ID работы: 2848092

Пучина

Смешанная
NC-17
В процессе
188
автор
Keehler гамма
Размер:
планируется Макси, написано 239 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
188 Нравится 96 Отзывы 47 В сборник Скачать

Глава ו. Ор яшар

Настройки текста
      Поезд — не бричка, колёса — не гнедой конь, а машинист давно отвык от того, как звенит лихой бубенчик.       Перед глазами Жана мельтешила назойливая мушка, влетевшая через крупное вагонное окно. Шумная, пухлая, жирная, отъевшаяся на помойных харчах, она садилась на руки, пикировала птицей на нос и даже умудрялась присаживаться на уши, как болтливая вокзальная дама, и издевательски жужжала.       Время от времени по всему вагону раздавались громкие хлопки натруженных матёрых рук.       По соседству гундели песенку, да такую унылую и дряблую, что хотелось, чтобы и дальше муха продолжала докучать.       Ему не верилось, что детство ушло. Не то чтобы оно было беззаботным, лёгким и беспеременно летним, но сердце щемила злая, лютая мысль, что по тёплым воспоминаниям об ушедших годах ударят трескучие морозы солдатского быта. Жан знал точно: как только приедет, так сразу напишет письмо Марко с нового места. Она уедет в Цюрих лишь через неделю, а письмо дойдёт через две.       В вагоне, помимо Жана и Леви, сидели озорной кучкой трое ребят. Они все были родом из разных мест и только начали презентоваться на длинном сиденье, зная друг о друге лишь имена и деревеньки, из которых они примчали в точку отправления поезда. Но Леви Аккермана они знали хорошо — и делали вид, что его место пустовало.       Леви сидел тихо, почти не шевелясь, будто на место посадили куклу, будто на полку. Он лишь изредка моргал и теребил в руках мешочек, подаренный заботливой и нежной Марко, позабывшей обо всём на свете от жарких поцелуев Жана.       Жан начал пристально всматриваться в пейзажную лирику, написанную самим богом. Во всём важна музыкальность, как говорила Марко. Звон иссыхающих колосков, музыкально-лиричный контрабас ветра, тонкая дробь дождя и громко-оглушительная трещотка крикливого ворона. И вся эта пасторальная какофония облицевала многогрудную лирику народа вольнодумного самобытного Эльзаса, воспевавшего жизнь и украденную свободу.       Супротив Жана и Леви сидел четвёртый кадет, светловолосый курчавый долговяз. Форма его была отшита из невзрачной залежавшейся ткани, на коей кое-где белели заломы и чуть ли не просвечивались полусетчатые потёртости, а её цвет слегка пожух. Юноша поедал кое-какую мелочёвку — ею же перебивались в основном пареньки, батрачавшие в поле. Он перемалывал удивительно здоровыми крупными зубами орешек и осенний сухофрукт, как большая мельница, и, самозабвенно чавкая вкусностью, немного с вызовом спросил:       — Риквир, знаешь же такое место?       — Отчего ж не знать? Знаю, — ответил Жан не то с удивлением, не то с брезгливостью, — да только там не бывал.       — Ты с Хагенау? — Юноша продолжил сдержанно почавкивать.       — Да.       — То-то и гляжу, что тебя всем хороводом спроваживали. Красивая у тебя девчушка. Невеста или так?       — Невеста.       — На сносях? — Юноша продолжал класть по орешку в рот, не заглатывая разом горсточкой, как это обычно делали знакомые Жана.       — Нет, — слегка озлобленно ответил Жан.       — Думаешь, дождётся? Ты, чай, не на воды едешь — а потом и вообще в армию до конца обязательной выслужки.       — А с чего вдруг ей меня не дождаться, а? — Жан нахмурил невыразительно жидкие брови.       — Чего, прям по любви всё у вас, да?       — Да.       Парень помусолил заусенчатыми пальцами очередной орешек перед тем, как отправить его в рот.       — Здорово. А меня никто никогда не любил.       Жан сострадательно на него взглянул. Ему было странно слышать подобную исповедь от незнакомого человека, с которым ему так или иначе придётся сближаться через разговоры на кушетке казармы. Как говорил сам Жан, воевать так воевать, лишь бы не друг с другом. Обычно хагенауские парни, как Порко Галлиард, ни о чём не жалели и никого не любили, только развращали наивных девушек-виноградниц, тосковавших по ласкам и лелеявших одинокое пышущее сердце!.. Лишь Жан да Кольт ценили свою преданность.       — Как тебя зовут?       — Жан. Жан Кирштайн.       — А тебя я знаю как, — прохрустел орешком юноша, косясь на Леви, который продолжал всё так же сосредоточенно смотреть на подарок Марко, словно он такой красоты отродясь не видел. Затем юноша продолжил: — Почему ты в унтерской школе? Ты же еврей.       Леви поднял голову.       — Я Леви.       — Ты еврей. — И неодобрительно прохрустел.       — Мне кажется или ты вообще-то со мной разговаривал? — вклинился Жан.       Леви шумно вздохнул и вновь опустил голову.       — Зигфрид Фриц. — Зигфрид перестал ланчевать и засунул мешочек со съестным себе за пазуху. Он почесал ухо, но как-то странно, не по-людски, крестообразно. — Заставили или сам пошёл?       — Сам. А ты разве не сам?       — Ну а ты сам подумай. Голод пару лет назад был, работы совсем почти нет. Только в армии есть хоть какое-то постоянство. Разве ты не за ним следом? — И, не дав Жану ответить, тут же продолжил: — Только я не понимаю, зачем Леви Аккерману понадобилось постоянство. Так захотелось спать на тканной подушке вместо шёлковой?       Юные кадеты остановились меж собой шебуршать, затаив дыхание. Зигфрид не стеснялся публично рассуждать о бытие Леви, словно его здесь и не было. Жана настолько поражала злоба — то ли завистливая, то ли обидчивая — его ровесников, что даже сам в груди чувствовал, как разливался яд от их словесных, всепронзающих уколов.       — Прекрати, — Жан сделался суровее во взгляде, — не надо.       — Ну-ну. Я так и понял, что тебя приставили за ним следить. А ты, оказывается, тоже охоч до выгоды. Хотя можешь не продолжать, оппортунистом быть неплохо. Ну, ничего, все мы смертны и все не без греха. Тем более, ты жениться собрался и детей рожать, да? Особенно в такое нелёгкое время. Хотя кто знает, что с фабрикой Аккерманов может приключиться.       — Не заставляй меня вставать и затыкать твой поганый рот.       Жан повернул голову направо. Леви резко засунул подарок Марко в карман и обратил взор на Зигфрида: его напряжённый кулак огненно краснел, отчего казалось, что им можно было смело клеймить пастбищный скот.       К удивлению Жана Зигфрид равнодушно промолчал, словно Леви обращался не к нему, а вёл беседу с кем-то другим в заржавелом вагоне.       Напоследок Леви что-то несуразное, на чужом языке, прошипел и медленно отвёл взгляд к окну, через которое рябил желтевший лес. Это слово, так непонятное Жану, горчило на кончике языка Леви, словно в качестве наказания его заставили съесть несчастную полынь. Жан чётко запомнил однажды пророненное слово — Леви упоминал про какой-то еврейский праздник, где Кенни как раз заставлял его есть полынь.       Жан наклонился к корзине и, подняв, поставил её на скрючившиеся колени. Клетчатая ткань, плотно натянутая на края, чуть лоснилась потёртыми пятнами на осеннем тёплом солнце. Затем он снял верёвочку, засунул её в нагрудный карман формы и стянул ткань к животу. Внутри, как и говорила Марко, были аккуратно сложены два больших бутерброда. От движения поезда по донышку корзинки катались маленькие яблочки. Из-за халатности Жана мясо и овощи меж ломтями ржаного хлеба, размякшего от обилия соуса, слегка разлезлись в стороны, и юноша принялся ладонями ровнять вылезшие куски, подгоняя начинку под квадраты хлеба.       — Твоя сделала, да?       Жан отвлёкся от гостинцев и посмотрел на Зигфрида, вертевшего в руках кошонет. Зачем он был нужен Зигфриду в унтер-офицерской школе с выдрессировкой и пренебрежением к делам французским — ведал лишь бог.       — Да. Подкрепиться.       Зигфрид подбрасывал в воздух деревянный кошонет. У Жана сердце в пятки уходило, когда тяжёлый шар вздымался — ведь им при всём желании можно было убить неопытного игрока, скачущего из стороны в сторону от выжидающей скуки.       — Ты играешь в петанк? — спросил тот у Жана.       — Опередил. — Стыд подпаливал щёки Жана каждый раз, когда юноша отвечал на реплику новоиспечённого знакомого. Жан угольно посматривал на Леви, на котором не было лица, и принял решение отвечать и спрашивать о делах односложно, чтобы никому не было обидно: — А ты почему?       — Я учился в гимназии, где преподавал естественные науки пожилой француз. Его звали Тома́ Ксавьер. Он не любил армию и тайно ненавидел Германскую Империю.       Жан нервно поёжился, вертя головой, как взмокший воробей. Остальных кадетов и след простыл — наверное, решились прогуляться по вагонному коридору и размять ноги.       — Но тайное становится явным, и его посадили в тюрьму. — Зигфрид сыро улыбнулся. — Но в петанк хорошо научил играть. Я почти не промазываю.       Зигфрид так легко говорил о политическом предательстве, будто рассказывал какой-то анекдот, написанный в жёлтой газетке, а не ведал о страшном недобром пассаже. Жану было жаль всех тех эльзасских французов, оставшихся в Германской Империи. Никто не мог знать, как жилось бы лучше: при кайзере или президенте. Но ясно было одно — евреям никогда не будет покаяния.       — Ты, это, — Зигфрид указательным пальцем сделал у уха крутой виток, — пейсики прикрути, а то зацепятся, ещё чего, за ружьё.       Леви приоткрыл было рот — да осёкся. Он дотронулся до чуть отросших прядей волос на висках и с одеревенелой неловкостью заложил их за уши. Жан наблюдал, как его губы уже нашёптывали крепкое словцо, слово обиды, словечко истины, в котором он бы показал себя, свой характер, своё непринятие, но смолчал. Это было не трусливое молчание, не бесхребетное, а очень сдавленное, насильное…       — Леви, — обратился к нему Жан и развернулся к юноше, — ты голоден?       Леви осмотрел корзинку каким-то медленным, вдумчивым взглядом, словно бедняк, завидевший желанный слиток золота, кой бы решил в тот же час все проблемы и разгладил все плие бедствий.       — Мне такое нельзя. — Леви покачал головой.       — Почему? — Но затем Жан всё понял: — А, так это же кошерное! Марко специально ходила к резнику и взяла немного мяса.       — К шойхету? — недоверчиво спросил Леви.       — Да, к нему. — Жан не знал, кто таков был шойхет, но поспешил согласиться, чтобы совсем не отпугнуть и так отдалившегося ото всех юношу. — Твой слева.       Леви потёр вялые ладони о заострённые колени, скрытые плотной тканью формы, и тоскливо поник головой. Жан помнил, как Леви всегда вытирал руки по светскому этикетку — а тут он попустился до вседозволенности, присущей лишь простым деревенским невеждам.       Леви взял бутерброд, понюхал его и, прикрыв и так вечно полусонные глаза, произнёс:       — Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной, — и откусил. — Мы никогда не покупали мяса у этого шойхета, но у него оно какое-то необычное, — отрешённо произнёс он, продолжая перемалывать большой кусок холодного обеда.       — Думается, что это так Марко сварганила.       Но Леви не отвечал. Он продолжал самозабвенно объедать бутерброд, держа его двумя руками. Леви медленно прожёвывал, наслаждаясь.       — Спасибо ей, я никогда не ел деревенской еды.       — Отблагодаришь в письме!       — В письме? Ты будешь ей писать?       — Конечно, буду, а как иначе? Ты разве не будешь дяде, точнее, дядям писать?       — Меня будут забирать на каждый шаббат.       Жан хотел было спросить, что это за странное слово он только что услышал, но ему не дали высказаться:       — А если воспитатель подбоченится, то моим гоем на шаббат будешь ты. Ты и будешь принимать гостиницы от дяди Мойши, когда он будет приезжать в пятницу перед вечером.       На Жана сыпались новые слова, чуждые его франко-немецкому уху, как на голову пепел. Ему совершенно нетрудно было догадаться, что Кенни его накликал няней для отпрыска, не познавшего истинной жизни, но его никак не оставлял в покое вопрос, почему выбрали именно его. До сих пор ли это считалось подкупом? А может, Жану следовало узнать всю подноготную у самого Леви?       Доев бутерброд, Леви полез в корзинку Жана, как в свою собственную. Не то чтобы Жан был против: тут яхонтово поблёскивало филигранное воспитание Кенни брать всё и вся. У нянечек ничего своего не было.       В руках розовело сладкое яблоко — как раз его недавно сорвали в саду Кирштайнов.       — У вас очень вкусные яблоки, — сказал Леви, еле сдерживаясь от смачных чавканий. Во рту хлюпал сок, а сам Леви словно квакал от наслаждения.       — Хочешь, покажу секретик?       — Давай без секретов, а то и так тошно.       — Смотри! — Жан полёз за яблоком и, поймав одно из катившихся, принялся его разгрызать. Объев всю мякоть до сердцевины, он положил её на раскрытую ладонь, как фокусник, показывающий предмет на разоблачение искусного шарлатанства. — Мы вчетвером вот что делаем: когда доедаем яблоки, то собираем их косточки в мешочек, — Жан показал пальцем на карман Леви, где был припрятан подарок, — тебе такой уже сшила Марко.       С замыленным взглядом Леви притронулся свободной рукой до груди и с толикой маловерия выудил из кармана мешочек.       — Ну и?       — Ты складываешь туда семечки.       — Зачем?       — На удачу. Мы верим, что если кто-то соберёт десять тысяч семечек, сбудется мечта. Или просто что-то хорошее произойдёт.       — Мечта? — глупо повторил за Жаном Леви. Затем он обернулся к остальным кадетам, но особенно он поглядывал на Зигфрида. Жану казалось, что Леви судорожно выискивал на бледном лице кадета Фрица насмешливую, глумливую ухмылку.       — Ну да. Она самая. Кольт, вот, мечтает о квартире на Монмартре, Фрида — о доброй славе. Она говорит, что слава бывает разной, поэтому так важно добавлять к делу правильные слова.       — А твоя какая?       — Просто быть счастливым. Прожить долгую жизнь.       — А где хорошее слово?       — Какое?       — Счастливую.       — Всё равно не понимаю.       — Можно прожить долгую жизнь, но будет ли она счастливой? — Леви ни разу не моргнул.       Жан растерянно сощурился и одними губами пролепетал:       — Что ты такое говоришь?..       Не успел Жан возразить, как тут же в вагон вошёл один из воспитателей — высокий, морщинистый, в вылощенной форме — и, окинув всех тяжёлым взглядом, громко гаркнул:       — Эй, мóлодцы, выгружаемся! И чтоб без опозданий! — и, скрываясь за дверью купе, громко сказал: — Первокурсники, старики на вас зуб заточат! Копуши!       Пока воспитатель не читал, а выкрикивал нотации, Леви уже сгрыз яблоко и отковырял из серёдки семечки. Те лежали на его маленькой ухоженной ручке, как у кисейной барышни. Даже у Мордочки руки были шершавые, работящие, с заусенцами и пахнувшие конюшней.       Леви наспех сложил четыре косточки в мешочек. На его губах блеснула падающей звёздочкой отзывчивая улыбка обрадовавшегося ребёнка, который то и дело упрямился до вручения неожиданного сюрприза, но вдруг расщедрился на благосклонность правильно к нему подступившему взрослому…       — Сколько мне надо до счастья? — с мольбой в глазах спросил он у Жана.       Но у Жана не было ответа. Кольт наугад взял число и ни разу не пропускал ни одного семечка. Жану вообще едва верилось, что счёт производился до выверенной точности. Для него это была традиция, добрая помета, то, что он пронесёт до конца своих дней. То, что переживёт его самого и достанется детям, внукам, жалобным соседским детям с печальной долей — тем была бы важна хоть крошечка надежды на будущее чудо…       Леви же считал это перстом божьим.       — Посмотри направо, — шепнул почти у уха Зигфрид, нагнувшись к Жану.       Тот развернулся налево: Эльзас сменился гарнизонным вокзалом.       — Дурень, направо, — на раздражённом выдохе сказал Зигфрид, кивая в сторону. По правую руку от него о чём-то негромко пустословили кадеты.       Но взгляд Жана обескураженно зацепился за корзину, как фуражка скачущего по лесу жандарма напоролась на шпагу-ветку. Левый бутерброд так и остался нетронутым — прибережённым для Жана.       Затем он посмотрел на безмятежно сидящего Леви, который прощупывал семечки через ткань мешочка, словно надеясь, что от бесконечных щупаний что-то, да прибавится. От внимательных, чуть ли не судорожных сжатий его некогда бледные, аккуратно состриженные ногти порозовели.       Жан стыдливо прикрыл корзинку тканью, как лицо покойника.       Зигфрид продолжал подбрасывать в паровой воздух матовый кошонет. Он больше не мозолил глаза.

