ID работы: 2848092

Пучина

Смешанная
NC-17
В процессе
188
автор
Keehler гамма
Размер:
планируется Макси, написано 239 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
188 Нравится 96 Отзывы 47 В сборник Скачать

Глава ח. Ор макиф

Настройки текста

«Дорогая Марко,

Я пишу тебе это письмо с первыми лучами. Сейчас только пять часов утра, и вот-вот будет подъём. Скроил времечко, дабы черкнуть тебе пару строк. Надеюсь, что никакая холера в лице задиристого буршика не помешает моему уединению с пером и бумагой и что эта привычка станет традицией, о которой мы с тобой будем трепетно и со всей нежностью вспоминать, когда состаримся и будем в окружении наших детей, внуков, правнуков… Сегодня у нас будет первое построение и знакомство с воспитателями. Позже здесь же допишу, как прошёл день, — только дождусь обеда».

      — Ты дописал?       — А ты собрался? — последовал встречный вопрос.       Сидя на кровати напротив, Леви копотливо вдевал конец ремня под витки тфилина и вертел головой, как орёл. Он уже не был напуганным воробьём — заручившись поддержкой довольно цепких и даже нагловатых парней, Леви приобрёл верных союзников, которые могут поддать жару и постоять за него.       — Мы идём в душевые.       — Ты совсем, что ли?       — Будешь меня караулить там, чтобы мне точно никто не помешал.       Храп громом рокотал по всему дортуару. Губошлёпый Гергер был громче всех: он по ночам всё вертелся, скрипел кроватью, продавливая её всем своим статным телом.       Бессонница Жана, вызванная яркими впечатлениями, которые он смаковал до тех пор, пока въедливый сон не сморил его, приоткрыла ему казарму с другой, ноктюрной стороны. Леви спал на боку, обязательно подложив руку под подушку. А Зигфрид всегда спал ровно на спине и даже не смел шелохнуться. Обычно так спали дети, чьи родители строго наказывали за разнузданность и болтливый лунатизм.       — Как видишь, не помолишься. — Леви обратно утрамбовал вылезший талит в мешок, схожий с наволочкой с причудливыми знаками — такие Жан видел лишь в интерьере Аккерманов и на дверях синагоги, мимо которой пролетал «Пёжо Тип Труа».       Жану едва удавалось продрать глаза с утра пораньше. Но жаловаться ему было не на что: хорошее учебное заведение, казённая свежескашеваренная еда, да и комната не клоповник, в отличие от других школ имперских земель.       Терпеть прихоти и капризы Леви было своего рода дополнительным уроком, воспитательной мерой, необходимой для дальнейшей жизни закалкой.       Не успел Жан привстать с кровати, неловко задев пальцем ноги приоткрытую тумбочку, как тут же Зигфрид вытаращил глаза, как сидевший в засаде подрывник.       — Вы чё в такую рань поднялись? — недовольно, но с оттенком изумления напряжённо прошептал Зигфрид, пырившись прямо в лицо Жана.       — Да по делам, — тихо бросил за спину Жан, принявшийся за неловкую возню. — Спи давай.       Зигфрид тяжело вздохнул и на полузевке закрыл глаза.       Стоявший у выхода из спальни Леви скорчил гримасу, как бы исподволь подталкивая Жана к действию.       Жану уже не удастся уснуть — и он взял свежее исподнее, туалетные принадлежности и полотенце. Пока молитва будет литься вместе с казённой водой, Жан за это время искупнётся быстро — Леви даже глазом не успеет моргнуть.       Они вышли в длинный светло-коричневый коридор. Жану почему-то казалось, что в это время уже бдели воспитатели и готовились к построению. Вряд ли даже мышь в такую рань шуршала добытым на пропитание столовским сухариком.       Жан плёлся за Леви, который наверняка чувствовал себя королём, сопровождённым свитой. Ему вспомнилось, как когда-то давно Марко читала вслух под деревом про хитроумного идальго Дон Кихота и его верного оруженосца Санчо Панса. Вот что-что, а Жану меньше всего мечталось быть у кого-то на побегушках. Но выбирать было не из чего: либо на выходе из училища выбиться в люди, гордо рассекать на коне в добротной форме и бед не знать, либо провести остаток своих дней на заводе, где страдали рабочие отца от каторжного труда.       — Вот не пойму, зачем тебе молиться в таком… ну, знаешь… враждебном к твоей религии месте.       — А вот тебе никто не говорит, что тебе делать, когда ты в воскресенье в церковь ходишь.       — Будто я хожу, — пробубнил под нос Жан, проведя пятью по запутанным волосам.       — А как же ты живёшь в такой семье? — полуискренне спросил Леви, перебирая на весу свои атрибуты на согнутой в колене ноге.       — В какой? — Жан повесил нижнее бельё и полотенце на крючок и, едва перебирая ногами, в которых ещё теплились сон и покой, побрёл до умывальника.       Жан дал слабый напор крана и засунул под струю мутную голову, вспотевшую от казарменной духоты нервным, неприятным потком. Он повозил влажные пальцы по затёкшим векам, промыл уши, защипавшие от крутого холодка, потёр виски и блаженно охнул от простой радости. Была бы воля, он бы сразу опрокинул на себя тазик, выйдя по утру на задний двор совершенно растелешенный. «Хотелось бы, конечно, да воспитатель не велит», — в голове переделал он нехитрую побасёнку.       — Как я понимаю, твоя мать — католичка, а отец — лютеранин. Разве ж так нормально?       — Ну, для кого-то это нормально, для кого-то не особо, но бог для всех един — вот что нормально.       — И что они будут делать, когда придёт время умирать?       Обернулся Жан, чьё мокрое лицо вытянулось так, что на нём можно было бы утюжить, как на гладильной доске.       — А ты чего вдруг об этом заговорил?       — Я, например, не могу жениться на нееврейке.       — А почему? Кровосмешение запрещено?       — Я б так не сказал, — просквозил едко-задорный смешок, — раньше евреи часто кровосмешивались. Просто в «Галахе» сказано, что сын, рождённый еврейкой, — твой сын, а сын, рождённой нееврейкой, — не твой сын.       — Ох, как у вас всё сложно. У нас всё просто: посмотрел на лицо, похож — твой, не похож — не твой!       На это Леви лишь театрально хмыкнул, явно делая вид, что шутки не оценил. Но Жан, всякий раз проказничавший на задней парте со столпотворением мальчишат, приметил слабую полуулыбку, родившуюся прямо на глазах после вульгарной шутки. В его юмористическом арсенале всегда были наготове прибаутки, которые травили всей параллелью в мужской гимназии. Жан, услышавший пару народных французских мудростей, шероховато переводил их на немецкий, и надорвавшие животы однокашники считали его гением сортирного юмора.       — Я купаться. Ты, это, особо не завы… зачитывай, чтоб не сбежались, ладно? — Жан помахал перед носом Леви, будто их разделяло широкое шоссе, а не жалкий метр. — Хорошо? — Он нарочно повторился, как бы убеждаясь, что его услышали.       — Да иди уже. Надоел.       Жан равнодушно пожал плечами и зашёл в душевую. На тот случай, если вдруг схватят за ухо, как отчаянного курвеца, Жан уже придумал сто и одну причину, почему он никак не мог быть причастным к сему событию. Вылощенное бритьё, громкий плеск воды — вот оно, исполнение обязанностей настоящего чистоплотного кадета. А что там делал в закутке Аккерман-младший и какую религию он исповедовал — дело было вовсе не жанино.       Зайдя в душевую, он разделся и сбросил вставшую колом от пота одежду в железный тазик и залил её водой. Никогда так Жану не было потно. Здесь, в Лотарингии, всё думалось ему, ночи какие-то нехорошие, слишком уж в жар бросали даже при расхлёбанном окне.       Он ступил на сухую плитку и принялся подкручивать нехитрое колёсико.       Из закутка заунывно разливалась молитва. Жан про себя усмехнулся, что со вчерашнего дня запомнил пару слов, выуженных из левиных разговоров с богом. Леви был умён и говорил на мёртвом языке. С его умением бы талмуды переводить, но он не шибко казался терпеливым, чтобы высиживать над текстами с пером меж мозолистыми пальцами. Леви был смиренным, но не терпеливым. Терпеливость — качество врождённое, подаренное богом и матерью ещё в утробе.       Холодная вода скудно обдала сверху по плечам, но от усилившегося потока юношу не прошибло цыганским потом: он с детства приловчился к утреннему закаливанию и был всегда несметно рад побарахтаться в прохладной майской реке.       Жан удовлетворённо вздохнул под возвышенные взвывания Леви и откинул голову, дабы орошить весь скукоженный от жажды рот. Он проводил ладонями по заспанному лицу и потряс головой. Взяв замыленный брусочек мыла, он взмочил его под лейкой и принялся намыливать засаленные волосы. Взмыленные пряди норовились попасть в глаза, с чёлки стекала едкая пена.       Его всё изнуряла послесонная жажда: по глупости в очередной раз разинув рот, как желторотик, Жан сплюнул гадкую щёлочь, когда с верхней губы залился подтёк.       Он вчера настолько устал, что бросил затею сходить искупаться с вечера, — так и улёгся в кровать в свежем исподнем на грязное тело. Было что-то хорошее в этом утреннем, молитвенном подъёме: так он сможет без спешки и драки за мыло как следует отмыться, собраться с мыслями и дописать в спокойной обстановке зачин письма в Цюрих.       «Мысли, — бродило в жаниной голове, — да какие мысли!..» Сейчас Марко наверняка встала спозаранку и собирала вещи. Хотя, зная её, она ещё вчера покончила с приготовлениями и вот уже наводила туалет, чтобы вальяжно, почитывая книгу, сидеть в поезде при всём параде. Наверняка она стряхнула с платья, выглаженного ещё со вчерашнего полудня, прилипшие соринки, напылённые через ставни.       И наверняка она надоила кобылицу, и по её волосистым рукам стекали капли тёплого молока. Жан помнил до мелочей тот день, как он тайно упивался смуглой, карамельной янтарностью обнажённых рук любимой девушки.       Однажды Жан зашёл к Бодтам во двор в раннюю субботу, чтобы повидаться с Мордочкой. Двор был тише озёрной ночи — все уехали на страсбургский рынок. Услышав брызги струй о железное ведёрное дно, он приметил через щель в хлеву, как Марко занималась дойкой. Она не оделась в обыкновенное платье, а так и вышла в палевой сорочке, в которой спят девицы. Майский свет разливался по её длинным волнистым волосам, собранным на самой макушке в неопрятный пучок, заколотый черепаховым стоячим гребнем. Её растрёпанная, но холёная голова опустилась к вымени, и пряди, выбившиеся из скрученного пышного узла, спали ей на веснушчатые покатые плечи. Пока она любовно доила кобылку, дёргая её за сосцы, левый локон уплыл по изгибу плеча, по скату ключицы и прибился, как корабль к пристани, к выпуклой груди, чей ореол расцветал харлемским чёрным тюльпаном, дивной розой Берле. Марко склонилась ещё ниже, следом и её крупная грудь, чудившаяся спевшей через просвечивавшийся хлопок исподнего; при наклоне сорочка натянулась на раздавшемся мягком бедре, очертив сильный живот, полновесную спину, крепкий, тугой овальный круп. Эта нежная, даже преступная нагота придавала ей вид итальянской красавицы с лубочной картинки. Жан верил, что такие сюжеты возможны лишь для портретов. Как же он вожделел прикоснуться к этому желанному телу знойной итальянской отроковицы, пролезть под подол такого ненужного платья, скрывавшего всю красоту её пылкого, будоражившего, влажного естества!..       