизу вверх и кивком указал на соседствующие деревья: самодельное стойло было там.       Ехали они немо. Жан, не привыкший к верховой езде, но помнящий, что такое узда и строптивый конь, цокал медленно. Леви, поднаторевший в своём деле, гарцевал быстро, но с урывками: ему часто приходилось натягивать на себя узду, заставляя лошадь тягучим аллюром перебирать копыта. Леви в немом раздражении бросал взгляд на медленно скачущую лошадь Жана, любезно одолженную у одного из вице-вахмистров конной артиллерии.       Певчий ветер, служивший для птиц вьючным караваном, разносил их по веткам и ложбинам в кривых деревьях, чтобы те не стали подранками.       — Я говорил, быстрее сядем — быстрее выйдем. А тебе приходится об этом каждый раз говорить.       Но Жан на это никак не парировал — или, как говорил Бертольд, все слова испражнил.       — О, веверички бегают!       — Чего?       — Бертольд так говорит. Красивые белочки тут. Как в Хагенау.       — Будешь теперь во всём уподобляться безграмотному латрыге?       Сплечившаяся кобылка Леви всё же противилась предаваться проворному бегу и громко заржала, специально делаясь медленнее.       — Кушель! Я кому сказал!       И Жан отпрянул ото сна, как следует проморгавшись.       — Ты назвал лошадь, как свою мать?       На это Леви лишь безмолвно накренился слегка вперёд.       — Зачем? — повторил вопрос Жан. — Ты же понимаешь, что это неправильно, Леви?       Дятел расклёвывал маленькое деревце, отстукивая ритм, раздававшийся звонким эхом в голове Жана. Он потёр уголки глаз, по невнимательности схватившись за гриву лошади, и сразу перенёс руку на повод. Его кисти потеряли всякую пластичность движения и походили на деревянные обрубки, вырезанные у куклы нерадивым отроком, который только освоил резьбу. Его как-то неестественно знобило, бросало в жар и теребило, словно барабанными палочками отстукивали по его телу мелкой, надоедливой дробью.       Жан сравнялся с Леви. Им оставался всего километр до Страсбурга. И снова — до него рукой подать…       Вскоре они примчали в центр города, на площадь Бройля. Мимо неслась на всех парах маленькая бричка, рассекая главную улицу Страсбурга, как мясник, соседствующий с овощной лавкой. Леви приехал в оружейный магазин и оставил Жана на улице — да ему и не жаждалось с ним находиться один на один в узком душном помещении.       Пока они обскакивали лес, покрытый рваной тишиной, которую срывали, словно покрывало, молодые птицы и певчий ветер, Жан часто осушал фляжку и мелко, негрудно дышал.       Жан искуривал цикарку одну за другой. Нервная дрожь перебирала пальцы, как карты, и Жану постоянно приходилось наклоняться к земле, чтобы поднять сигаретки. Но затем он стал умнее — и сомкнул колени, чтобы крошащийся на бёдра табак падал ему в аккурат на грязную форму, а не на отполированную улицу.       Полиция патрулировала центр, и Жан неестественно склонил голову, делая вид, что копошился в подсумке. Супротив выряженной жандармерии он чувствовал себя слабым, немощным, отъявленным негодяем, последовавшим по пятам за призраком прошлого, где люди казались ему по-наивному простыми и несерьёзными. И Жан так до сих пор и спасал простого и несерьёзного Порко Галлиарда, который мог ту самую только-только проехавшую бричку подорвать на раз-два, если ему это было необходимо.       Он поглядывал на неглубокую рану и переваривал неудобоваримое — и вновь мельтешат большие зелёные глаза Эрена Йегера. Жан что-то невразумительное пробубнил себе под нос. Он даже не заметил, как мальчишка-француз, то ли пробегавший, то ли лихачивший на велосипеде, бросил вскользь ёжистое «бош».       Кем он был? Всегда ли бошем? А может, иногда французом? На худой конец — эльзасцем? Карательной машиной государства? Кровопийцей? Тем самым пресловутым имперским солдатом с агитационных французских открыток, который мог вмиг убить мальчишку, игравшегося с деревянным автоматом?       Был ли Жаном?       Прошло с полчаса. Жан, решивший не выжидать Леви, как собачка, прицепленная к входу, встал со стула и перешёл дорожку, дабы пройтись по площади Бройля. Мешкавшие люди пугали его и вызывали в нём жгучее отчуждение, от которого ни отмыться, ни побриться, как говорил Бертольд. Он блуждал по площади, озаряясь по сторонам, как оборванный бедняк, нёсший за пазухой украденный свежий хлеб. Две подруги, шагавшие в такт друг другу коротенькими каблучками, посмотрели в лицо Жана прямо, но с какой-то выдавленной жалостью. Действительно, он не надел другой комплект, собравшись в город. Частенько Жан надсмехался над Бертольдом, когда тот крутился возле исполинского трюмо, забежав в опустевший кабинет собрания, дабы прилизать волосы, оценить бородку, надухариться… А Жан после смерти Марко забыл, как должен приукрашивать себя мужчина. Вся жизнь была заляпана копотью от варившего солдатского котелка.       