***

      Искривлённые коридорчики были подобны Кносскому лабиринту, о котором бесконечно вторила неугомонная Мордочка: ей в очередной раз удалось утащить из-под руки соседского гимназиста книгу из Берлина. Через овальные ноздри недовольно дышал огромный воспитатель, заломив руки за спиной.       — Сумки бросаем! Бросаем свои бабские сумки и уверенным шагом! Вы на променаде, кадеты?       — Давай сюда, — влез Жан, подхватывая чемодан, похожий на огромный саквояж размером со слоновью ногу, и прочий скарб Леви. Было удивительно смотреть на габариты утвари, привезённой в казарму. У Жана было всё скромно — чернильница, перевязанная так, чтобы ничего не вылилось на книги Марко, перо, запасное исподнее да учебники.       Огромную картину с розовым полем воспитатель не оценил. Жан нёс её под мышкой и уже несколько раз подряд помянул Кольта недобрым словом, озаряясь по сторонам. Унтер-офицерская школа ему казалась зловещей обителью, где не было места для празднеств. Через зияющую щёлочку, которую удерживала на привязи цепочка щеколды, кадет пытливом глазом завидел бильярдную — скорее всего, для воспитателей после собраний и занятий, приезжих офицеров, а, может, и чинов повыше, — где уже беззаботно гоняли шары внимательными ударами кия.       — Через три года так же будем балду вместе с шарами гонять.       Жан обратил голову на голос Зигфрида: тот лишь равнодушно заглянул в щёлочку и продолжил волочить свой скромный саквояж, удачно купленный на блошином рынке или выклянченный у богача взамен на плату за какое-то дело, посильное лишь только для рукастого деревенского парня из Риквира.       — С чего это?       — Вот увидишь. Офицеры делают три вещи: щемят девиц, гложут пиво да в карты играют. Иногда стоят за бильярдом, пока стойко держатся на ногах, покосившихся от пьянства. Когда тебя распределят, не удивляйся, если будет твой гарнизонный офицер постоянно возвращаться пьяным и развратным из дома терпимости.       — Откуда знаешь?       — Опыт старших. Ладно, не болтай.       Леви порывался вырвать свои вещи у Жана, но тот дёрнулся и жестом показал, что дотащит сам. Он знал, что Леви было неудобно быть мишенью для колких насмешек. Над ним всю жизнь смеялись, и утешение он находил в стенах йешивы, в которых он прятался от злого, немилосердного мира христианских бедняков, искренне желавших ему переломать себе конечности, чтобы он больше не топтал репетиционный зал и не занимал место в музыкальной и художественной школах.       Старички, как услышал их прозвище Жан, уже сидели на своих кроватях и даже не удосужились привстать, чтобы поздороваться. Свободных кроватей как раз было три — для первокурсников.       Жан с плюхом закинул на дребезжавшую кушетку свои и левины вещи и схватился за сведённое плечо — он ни разу не остановился, чтобы как-то унять глухую, но пронзительную боль.       Зигфрид же аккуратно поставил на пол дивный, но в то же время вовсе не вычурный саквояж и принялся его расстёгивать под пристальным взглядом старичков. Он механично и ровными, не рваными движениями раскладывал выуженные вещи внутрь тумбочки, как медсестра приготавливала хирургические приборы к операции.       Леви же оттащил к соседней кровати своё добро и склонялся к нему, чтобы переложить вещи в свою тумбочку. Его движения были скованными, вялыми, будто его засунули в комнату, по схожести неотдалённо напоминавшую железную деву: чуть что — и сразу смертельно напорется на острый шип недовольствия и осуждения.       Жан оставил письменные принадлежности на подушке и спрятал картину под кровать. Он пристроился ближе к тумбочке, на которой уже стояла открытая чернильница, затем макнул туда перо и стеклянно им постучал по стенкам баночки, чтобы не заляпать чистый лист. Жан пообещал самому себе написать письмо Марко. Незнакомый, глядящий исподлобья, кадет, сидевший через пару кроватей напротив, ничуть не мешал Жану приступить к зачину. Мордочка всегда учила вовремя записывать свежие эмоции — а то запал пропадёт.       — Так, ловелас, своей коже будешь потом писать.       — Кому-кому? — оторвался от письма Жан, не успев докончить и строчки.       Зигфрид уже полностью разобрался с поклажей и засунул саквояж под кровать. Затем юноша приподнял простецкий китель, придерживая его край подбородком, затянул ремень на впалом животе потуже и опустил подол. Он одёрнул чуть приподнявшуюся форму и оценивающе похлопал себя по груди, как бы производя поверку.       — Быстро ты, однако, — с толикой зависти присвистнул Жан, который до этого успел наспех утрамбовать свою поклажу, просто безалаберно всунув по углам вещи и прикрыв дверцу тумбочки. — Прям будто здесь всю жизнь учился.       — Он в подготовительной учился, — нескромно втесался угловатый парень. — Только непонятно, что вот этот здесь делает, — и некультурно показал пальцем на Леви, у которого с рук свалилось огромное белое полотно, похожее на женский платок. — Неужто тебе дядя церковную справку прикупил? Или молитесь Иисусу, когда вам, жидам, нынче 'добно?       — Жить с жидом! — воскликнул второй, счищая пыль с фуражки, до которой, кажется, не притрагивался с дня начала каникул. — Я согласен только соседствовать с красивенькой жидовочкой, и то если ей лицо мешком прикроют!       — Если ещё раз я…       Но разозлившегося Жана перебил Зигфрид, затолкнувший саквояж ровно до середины основания кровати:       — Придержи язык за зубами, это тебе не гимназия. В этих стенах свои законы.       Зигфрид рассуждал, как грамотно поднаторевший вояка. В его голосе звучала взрослость, до которой Жану было расти и расти.       Жан переломил себя и оборвался, но продолжить мысль язык чесался.       — Жидам здесь никогда не будет места, это и слепому понятно. А ты, ты Кирштайн?       — Да. — Жан поглядывал украдкой на Зигфрида, который указывал своей спокойной холодной гримасой не делать глупостей.       — А чего это ты не Нуайо дё Сёриз? Ты не по-немецки балакаешь, а квакаешь лягушкой. Тебя учитель не учил, как надо правильно говорить на народном языке?       — Заткнись, тупой бош, — процедил по-французски сквозь зубы Жан, принявшийся дальше разбирать вещи до общего сбора.       — Только вот почему твоя мамаша во Францию не сбежала? — никак не унимался старичок. — Так хорошо живётся под эгидой Империи?       