Он, осоловелый от переполнявшего его тело возбуждения, всё глядел и думал: что испытал бы он, если бы посмел коснуться этих грудей губами! Ей было семнадцать, и она стала женщиной — широкой, увесистой, с крупными икрами, но филигранно тонкими лодыжками, на которые иногда садился мелкий песок.       Надоив кобылу, она встала с табуретки, и солнце озарило её ноги сквозь просвечивающийся подол, меж её раздвинутых ляшек чернели мохеровым мотком курчавые волосы.       И, будто чувствуя взгляд непрошенного незнакомца, волоокая Марко резко вскинула на него светлые глаза и всю свою головку — и все волосы разом рассыпались из небрежно заколотой причёски. Передние пряди закрыли её изумлённые, перепуганные глаза.       Как ему тогда хотелось вскочить в хлев, метнуться к ней и, схватив её за крупные бёдра одной рукой, бесстыдно залезть под подол её кремового платья, как тогда на вокзале. Он бы точно — да, точно! — схватил её за запястья и, запыханно дыша, с дикой страстью целовал чуть побледневшие от недосыпа губы, чувствуя своим пахом её набухший овальный живот.       Если бы он это сделал, он бы ни за что на свете не удержался! Так бы он и соблазнил невинную деву прямо в хлеве. А если бы она, разнузданная, согласилась под вскружившим голову жаром отдаться ему напропалую в тот момент, он бы схватил её за руку, помчался через весь двор, вбежал вместе с ней в опустевший дом и, бросившись вдвоём на кровать, принялся бы к изнуряющим до изнеможения ласкам…       Вскруженный необузданными фантазмами, Жан ощутил, как его нагретое от душевой воды и возбуждения тело переставало держаться на ослабших ногах. Он прислонился к стене и, вздёрнув голову, подставил лицо под струю.       Жан с приоткрытым ртом всё сумрачней закрывал глаза, всё больше разгорался зарделым лицом, представляя, как был храбр и напорист, как нагло и непростительно грешно ласкал её крупные ляжки, на которых не было панталончиков. Она бы наверняка вела себя распущенно, как девица с улицы Пигаль, вульгарно, но с неимоверным удовольствием сосавшая его пальцы, пока её волосы щекотали набухшие соски. Меж его пальцев другой руки бы чувствовались её тёплые, влажные, чуть-чуть липкие курчавые волосы. В воздухе бы терпко запахло чем-то кислым и пьянящим…       Жан протяжно стонал, почти что полубредил, истово двигал по плоти шальной рукой. Где-то за стеной шла молитва.       Они бы мокро целовались с такой крепостью, что было бы больно зубам и немели бы распухшие губы. Жан бы страшным шёпотом велел ей не сжимать рта, и, стараясь угодить, Марко бы приоткрывала пунцовые от укусов губы, как королёк.       Жан уже беспрестанно охал с прикрытыми глазами, смакуя каждый шелест свежевыстиранной простыни заместо падающих на плитку горячих каплей. То возбуждение, сдавливающее его грудь, было не тяжелее по-женски пухлого тела Марко, лежавшей верхом на Жане.       — Жан, ты всё, Жан? — глухо донеслось недалеко от душевой.       Кряхтя, Жан продолжал ласкаться, позабыв обо всём на свете, — он был внутри фантазмов, грёз, Марко.       — Кирштайн, ты оглох?       Могучая волна сладострастия упала ниц к берегу слабым прибоем.       — Аккерман, ёб твою налево, ты дебил! — неожиданно для себя закричал Жан, остановившись. Перепуганный, он скривился от нахлынувшей боли в висках. — Тебя не учили ждать на месте, пока люди купаются?!       Леви стоял перед обнажённым Жаном, прижимая к себе молитвослов и сложенный в два раза талит. Его глаза расширились, рот был до неприличия разинут, а пальцы мандражно сминали накидку.       — Выйди, кому говорят! — Жан принялся отгонять Леви рукой, как непослушного ребёнка, заставшего родителя за скабрёзными делами.       Леви попятился назад и, уже выходя из душевой, всё так и не отводил от него взгляда.       «И чего он уставился? — поразмыслил Жан, попутно перекрывая кран. — Мужика голого, что ли, никогда не видел? Господи, стыд-то какой…»       Как же до нелепого было смешно: праведник — совершенно одетый, и грешник — совершенно голый…       Позабыв о душе, в раковине Жан пытался вымыть с глаз мыло и стыд. Весь красный, как рак, он всё ополаскивал лицо студёной водой, стараясь охладиться и избавиться от этого удушливого наваждения. Если бы вергильский ад находился на земле, он был бы у Жана в голове: настолько сильно горели его виски, дёргался лоб, колотило.       Он мигом переоделся и тихой сапой двинулся по коридорам, чтобы не перебулгачить остальных сопящих по дортуарам. Ему было даже позорно войти в комнату, чтобы вернуться в свою постель!..       Заплутав в мыслях, он от волнения взял курс на противоположный коридор и, дёрнув за ручку закрытой чужой комнаты, по местонахождению смахивавшей на собственную, хлопнул себя по руке и просеменил в другую сторону, всё также прижимая к мокрой груди охапку состиранных вещей.       Не видя ничего дальше своего носа, Жан столкнулся в дверном проёме с Зигфридом, на чьём лице вырисовывалось форменное недоумение. Жан, что-то невразумительное промямлив, с позволения Зигфрида, раскосо вздёрнувшего белобрысую бровь, вскользнул в комнату не без опаски — над кроватью суетился Леви, тихонько складывавший свой религиозный скарб обратно в саквояж.       Жан, затаив дыхание, повернулся спиной к Леви и демонстративно принялся заправлять постель: перед ним открывался крайне неприятный вид храпящего Гергера. Он всё ощущал, как его спина горела от пробуравливавшего взгляда.       Жан сам стал адом. После быстрого завтрака, который Жан проглотил в два укуса, он залпом осушил три стакана воды и двинулся на плац с Леви и Зигфридом. Последний явно понял, что между теми двоими произошла какая-то неловкая ситуация, своего рода заминка. — Не сутулься, — недовольным шёпотом сказал Зигфрид. Зигфрид, даже не ходя гоголем, мог шагать медленно, но в то же время с достоинством и даже с каким-то почётом, словно нёс знамя. Жан его ещё не видел в маршировке, но ясно понимал, что на муштре тому не будет равных. У Леви было постное лицо. Он выглядел настолько безмятежно, будто после молитвы не произошло никакого фарса, и пожёвывал орешки, вручённые Зигфридом, без особого энтузиазма. Обычно ребята, когда им отсыпают угощеньице, как-то светятся, а тут юноша выглядел так, точно бы сделал одолжение ненавистному товарищу. Зигфрид же был по своей натуре строго прост, с малознакомыми — холоден, с преподавателями — немного свысока любезен, а в одиночку — независим и спокоен. Но Жан знал: между ними вражды нет. При всей несхожести, как считал он, у них была одна общая черта — чтобы вывести их на гнев, надо было хорошенько разозлить.       — Сми-и-и-ирно! — закричал протяжно строгий воспитатель с другого конца площади. То был Шадис.       Кадеты торопливо разошлись по своим взводам.       — Первый взвод, а что это мы тут разгулялись, как бабы на променаде, а! — донёсся густой, взъерепененный голос воспитателя.       Фуксы были правы: голос Шадиса был поистине певчим. Хоть Жан и ненавидел ходить в музыкальную школу, но как говорил дядя Мордочки, слух, поднаторевший слышать тембры, не пропьёшь.       Полунапуганные фуксы громогласно и нестройно затараторили:       — Здравия желаем! — и приложили руки к козырькам фуражек.       Леви с перепугу отдал честь позже всех, и то после того, как увидел, как Жан, рвано отсалютовав, уже вытянулся во весь фрунт.       Только Зигфрид ювелирно откозырял и ровным голосом произнёс безо всякого надрыва:       — Здравия желаю.       Воспитатель Шадис был сильно не в духе. Обходя взвод зелёных и малоопытных, он расхаживал, как важный гусь, и зыркал по лицам молодняка с вниманием, исключительно присущим фанатичным служакам.       Видного портупей-юнкера Фрица точно гипнотизировал пристальный, упорный майорский взор старчески бледных, строгих глаз, и они смотрели на него, не моргая. Сухое скуластое лицо Шадиса суживалось ко лбу, а внизу переходило в густую чернявую бородку заступом на арабский манер и таким образом имело форму тяжёлого ромба. Скорее всего, Шадис в молодости был косматым мужиком. Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого в лотарингской унтер-офицерской школе голоса — голоса, которым он и сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен в самых укромных местах обширного плаца и даже за пределами казарм.       — Ты кто такой? — отрывисто спросил Шадис, внезапно остановившись перед Зигфридом.       — Портупей-юнкер первого взвода Зигфрид Фриц, господин майор Фридман. — Зигфрид выдвинулся вперёд и приложил руку к фуражке.       Жан продолжал смотреть на Зигфрида с лёгким удивлением во взгляде. Проворливый товарищ даже запомнил настоящее имя воспитателя.       — Так это ты тот самый Фриц из Риквира? — Казалось, что Шадис сменил гнев на милость, услышав знакомое имя. Он всё всматривался в светлое юношеское лицо, не закрытое вьющимися локонами, которые Зигфрид старательно припрятал под фуражку ещё перед выходом из дортуара.       — Так точно, товарищ майор.       Повернувшись вполоборота, Шадис всё продолжал посматривать на воспитанника с невиданной ранее мягкостью во взгляде. Жану казалось, что в этих глазах читалась какая-то горькая жалость или, может, даже сострадание, с какой обычно смотрят на сирого и убогого юнца, пережившего все допотопные невзгоды.       — И угораздило тебя так ловко обелиться из всех запятнанных, — произнёс Шадис с вдумчивым спокойствием, пока Зигфрид продолжал стоять ровно, не шелохнувшись. — И как ты считаешь, портупей-юнкер Фриц, правильно ли ты поступил?       Жан и Леви озадаченно переглянулись. Расползлись чумой шепотки.       Голова юноши держалась на шее, как ловкий всадник гарцевал в кавалькаде. Он смотрел словно не на Шадиса, а сквозь него.       — Мой поступок — моя ответственность. И моя ответственность — исполнять свои обязанности во благо Империи, служить кайзеру и отечеству, господин майор Фридман.       Казалось, что иголочки у глубоких глаз Шадис заполосились пуще прежнего.       — И как оно, внутри не колется?       Зигфрид, будто изворотливый уж, ответил совершенно невпопад на одном выдохе:       — Любовь к родине, верность кайзеру, сознание, что долг каждого — жить ради благополучия семьи и государства, мне прививали с раннего детства мои родители.       — Неужто ли все родители?       — Я горжусь своим отечеством и его выдающимися людьми, боготворю великого Вильгельма, его страстную волю и неиссякаемую энергию. С офицерской присягой на верность я неразрывно свяжу готовность к самопожертвованию.       Сложилось впечатление, что каждую реплику Шадиса Зигфрид использовал как паузу, чтобы набрать побольше воздуха в лёгкие и чётко выпалить гордую речь.       Шадис оценивающе оглядел осанистого юнкера с ног до головы и сказал:       — Ну, посмотрим, портупей-юнкер Фриц, на что ты здесь способен и правду ли о тебе говорили в Риквире. Ты совершенно не похож на отца. Вольно.       Зигфрид чеканно опустил руку и вновь встал навытяжку.       — Где здесь Леви Аккерман?       — Я, господин майор, — тихо пролепетал наобум Леви.       — Колени вместе, Аккерман, чтоб на тебя свалилась глыба с крыши, паскудёныш мелкий! — повелительно гаркнул вдруг Шадис, выкатывая глаза.       Леви виновато потупил глаза в землю, плотно поджав бледные губы. Он нечаянно задел правую пятку Жана, ровняя ноги. Нигде ему, неприкаянному Агасферу, не было покоя, а тут — тем более…       Жан много чего ожидал от бурсы, да только был плохо наслышан о здешних истинных нравах. И он понял, как же ему повезло знаться с Зигфридом Фрицем.       Несмотря на военный быт, где, казалось, и так должно было быть всё упорядочено, кадеты переняли корпоративную культуру: недостаточно было заниматься шагистикой перед носом воспитателя, надо было знаться с буршами, особенно если ты всего лишь новоиспечённый фуксачок.       Вступая в любое германское высшее учебное заведение, новичок, которого пренебрежительно называли фуксом, получал покровителя — если повезёт! — в лице одного из буршей. Общение между старшим и младшим напоминало собой существовавшие в средние века отношения между рыцарем и его оруженосцем, с примесью российского холопства. Как раз то, что у Жана было с Леви: один в один. Да и вообще Жану казалось, что стал своеобразным буршем для одного Леви, сам того не осознавая: бурш приглядывает за фуксом, чтобы тот хорошо изучил устав корпорации и строго выполнял её обычаи, приучает его драться, защищает его от нападок других задир.       То-то Жан и приметил, что вчера на ужине кадеты как-то странно столовались, неестественно по возрасту скучковавшись. Только первокурсники делили хлеб за общим столом — оно и понятно, ещё не все узнали условия бурсацкого житья-бытья. Глаз Зигфрида, поднаторевший в выборе людей, быстро считал, кто есть кто. И был прав: нагловатые второкурсники, с которыми им так не посчастливилось сжиться, были теми самыми буршами.       За завтраком Зигфрид на ухо нашептал Жану, кто что из себя представлял. Судя по норовистому характеру и разноперости компании Гергера, их корпорация была авторитетной и поглощала новичков, ловко схватывая их в капкан. Логика такого разнообразия была до удивления простой: вчерашние фуксы, молодые люди поприятнее, по-фокуснически агитировали первачков присоединиться к их шатьи-братьи, как бы располагая к себе зелёных отроков.       В этом деле было важно не торопиться, ведь, попав в корпорацию кичливых авторитетов, придётся им прислуживать лакеем и постоянно платить штрафы. Зигфрид умело подметил, что, не заручившись поддержкой мастодонтов кадетской элиты, невозможно будет здесь пробиться. Можно было, конечно, надеяться только на себя и стать диким, решив не примыкать к корпорации, но не так давно переставший посасывать материнский сосок волчонок без стаи не выживет. И важнее всего в этой заварухе было пристроить Леви — задача казалась непосильной ношей, которую опять же придётся нести на горбу Жану. Надорваться — вот что было его судьбой. Но тут ничего не попишешь: Леви плохо разбирался в людях, ведь толком он народ в своей жизни не видывал. Таких, как он, стеснительных, забитых, нерезких, звали дичью, и на эту дичь нередко охотились.       Жан всё же посилился нарушить обещание ни с кем не рекомендоваться дальше дежурного знакомства. Но головная боль от этого никак не утихала — всё равно оставался Леви, за которым был нужен глаз да глаз.       Леви воистину являлся своего рода фуксом для самого Жана. По словам Зигфрида, катаясь за городом, нанимая лошадей, забирая что-нибудь в магазине, бурш бесцеремонно обращается к своему фуксу, заставляя его платить за себя. Только вот Жан заручился финансовой поддержкой господина Аккермана, а так в остальном описание подходило как никогда идеально к их странно сложившемуся товариществу. В большинстве случаев бурши безжалостно обирают своих фуксов и делают это без стыда и совести — это даже считается своего рода гордостью. В этом отношении фуксы страдают не только от собственных покровителей: единожды в неделю огнёвок экзаменуют, но не из научных предметов, а из устава корпорации, при этом за каждый неверный ответ с них взимают штраф. Неуважение своего наставника было сродни попранию святыни.       Торопиться было есть куда — в идеале бурши укомплектуют корпорации через неделю, и надо было шевелить оглоблями, как приговаривал через губу Зигфрид. Сейчас же Жан не думал ни о чём другом, кроме расписания, на которое он озадаченно лупоглазил, будто изучал китайскую грамоту.       — Надо ещё выбрать язык, — мудро подметил Зигфрид, водя пальцем по свежевыписанным чернилами буквам.       Обучали в унтерской школе лишь двум языкам — французскому и русскому. Жану на родном языке было делать нечего, лишь однокашников злить. Иностранные языки ему остортечели ещё в гимназии, да и манкая возможность никуда не записываться больше прельщала неодарённого в гуманитарных науках юношу. Он всё порывался научиться фехтовать, бороться в спарринге и заниматься верховой ездой. А корпеть над учебниками было смерти подобно: строгая учительница Марко надзирала за нерадивым учеником, приневоливая его аккуратно писать домашнее задание и чётко ударять слоги в одах на латыни.       — Эх, ну, русский так русский. — И с этими словами Жан макнул в чернильницу перо и поставил в списке фамилию.       — Я тогда с тобой. — Леви перенял перо и, вытянув руку как можно выше, вывел неловкое — с причудливыми очертаниями, не похожими на печатные буквы, коим учат в школе на уроках немецкого, — «Леви Аккерман» под фамилией «Кирштайн».       — А ты? — обратился к Зигфриду Жан.       — Я тогда на французский.       — Э, ты чего, шугаешься нас?       — Надо выбирать более перспективные вещи. — Зигфрид безапелляционно черкнул ретивой росписью своё имя. Пока он выводил крючки на свободной строчке, голова Жана разрывалась от развесёлого гула старшекурсников, спускавшихся с лестницы в рекреационный зал.       Побуревшие от бесчисленных пьянств суровые лица матёрых буршей не лоснились, а стали матовыми болванками, на которые вояки, по обыкновению, расправляют кожаные каски с рудыми пиками. Возможно, эти склочники и завидовали, как бы смешно это ни звучало, естественной юношеской красоте Леви. Кадетская шлифовка не положила своего казённого отпечатка на его картинное, породистое и не по-детски серьёзное лицо еврейского отрока, ни разу не пригубившего пива за эти семнадцать лет.       Знал бы Жан, что унтеровская школа мёдом не покажется, так бы и сидел под деревом, заучивая нехитрые оды да ударения кулаком выбивал по стволу, — и бед бы не знал. Но он сделал выбор мужчины. В эту учебную неделю он вливался нехотя, но на то и есть взрослая жизнь, чтобы вечно превозмогать тревоги и бороться с лодырничеством. Жан никогда в жизни столько не учился.       Вызубривать материал от доски до доски шесть часов в день было явно недостаточно — и засыпали несчастные кадеты над чертежами и раскрытыми учебниками, так и не доучив параграф до конца. Даже среди старичков сложилась присказка, что цивила легко узнать по слюнявому подбородку и храпу за столом, а вот состоявшиеся портупей-юнкеры на своей шкуре ощутили, что военная выправка просто так не даётся. Её, выправку, надо усмирять, брать голыми руками и, превозмогая, придушивать, как змею, — а то иначе она придушит фукса, которому и так несладко жилось среди прожжённых буршей.       Зыркал Шадис по головам молоденьких солдатчинушек так страшно, что многие третьекурсники его до сих пор всячески шугались, а Франц и подавно не рекомендовал с тем спорить и в строю с соседом при нём распотякивать. Некогда переживший арабский гнёт военный мог прокричать на фуксика, который громко сглотнул или шумно вздохнул. Слух у него был отменным, на то и музыкант…       Шадис вёл топографию и постоянно поправлял чужой учительский план занятий по тактике — преподавание топографии должно быть так направлено, чтобы содействовать усвоению тактики. «Топография, — говорил он с поднятым пальцем, — царица наук! Без топографии вы даже не узнаете, как метит территорию враг. Вот вы увидите его говно, подумаете — туалет! А он так метит, как лучше пушку поставить, чтобы вас всех, сосунков поганых, ядрами облупить!» Он всё кричал, чтобы решения задач по плану от зубов отскакивали, а не то затеряются кадеты в поле — практические занятия были не за горами. У Жана с абстрактным мышлением было туго, и он не мог смириться, что придётся обходиться без вспомогательных помет на карте. Зигфрид же не переставал поражаться: как бы он доходчиво ни объяснял Жану, как правильно продвигаться по тому или иному пути, у Жана в голове было пусто, как в солдатском котелке.       Шадис уже на второй день обучения подозвал Жана к доске и спросил с него решение задачи, попутно раскрывая размашистую нотату. Жан, пуляя взгляд куда-то мимо учителя, делал вид, что пытался вспомнить, куда он мысленно проложил штриховку и наметил красные флажки. Жан, наплешившись сполна до позора, вернулся на место после вскрика: «Распоэзился!» И тут возникает патовая ситуация: Жану от мстительной амфибии Шадиса антидраль не спрятать, а на экзамене его уж наверняка срежут. Если бы Жан был семинаристом, он бы точно нёс ахинею на соображениях богословствующего разума.       Возможны были неприятные для ученика коллизии, когда кому-либо выходила очередь в один день отвечать по трём или даже четырём предметам. Подобные бенефисы, о которых поведали закоренелые сорвиголовы, ввергли молодняк в отчаяние, кроме одного сокурсника. Что ни занятие, то у Зигфрида наставал звёздный час, где он бойко чеканил решение и прокладывал несколько маршрутов, о которых Шадис даже не задумывался. Конечно, не все отроческие порывы отличиться поощрялись доброй оценкой, да и некоторые решения были сомнительны и «безобразно глупы», но это не помешало Зигфриду получить больше всех оценок к концу недели по теоретическим дисциплинам. «Метишь в аудиторы», — неожиданно, казалось, даже для самого себя подмечал Шадис, наблюдая, как после ответа Зигфрид старательно вытирал влажной тряпочкой чертежи. Жана не грызла зависть; скорее, его терзал вопрос, как Зигфриду удавалось так мастерски ублажить всех учителей.       