Жан понуро всунул руки в карманы и шёл семимильными шагами. Он волочил ноги, точно подстреленный, и втягивал ноздри, едва шевеля головой.       Его внимание привлекла тёмно-коричневая вывеска «Украшения». Жан шмыгнул вовнутрь — перед ним простиралась вереница заколок, серёжек, браслетов… Затем он вспомнил, что раз он приехал в город, то надо что-то памятное присмотреть для Аделин. Обещания надо сдерживать.       Сухопарный старик ему елейно улыбнулся, выпятив седой подбородок через газету, и ласково прищурился.       Жан мимолётно кивнул и подошёл к чуть скосившейся стойке — он перебирал бусы, родившиеся в тонких филигранных руках местных мастериц, проводил пальцами по выпуклым серьгам с разноцветами, осязал холод блестящего металла. Жан с интересом приложил к голове крупную заколку и при примерке любовался ею в зеркале.       — Ну, скажите мне, господин, зачем вам эти побрякушки? Посмотрите лучше сюда! — Лавочник выудил из-под прилавка некрупную деревянную коробку, сдул с неё пыль и демонстративно положил на столешницу. Жан оторопело оказался у диковинок — старик не соврал, они были настолько изумительны, что в этих родных цветах осязался дух того старого пасторального Эльзаса, которого ему так не хватало в буденной жизни.       Жан аккуратно соскоблил присохшую к ткани брошку — видимо, воск слегка подтёк, — покрутил её и приподнял над лбом, дабы полюбоваться огранкой камня и резвым блеском.       — Красиво-красиво, берите, вашей жене понравится!       Затем старик отпрянул от Жана, словно увидел привидение: Жан замер, испытал полуденный ужас, солнечный удар, жарчайший морок.       — Сколько? — Жан слегка двинул левую руку навстречу к старику. На его безымянном пальце сверкало обручальное кольцо.       — Тридцать.       Жан полез в подсумок и принялся копаться в прохудившемся от бездумных трат мешочке — оставалось дай бог сорок. С минуты подумав, Жан выложил большую часть марок и двинул их к продавцу, задевая костяшками живот лавочника.       Ему быстро упаковали брошку в бархатную коробочку и вручили прямо в руки. Жан выдавил жалкое подобие благодарственной улыбки и всунул коробочку в неглубокий карман кителя.       — Господин унтер-офицер, спасибо за покупку! — помахал тому лавочник и раскидисто заулыбался. Когда Жан развернулся и приоткрыл дверь, лавочник протихушничал из угла магазина: — Любовнице прикупил.       Дверной колокольчик залязгал, когда открылась дверь на выход.       Жан был подобен смерти.       Молодой унтер продолжил бездумно слоняться по городу, держась теневых сторон, чтобы совсем не размориться на гнедом солнце. Его лицо выглядело так, будто его обмакнули в побелку для театрального представления, где ему поручили репетировать слова Пьеро. Он пару раз прокашлялась в кулак, спустил ворот, не расстёгивая пуговицы, и продолжил следовать по лабиринту своих мыслей. Вновь он шмыгнул носом и приоткрыл рот.       На фоне хорошенько пристебнули мужички да окосели подшофейные дамы на открытых террасах. В городе витала жизнь, полировавшая улицы шагомерными прогулками и детской удалью.       Жан остановился. Слева от него простиралось шестиколонное здание. На фасаде величаво танцевали, пели, рассказывали, вторили шесть муз. Прекрасные, талантливые девы, горящие своим делом, передававшие свои знания, хранившие тайны, мудрость и любовь… Их покой охранял развевавшийся флаг Германской Империи.       Неведомая сила взяла его за руку и повела за собой. Жан перешёл дорогу. Его рука то и дело теребила штык, потерявший блеск и лоск от постоянных елозящих движений пальцами.       Из открытого окна раздавалось женское пение. Прекрасное, переливчатое, блестящее, как летящий шёлк, как певчая трель!..       Подходя ближе, он делался всё медленнее и медленнее. От раскалывавшейся головы ему становилось худо, и Жан никак не мог отделаться от этого хитрого наваждения, от этой мороки, сводившей с ума глумливо, мерзко, как дитя, потерявшегося в толпе, которое выискивало родную мать.       — Как госпожа славно поёт! — пищала маленькая девочка на немецком, чуть ли не вырывая из плеча мамину худую ручку. — Госпожа поёт!       — Веди себя нормально, — недовольно прыснула дама в шляпе, заметно кривясь. — Чёртовы французы…       — Госпожа!       Чудный женский голос распевал арию на французском. Женщина пела о любви, о долгой разлуке, о нежных объятьях, о горах и скалах, о морях и океанах.       — Что за щёголь — омыт весь ароматами, весь в гирляндах из роз — в гроте так яростно стан сжимает твой, Пирра?       Жан прошёл ещё ближе, задевая плечом громоздкую спину недовольной дамы с ребёнком и, не обращая внимания на ахи и склоки, был очарован, заворожен этим пением.       — Для кого эти локоны скромно вяжешь узлом? Ох, и оплачет он, будет клясть, и не раз, клятвы неверные, будет на море бурном, чёрным тучам в свой чёрный час удивляясь, глотать соль накипевших слёз.       — Почему ты поёшь за мужчину?.. — спросил он у певицы, не надеясь дождаться ответа.       Он снял фуражку, дивясь на крыльцо. У главного входа стояли полицейские. Он встал, как верстовая колба, и смотрел в открытое окно верхнего этажа, откуда лился этот чудесный шёлковый голос. Жан неслышно шевелил пересохшими губами, а неестественно старческие складки на его посеревшем лице выглядели, как две искривлённые грозы.       — Он теперь — золотой, нежною, верною — не на миг, а навеки — он тобой упоен. Увы, ослепительна ты. Горе слепым!       — Ты что убегаешь, франк?       Сзади него стоял Леви.       — Ты слышишь? — Жан резко разлил движение в воздух ошалелой рукой. Он стоял к Леви полубоком, показывая на здание. — Слышишь? — Его голос был робок и болезнен, а нижний подбородок дёргался, как утопленник в зыбучих песках Северной Африки.       — Фрида поёт.       — Фрида?! Ты так просто сказал: Фрида!       — Ну да. Поёт и поёт себе на подаяние. Запретить ей, что ли?       — Как ты так можешь говорить! Я просто не понимаю, почему она тут! Почему не в Париже! И Кольт, значит, тут? Они все тут?!       Жан распалился пуще прежнего. Его зрачки расширились, превратились в два больших бездонных колодца, из пучины которых его поджидали страх, ужас, боль и страдание.       — Завывать — это не работа. — Леви вырвал из горячей речи Жана жилу сути.       — А сокращать людей, лишая их последнего куска хлеба, — это, по-твоему, работа? Как же ты так можешь говорить! У тебя вообще что-то святое осталось? То, что бы ты не обхаял?       — Куда побежал, франк? Хочешь сорвать ей выступление? Если она всё же вернулась в Эльзас, то не от лучшей жизни. Ты же не хочешь оставить без куска хлеба свою последнюю подругу? Тем более, как знаешь ты сам, полиция на тебя может зуб заточить — не каждый день им прилетает под ботинок стомарковый мешок.       Жан борзо зашагал к входу в оперу.       — Как же ты слаб и мерзок в этой самой слабости, Жан Кирштайн. — До него донеслись стеклянные слова Леви.       Жан наспех нацепил козырку, отдал часть перед невзначай разговаривающими полицейскими и пропыхтел:       — Впустите, мне на выступление! На выступление Фриды Грайс!       Один из них, что помоложе, застопорился в недоумении:       — Господин унтер-офицер, только по билетам.       — Ну что ты, Ганс, ну впусти ты унтера — билетик у тебя и прикупит.       Жан впопыхах обратил взор на второго и немо обомлел. Перед ним стоял тот полицейским, с которым он связался на митинговой заварушке.       — Сто марок, унтер, не меньше.       — У меня… больше нет… Впустите!       Но Жана отбросили, как последнюю пьяницу из кабака. Он еле удержался на ногах, едва не падая с высокой ступени, и схватился за голову — боль пронзила гарпуном виски, а перед глазами резвились черти в формах.       — Что, унтер, передумал пойти послушать Фриду Грайс? Будешь на Монмартре певичек в кабаках слушать и ножки им жать, а в Империи нет того французского смрада! Вон отсюда!       Жан растерянно развернулся. На подступах к нижней ступени внимал их разговору Леви.       — Леви… Дай денег… Я всё верну.       — Не дам.       — Леви, я верну!..       — Спускайся.       Жан ринулся вниз по лестнице, примкнул к Леви и сердобольно запричитал, щурясь от колющих его глаза слёз:       — Леви, пожалуйста, дай денег!.. Дай!.. У меня ничего нет! Я всё раздал, за всех раздал! У меня никого не осталось, кроме Фриды! Я не знаю, что с ней, что с Кольтом! Где они живут! Леви, я всё жалованье буду тебе отдавать! Христа ради, дай хоть сколь нибудь!.. Богом прошу! Ты ушёл, хоть они остались! — Он начал жалобно реветь белугой. — Я всё! Всё тебе отдам! До нитки! Леви, не лишай меня! Хочешь, на колени встану? Хочешь? Я встану! Встану, если захочешь! Пожалуйста, дай! У меня никого нет! Марко умерла, ребёнок умер, родители скоро умрут! И останусь я один! Только они у меня остались! Они да ты! Но тебя больше нет! Леви, умоляю, дай! На колени встану!       Не успел Жан слабосильно пригнуться в коленях, как тут Леви резко, безжалостно отпрянул от него, ускоряя шаг подальше от плачущего унтера. По пути к лошадям, оставленным на присмотр шкодливому бедному мальчишке за две марки, Леви через спину бросил:       — Слабак. Быстро встал и едем к биваку. Не вздумай её ждать — надо уже быть через два часа у командира. Отольются кошке мышкины слёзки.       Выморочный Жан, умываясь слезами, уже встал на колени пред пустотой, пропуская мимо ушей осуждающий шёпот глазолупов и победную радость у входа в оперу.       — А я, из пучины едва выплыв, спасителю — Богу моря одежды, ещё влажные, в дар принёс.       — Госпожа поёт! Матушка, давайте послушаем госпожу! Госпожа! Певчая трель! Госпожа!       Сбоку от него свалялась в городской пыли запакованная коробочка.       Жан едва ли не сваливался с коня, но старался изо всех сил держаться стойко и ровно, чуть выпрямив переломанную душевными страданиями и публичным унижением спину. Он ощущал, как на его позвонке горел отпечаток горести и безразличия. Его голова была пуста, как и его офицерская честь, которую вылили, точно помои свиньям на съедение. В ушах звенели лишь поросячье чавканье да всплески луж под копытами.       Он ехал наравне с Леви. Единственное, что ему желалось в данный момент, — лечь на сырую землю, прикрыть глаза и разрастись мхом — и чтобы тот пророс через уши, рот, глазницы, выкорчевал его мозги.       — Держись крепче, а то…       — Господин вице-вахмистр Аккерман, вы не брали официальное увольнение, поэтому будьте добры добраться до бивака и отрапортовать перед вашим командиром до вечера, как вы и договаривались. — В глазах Жана читалось полное отрешение.       Окольными путями Жан вёл лошадь сам. Леви ни разу его не упрекнул, что тот самовольничал и выбирал дорогу сам, не посоветовавшись. Жан следовал привычной для себя дорогой.       — Если свалишься с лошади, она испугается и истопчет тебя.       — Меня, а не тебя.       — Трус.       Жан уже больше не мог мысленно бранить себя за тряпичное безволие и за загубленную напрочь патентованную храбрость. Он совсем уж опустел.       Издалека виделся обшарпанный фарверковый домик на два этажа. Жан судорожно направил лошадь к нему.       — Езжай сам. За меня можешь не переживать — если опоздаю, возьму весь удар на себя.       — Что ты забыл в таверне? — напряжённо спросил Леви.       — Я первоначально туда хотел, но бес попутал с тобой связаться…       — Не связывался бы. Или ты безвольная игрушка?       — Да ты…       — Только безвольные игрушки топчутся на месте и жалобно скулят.       — Ты прекратишь сегодня или нет? — заорал что есть мочи Жан и сжал напрягшимися бёдрами лошадиные бока.       Ему бы и хотелось всё ему высказать, соскрести с сердца ту въевшуюся липкую гадость, именуемую позором, да только хотелось умчать от него прочь и восстановить силы в месте, где ему точно будут рады. Там, где была семья, тепло, понимание и уверенность в завтрашнем дне. То, чего больше никогда не будет у Жана.       На вскрик Леви лишь холодно откозырял и пустился скромным аллюром дальше по дороге, выводящей из отшиба Кинцхайма.       Жан перевёл дух. Он спешился вместе с лошадью, привязал её к дереву и успокоительно погладил её по морде. Пока он ласкал её шею, он поглядывал на тихую, безмятежную таверну — сегодня папаша Жак не работал.       Он замусолил уже бедную коробочку, которая и так уже была не ахти в каком презентабельном виде. Жан вновь попытался оттереть пятнышки на бордовой коробке, да только полусерые наляпки уже въелись в короткий ворс ткани.       Преодолев расстояние от казённого коня до таверны, Жан соскоблил грязь с солдатских сапог о декроттуар, приплюснул вздыбленные волосы, засаленные от пота и поднятой каретами пыли, приправил фуражку на человеческий лад и только потом вошёл, не постучавшись.       В самой середине таверны орудовал веником папаша Жак. Он склонился в три погибели над полом, подгоняя пыль к краю совка.       Когда дверь скрипнула, он разогнулся. На его лице заиграла улыбка.       Алая белочка солнечного блика перепрыгивала с лицо Жана на стену, а со стены — на столы.       — Жан, сынок, это ты! — Жак помчался к нему с распростёртыми объятиями, придерживая веник с совком. — Я уж думал, не придёшь!       Они любовно поцеловались.       — Ну как тут не приехать? Обещал — сделал! Говорил же — за дебошир буду должен. Совсем никого нет, да?       — Да, Жан, совсем всё что-то в этом месяце обедняло, — сказал Жак, попутно стряхивая в ведёрко рассыпавшийся с совка по полу мусор. — Но живём не впроголодь, нормально. Заезжают иногда кольмарские офицеры, да путниками перебиваемся. Страшного ничего тут нету… А ты сам как? Выглядишь неважно. С Райнером больше не ругаешься? Ты присаживайся — в ногах правды нет.       Жан опустил стулья и оглядел внимательно пол, проверяя, не наследил ли. Ему всегда было неприятно заставать картину, где люди неуважительно топтали свежевымытые полы или бесстыдно мусорили.       Жан присел, но папаша Жак не спешил так сразу разговориться за дружеской беседой. Он ушёл к стойке, налил две кружки пива и поставил их на стол.       — Вот твой любимый гозе. Говорят, какой-то скоро будут диковинный варить. Из кокоса какого-то. Думаю, вашему сержанту Брауну новинка будет по душе! Ну так что, ругаетесь?       — Вот это вы мне угощение подарили! Благодарю! Да не ругаемся. Райнер занимается чертежами, теперь с Бертольдом спелись. Вместе и проектируют, и картёжничают, и в бильярдную ходят после собрания… То есть забавы тихо себе забавятся. Аделин дома?       — Она уехала на рынок. А чего надумал? Неужели жениться собрался?       — Жениться-жениться… Да какое жениться, — ответил Жан с лёгким раздражением в севшем голосе. — Я с подарком.       — Жан, если ты опять с…       — Это не деньги. У вас девушка растёт, скоро в женщину превратится, а у неё ни брошки. Не дело это.       — И зачем?       — Не спрашивайте. — Жан стушевался: он поджал губы и покосился на стул, убранный на верх стола. — Считайте это искуплением.       — Да какой ж ты грех такой свершил, что всё время говоришь об искуплении? Убил кого-то?       — Не убил. Но будет война…       — И война план покажет. Сынок, тебе двадцать семь лет, а ведёшь себя, будто скоро на смертный одр ляжешь. Искупаться надо перед людьми, перед которыми провинился. А ты мне зла никакого не свершил, обижаться мне на тебя не за что.       — Одна в могиле, другого словно подменили, а остальных двоих мне жизнь не даёт увидеть.       — Что ты сделал для Марко?       — Вот именно, что ничего.       — Ты ничего плохого ей не сделал. Когда только весть пришла, офицеры приезжали и мне рассказывали. Я уж тебе по секрету говорю… И они всегда твердили, что ты горячо любил её. Всё самое лучшее ей давал. Она даже в Цюрихе училась — ты выбрал умную женщину. Да, жизнь была несправедлива, но и это не конец. Все мы когда-то умрём. И я, и ты.       — Но вы умрёте в окружении детей и внуков. Я же умру один.       — Поэтому я тебе говорил жениться.       — Я не хочу жениться. И больше не женюсь. На женщин тошно смотреть. Когда они кокетничают, мне становится дико, дико стыдно, что они глазеют на меня. Видит Марко…       — Марко давно бы хотела, чтобы ты стал жить дальше, а не жить, как косматый старый труп. Жан, ты же совсем был другим. Во как с унтером Бертольдом балагурили! Пили больше всех пива, даже побеждая самого Райнера!       — И что? В этом разве счастье, господин Дюпон?       — На Бертольда взгляни. Разве он меньше тебя страдал? Жалко парня, на горбу всю ношу семьи таскал… И не отчаивается.       — Вы мерите не по тому лекалу. — Жан пригубил пиво, откинув голову к спинке стула.       — Жизнь одна, Жан, и ты сам выбираешь, как прожить её: с горем или с почестями. Прекрати за всеми бегать, оправдываться. Кем для тебя являлся этот вице-вахмистр Аккерман?       — Близким мне и Марко человеком.       — И почему вы теперь отчуждились?       — Мы просто окончили школу и разошлись, как в море корабли. — Жан почесал переносицу.       — Что-то ты мне не договариваешь, Жан. Что бы то ни было, это не моё дело. Я серьёзно тебе говорю, сынок: на весь мир не будешь мил. Взгляни наконец в себя. На тебе нет лица! Я не знаю, что ты там пережил, но муки душу тебе едят, это видно. Ты уже для Аделин стал благородным человеком.       — Она просто юная вогезская дева. Таким легко вскружить голову простыми поступками. Я — солдат, а не имперская псина. Я — француз, и я помогу и собрату, и немцу. Я держал экзамен не для того, чтобы сидеть в кабаках и лапать бедных девушек. Я буду заступаться за каждую. За чью-то невесту, жену, мать. За их детей. Если своей семьи нет, то буду защищать остальных. Отдам последние деньги, вытащу из полицейского произвола, порву за подчинённого ефрейторы. Я им нужен. Я вам всем нужен, господин Дюпон! Вы бы знали, как я вам нужен!.. Но это не делает меня благородным господином.       — Но что?       Зычный грохот заставил встрепенуться их обоих, резко оборвав разговор. От неожиданности господин Дюпон подпрыгнул на месте.       Раздался душераздирающий крик прямо из-под пола, но чётче слышался бешеный, неконтролируемый вопль из открытого окна. Был слышен топот, словно кто-то бегал.       — Господин Дюпон? — Жан остолбенел от остекленевших в ужасе глаз папаши Жака: тот приоткрыл рот и застыл, как статуя, увидевшая Медузу Горгону. — Что это?!       Крики не прекращались. Боль была настолько остра, что пронзила весь лес: птицы загалдели, закричали, заорали.       — Жан, не ходи!..       Жан оттолкнулся обеими руками от стола, сбросил сходу стул и, выбив дверь плечом одним махом, вырвался на улицу. Крики раздавались из-за угла. Он добежал до задней части дома, у которой располагалась армейская машина и стояла, испуганно ржа, лошадь.       Стенания доносились из распахнутого настежь подвала.       Жан вбежал в подвал, но, сослепу не заметив в полумрачном помещении подножки, свалился оземь, и его крепко впечатали двое солдат так, что унтер потерял всякий контроль над отдавленными конечностями. Третий в раскоряку поднялся, схватил папашу Жака, возникшего у входа, и заковал его в наручники.       — Господин вице-вахмистр, а что с дедом делать? В лесу убьём?       — Деда и семейку за сговор и за неуплату налогов в тюрьму. Мы не мараем руки об соучастников, только разбираемся с автономистами. Пора бы уже запомнить. — Леви обратился уже к Жану: — Не хотел я так тебя просвещать в дела, но на то был твой выбор.       Тот согласно кивнул и отволок папашу Жака обратно в таверну.       Жана охватил удушающий кашель. Он скользнул ладонью по полу, и в меж его пальцев вонзилось остриё: повсюду были разбросаны обломанные склянки, разбитые бутылки, разлитые жидкости.       — Леви, какого чёрт…       — Вот ты и попалась, сволочь, — перебил того Леви и водрузил сардонически согнутую в колене ногу на что-то грузное. Под пяткой другой захрустело, как утренний багет, бутылочное стекло.       Жан мелко щурился, чтобы попробовать в полутьме узнать хоть что-то в очертаниях этой громадины.       То был шкаф.       — Что молчишь, социалистическая морда? Доигрался?       Леви придавил сверху. Под шкафом раздался протяжный укалывающий стон.       Жан попытался под весом двух тел как-то развернуться на полу, как пробитый гарпуном морж на льду. Из-под шкафа торчала окровавленная голова Порко.       Жан громко выругался, но его шандарахнули об подвальный бетон.       — Ты особо его так не сжимай — задохнётся.       Хват ослабился. Пока Жана продолжали так же остервенело вжимать в пол, навалившись на его тело всей гурьбой, он приподнял голову. В нескольких сантиметрах от него лежал Марсель с пробитой головой. Жана вырвало на выпростанную из-под недвижимого тела руку. От ужаса Жану застелила глаза пелена, а от подвального воздуха, ударившего в нос промозглым тошнотворным запахом, становилось всё хуже и хуже.       От скрежещущего звука рвоты Леви скривился. Один из солдат ткнул Жана лицом прямо в запачканную ладонь Марселя, повозил его по рвоте и оттянул голову за отросшие волосы.       Жан угольно приметил, как приоткрытые губы неспешно шевелились, как рот оглушённой маленькой рыбёшки. Значит, Марсель был жив.       Унтер прикованно наблюдал, как губы Марселя сбивчиво, по несколько раз немо бормотали одно и то же слово.       Губы Марселя собирались в маленькой кружок, словно были поднесены к трубочке, чтобы надуть детский пузырь. Кровь пузырилась вместе со слюной.       — Порко, я долго буду ждать?       Кадык Марселя булькнул плавником вглубь горла после последнего слога.       Жану удалось разобрать чётко только одно — «беги».       Опять сознание заволокло плотным, непроницаемым мраком. Внутри Жана отзывался каждый пробуревавший насквозь шаг Леви.       — В какого же скота ты превратился. С годами не стало тебя труднее бить, ведь так?       До Жана доносилось, как Порко придушенно харкался.       — Где?       — С-сдох-ни…       — Только после тебя. Но сначала назови деревню, а потом я подумаю, как тебя добить. Могу сверху на тебя бросить ящик с французским вином, могу голову отрубить саблей, а могу застрелить. Это уже от тебя зависит, Порко Галлиард.       — Что ты творишь! Леви, что за сумасшествие! Зачем ты убил безоружных людей в Руффаше? — сдавленно завопил Жан, сплёвывая скопившуюся в уголках рта рвоту. К раздражённому горлу вновь и вновь подкатывала жжёная жижа. — Я знаю, это был ты! Чего ты добиваешься?       — Я вижу, ты настолько хорошо зажил в своих мечтах о небесных кренделях, что не удосужился хотя бы страничку «Закона о социалистах» прочитать.       — Ссылать, но не убивать же! Это военное преступление!       — Это не военное преступление, если тебе было весело, — по-шакалиному рассмеялся нависавший над Жаном солдат.       — Раз механизм вышел не так идеально сложен, как предполагалось, то получай как есть.       Жан резко завертелся, пытаясь избавиться от человечьих пут, когда Леви высвободил пистолет из кобуры.       — Это преступление! — не переставал вторить Жан. — Ты понимаешь, что за такое можно пойти под военный трибунал?       — Я пойду только во дворец получать кайзеровский поцелуй. За семь лет на два чина вперёд перепрыгнуть — это тебе не надрывать голос в опере да розочки малевать.       — Какая же ты мразь! Ты же не убьёшь меня — я доложу командиру, и ты пойдёшь под трибунал!       — Ты не пойдёшь. Даже если я геноцид всего франкоязычного населения устрою, ты мне ни слова не скажешь.       — Это ещё почему?       — Я знаю. — Леви закрутил барабан. Он присел на корточки к Порко, уже бредившему в нарастающей агонии, и произнёс: — Я ещё раз спрашиваю: где?       — У-убей…       — Разумеется, что я тебя убью. У тебя уже вместо тела — каша с переломанными костями. — Леви убрал ногу со шкафа и пренебрежительно отстранился, завидев, как багровой тучей собиралась кровь к носку его ботинка. — Добро пожаловать на проклятую землю Германской Империи и адских грязнокровок. — Он присел на корточки и навёл пистолет ему на голову. — Да прикончим же твои страдания. Я прочту по тебе поминальный кадиш.       