Лицо Жана краснело, а костяшки белели, как эльзасский флаг. Его брови сдвинулись, образуя крупную гневную складку. Руки уже не старались прилагать никаких усилий, чтобы сложить вещи в жалком подобии стопки. Он сдерживал в уздах остервенение и сам не терял самообладание. В вопросах чести во время обучения в имперской гимназии, где расчерченный его именем журнал поведения всегда был под рукой учителя, Жан был немногословен, но очень многокулачен.       — Чего молчишь, салага? В голове переводишь, что сказать?       — Эй, а ну прекратите задевать первый курс. Что за дедовщину вы тут устроили?       В дверях возник юноша.       — Дитер, иди помой жопу Юргену, а то, смотрю, у тебя совсем никаких дел нет!       — Третьекурсник Франц просил передать, вас в коридоре ждёт воспитатель Шадис. — Дитер кивнул куда-то в сторону. — И дайте уже наконец им заселиться.       — А ему чего не неймётся? — затем с усмешкой обратился к Жану: — Вот видишь, франк, и здесь есть французы. Только вот как ты будешь здесь вклиниваться — не знаю! Здесь грязнокровок не особо жалуют.       — Гергер! Да хорош уже!       Но рванувший Жан зацепился за его форму и, брызжа слюной, злостно прошипел:       — Если я и грязнокровка, то только адская, понятно тебе или нет?! — В конце своей речи Жан уже кричал и громко дышал через рот, продолжая трясти старичка. — Понятно тебе или нет?! И чтоб больше не смел оскорблять Леви! Он человек! Че-ло-век! Понял меня или нет?       Леви прижимал близко к груди свой платок, и до Жана доносился его жалобный, едва слышный писк, и ему казалось, что тот вот-вот расплачется.       — Иди уже. — Жан отпустил старичка и оттолкнул его от себя. Он не рассчитал силу, и тот натолкнулся на своего сокурсника Дитера, ринувшегося разнимать ссорящихся.       Зигфрид вновь почесал правой рукой за левым ухом и негромко вздохнул, словно уже знал наперёд, что сдержанной скромностью Жана перед авторитетными старичками дело не окончится. Он бросил быстрый взгляд на своё место и, убедившись в безупречном порядке, направился к выходу. Перед тем как выйти из комнаты, он подошёл к Жану, неутешительно похлопал его по плечу и сказал:       — Учись усмирять свой пыл — плохо кончится.       — Удивительно, что ты не присоединился к травле.       — Леви несёт на себе грехи дяди. Он будет виноват, если переймёт себе эти самые грехи. И пока кто-то из них не искупится, так и будут они ненавистны всему Нижнему Эльзасу. — Зигфрид обратил голову к сгорбленному Леви, который в руках всё время сглаживал платок. Сделав очередной виток у виска, он продолжил: — Ты пейсы подкрути. Здесь такое не любят.       — Не указывай ему, что делать. Это неправильно.       — Он сам в один прекрасный день их сострижёт. И кипу снимет, и всё на свете. Помяни моё слово. И ты тоже — помяни. Учись соответствовать и стоять за себя, Леви. Пока не покажешь, что можешь, так и будут тебя считать великорослым, но таким тщедушным баловнем.       Зигфрид снова похлопал Жана по плечу, но движение его ладони было медленно-размашистым. Прочитав в некоторых местах занудную проповедь, первокурсник унтер-офицерской школы Зигфрид Фриц вышел из комнаты без страха и упрёка и вошёл в люди — в новый мир, чьи правила он давно знал.       — Почему они зовут тебя франком?       Жана за глотку сдавливала жалость к Леви, не знавшему, куда себя деть. Он выглядел, как девица, которую заставили врасплох, такую нагую и уязвимую.       — Не знаю. Да и плевать. Быть франком не оскорбление, — сказал Жан, — оскорбительнее быть плохим человеком.       Леви промолчал. Жан даже и не пытался интерпретировать его ответ. Было ли то беспрекословным немым согласием или же Леви сделал первый шаг внутрь себя, чтобы ответить на вопрос: «А что есть плохой человек?» — Жан не знал. Но ему меньше всего хотелось думать, что Леви видел в том зеркале плохого человека. Он видел Леви. Но что, если «быть Леви» значит «быть плохим человеком»? Но в глазах кого? Антисемититов? Дяди? Жана, приставленного к опеке?       Леви страшно, пугливо озарялся, всё вглядываясь в оставленную дверную щёлочку размером с кулак. Он не трясся от праведного гнева, не злился, не дышал тяжело через ноздри.       — Жан, — его голос был натянут, как струна, отчего Леви был похож на маленького пугливого беспризорника (особенно с его-то статью!), пойманного с поличным, — можно тебя попросить кое о чём?       — Да, — напряжённо ответил Жан, как бы подозревая, что ему дадут какое-то уж совсем плёвое дело. — Что такое?       — Ты бы не мог покараулить дверь, чтобы никто не вошёл?       — А как я это сделаю? Мы не у себя дома, это общая комната, и сюда может кто угодно зайти.       — Мне… — стеснённый какими-то собственными думками Леви беспрестанно сминал полосатый край широкой ткани, — мне надо помолиться.       — А если воспитатель войдёт? Что я ему скажу?       — Там мало… — Леви больше не переминался с ноги на ногу, не болтался, не вертелся в зыбкой нервной дрожи. — Я молюсь три раза в день: ранним утром, после полудня и после захода солнца.       — Но…       — Жан, я прошу тебя. Кенни выбрал тебя не зря.       — Так почему же он выбрал меня?       — Потому что он знает, что ты всегда защитишь меня и никому не сдашь. Ты спасаешь всех людей. И если вдруг что-то произойдёт, ты всегда постоишь за меня.       Леви произнёс эти слова так, будто он не вкладывал в них совершенно никакого смысла. Они были сухи, как октябрьская листва, и в них не было ни росинки жизни и сострадания. Жан был подобен дворецкому Шварцу.       Не предупредив, Леви положил на кровать платок и вышел из комнаты. Жан заломил руки за спину и продолжил выжидательно стоять на месте среди аккуратного бардака казарменной комнаты: хоть помещение было и вылощено кадетами, привыкшими к чистоте и армейскому лоску, да что-то здесь было не то. Какая-то драматичная тайна, невидимая случайному взору, но сдавливающая сердце и готовая в любой момент разразиться громом и сразить всех наповал.       Жан ожидал. Ожидал он нервно, теребя себя за рукава формы и вперяя глаза в окно. Деревья стояли строго, ровно, как по шеренге заспанные солдаты. Жан ощущал себя подмастерьем, которому передадут важные знания. Ему было волнительно даже представлять, чему он скоро станет очевидцем. Для него молитва была таинством, чем-то скрытым, непростым — и тут ему предстоит увидеть что-то чуждое, неправильное для него, немца и француза в одном флаконе, христианской полукровки. То, что может увидеть только тот человек, которому безудержно, всецело доверяют.       Жид доверял франку, франк же не понимал, откуда выросло то самое доверие. Как тяжело и невыносимо быть самозваным гувернёром!..       