Не менее строгий, но справедливый был учитель тактики Теодор Магат. Жану удалось разузнать, что его здесь уважали и любили больше всех. Хоть и рассуждал он резко, но в нём чувствовался дух компромисса: так, когда другой долбёжник, помимо Зигфрида, попытался продвигать своё наивное новаторство в тактике, Магат спокойно тому объяснял его неправоту. И поэтому Жан боялся меньше всего ошибиться на его уроках.       Так и сидел Леви Аккерман филистером на последней парте около Жана Кирштайна; тот за лето вырос и мог увидеть доску или пьесу хоть из райка, а вот гонимому и нелюдимому Леви приходилось постоянно отвлекать горе-ученика, чтобы хоть как-то записать новое грамматическое правило.       После теории настала очередь занятия по стрельбе. День был настолько сумбурным спозаранку, что аж руки у Жана одеревенели, пока учились собирать по инструкции пистолет. Получалось мало у кого следить за руками учителя и точно следовать за каждым его действием. Даже изнурённый Зигфрид к концу дня как-то выдохся: то выступ кожуха не вошёл в паз сепаратор, то рукоятка выскользнула из потных ладоней, то возвратная пружина не наделась на трубку, то затвор не с первого раза присоединился к пистолету. Зигфрид до победного сдержался, чтобы не выплеснуть прилюдно свою фрустрацию от неудачи, — Жан услышал, как за углом казармы громко, самозабвенно шандарахнули по пустому ящику.       На третий день, в среду, перед началом урока Зигфрид объяснил новую схему: можно получать лишние баллы, поправляя ученика, отвечавшего либо невпопад, либо со скромной ошибкой. Жан, чьи ответы отличались вопиющей неточностью, пренебрежительно отмахнулся, но всё же решил попытать удачу. Зигфрид, севший между Леви и Жаном, быстро вертел головой, нашёптывая им на ухо поправки, но те прошляпили и первый, и второй шанс поймать баллы. Так и называлась эта добрая традиция отстававших, чей глаз был намётан на чужие пометки, оставленные в библиотечных учебниках, — ловля баллов. На последнем уроке, на занятии по русскому, Леви удалось два раза поправить — не без помощи Жана — одноклассника, который дважды ошибся в ударении. Хоть где-то Жан Кирштайн был хорош!.. И благодаря ему Леви не сплавил последние баллы.       Учитель русского был приятный мужчина средних лет: он без устали талдычил слоги, скороговорки и прочие прелести русской грамоты, от которой у Жана на голове волосы шевелились. А когда видел, что молодняк умордовался, начинал заводить свои тускуланские беседы ни о чём. У французской группы было всё сурово и несомненно строже, и после заучивания правил чтения кадеты примутся за бездумное зазубривание военных терминов. Изучение же русского ограничивалось основами грамоты, чтобы впоследствии можно было самостоятельно совершенствоваться в изучении языка. С учителем Жану было как-то проще: в отличие от гимназийского учителя латыни, тот просил от учеников лишь кратко выражаться по-русски о предметах обыденной военной и штатской жизни. В их учебнике постоянно были однотипные, безынтересные тексты про барышню Алину, которая лишь читала сентиментальные романы все дни напролёт, звала себя на французский манер Аделин, ела любимые груши, ненавидела немецкий язык и обожала дворянина по имени Михаил. Учитель всё мнил себя новатором, корифеем методики преподавания, и поэтому часто задавал кадетам буквально досочинять судьбы Алины и Михаила. Так, у Жана главная героиня учебника освоила немецкий и удачно вышла замуж за возлюбленного, а у Леви несчастная Алина отравилась грушами в саду Михаила и скоропостижно скончалась в карете по пути к поместью. Почему-то Леви самому захотелось составить этот текст без всякой помощи. Правда, на втором занятии они только освоили самую базу, но подобная незадача нисколь не помешала ему углубиться в словарь. Вот что значила чистая мотивация творить!..       Жан часто пыхтел, выводя в прописях кириллицу, и вспоминал о Мордочке: дай ей книгу — и она её мигом освоит и перескажет. Жан же сам учиться не мог — над ним должен был стоять ментор. Теперь же ментором стал он сам: Леви, насупившись, корпел над тетрадью и спрягал глаголы, зазубривал нелогичные правила. А когда Леви вновь херил пером уже развезённую мазню, он жалобно косился на Жана, но помощи чурался. Не выдерживая этой душевной каторги, Жан откладывал свою работу и подсаживался к соседу, пытаясь вчитываться в его каракули, начерканные на семитский манер. Так Жан и делал домашнее задание по русскому и за себя, и за Леви Аккермана.       Нашёл Жан отдушину в письмоводстве и военной документации. Один из воспитателей старших курсов, кургузенький старичок, которому до непригодности было рукой подать, раздал первокурсникам шаблоны и письмовники, по которым, списывая да переписывая, кадеты составляли донесения, рапорты, письма, протоколы, списки и отчёты, установленные в роте и отдельной команде. Это была единственная незатейливая домашняя работа, на коей Жан отдыхал, бездумно калькируя с учебника формулировки, да поскрипывал пёрышком…       После сражения с топографией Жан вновь открывал учебник по русскому и обречённо гипнотизировал новые падежные окончания, которые плавили мозг, словно его безбожно клеймили этими самыми знаниями. Голова кипела, страницы шелестели, лапались.       Франц, заходивший к ним в комнату, частенько шутил, что по языку ясно, как ведёт себя народ: у французов бесперебойно в политике всё идет верх тормашками, у русских — полная каша, а у немцев всё чинно, мирно, благородно. У Жана как раз всё и шло верх тормашками. А как бы хотелось хоть маломальского порядка не только в голове, но и в душе…       Пора было принять — Марко здесь не поможет. Придётся прыгнуть выше головы или на крайний случай вымаливать у Зигфрида то заклинание, по которому он вызвал Дьявола и продал тому душу за умение так хорошо раскладывать тактику.       Из практических дисциплин больше всего Жану были по нраву фехтование и верховая езда. Ему не терпелось уже в поезде взять шпагу, наловчиться ею орудовать. Пока что курс верховой езды был для всех общий — только на третьем курсе придётся решать, в какой батальон податься. Кавалеристы и артиллеристы знакомятся с инструкциями для верховой езды и с порядком в конюшне, они же углубляются в иппологию. Остальные тоже обучаются седловке, взнуздыванию, ковке, уходу за лошадью, её лечению. Об этом Жан и так прекрасно знал — Марко была дочерью конюха. Может быть, он и сам когда-то станет кавалеристом. Да хоть йегеристом, лишь бы не иметь никаких дел с бомбами, фортификацией, минами и схемами… Инженерное дело его уже начало вгонять в скуку. Третьекурсник Франц был пионером, выполнявшим несложные полевые сапёрные работы, но энтузиазмом от его рассказов не сквозило.       И стар и млад шутили, что дядьке Аккерману надо было для племянника прикупить дамского пони, а то ещё чего недоброе случится и останется мануфактурщик без наследника. Леви было муторно взбираться на лошадь; что уж говорить про его паническую боязнь этого огромного животного, чей норов ни один неопытный салага не предугадает.       Жан же гарцевал на лошади не так уверенно, как Зигфрид. Жан иногда подшучивал, что тому уже можно сразу выдерживать экзамен и идти в свои семнадцать командовать взводом.       — Дурак ты, Кирштайн. — Зигфрид импозантно толкнул лошадь шенкелями и процокал по дорожке перед тем, как начать спешиваться. — Оценки вообще ничего не решают. Решает то, что у тебя в голове.       — Но ты неплохо так поднаторел за эти полгода, я смотрю, — некультурно присвистнул Жан, натягивая на себя поводья. — Даже дед Шадис не так буянит, когда ты нечётко поёшь у доски. Не это ль чудо?       — Легко цивила угадать по таким речам. Годик здесь поваришься и дальше сам поймёшь, что важнее здесь научиться всё всюду просекать.       Зигфрид обернулся, следом и Жан. Сзади юношей полудохло телепался Леви на скривлённой изморенной кобылке — юношеское бледное лицо покрылось лиловым отливом, словно на светлом холсте мазками наложили разбодяженную акварель.       — Вот с этим надо что-то решать, — сказал Зигфрид.       — А чего решать?       — Надо решаться на корпорацию. Вне компании он быстрёхонько сгинет.       — А ты сам там решился, к кому примкнуть хочешь?       Зигфрид остановил кобылку и сам принялся перекидывать через неё ноги. Жан, всё оставаясь сидеть верхом на саврасой кобылке, наблюдал, как технично — а главное — сдержанно — ссаживался юноша с лошади. Зигфрид тряхнул светлыми волосами и провёл рукой по взмокшему лбу.       — Я никуда ни к кому не хочу. — Зигфрид схватился за поводья и принялся спешивать лошадь к конюшне. Жан поступил точно так же. — Я не вижу из буршей ни одного достойного кандидата на верховодство. Терпеть не могу, когда надо мной командуют глупые, бездарные люди.       — Я бы лично присоединился к Францу Кефке.       — Что там у них за корпорация?       — Французы Эльзаса и Лотарингии. Мне б было там проще и веселее, конечно, да и он парниша неплохой, да только куда девать Леви… Ну не оставлять же его на произвол судьбы?       — Кирштайн, я тебя умоляю: ты вообще его слышал, этого Франца Кефку? Уже третий год здесь крутится, а до сих пор после практических занятий ноет, что ног не чувствует. Ему их что, на сапёровом поле оторвало?       Кислолицый Леви, готовившийся к соскоку, принялся торопливо слезать с лошади, не вынув одной ноги из стремени.       — Да стой! — начал пасовать руками Жан. — Сейчас упадёшь!       Леви вовремя прилабунился к переднему луку и сам навалился на лошадь, обняв её за шею обеими руками. Жан помог тому слезть и отвёл две лошади в конюшню.       — Кончай этот цирк, Аккерман, чай не на манеже, — сказал им поджидавший Зигфрид с беспристрастным лицом, убирая со стойла полупустую поилку.       Жан заметил краем глаза, как Леви мелко перебирал трясущимися пальцами верёвочки с узелками.       