Взгляд Жана забегал бешеным зверем по всем соучастным. Марсель без устали шевелил губами, посылая сообщения, которые Жан больше не мог расшифровать; Порко, испускавший дух, беззвучно кряхтел в луже крови и бормотал с ума сводящее «аминь, аминь, аминь»; Леви, целившийся ни в чём не повинного человека.       — Аминь… аминь… а-ами-инь…       — Аг-но…       Жан испуганно посмотрел на Марселя: он смог выдавить из себя хоть какое-то слово.       — Что ты сказал?       Но Марсель уже впал в забытье.       — Опять бред сивой кобылы. — Леви прижал указательный палец к тугому спусковому крючку. Нервной щекоткой собирался взводиться курок.       Раздался топот, точно застучали молоточком. Жан не мог развернуть голову к входу. Он ахнул, когда пред его глазами разлетелся подол платья, и девичьи бёдра приземлились между Порко и Леви.       — Аделин, уходи!!! Дура, убегай!!! — Изо рта Жана текла кровь со слюной, разматываясь клубами смятых нитей по разбитым губам.       Аделин распластала руки, как бы защищая телом Порко.       — Леви, — Жан сплюнул кровь, — я нашёл... я нашёл боти-и-инок! — затем отрывисто загорланил, что было силы.       Леви выстрелил.       Пистолет, вывалившись из непослушной руки, ударился о бетонный пол, отскочил и оказался возле передних ножек шкафа, впитавших кровь с голени Порко.       Леви оробел. Он продолжал гипнотизировать испуганное лицо Аделин, которая на свой страх и риск обернулась к врагу спиной и принялась поднимать огромный стеллаж, чтобы дать Порко хотя бы продышаться.       — А-а!.. — Леви затрясся листом, наблюдая, как тонкая Аделин старательно, но тщетно высвобождала Порко.       — Вице-вахмистр, что с вами? — спросил было солдат, порывавшийся подойти к Леви и закончить за него дело, но отпусти Жана и оставь его один на один с хилым однополчанином — станет покойником.       Порко лежал, как мертвец, и Аделин продолжила причитать, заливаясь слезами. Её рев напоминал истерику плакальщицы, провожавшей гроб.       — Вставай! Порко, миленький, вставай! Порко, родненький, пожалуйста, не умирай! Не умирай! — В исступлении она не сразу заметила, как недалеко от неё валялся окровавленный Марсель. — Где Марсель, где Мар...       Третий солдат, вернувшийся из таверны, схватил её за плечи. По воле случая Аделин заметила Марселя и истошно застенала. Следом заорал её отец. Жан слышал, как жалобно стонал над ними папаша Жак.       — Так ты всё это время здесь была, сука! — и ударил её наотмашь по лицу. — Прекрати орать, блядина!       Леви просто смотрел в одну точку и безгласно схватился за голову. Пистолет остался нетронутым.       — Жан! Жан! Сполошный чёрт!       Не успел Жан развернуть шею, как тут полубоком ворвался бурей Бертольд, замахиваясь револьвером. Следом за ним стремглав примчали два ефрейтора, ринувшиеся сбивать с Жана двух кавалеристов.       Один из приспешников Леви, изуверствовавший над Аделин, бросил девушку на шкаф и накинулся на Бертольда, но сапёрский соратник успел вовремя на него навалиться.       Второй притянул к себе за шкирку Жана и плотно прижал к виску пистолет.       — Стреляю!       Жан припадочно отпрянул от навалившегося на его плечо тела — у того изо лба стекала кровь.       Бертольд затрясся в немом испуге, держа пылающий пистолет в бледнеющих руках.       Леви успел выскочить из подвала, уносясь вглубь леса.       Отбросив труп, Жан проскочил мимо Бертольда и бросился за Леви в погоню.       Сверху раздался выстрел. Леви в припадке мельтешил зигзагом, чтобы в него не попала пуля.       Жан обернулся, петляя спиной следом за Леви. Из окна второго этажа стреляла из ружья девушка.       — Не стреляй! — орал Жан, размахивая руками. — Остановись!       Жан услышал глухое падение и пронзительный стон.       — Прекрати, иначе придушу! Не рыпайся! Ах ты сука!..       Сзади девушки оказался сержант Браун: он растянул ружьё под её подбородком, схватившись за ствол с двух сторон, и потащил девушку на себя, громко гаркая и сквернословя.       Леви свалился оземь, растягиваясь по грязи. Он оставлял за собой рытвины, ползя в сторону леса. Прокряхтев, он встал на четвереньки, трубно ахнул от боли, оттолкнулся ладонями об землю и медленно, прихрамывая, помчался дальше.       На свежем воздухе раны немилосердно щипали, а при беге издевательски болели.       Жан бежал, не сбивая темпа, разгребал ветки, бившие и царапавшие побитое лицо, и делался ближе и ближе к Леви, бежавшему в самую чащобу леса.       Он был быстрее и проворнее раненого Леви, и тот упал на колени, выпрастывая простреленную ногу.       Жан подбежал к Леви и схватился за его плечи. Его лицо оказалось напротив его лица, и в глазах Леви стояли слёзы. Он не просто плакал, как мужчина, потерявший на поле боя своего товарища, а ревел белугой, как ребёнок, как мальчишка, потерявший кипу.       — Как? — заголосил Леви. — Как?! Как ты его нашёл? Ты не должен был его находить!       — Леви, успокойся, я…       — Почему? — никак не мог угомониться Леви. — Почему?!       — Леви, я…       — Почему она так похожа на Марко?       Жан не кривился, когда на его раны попадали слюни Леви.       — Леви…       — Она умерла, да?! Она правда умерла?!       Жан все слёзы уже выплакал, и он мог лишь только подать окровавленное освежёванное мясо вместо губ в немом плаче:       — Да, Леви, — в уголках глаз начало непередаваемо-болезненно щипать, — она правда умерла.       После печальной вести, точно услышанной впервые, Леви схватился за голову и истошно заорал на весь лес. Жан начал сходить с ума от непрестанных стенаний: перед ним теперь несли гроб, только в этот раз не он сам нёс его с Кольтом, а Леви с Кенни.       Нижняя губа Жана зарябила при попытке сложить хотя бы простой звук:       — Л-леви…       Но Леви, пропахший потом и смердящей сыростью, округлил залитые кровью глаза, грозившиеся вот-вот лопнуть, открыл широко рот и завизжал, смотря через плечо Жана:       — Почему! — Леви перешёл на истеричный визг, — почему они хоронят Кенни!       Он опрометью оттолкнул Жана, дополз до понятному только ему месту и с громким рёвом принялся копать землю руками.       — Почему! Почему ты в земле! Кенни, вылезай! — Леви разбрасывал до беспамятства землю из стороны в сторону, как лопатой. Его форма испачкалась до локтей в склизкой жиже. — Ке-е-енни-и-и! Вылезай! Почему ты там!       В мгновение ока яма разрасталась до удивительных размеров, будто там покоился старый гроб. Леви перешёл на острый, колкий писк, а треморные руки продолжили расшвыривать огромные куски бурой, почти чёрной земли.       — Л-лев-ви-и… Ч-что т-ты д-дела-аешь… — Жана парализовал форменный ужас. Он хотел, но не мог шевельнуть ни пальцем. Он наблюдал, как выглядывали лишь бёдра из выгреба. Ничего не понималось: то ли сейчас война и люди копают окоп, то ли действительно они переживали вновь и вновь все те страшные потери прошлого на кладбище.       — Кенни! Вылезай! — Над головой Леви пролетела пугливая птица. — Кенни! Вылезай! Госпожа! Госпожа поёт! Птичья трель! Го-о-оспо-о-ожа-а-а-а!!! — И упал в землю, уже зарываясь в неё с головой.       Жан кинулся к нему, вытаскивая его напряжённое, как пружина, тело, и принялся вытирать рукавом формы его заляпанное лицо, словно по нему провели шпателем.       — Мойша! — Леви с ошалелыми глазами яростно вцепился мёртвой хваткой в плечи Жана и исступлённо запричитал ему в лицо: — Мойша! Почему похоронили Кенни! Вытащи, умоляю, вытащи их обоих! Почему Марко в гробу! Кенни не дышит! Я умру! Я тоже умру! Мойша, там мой гроб рядом! Я не хочу умирать! Я не могу! Мне страшно! Жа… — И бесчувственно обмяк в руках Жана.       — Леви! Леви! — закричал унтер и начал бить по щекам Леви. — Леви, очнись! Леви прошу тебя, очнись! Леви, я прошу тебя, ты-то меня не оставляй!       Жан уже не разбирал, что вокруг него происходило. Весь лес завертелся в воронке, был одним большим капканом, проклятым сумасбродным вертижем.       — Жан, я за лекарем! — разразились издалека грудной голос сапёрского унтера и ржание лошади, мчавшейся неудержимым галопом по дороге из Кинцхайма.       Он прижал к груди Леви и молитвенно зашептал:       — Леви! Прости меня за всё! Прости! Это я виноват, слышишь, это я во всём виноват! Прости меня ради Христа! — Жан поднял голову к спокойному безмятежному небу, нагло улыбавшемуся несчастной чащобе. — Боженька, я прошу тебя, перестань меня наказывать! Я больше не могу так жить! Марко, Кенни, простите и меня, и его! Боженька, я не могу больше так страдать! Меня! За что — меня!.. Пожалуйста, перестань меня карать, я прошу тебя! Бог, ты есть? Бог, ты умер? Я так больше не могу! Господи, прости мою душу грешную! Я каюсь, каюсь я! Во всём каюсь! Господь, пощади! Я больше не выдержу!       Спина Жана подпрыгивала от некотролируемых горьких страданий. Жан прижался носом ко лбу безмятежного Леви и сходил с ума от мысли, что тот заснул вечным сном.       Юное лицо семнадцатилетнего Леви оттенила непосильная ноша, которую они должны были нести втроём.       Жан вжался в плечо Леви и не унимал свой плач. Он обмарался весь в грязи, стекавшей с локтей Леви, и пачкал форму вице-вахмистра кровью. Пока он сжимал его в объятиях, куски стекла немилосердно впивались дальше в руку.       — Райнер! — Свинцовая паника тавернского подвала достигала глубины леса. — Я убил человека! Райнер, я его убил! В голову застрелил! Райнер, что делать! Пожалуйста, спустись!       Птица юрко пикировала на соседнюю ветку дикой яблони и начала озарять гробовую тишину чащи своей певчей трелью.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.