Леви вернулся обратно с закатанными по локоть рукавами. С его не протёртых досуха кистей стекали капли воды.       Платок, безмятежно плавающий кипенем на одеяле, взяли с кровати и накинули на голову. Леви снял ремень с коробочки и достал ремешки из футлярообразной коробочки. Он продел руку в ремень и расположил тот самый футляр на левом плече, в аккурат напротив сердца.       — А что это у тебя за короб…       — Потом. Пожалуйста, сейчас помолчи, Жан. Я сейчас начну молиться.       Он затянул ремень со словами:       — Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной, освятивший нас своими заповедями и повелевший нам накладывать тфилин.       Так Жан узнал, что после благословения на ручной тфилин нельзя говорить до конца накладывания головного.       Длинный конец ремня, оставшийся на руке, был дважды обмотан вокруг кисти через заднюю часть тфилин так, что из кожаных линий получилось подобие посейдоновского трезубца. Затем Леви обмотал исхудалое предплечье семь раз: раз, промежуток, два, промежуток, затем ещё четыре раза… Витки не касались друг друга и не налезали один на другой. Леви сделал ещё один виток на кисти и держа в другой субтильной ладони остаток ремня, чтобы тот не спадал концом на пол, приступил к накладыванию второго футляра.       — Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной, освятивший нас Своими заповедями и давший нам заповедь тфилин, — произнёс он, держа правой рукой тфилин, а левой — узел ремня.       Леви воздвигнул надо лбом второй тфилин, между глаз, расположил ремень вокруг головы. И утонул ремень в густых его волосах — в чёрной реке, в чёрном поле, в чёрном холодном лесу. Узел отяжелел якорем во впадине под затылком.       И подчинил Леви все желания и действия воле Всевышнего.       Леви вернулся к ручному тфилину и трижды обмотал средний палец руки: нижнюю фалангу, потом среднюю и нижнюю. Остаток ремня он обернул вокруг кисти и пропустил конец ремня под витки, чтобы закрепить его.       И подчинил Леви мысли служению Всевышнему.       Когда Леви закончил приготовления, он, стоя на одной ноге, склонился вбок к столу, чтобы взять лежавшую у самого края чёрную книгу. На мгновение он застыл, неподвижно косясь на злополучную дверь.       — Я буду следить, — догадался успокоить его Жан, не спрашивая приготовившегося к молитве Леви. — Если надо отойти, тряхни головой.       Тот лишь медленно взял книгу и не спеша — одновременно трясясь, но стараясь унять пронзительную дрожь, — дошёл к противоположной стене. Под платком его голова, затылок, хохолок, спина слились в единую линию. На этом причудливая непонятность чуждого для Жана таинства не окончилась: Леви сделал три шага назад, а затем — три шага вперёд. После он плотно сдвинул ноги и открыл книгу.       Набрав больше воздуха в лёгкие, Леви закачался на месте в своём молитвенном облачении правоверного иудея, склонив голову над маленькой книжкой:       — Счастливы пребывающие в доме Твоём, — Леви сделал поклон и сразу выпрямился, — вновь и вновь будут они прославлять Тебя, — поклон, — счастлив народ, которому даровано это, счастлив народ, у которого Господь — Бог его. Восхваление от Давида: превозносить буду Тебя, — поклон, — Бог мой, Царь, и благословлять, — он сгиб колени, — Имя Твоё во веки веков. Каждый день буду благословлять, — он вновь сгиб колени, — Тебя и восхвалять Имя Твоё во веки веков.       Леви не надо было доказывать, что он был достоин места на имперской службе. Он уже служил с самых первых дней жизни взрослого иудея — и служил сердцем.       Он стоял, омытый ароматом нежным — свежим персиком, шаббатними благовонными специями — еврейского дома, который он покинул, возможно, навсегда.       Нагло, непростительно пристально следить за человеком, находившимся в интимном моменте, где были только он сам и Бог, считалось неприлично-дерзким.       После того как Леви захлопнул книгу, Жан осмелился спросить:       — Ты всегда так молишься?       — Да, с Кенни. — Леви убрал молитвослов и снял с головы покрывало. — Мама тоже молилась, когда была жива. Но она молилась больше всех — я бастард. Кенни всем врал, что её женихом был мужчина из другой еврейской общины, но он умер. Иначе бы её загнобили в Пфаффеноффене.       — В казарме лучше так не делать.       — Не учи, как мне жить.       — Я за тебя в ответе, как бы. И с меня твой дядя спросит, если что-то с тобой приключится. И не сносить мне головы.       На это Леви лишь хмыкнул.       — А если в это время будут занятия? Или физическая подготовка?       — Я должен прекратить все свои дела и пойти молиться. Именно дневной молитвой в будни мы показываем Всевышнему, как мы готовы исполнить Его волю. Дневная молитва — это наши дары Господу, наше жертвоприношение. Но так уж и быть: если учителя не позволят, то у меня будет время перед вечерней молитвой. Реб разрешил.       — Ладно. Ты голоден?       — Да. — Леви пропищал своё согласие, как замёрзший котёнок.       До боли зазорливый Жан внутри себя устроил настоящее аутодафе: он колебался, долго думал, силился сделать шаг к остальной части бесхозной поклажи, да совесть руки жгла.       Он притронулся к одинокой корзине, откинул ткань и достал оттуда бутерброд.       — Он трефной.       — Какой?       — Я не буду это есть.       — Я забыл. Они оба были кошерными!       — А ты не врёшь?       — Ну сам подумай: зачем Марко делать два разных бутерброда, когда можно сделать два правильных?       — Если ты мне когда-то соврёшь, я очень сильно огорчусь. Я очень хочу тебе доверять, Жан, но дядя всегда говорил, что от гоя честности не жди, тем более от ихеса.       — Леви, ты всегда можешь мне доверять.       — Ты правда будешь защищать меня?       — Если бы я не клялся и не божился, что оно так и будет, меня бы здесь не было, сам посуди… — Жан неуклюже почесал затылок и неловко улыбнулся уголком рта. — Не боись, если табак жевать за углом будешь, я тебя не сдам! Эх, как солнце печёт.       — Да? А я не чувствую.       Леви стоял перед ним замотанный в кожаную ленту, с книгой в руках и последними словами молитвы на устах. Проходящие мимо мальчики, юноши, мужчины — да и неважно это!.. — шоркали под дверями, а от близких шагов должно было сердце выпрыгнуть, но Жану было всё равно. Он всё и смотрел на этого юношу, обретшего покой и верного друга — хотя бы на эти три ближайших года.       Для других кадетов они так и будут жидом и франком, но для честного народа — всегда людьми.