Жан ни за что бы в жизни не поверил, что каждый урок Зигфрид всегда знал назубок, а лошадь умело пришпоривалась, словно Фриц из Риквира уже несколько лет выслужил кавалеристом. Но на четвёртый день Зигфрид без страха в глазах и смятения в спокойных руках отвечал с места достойно, а у доски и вовсе блестяще выдерживал ответ, будто выверенно тараторил перед экзаменационной комиссией. От взгляда Зигфрида Жану становилось как-то не по себе: глаза были слишком взрослыми, оттого и недоумевал непутёвый Кирштайн, который, как и всякий здешний мальчуган, знал и вилу, и стог, а таких серьёзных усталых глаз отродясь не видывал. Деревенские парниши становились матёрыми мужичками раньше, чем холёные городские франты, но Зигфрид сохранял в себе господский лоск и несвойственную его ровеснику зрелость. Голос Зигфрида звучал по-взрослому, а манера держаться беспрестанно поражала: парень воспитателю никогда не перечил и не дерзил, но умел рассуждать здраво и трезво, и всякое его возражение весило больше, чем безграмотное преподавательское слово, по ошибке пророненное с бодуна.       И опытным путём было доказано — и то по воле случая, — что у Зигфрида Фрица не всё так шло гладко, как виделось непроницательному Жану. Так как Зигфрид наотрез отказался страдать над русской азбукой и склонениями, на смену пришли другие языковые трудности — французские. Жан удивился, когда в один из вечеров Зигфрид встал над душой, пока тот скрипел пером, выписывая новые таблицы, и подложил к жаниному локтю тетрадь, в которой плавали по красным чернильным волнам ошибки и замечания. От страниц разило крепким табаком — именно такой покуривал Зигфрид в туалете вместе с остальными кадетами. Сегодня вечером Жан не ходил курить — не заслужил. Он дал себе обещание поцибарить только после того, как проспрягает свежий ворох неправильных глаголов.       — Исправь, пожалуйста.       От Зигфрида пахло одеколоном, которым он то и дело духарился, сбивая остроту табачка, чтобы воспитатели того не поймали и не вписали в чёрную доску.       На кровати с учебником угнездился Леви. Он всё вчитывался в неразборчивые страницы и чуть ли не зевал от всепоглощающей скуки.       Жан оторвался от очередного скучного фолианта и со смешком бросил:       — Что, не везде ты удал оказался, братец?       — Исправь, и я пойду. — Голос Зигфрида сквозил холодом.       — Может, тебе там объяснить? Подсказать? — Жан сделался мягче, осознав, что бравада была здесь лишней: — А то ты как иначе объяснишь и дальше поймёшь?       — Ты просто исправь. А я гляну на твои правки и намотаю на ус, как делать не надо. Я не понимаю, как устроена вся эта ваша романщина.       — Ага, и не поймёшь, — пробубнил себе под нос Жан, как старый учитель, когда перо шустро расставляло акценты и циркумфлексы над словами. После мимолётной проверки Жан взял тетрадь со стола и вручил её в открытом виде, чтобы свежие чернила не смазали последние нетронутые буквы. — И за романщину ответишь. На, держи. И только правописание запоминай.       На фоне сухо шелестели страницы. Жан, вдруг почувствовавший сбоку устремлённый на себя взгляд, обернулся: на него из-за учебника недобро пялились два тёмно-синих глаза, в которых, помимо яркой синевы, горело ещё что-то другое.       — Да? И есть вообще правило, когда мы пишем гравис, а когда — акут?       — Я тебе ничего нового не расскажу, всё в учебнике есть. Я говорю грамотно, а пишу плоховато… Да и где мне было учиться грамоте?       — И как французы всё это запоминают?       — Ну… как? Никак. Просто учи так, чтоб от зубов отлетало.       Сконфуженный Зигфрид, чьи волосы тлели без огня — настолько насмолилась светлая шевелюра от густого курева, — крестообразным движением почесал за ухом, перевёл взгляд с Жана на тетрадь и окунулся в пучину французской науки.       — Жа-а-ан, — протяжно подозвал к себе Леви с капризными нотками в голосе, опустив книгу на колени, — иди сюда, я не понимаю.       Зигфрид вздёрнул бровь, на что Жан поджал губы, приподнял брови и нарочито развёл длинными руками.       — Извини, братец, в другой раз объясню. — Жан с виноватой улыбкой хлопнул себя по бёдрам.       Вставая, он сдвинул стул поясницей, прошлёпал к Леви и, кряхтя, уселся возле него, поглядывая в книгу.       Жан, оторвав взгляд от учебника, взглянул на Зигфрида: тот уставился на них спокойным и неподвижным взором остекленелых осуждающих глаз.       Бурши так и продолжили безбожно базить белоподкладочника Леви. Они травили несчастного племянника мануфактурщика так, чтобы он не нашёл исхода своему гневу, и в этом своенравии ошибались как никогда.       — Травить Аккермана! Бенефис ему хороший закатить, бенефис с подношением!       — Жид, а поди-ка сюда!       Леви, закусив губу, так и продолжал выкладывать учебники и тетради с сумки на стол. Пока два соседа, Гергер и Дитер, улюлюкали да травили журавлей, Леви делал вид, что пересчитывал переложенные школярные манатки, как пастух считал по головам овечек в плотном стаде.       — Жид, а, жид, что, теперь берёшь примерчик с франка и весь немецкий позабыл? — Гергер растянулся в паршивой улыбке и привинтил крышку обратно к маленькой фляжке, которую удавалось проносить весь день, на плацу из неё попивая да хмелея, в голенище высокого сапога.       Жан, почесав подбородок, решил не лезть, ведь он научил Леви придерживаться бесстрастной политики и не вмешиваться в форменную хлопотню. Да и Жан, проживший на этом свете аж семнадцать лет, знал, что второго раза сам он не выдержит — и как даст в нос обидчику, да как отдубасит со всей ненавистью!.. Жан не был хорош в науках, но не ленился лишний раз себя перебороть и снова влезть на брусья. Он быстро забывался, повторяя тренировку, поэтому, войдя в раж междоусобицы, останавливаться не будет — здравого смысла не хватит, не пробудится.       — Жид, ты чего молчишься, тихушник? Не видишь, что с тобой бурши разговаривают?       — Неделька почти прошла, а ты так и не вникнул в суть да дело, а? Когда в дортуаре к тебе обращаются, ты должен стоять как штык!       Леви перестал лапать учебники и, выпрямившись, резко обернулся всем телом, вызывающе бросив:       — Стоять у тебя хуй будет в жопе, а ты, паскуда, вспомни, с кем разговариваешь.       Ошалелый Гергер перестал глотать из фляжки, к которой присосался, как пиявка, и быстро сглотнул.       — Чё ты сказал, а ну-ка повтори? — Гергер принялся приподниматься с места.       — Ты не слышал? Я повторю. — Леви уж совсем бесстрашно стоял. — Стоять у тебя хуй будет в жопе. Закрой свой рот и больше не разевай на меня свою рукавицу.       Подбежавший к Леви бурш начал трясти мальчонку за грудки и, плюясь ему в лицо, злобно прорычал:       — Вообще стыд потерял, вонючая мерзкая еврейская крыса?!       Не успел Жан ринуться к ним, как тут же ему оградил путь Дитер.       Леви уже безбожно дёргали за воротник формы и прыскали в напуганное лицо:       — Извинись, сука.       Леви, смотревшись прямо в лицо Гергера, немо гипнотизировал своего обидчика. В Леви, таком слабом, тщедушном, хилом, чувствовалась отвага, порождённая гордостью, самомнением.       — Мне долго ждать?!       Леви лишь в ответ по-боевому сжал челюсть, унимая трясущийся подбородок. Было видно, как напряглась его белёсая шея, на которой проступала нездоровая краснота.       Жан стоял в бездействии, прекрасно зная, что, если он всё-таки сорвётся, потасовки не миновать. Он безмолвно, молитвенно шептал, чтобы Леви просто дежурно попросил прощения и отправился с миром.       Гергер труханул Леви ещё раз, и тот сдавленно процедил сквозь зубы:       — Извини, Гергер.       Его отпустили. Леви закашлял, остро поперхнувшись слюной, и принялся потирать затылок, на котором остался след окантовки воротника. Руками он стал шурудить по столу со спины, не отводя взора от Гергера, который подошёл к своей тумбочке, куда, нагнушившись, влез внутрь с головой. Раздался звон стекла.       Дитер, покосившись на друга, прекратил сдерживать Жана, у которого чуть ли пар из ушей не валил.       Жан вернулся к столу, на котором так и бесхозно валялись левины тетради. Он из любопытства открыл последнюю тему по тактике, чтобы проверить, что поставил ему Магат. Он погрузился в чтение, всё про себя сетуя, насколько же потно придётся обучать человека, никак не созданного для военного дела. Жан никак не мог себе вообразить, как вообще Леви, который и мухи не обидит, будет командовать сначала взводом, потом ротой, а затем, если у Кенни денег хватит, целым батальоном.       По левую руку скрипела кровать. Жан так и продолжал перелистывать страницы, представляя, как Кенни закажет с Франции именную гильотину и примостит туда голову Жана за несоблюдение договорённости. Ладно бы Жан умом блистал во всех этих теоретических науках, он сам не был семи пядей во лбу, да и звёзд с неба не хватал.       Кровать скрипела странно, точечно. Он поднял голову и, уставившись на Леви, стоявшего на кровати сзади копошившегося Гергера, вскричал:       — Т-ты… Ты что делаешь!!!       Гергер обернулся. Леви, распластав руки, с грохотом рухнул на него, повалив его на пол.       Он брызгал слюной в клокочущем гневе, исступлённо размахивая раскраснелыми кулаками, и громко ревел на весь дортуар, ускоряясь сильнее. Леви, плотно оседлав стан обидчика, безостановочно лупцевал Гергера, который, казалось, вот-вот испустит дух. Ерепенясь, он забывался в этой истязающей драке.       — Сдохни! Сдохни, сдохни, сдохни, сдо-о-охни-и!!!       В руках еврейского страдальца и доходяги уже истощалась мощь, иссыхал прилив возмездия, кулаки размахивались медленнее, еле-еле, но он, верный мести, продолжал растерзывать побеждённого.       В дверях приоткрылась щёлочка и тут же закрылась.       Жан рванул к драчунам — и был следом повален Дитером, принявшимся держать его за плечи.       — Да что ты меня держишь! — Жан лупанул коленом ему под дых, и тот, остро ахнув, свалился с него на палас, хватаясь за пах.       Отдавив по невнимательности плечо катавшегося по полу бурша, Жан кинулся к Леви со словами:       — Да прекрати! — и схватился за его талию, потянув неугомонного паренька на себя, но тот всё продолжал раздербанивать в воздухе фантомного Гергера, который вообще поднялся с пола и старался очухаться.       Леви всё сучил кулаки с неутомимостью адского цербера, громко хныча. Жан прикрыл его рот рукой, чтобы не навлечь беды, и в панике оглядывался на дверь. Леви принялся мотать головой, поглядывая на струсившего бурша, у которого немой взгляд был разговорчивее любого слова на свете. Вся рука Жана покрылась пенистой слюной.       От злости Леви сослепу дерябнул Жану в глаз, чтобы выбиться из твёрдой хватки.       — Отпусти меня! Отпусти, кому сказал! Я его убью!!! Убью!!! Ненавижу!!! Сдохните вы все! Ублюдки!       — Вы что тут устроили?       Жан и Леви обратили головы к дверям — в проёме стоял фертом злобный Шадис.       — Аккерман, Кирштайн, Шварц, Кляйн!       Жан в испуге приподнялся, опустив плечи Леви, и тот обессиленно свалился оземь и закряхтел, как выпавший с люльки младенец. Жан запальчиво отдал честь и затараторил:       — Господин майор Фридман, это я устроил драку, Леви Аккерман здесь совершенно ни при чём!       Направившись к Жану тяжёлой походкой, Шадис грозно зашагал по скрипящим половицам. Он больно схватил Жана за ухо и оттянул его к себе.       — Что творишь, мелкий паскудник, а?! Без году неделя, а ты здесь зарываешься?       — Я не по с-своей в-воле так… г-господин м-майор, — грубо запинаясь, всё объяснялся Жан, перемежая каждое слово вздохами и неловким заиканием, — я-я защищ-щал Ак-керм-мана…       — Да что тут у вас происходит, первый взвод?       На пороге возник майор Магат, державший под мышкой тубусы.       Развернувшись на пятках, Шадис, всё держащий Жана за ухо, грозно разразился:       — Вот что происходит!!! Ещё молоко на губах не обсохло, а это вчерашнее невысохшее семя уже нарывается на потасовку посреди дня! И как это понимать, а?! Зови Китца, а!       — Господин майор, да отпустите вы его уже наконец, а то парниша весь уже синий, как слива. — Магат не опустился до панибратства.       Шадис резко отпустил Жана, который еле удержался на ногах. Его голова начала пухнуть, и чувствовалось, как вместо мозга катались внутри черепа свинцовые шарики. Кисло-горькая тошнота подкатывала к горлу.       Под ногами Жана тихо на ковре плакал Леви, чьи плечи волнами подрагивали. Жан, кое-как балансируя, подсел на корточки и принялся приподнимать товарища, всё не опуская головы и воззрившись на воспитателей.       — Да кто тебе, щенок, приказал «вольно»?! Я тебе разрешал?!       — Отставьте, пусть поможет своему товарищу подняться. Разве в этих стенах они не учатся помогать попавшему в беду солдату?       — Уж что-то вы очень смягчились по прибытии в Империю, господин майор Магат, вас давно в Африку не кидали? И из-за таких, как он, — он рубящим движением резко махнул рукой, — все молокососы в пески ложатся и остаются там гнить на съедение тарантулам! А всё потому что самоволие ни к чему порядочному никогда не привело! — Вновь повернувшись, он страшно закричал: — Какие вы к чёрту офицеры? Вы жратва для тарантулов и дерьмо верблюдов, вкусное, мясистое! Так, вы вчетвером неделю нарядов вне очереди.       — А пока наш воспитатель не придёт, мы никуда не пойдём!       — Да, никуда не пойдём! — Дитер, будучи яростной подпевалой, крякающе поддакнул. — Вот когда воспитатель Верман придёт, так мы и поговорим.       — Ты! — Шадис страшно вылупил глаза, сгорбившись, как хищник, готовившийся к нападению, — ты что мне тут метелишь, сосунок! Думаешь, на третьем году простительно? Ты сейчас у меня отсюда вылетишь птичкой, — он уже поднялся на ор, — через это чёртово окно, через которое вы мне тут во двор дымите!       Все обернулись на дверной скрип. На пороге оказался Зигфрид Фриц с чуть помятым лицом, на котором слюдяным блеском переливалась на солнце кровь. Он, как всегда, выразительно отдал честь и вытянулся, словно в строю.       — Господин майор Фридман, господин майор Магат, я, первокурсник Зигфрид Фриц из первого взвода, ввязался в драку с Гергером Шварцем и Дитером Кляйном.       — Вот много чего я от тебя ожидал, но такое! — вскричал взвинченный Шадис, яро жестикулируя. — Но такое, Зигфрид, я вижу впервые! Золотой досочки оказалось мало, надо ещё и на чёрной повисеть, да-а-а? На не-е-ей?       — Да кого вы слушаете?! Это Аккерман с Кирштайном!       — Посмотрите сами на лицо Леви: на нём ни синячка. Да и как маленький и тщедушный Аккерман мог избить третьекурсника, вы сами подумаете?       Шадис, сверкнув глазами, обратился к сидящему на полу Леви:       — Встань, кадет.       При помощи Жана Леви поднялся с паласа и, опустив голову, старался перестать хныкать, дабы всенародно не позориться. Жан ощущал, как руки Леви слабели, дрябли.       Шадис подошёл к Аккерману-младшему и, пригнувшись, взглянул в его лицо: он не обнаружил ни царапины. Затем он проверил с взыскательностью военного на ссадины щёки, лоб и руки Жана.       — Ты, говоришь, избил третьекурсников? Да вольно уже, хватит с тебя!       Зигфрид опустил руку. Его подозвал к себе Магат и, взявшись за его скулы обеими руками, повертел его голову, всматриваясь в свежую рану.       — Как тебя ударили? Будто к стене приложили.       — Я уже не помню. Я сразу в туалет ушёл.       — А почему кровь не смыл?       — Она вновь потекла.       — Вы чего не поделили?       — Мелочь.       — Да ты понимаешь вообще, какая о тебе молва пойдёт, бесстыдник?! Какая ещё, чёрт возьми, мелочь, а! Посмотрите на него — мелочь! Что за хамское панибратское отношение к воспитателям? Тебе сказали отвечать — отвечаешь! Да даже если тебе воспитатель сказал пойти вылизать сортир, ты как миленький туда потопаешь и будешь всё дерьмо языком выдраивать! Это же надо такую гадость, такую подлость, такую мерзость совершить в этих стенах!       — Шадис, довольно, он всё понял.       — Не понял! Я вам как устрою несколько нарядов вне очереди, так сразу разродитесь, олухи! Сегодня — наряды вне очереди, завтра — штрафбат, послезавтра — военный трибунал за шпионаж! — всё приговаривал с напускной угрозой Шадис.       — Я избил, меня и наказываете. Аккерман и Кирштайн были просто свидетелями, — кротко сказал Зигфрид, отвёртываясь в сторону от проницательного взгляда злобных зенок воспитателя. С его брови стекала кровь, которая угодила прямо в глаз, и белок окрасился в светло-красный цвет. Зигфрид редко моргал, и после каждого взмаха ресниц глаз становился розовее и розовее…       — В лазарет их троих, а потом драить полы, — безмятежно, но строго сказал Магат и кивнул головой.       — Да на всю ночь! Вот что я скажу! Всех пятерых.       — Кирштайн и Аккерман ничего не делали, они просто были невольными свидетелями.       — Да что ты всё, Фриц, заладил: свидетелями, свидетелями! Что нужно было сделать? Конечно же, разевать рот, хлеба и зрелищ же дома не хватает! Зачем воспитателю докладывать, что в дортуаре устроили балаган? Мы уж сами посмотрим, порезвимся! За непослушание всех пятерых мыть полы!       — Не хочу, конечно, вмешиваться в вашу воспитательскую деятельность, — было аккуратно возразил Магат, — но что-то мне подсказывает, что наказывать племянника Кенни Аккермана будет неудачным методом воспитания.       — Нет! — вскрикнул Леви. — Не надо Кирштайна! Он ничего не делал!       — Бог с вами, — как бы плюнул Шадис и приказным тоном объявил: — Эй, вы, третьекурсная шантропа! Даже третьесортная! Прекратили наматывать сопли на кулак и двинулись вместе с этим, — он замялся, — с Зигфридом Фрицем. Бегом!       Ломавший комедию едва битый Дитер приподнимал демонстративно кашляющего товарища. Шадис их криком выпроваживал из комнаты. Зигфрид всё молча стоял и пялился на пустую стену — Жан так её и не украсил.       — Зигфрид, — заговорщицки шептал Жан, чтобы на него обратили внимания, — ты что, с ума спятил?       — Сейчас следом потопчешься! — громогласно втесался Шадис и отдал приказ: — А я с тобой ещё поговорю, Фриц! Шагом марш отсюда!       На лице показавшего себя не с казовой стороны Зигфрида читалась полуравнодушная отрешённость. Не бросив ни слова на прощание, он вышел из комнаты, прошагав мимо Магата.       — Да, парниши, отличились вы знатно, — подытожил Магат и, обведя большими глазами комнату, закрыл за собой дверь.       Дортуар покрылся тишиной и ужасом.       Леви, отползший от Жана, притулился в уголке, спрятавшись за кроватью, неестественно втянул взлохмаченную голову в плечи и обнял себя руками, слово защищался от близкого нападения. Когда Жан, подошедший к углу, дотронулся до подпрыгивающего плеча, Леви вздрогнул.       — Ну, чего ты ревёшь? Да чего ревёшь, а?       — Да почему они меня так ненавидят! — Скосоротившийся от слёз Леви разрыдался пуще прежнего, уткнувшись красным лицом в локоть. Он гнушался собственной слабости. Кашель выжимал на его глазах крупные капли слёз, которые уже стекали по дребезжавшему подбородку.       — Господи, да почему сразу ненавидят… Ну, скажи мне, ну зачем ты на него напрыгнул, а? — Жан примостился около Аккермана-младшего и жалостливо на него посмотрел.       Но дружеский жест тут же отвергли: Леви отмахнулся, чтобы его больше не трогали, и Жан подошёл к окну.       Жан, лёгши на подоконник руками и грудью, наблюдал, как под конвой уводили Зигфрида, Дитера и Гергера. Фриц из Риквира так и держался строго, ровно, как бы шагая к самому кайзеру, а не мыть полы в целом корпусе.       Жан потёр глаза, будто не верил положению дел. На коже его лба шевелились лёгкие морщины, а губы напрочь пересохли.       — Да что его надоумило, а? — Он почесал затылок, всё пялясь на отдалявшиеся фигуры. Наказанные кадеты заперлись в недалеко стоявшем лазарете.       Печально вздохнув, он присел на корточки перед ревущим Леви и тихо, но не без былой молодцеватости приободрил:       — Тс, Аккерман, ну чего ты нюни распустил, а? Да мы с Кольтом и другими знаешь как мордобоились? И на перемене, и за гимназией?       От кутерьмы раскалывалась голова, и Жан через невмоготу произносил приободряющие слова и расплывался в утешительной улыбке, чтобы хоть как-то отвлечь погрузившегося в обиду Леви.       — Ну, хочешь, пойдём табачок курнём?       — Ага, чтоб и нас туда отволокли?       — Да не боись ты, дружочек, не отволокут. Щас дерябнем табачку и расслабимся! Заслужили.       — Не хочу, чтоб опять Шадис орал…       — А ты представь, как все наши конфискованные сигаретки, которые мы не одну минуту крутили, съедает Шадис, а потом целый день ходит по плацу, попукивает. Да так ещё пердит, что внутри от всего жаркого нутра табачок поджигается и из зада его дымит, палит!       Леви нет-нет и вдруг невольно разулыбался.       Жану сделалось как никогда спокойно — даже спокойнее, чем тогда в саду Кирштайнов…       Наступил вечер, кадеты готовились к отбою. Разозлённый, Жан закрыл дортуар, чтобы глазолупы-соседи не врывались со сверкающими глазами, расспрашивая со смешками о произошедшем. Когда Франц за дверями прикрикнул, Жан впустил его со слабой надеждой, что хотя бы тот знал про безрассудную выходку Зигфрида. Но Франц лишь пожал плечами, сказав, что не слышал ни его вскриков, ни выкликов; зато сразу принялся агитировать Жана в свою корпорацию. Сложилось впечатление, что Зигфрид сам себе влепил оплеуху. Как-то не верилось Жану, что ради подобного Зигфрид станет пробавляться членовредительством.       