***

      День прошёл удивительно быстро. Жану ожидалось, что с первых дней начнётся бесконечная каторга и вкусится военный солдатский быт.       Больше он ни в чём не упрекал Леви — себе дороже. Да и отец учил уметь держать язык за зубами и сцеживать слова через ситечко оппортунизма, к которому надо было ещё приловчиться с ранних лет, да Жан был слишком честен; прежде всего — с самим собой. Жан не считал себя вертлявым, но ему до сих пор не верилось, что только из-за какой-то маленькой случайности предопределилась его судьба, и оставалось только не сплоховать. Но Леви удерживать от проблем было всё же надо — ради этого он и был здесь.       К Леви безбожно цеплялись в коридоре, бесстыдно улюлюкали и даже пытались стянуть скромную кадетскую козырку с его и так крохотной головёшки, но стоявший на стороже Жан успевал ежечасно вырастать из-за неширокой спины горе-отрока и начинал нагло объясняться. В зеркале фойе он замечал боковым зрением, что вторил замечания словно проповедник, внушающий церковным детям, как нельзя обращаться с сирыми и убогими.       Несмотря на злость, Жан всё же старался придержать коней, хоть и понимал, скрипя зубами, что с остальными так просто и непринуждённо дружбы не завести. Он был связан по рукам и ногам, а заместо сцепленного языка сама совесть диктовала, как нужно объясняться перед задирами. Не этого он ожидал, никак не этого! Может быть, ему всего-навсего стоит перетерпеть?       Между прочим, Жан и Леви столовались с Зигфридом: тот в свою очередь орудовал ложкой просто, неприхотливо, но его рука так чётко гребла похлебку, делая мелкие стежки на бульоне, что казалось, будто риквирский кадет чеканно зашивал глубокую рану.       Леви же всухомятку съел некрупное яйцо с желтоватой скорплупой, отваренные нехитрые бобовые и выпил стакан тёплой воды. Мясную тарелку он пододвинул ближе к Жану, и тот без колебания съел две питательные порции, даже глазом не моргнув. У Жана всё никак в животе не урчалось, и он впихивал в себя еду, чтобы почувствовать хоть какую-то наполненность. После того как они с Леви вышли из комнаты, у него внутри безбожно холодело, гулял сквозняк, и, чтобы потеплело, Жан закидывал в себя мясо сдвоенной граммовки.       По столовой шагал ровной походкой один из воспитателей. Он был до такой степени лыс и морщинист, что кто-то уже успел посмеяться, что у воспитателя настолько сильно иссохла кожа на голове во время службы в Северной Африке, что темечко вот-вот скукожится, как отвисшее вымя старой козы.       Настоящее имя воспитателя было совсем какое-то обыкновенное, не особо запоминающееся, но проворливые старички уже давно всё разузнали. Воспитателя прозвали по-арабски — Шади — за его грудной певчий голос, но для европейского слуха приятнее было звучание на латинский манер — Шадис. В Африке он нёс службу ещё и арабским переводчиком, но сейчас из-за контузии состоял в резерве и занимался просветительской деятельностью. За столом Жан узнал от благосклоннного Франца совсем ничего: Шадис спуску не давал, не позволял никому ходить всклокоченным, но это были лишь урывки фраз, недосказанная биография… Больше Жан ничего не узнал — и ничего ему больше не сказали, когда завидели его подходящего к той двоице.       К старшекурсникам был прикреплён воспитатель Китц Верман — густогривый, с багажом опыта и вечно подожжённым фитильком поспешных решений. Ни одна характеристика не была внятной Жану, а про Леви говорить вовсе было нечего.       Меньше всего Жан хотел о себе дурной славы. Но Зигфриду было абсолютно безразлично, кто о нём какие думки гонял. То самое безразличие укалывало Жана: не то чтобы тот завидовал ему, но сдружиться с курсантами хотелось. Жан всё боялся, что три года подряд один на один с Леви не выдержит.       В казармах вовсю стояла работа: молодые знакомились, старшие разгребали события ушедшего лета и делились ими друг с другом, пожёвывая табак за ещё не состриженным кустом.       Жан, Леви и Зигфрид сидели на крыльце столовой и смотрели на большую стену, отделявшую их от гражданского мира.       — Какие новости там, за стеной? — всё щурился Леви, сдвинув плотно натянутую на глаза козырьку. Его рука то и дело притрагивалась к головному уборчику, чтобы ни с кем другим не пересекаться взглядами.       — Ты только оттуда. — Зигфрид акробатически потянулся к сапогу. Не сгибая ногу в колене, он схватился за носок и счистил с него заслюнявленным пальцем пятно побелки.       — В стенах будет лучше. Разве мы держали экзамен не для того, чтобы стать унтерами? Лучше, чем быть солдатами и получать по шесть марок в месяц. У мелких, но всё же офицерских чинов всегда всё в армии будет хорошо.       — Ради этого придётся опять страдать, — жалобно пробубнил Леви. — А мне это ни черта не надо. Особенно живя с этими идиотами…       — Ты, Леви, особо здесь не выпячивайся, — Зигфрид уже пожёвывал бесконечное число сухофруктов, — хуже будет.       — Не будет, я и так нем как рыба, куда уж тише… — Леви пинал носком сапога маленькие камешки.       — Тебе хоть так, хоть этак придётся перестраиваться, иначе тебя сожрут.       — Не сожрут.       — Я бы на твоём месте не был так самоуверен. Не подставляй Жана, на него и так уже косо смотрят из-за того, что он везде за тобой по пятам следует. Он в чём виноват? Казарма не так работает, как гражданка. Ты всё время забываешь, что здесь растут будущие карательные машины государства, и евреи, знаешь, тут не особо в почёте.       — Да что ты тут заладил: машина государства, машина государства! Деньги будут, и слава богу.       Зигфрид иронично усмехнулся:       — Ты правда думаешь, что тебя озолотят с первых же дней ношения службы? И тебе, Жан, потом придётся думать, как извертеться, чтобы на чин выше дослужиться.       — У тебя отец военный, что ли? — изумился Жан.       — Он был врачом. Довольно известным в Нижнем Рейне.       — Доктор Фриц? Не слышал о таком. Я только доктора Йегера знаю, его часто дядя вызывал к нам домой.       — И я не знаю, кто такой доктор Йегер. — В руках Зигфрида подпрыгивал кошонет.       — Как это ты не знаешь? Его же только несколько лет назад посадили в тюрьму за сговор с автономистами. Только кто его сдал…       — А зачем немцу с автономистами связываться? — Леви медленно заморгал, вопросительно смотря на Жана. — Какой ему от этого прок?       — Эй ты, французский олух, захотел старую французскую гильотину опробовать за такие разговоры? — Кошонет сжали в крепком кулаке. — Ну так вот, у меня к вам предложение.       — И какое же? — Леви схмурил тонкие чернявые брови и поджал нижнюю губу.       — Как я понимаю, придётся нам втроём как-то место под солнцем завоёвывать. Те старики уже нашуршали на нас второму курсу, а второй — третьему. Вот с ним, — он показал на Франца, — сговориться можно. Они уж точно все коны наладили, и их отношения теперь работают, как единый слаженный механизм: если своего обидели, то обидчику устроят аутодафе. Жан уже попал впросак, а тебя и так поймали на мушку. Учись, Леви, как всё должно быть слаженно. Втроём будем строить свой слаженный механизм.       — А ты с чего вдруг себя в троицу записал? Тебя наши разборки никак не касаются.       — Каждый несёт бремя родительских грехов. Леви не виноват, что он родился в такой семье. — И с какой-то беспробудной горечью в жесте похлопал по субтильному плечу Леви, который сидел на ступеньке весь сжатый, напряжённый, неестественно сдавленный. — И, скорее всего, дети того доктора несут то бремя тоже. А насчёт троицы я вас утешу: меня трогать не будут. Но и лезть между ними и вами я тоже не горю желанием.       — Ну и какая от тебя помощь тогда? — Леви облокотился на широко расставленные руки.       — Тебе никто ничего не должен, это тебе не поместье Аккерманов. Выйдем отсюда совсем другими людьми, помяните моё слово.       — А почему? — Жан с каждым словом начинал всё меньше и меньше понимать Зигфрида. Хоть ему и было семнадцать лет, но рассуждал он, как жизнью побитый оборванец, вторивший молодняку о своих поступках и ошибках. А между строчек длинного рассказа — моменты жизни, которые, не успев загореться, потухли насовсем…       — Я знаю. Так, давайте не болтать и просто посидим. Это наш крайний день спокойствия, дальше начнётся совсем пурга.       — Пурга, — вдумчиво прошептал Леви. И больше ничего не добавил…       Жан полубоком посматривал на вдруг замолчавшего Леви: его жизнь изменилась благодаря ему, точнее — тому самому богатому дяде, которого все боятся и презирают, но тем не менее невероятно уважают… Сколько ошибок совершит Жан? Может быть, множество. Может быть, это и была самая главная ошибка его жизни — стать зависимым от человека, о котором шла недобрая молва. Жан как раз чувствовал себя тем самым эльзасским автономистом, который вечно брендил, что все французы были братьями, стонущими под ярмом. Если Жан был им не братом, то был хотя бы кузеном, нёсшим такую же неподъёмную ношу, как и они. На нём была Марко, а теперь уже в ближайшие три года все силы уйдут на Леви.       С завтрашнего дня жизнь станет одной большой игрой в петанк, где надо будет беспрестанно метать кошонет — и прямо в цель, без шанса на промах. Но Жан был самоуверен и знал, что промахнуться в тепличных условиях казармы будет трудно.       Погружаясь в себя, Жан краем глаза поглядывал, как Леви лезет в мешочек со съестным и угощается орешками Зигфрида. Они о чём-то там шептались и во внимании Жана не нуждались.       Скоро в Цюрих уедет Марко, а с ней и Кольт, и Фрида, и начнётся новая, странная для всех жизнь. Они будут расти порознь, познавать жизнь иначе, и ощущения, и мысли разбредутся по углам бескрайнего, но единого для всех опыта… Под Рождество Марко станет совсем другой, Жан — тоже. Только бы не стали они друг для друга чужими людьми, всё молился он.       Как только они досидят на крыльце до положенного часа, Жан перед отбоем напишет ей ласковое письмо на новый адрес. Ему надеялось, что Цюрих был всё же к нему ближе, чем соседняя кровать, на которой заснёт плохим, неглубоким сном Леви.       «Спокойной ночи, Марко. Скоро всё будет хорошо. Как заживём! Только дотерпи, родная… И мы оба будем счастливы! Это всего лишь на время. Глядишь, и эти три года пройдут. Крепко и жарко целую, твой Жан». — Так он окончил своё первое письмо.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.