Затем вбежал фуксик со второго взвода, видевший, как Зигфрид, встав у покрытого паром зеркала, гипнотизировал своё отражение с пару секунд — и затем со всей дурью приложился скулой о край умывальника. То же он сделал и с бровью. Жан скривился от мерзости: его всего зыбко передёрнуло до щекотки в груди…       Жан на вечернюю молитву не пошёл: сказал, что помолится в дортуаре. Но у него не было ни душевных сил, ни порывистого желания молиться богу. Он только сидел на краю кровати, сгорбившись над полом, пока облачённый в талит Леви читал по сидуру. Многие слова из молитвы стали для Жана знакомыми, но всё ещё были непонятными.       Наступило время отбоя. Жан, спавший у окна, зажёг лампу и, вольно развалившись, улёгся читать книгу. Леви разложил весь свой молитвенный скарб и навёл какой-никакой порядок на столе, затем бесшумно лёг в постель. Было тихо.       — А ты часто это делаешь?       Жан оторвался от чтива. Он, будто из какого-то чувства целомудренности и стыда, на недолгое время примолк и после паузы спросил:       — Ты… ты про утро?       — Да.       Жан удивлялся душевной простоте и непорочности каждый раз, когда слышал в свой адрес совершенно странные вопросы, задаваемые ровесником, который, по представлениям Жана, должен был опробовать все те вещи, завлекающие отроческое внимание.       — Ну, как тебе сказать… Так делают юноши, которые не занимаются любовью.       — А ты ещё не занимался любовью с Марко?       — Конечно нет, — Жан, привстав, положил книгу на тумбочку, — мы же не женаты. Мы с ней уговорились заняться любовью только после венчания.       — Ты часто её представляешь обнажённой?       — Боже, Леви, ну что за глупые вопросы?       — Мне правда интересно… — он осёкся, — потому что я никогда не представлял голую женщину.       — Ни разу? Это тебе тоже запрещено религией?       — Просто… Не знаю, — он быстро скомкал мысль, — не думал об этом.       Жан крепко сцепил пальцы на затылке. Всё глядя в потолок, он сказал:       — Извини, что наорал на тебя сегодня.       — Ненавижу, когда на меня орут.       — Знаю. Поэтому и извиняюсь.       — Когда мама умерла, — Леви натянул одеяло к подбородку, — Кенни постоянно говорил мне, что она станет диббуком.       — А это кто, прости? — Жан развернулся набок и подпёр голову.       — Диббук — это дух плохого человека или умершего не своей смертью еврея. После её смерти Кенни начал меня бить. Больно бить. Но я никогда не рассказывал Мойше — я просто не хотел его расстраивать. Мне тогда было четыре.       — Погоди, а бить-то за что?       — Помнишь, когда голод был? Несколько лет назад. Мало кому из соседних деревень хватало даже марки на кусок хлеба. А у нас всегда деньги были. И чтобы люди как-то перестали нам завидовать, он нанимал светских учителей и платил за частные уроки. Но те лишь больше бесились: относились к деньгам, как к подачке, но есть хотелось. Брал он хороших учителей, бывших работников консерваторий, художественных училищ. Они считали меня за насмешкой над их положением. Я пытался, а у меня не получалось. Учителя, конечно, никогда не жаловались на мою бездарность, а то бы совсем хлеб потеряли. Но Кенни наблюдал, как я пел и танцевал. И мочалил меня за непослушание и халтуру. И приговаривал, что в меня мать вселилась: та тоже ничего не умела.       — А отец твой что?       — Я тебе уже говорил.       — Запамятовал, — не злись.       — Я не знаю. Говорят, у матери был жених из другой деревни, но он умер, не дождавшись меня.       — Эка дела. А чего он на ней не женился? Тем более тебя… ну… до свадьбы…       — Хватит. Не знаю, и всё.       — Ладно, виноват.       — Ты добрый. Ты никого никому не даёшь в обиду. Честно, плохо помню, что случилось после концерта. Помню, что мне кто-то в носу ковырял, чтобы я не задохнулся.       — То была Марко.       — Марко? — в расплывчатой задумчивости переспросил Леви. — Она хорошая девушка.       Спокойствие, как беспечная гладь воды, застыло в штиле. Разговор плавно потух.       — Я тебе завидую.       — А чему завидовать? — Жану хотелось поскорее лечь навзничь и заснуть, так как уже затёкшая рука болела и драчливое плечо гудело, да только самое интересное начиналось.       — Тебя все любят. Галлиарды, Грайсы, Бодты, Вагнеры. Меня же они ненавидят. Только потому, что я еврей? Почему они тебя любят, а? — Казалось, что тонкий голос вот-вот оборвётся, и Леви запоёт писклявой мышкой.       — Я не знаю, — сокрушённо ответил Жан, наблюдая, как в темноте морщился маленький носик. — Марко тебя не ненавидит. Она, наоборот, больше всех за тебя беспокоилась.       — Так странно. Обо мне в жизни только две девушки беспокоились — Изабель да Марко. Интересно, они друг друга знают?       — Что-то сомневаюсь. Но всяко быть может.       — Ещё у Изабель есть брат. Такой же рыжий, как и она. Они друг друга очень сильно любят. Наверно, как Марко любит своих сестёр. А у меня есть только Микаса. Но я редко её вижу, да и мы далеко не дружны. Так что Марко будет мне названной сестрой.       — Погоди, — Жан неловко усмехнулся, — это ты, что ль, так решил?       — Мне кажется, ей будет даже в радость.       — Да, тут не поспоришь…       — Жан.       — М-м?       — Можно я к тебе перелягу? Пожалуйста…       — Ну, иди сюда.       Леви прошуршал тонким одеялом и, стараясь не проскрипеть половицей, забрался на кровать Жана, который двинулся ближе к краю, освобождая больше места для потерянной, загнанной души.       Жан чувствовал коленом, как Леви пытался примоститься так, чтобы не отдавить бедро юноши. Леви передвигался тихо, совсем не слышно, иногда приподнимал голову и, вертя ею, как настороженный сычик, продолжал шебуршить в чужой постели.       Колючий толстый волос Леви щекотал жанин нос и влезал в его рот, отчего тот, недовольно морщась, тихо сплёвывал. Жан почесал нос и вновь засуетился на месте, тем самым стараясь угнездиться в узкой кровати.       — Обними меня.       Жан приоткрыл рот, пересохший в сию секунду, от форменного удивления: теперь ему, видите ли, потребовалась любовь и ласка!       Рука Жана приподнялась, слегка отдавленная левиным плечом, и тут же нерешительно зависла в воздухе. Так и парила рука над головой Леви, как замахнутый топор над плахой.       — Ты не хочешь? — сдавленно прошептал в пустоту Леви, отчего сердце Жана сжалось в жалкий комок, сотканный из необъяснимого чувства тоски по тому человеку, которого он месяц назад знать не знал.       Между ними действительно была пустота: Зигфрид отбывал незаслуженно полученное наказание наряду с настоящими виновниками в произошедшем, в чьих кроватях тоже ночевала полая мгла и голубоватый свет, лившийся нежным молоком на простыни из луны-креманки.       Отовсюду слышалось глубокое дыхание спящих деревьев, прерываемое изредка сонным бредом и бурным сопением.       Жан неловко, но с такой удивительной покорностью положил одубелую ладонь на сухонькое плечо Леви и задержал дыхание. Он не видел лиц соседствующих сокурсников, спящих от них через стену; перед ним — чёрный затылок, сливавшийся с темнотой настолько, что казалось, что рядом с ним лежал некий всадник без головы, тренировочный муляж, маг, способный заставить голову исчезнуть для эффектного представления, чародей, колдун, кудесник…       — …я диббук?       — Нет, — во рту Жана пересохло, — конечно же нет.       Какая-то неведомая сила заворожила, окутала Жана в штормящую дымку безрассудства. За окном горели звёзды-маяки, кольцевали стенную гладь кораблики фонарей, в комнате насизело тёплым ночным морем чувств.       Жан перевёл взгляд на стену, на коей волнился плавный свет, и на его взволнованной душе наконец-то наступил приятный штиль, успокаивающий неопытного штурмана.       Жан со всей осторожностью в жесте провёл ладонью по острому плечу Леви и ощущал грудью, насколько глубоко тот дышал — полной грудью, медленно, словно боялся спугнуть момент, топящий их в необъяснимой платонической неге, где они чувствовали себя безопасно, но в то же время уязвимо.       — Кто я? — Леви так и продолжил говорить с ним, не поворачиваясь.       — Ты Леви.       — Я Леви?       Жану хотелось расплакаться, точно бы он приголубил круглую сироту, который не знал, кем он был и куда податься.       — Конечно, ты Леви. И мама твоя не диббук. Я верю, что она была хорошим человеком. Как её звали?       — Кушель.       — Красивое имя, — приободряюще протянул Жан. — Наверное, она и сама была очень красивой. Мне рассказывали, что мальчики похожи на своих матерей, а дочери — на отцов.       Послышался всхлип.       — Боже, ну что ты плачешь!.. А ну не реви, не реви! — Жан, сжавшийся от звуков нарастающего рыдания, обхватил Леви крепче. — Да, люди уходят. Уходят рано, уходят поздно. Но твоя мать живёт в тебе…       — Как диббук? — испуганно спросил Леви.       — Да не торопись, не торопись ты!.. В каждом из нас течёт кровь предков. В тебе, возможно, живёт её красота и чистосердечье. Потом и в твоих детях будут жить её красота и чистосердечье, потом — и в твоих внуках, правнуках…       — И Кенни что… тоже… будет?..       — А это уже от тебя зависит, — отрешённо произнёс Жан, успокаивающе гладя Леви по косматой голове — на заколку крепилась сливавшаяся с чёрными волосами кипа. — Мы сами выбираем, на кого нам равняться, кем стать. Я лично хочу быть тем, кто всегда помогает слабым. Точнее, не хочу, а так получается… Я от матери это впитал. Хоть я и был в гимназии драчуном, но кое-где дипломатом меня прозвали. Договариваться умею — и всё в отца. А искренность — от матери.       — Я так боюсь…       — Чего?       — Стать как он. А ещё я боюсь остаться совсем один.       — Да почему сразу останешься? Ты же станешь мужчиной, найдёшь хорошую девушку, станешь офицером, родишь детей. Мы все чего-то боимся. И я боюсь иногда.       — А ты чего боишься?       — Ну, не знаю… Будущего я не боюсь, всё и так предельно ясно, кем я буду и что случится. Я стану офицером, только не дай боже сапёром, а не то я самого себя подорву. Я женюсь на Марко, мы родим детей и доживём до глубокой старости. Моя семья ни в чём не будет нуждаться.       — А ты разве не боишься остаться один?       Жан задержал дыхание, вспомнив о разговоре, ввергшем его в неподдельный ужас, о котором он благополучно забыл, но тут же вспомнил.       — Леви, не пугай меня так.       — Ты же тогда не соврал? — Было слышно, как кулак зыбко собирал одеяло в мелкую драпировку.       — О чём?       — Что ты всегда будешь защищать меня?       Матрас начал хрупать под перебиравшим локтями Леви, который развернулся к Жану и прижался к его шее. Тот приоткрыл рот от удивления, когда под исподнем ощутил на боку тёплую ласковую ладонь.       — Обними меня.       Распластанные в воздухе руки так и ощущались не своими. В душе похолодало, покрылась инеем пустота, царящая в голове, где гудел вьюжный ветер.       Жан аккуратно дотронулся до его острых лопаток кончиками пальцев, пока Леви вжимался в него всем телом. Леви чувствовался тёплым, был облит невесомым ароматом, приятно пахнул ладаном, вечно зажжённым по вечерним пятницам и нежно, полусонно посапывал над ухом.       Сердце вот-вот выпрыгнет, как чёртик из табакерки. Жан не решался его обнять, потакая левиным прихотям; от непонятного наваждения Жан всё так же не чувствовал рук, они были немы и плохо сгибались в локтях.       Жан, опираясь на кончики пальцев, начал потихоньку опускать правую ладонь так, чтобы она окончательно соприкоснулась со спиной. Потом другая слилась с милосердным жаром сердца, стучавшего громче часовых стрелок циферблата, висевшего над их головами.       И наконец руки Жана начали сползаться: ладони скользили по палевому нательному белью и, встретившись на точке пересечения, разошлись, как в море корабли. Жан, сжимая тело, позволил Леви прильнуть к себе.       Леви неспешно грудно дышал; казалось, что сейчас он уснёт, весь такой окутанный во флёре интимной неги.       Тонкая, глубокая нежность и какая-то болезненная жалость к Леви переполнили сердце Жана.       — Меня последний раз так обнимала мама. Но знаешь, — он сделался до неприличия тихим, будто бы он ощущал себя в опасном положении, в котором любое неосторожно пророненное слово приведёт к необратимым, страшным последствиям, — Кенни никогда так меня не обнимал. Он говорит, что такая нежность не приписана мужчинам.       Жан полностью разделял мнение старого мануфактурщика, проявлявшего любовь финансово, а не через прикосновения, как женщины.       — А твой другой дядя… Мойша? Как у тебя с ним?       — Я его очень сильно люблю.       — Так, а почему ты с ним не живёшь?       — Я под опекой Кенни, потому что он богаче. А Мойша с ним и не спорил. Он редко когда приезжает ко мне, а если и приезжает, то мы едем в Страсбург гулять по улицам. Он с самого детства гуляет со мной за руку.       — Что-то мне подсказывает, что они у тебя меж собой враждуют.       — Да. Мойша женился на дочери японского врача. У них родилась дочь, Микаса. Кенни был в бешенстве, что кто-то из нас женился на шиксе, не принявшей гиюр. Мне же он сказал, что бубенцы оторвёт, если свяжусь с нееврейкой.       — Тебе кто-то нравится?       — Как тебе — Марко? Не особо. Но мне в балетном классе немного нравилась Елена. Она мною единственная не брезговала. Ей было всё равно. За это она мне и нравилась. Но ещё в художественной школе я разговорился с одной девчонкой. Её звали Изабель Магнолия. Она шустрая, на тебя чем-то смахивает.       — Одному по жизни плохо. Тебе потом нужна будет в будущем девчушка.       — Мне б хотелось, чтобы мужчины так всегда обнимались, — продолжил серебристым шепотком Леви. — Это успокаивает. И знаешь, я обычно каждую ночь плачу. А с тобой мне не хочется. Я могу спокойно уснуть рядом с тобой, и мне не будет грустно.       — Леви, ты прости меня, — замялся Жан, — но тебе будет стоит пойти обратно в свою кровать перед подъёмом. Или лучше через несколько минут. Не так поймут, знаешь ли.       — Тебя так волнует, что скажут другие?       — Ты же не хочешь, чтобы над тобой больше издевались, правильно?       Леви сдавленно гукнул.       — Всё, спи давай.       Жан уже погружался в дрёму и сквозь сон чувствовал, как копошилась маленькая ладошка, ищущая приют. Леви в ту ночь не ушёл. Так они вместе и проспали до самого утра.       До этого Жан никогда ни с кем не спал в такой близости.       Когда колено Леви коснулось жаниного живота, фитиль желания начал потихоньку разгораться мучительным огнём. Жан, полуприкрыв веки, развернул голову к окну, представляя, что за ним покоился не тренировочный плац, а ослепительно мерцала от свеч комната, где переодевалась Марко в любимую палевую сорочку. Свет от свеч целовал её изгибистый силуэт, и Жан, блаженно улыбаясь, закрыл глаза.       На следующий день, перед вечером пятницы, господин Аккерман послал машину за племянником.       Жан, как курица-наседка, проследил, чтобы Леви взял с собой все важные вещи: молитвенное облачение, какие-то книги, чтобы подготовиться к урокам, самосваянные конспекты, чтобы Леви наконец-то запомнил хоть какие-нибудь глаголы, а также решённые карты.       Жана лишили увольнительной, и на этих выходных он останется в Меце. Леви уехал в Эльзас.       В основном в комнате и за корпусом оставшиеся в казарме кадеты разводили антимонии, смолили худо-бедно найденный в закромах табачок и смеялись. Жан наконец вздохнул полной грудью: ему не верилось, что он мог просто втиснуться в разговор и переброситься шуткой со старшекурсником без ревностного надзора. Он даже мысленно поблагодарил господина Аккермана за чудесный выходной: не надо следить, сделал ли уроки Леви, получилось ли у него всё точно переписать в тетрадь, запомнил ли он табличные значения.       После муторных поломойств Зигфрида выпустили, как из темницы. Жан, заметив его выходящего из противоположного корпуса, рванул на улицу, весь расхристанный, не застегнув рубашки, отволок его в курилку и обнял товарища, сам от себя не ожидая этих внезапных телячьих нежностей. Он начал его обваливать вопросами, как и почему.       — Да что ты так на меня набросился, дай оклематься. — Зигфрид почесал за ухом рукой, как вшивый пёс лапой. Он лихорадочно дёрнул плечами.       — Ты, это, правда, что ли, сам себя пригрел?       Он промолчал, переводя взгляд куда-то вдаль.       — Ну и для чего? Леви бы всё равно не наказали, меня, думаю, тоже. Да даже если бы и наказали, какая разница?       — Не в разнице дело, а в товариществе. Я просто показал вам всем, — он глубоко затянулся, — что в случае чего я прикрою. И я жду от вас того же.       — Это ты сначала приоткрыл дверь и тут же её закрыл?       — Я. Думал, под удар пустить себя, да вот решил, что ни одна сволота меня пальцем не тронет. Лучше уж самого себя. — Зигфрид дотронулся до засохшей ранки на скуле.       — Да, странный ты, конечно, Фриц из Риквира… Да и вообще, почему тебя так прозвали? Но спасибо тебе.       Но Зигфрид ничего не ответил, и всё то сказанное ранее было не ради красного словца. Юноша склонился, как бы утаивая лицо, и из-под его чёлки густел пряный дым раскуренной цигарки.       Затем разговор, как бричка, заколесил по другой улице. Новое открытие не заставило себя долго ждать: оказалось, Зигфрид мог жадно гоготать, запрокинув голову. Он смеялся настолько исступлённо, что даже не заметил, как неловко подпалил пальцы догоравшим окурком. Они вдвоём ещё как-то посмеялись над академическими успехами Жана, на что Жан оскорбил Зигфрида синим чулком и институткой, а тот в свою очередь расхохотался, обозвал соседа балдюком и шутливо потребовал закатить гелертера. У них складывалось приятное товарищество, и это было заметно по тому, как Зигфрид курил с Жаном в обноску: он не имел привычки подносить поочередно к каждому своей измусоленной самокрутки, кроме недоноска Кирштайна. Зигфрид всегда курил в одиночку, но, если надо было поделиться с Жаном, всовывал ему в рот цигарку, и тот благодарственно пыхтел.       День упал в яму-горизонт, и наступил вечер. После того как Жан душевно потрещал о жизни со старшекурсниками, он завалился на кровать прям в кадетской форме и, распластав руки по всему матрацу, бездумно заулыбался в потолок. Как было приятно просто лишний раз полежать, не думая, что завтра с тебя будет сдирать три шкуры воспитатель, что надо с кем-то вновь скубаться.       Он лежал совершенно один в дортуаре: Зигфрид ушёл куда-то по делам, а провинившихся третьекурсников, задиравших фуксов не первый семестр, взяли под белы ручки и вновь заставили полировать другие помещения.       В его эротичных видениях вновь вырисовывалась та чудная картина утреннего хлева, которая всё никак не выходила из его головы и очарованного, скучающего сердца. Как же он скучал по ней, по такой родимой и живой.       Жан глубоко задышал, шея его стала краснее кумача. Приоткрыв губы, он раздвинул ноги; его ладонь легла на чуть впалый от голода живот, где от предвкушения приятно покалывало. Рука влезла под расстёгнутые брюки.       По коридору пробежали табуном шумевшие кадеты, приближались шаги.       Жан вынул руку из штанов.       Он распластал руки и сдавленно, сокрушённо прогудел. Затем открыл глаза и, медленно мигая, вновь начал смотреть на злосчастный потолок. Вместо приятных, соблазнительных картинок ему на ум приходили лишь воспоминания о вчерашней ночи. Понурый, Жан вновь невесело вздохнул.       Провалявшись так с добрых десять минут, Жан встал с треклятой кровати — на ней за ту неделю столько страстей произошло — не пересчитать — и навис над ней, как выживший гладиатор над поверженным. Он встал на колени и залез под матрас, затем выудил из-под него картину, припрятанную ещё в воскресенье. Он поднялся вместе с ней и на вытянутых руках к ней приценился.       На его удачу — и с тем на удивление — над кроватью уже был прибит гвоздик; видимо, привет и одновременно подарок из прошлого. Жан обнаружил петличку и нацепил её на кривенький гвоздичек. Он придержал картину с двух сторон, чтобы не болталась, отошёл на несколько шагов назад и, глупо усмехнувшись, вслух подумал:       — Ну, Грайс!..       На стене благоухало розовое поле.       После он вернулся к кровати, достал канцелярию и, засев за перо, охотно принялся дописывать письмо, которое дополнял всю эту взбалмошную неделю:       

«А вот и подошла к концу первая неделя, и эта неделя без тебя — как потерянный в пустыне без воды. Без тебя тоскливо и сердцу больно. Хочется увидеть тебя, прижаться, да только меня окружают бурсацкие стены и злые комары. Леви возвращается в Пфаффеноффен, я же остаюсь здесь. Мой новый соратник, Зигфрид Фриц, тоже остался — слишком дорого это и хлопотно ездить из одной земли в другую. Сейчас я дописываю это письмо и иду с ним играть в петанк.       Я очень надеюсь, что ты доехала до Цюриха в спокойствии и благодати. Как вы обустроились на квартире? Кольт, может, уже всё разнёс своими мольбертами и разбросал все кисточки по углам? Фрида пусть тепло одевается, а то простудится и не запоёт. А ты учись, тебе надо. Как бы я ни толковал эти учебники, а без тебя мне плохо учёба даётся. Хоть пусть ты в нашей семье окажешься мудрецом. Без тебя наука не наука, а какая-то суета.       Сердечно люблю тебя, дорогая, и очень сильно по тебе тоскую. Ты мне пиши, не забывай меня, Мордочка! Я о тебе век не забуду.       Горячо целую тебя, твой Жан».

По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.