Сегодня и вечно

R
Завершён
577
25
автор
Фэндом:
Размер:
427 страниц, 190 865 слов, 31 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
577 Нравится 214 Отзывы 297 В сборник

Глава 15

Настройки
— И что ты думаешь делать дальше? Танька пожала плечами. А что ей делать? Снимет комнату, после отпуска снова выйдет на работу, и будет жить дальше. — Я имею в виду, с Машкой, — уточнил Макс, выгружая на стол новые бутылки пива. Шесть таких же, но опустошенных, уже стояли у батареи под подоконником. — Ничего не буду. Все кончено, Макс. Как бы тупо это ни звучало, все кончено. Она подцепила зажигалкой крышку бутылки, сдирая ее, и тут же сделала глоток. Сознание было смутным, все-таки выпили они немало, но — вот беда — на сердце все равно было тяжело, и алкоголь не способствовал ни толике облегчения. Макс приоткрыл окно и закурил, в ноздри ударил запах осени и табачного дыма. — Она так тебе и не звонила за эти дни? Нет, не звонила. Ни она Таньке, ни Танька ей. До сих пор камнем в голове висело воспоминание о кричащей маме, о ее слезах, о ее больных и несправедливых словах. Танька чувствовала: случившееся окончательно увеличило пропасть между ними, и эту пропасть уже ничем не засыпать. — Как думаешь, — она запнулась, собираясь с мыслями, — в этом мире хоть когда-нибудь наступит момент, когда такие как я смогут открыто говорить о себе и своих чувствах? Ну, хоть когда-нибудь, а, Макс? Он усмехнулся и щелчком выбросил окурок за окно. — Конечно, настанет, Танюх. Но мы до этого светлого дня вряд ли доживем. Танька кивнула и снова отхлебнула пива. Да, верно, вряд ли. Но как хорошо будет, когда это случится! Когда дети смогут просто подходить к родителям и говорить «мам, я влюбилась в девочку», и мамы будут гладить их по головам и улыбаться, а не выкрикивать ужасные слова и бить по лицу. — Я никак не пойму, ну, какая ей разница, Макс? — в сердцах выдохнула Танька. — Я что, от этой своей любви стала монстром? Я ведь та же самая, какой была. Почему важно не то, что я добрая, умная, заботливая, а то, кого я люблю? Почему, черт побери, всегда в первую очередь важно именно это? Макс покачал головой и в такт этому покачался на стуле. — Танюх, ну ты же сама понимаешь: наши родители росли в эпоху недоделанного социализма, и им с детства внушали, что быть особенным — плохо. Вспомни, статью за гейство отменили всего десяток лет назад, а ты уже хочешь, чтобы они нормально все это воспринимали. Ясное дело, она расстроилась. — Не-ет, — протянула Танька пьяно. — Она не расстроилась. Она выгнала меня из дома, обозвав уродом, она отказалась от меня, она просто выбросила меня на помойку, вот и все. — Уверен, что теперь она сожалеет. Танька засмеялась. Сожалеет? Ну, да, как же. Небось, уже отцу позвонила и сообщила, какая дочка извращенка. Наговорила ему, наверное, с три короба, что это он виноват, его гены и его воспитание. — Никогда ей этого не прощу. Ни-ког-да. Голова тяжелела, и Танька прилегла на стол, опершись щекой о сложенные в замок руки. Ее тошнило, но не от выпитого, а от осознания того, что жизнь изменилась и уже никогда не станет прежней. Машки больше не будет, мамы больше не будет, — она осталась одна. Но несмотря на все это, Танька знала: повторись это снова, она бы не отступила, не сдалась бы. Не стала бы бормотать оправдания и придумывать объяснения. Она устала притворяться, устала прятаться, и если в этом мире ценой правды должно быть одиночество — что ж, пусть будет одиночество. Валяющийся на столе телефон заиграл мелодией модной песни. Танька посмотрела на экран: номер расплывался, но явно был незнакомым. Она ответила. — Татьяна? — спросил низкий мужской голос. — Да. А вы кто? — Меня зовут Андрей, я внук Лилии Левиной. Ваш телефон мне дали в редакции передачи «Жди меня». Вы разыскивали родственников моей бабушки? Танька дернулась и вместе со стулом свалилась на пол. Обеими руками вцепилась в телефон и закричала: — Да! Да, я разыскивала! Андрей! Андрей, мы можем с вами встретиться? Пожалуйста! Для меня это очень, очень важно. *** Зима в этом году выдалась холодной. Целыми днями Вика сидела у окна в Андреевой комнате и смотрела на огромные сугробы снега, завалившие двор. В институт она не ходила, домой тоже не возвращалась — тетя Рита предложила погостить у них несколько недель, и Вика не стала спорить. Погостить так погостить, лишь бы подольше не возвращаться туда, где все дышит и пахнет дедом, где все наполнено воспоминаниями о тех днях, когда он был еще жив, а не лежал в промерзлой насквозь земле под осевшим холмом снега. Как-то Андрей привел домой комсорга, и они вдвоем долго говорили с Викой о продолжении образования. Сошлись на том, что она возьмет академический отпуск — зимнюю сессию ей все равно не сдать — и продолжит учебу со следующего года. — Тебе нужно искать работу, — едва были оформлены все документы, как Андрей завел новую песню. — Без стипендии ты не проживешь. Вика и сама это хорошо понимала. Но кому она нужна, инженер недоучившийся? Точку в этом вопросе поставила тетя Рита. Просто незадолго до Нового года пришла домой с полными кошелками продуктов (пайки к празднику на заводе выдали) и сказала, что с января Вику берут к ним в отдел младшим техником. Оклад чуть больше ста рублей, но зато можно будет перевестись на заочное и продолжить учиться и работать разом. За ужином Вике было стыдно поднимать глаза от тарелки. И Андрей первым понял, что с ней происходит. — Слушай, — как обычно грубовато сказал он. — Если тебя заботят благодарности и прочая чушь, то забудь об этом. Человек человеку друг, понимаешь? А если это не так, то это и не человек вовсе. — Верно, — поддержала его тетя Рита. — Не требуй от себя большего, чем есть, Викуша. Горе у тебя большое, и переживаешь ты его как умеешь. Поживем пока так, а дальше будем жить еще лучше, верно? Но лучше стало не скоро. Не успела Вика выйти на работу, как над страной начали греметь невиданные ранее слова: «перестройка», «гласность», «демократия». Все вокруг как с ума посходили: за станками, в курилках, на автобусных остановках, в очередях только и разговоров было, что про январский пленум, да про Горбачева, да про то, куда это все ведет. Андрей категорически поддерживал происходящее. Каждый вечер теперь он включал на радиоточке русскую службу БиБиСи и с горящими глазами говорил о приоритете общечеловеческих ценностей над классовыми. — Ты пойми, — горячился он, пытаясь объяснить Вике, что происходит. — Столько лет классовое и общественное стояло выше личного! Никому не было дела до того, что люди разные, и у каждого своя жизнь, свои взгляды, свои суждения. И теперь мы стоим на пороге грандиозных перемен, во время которых подтвердится значимость уникальности! Вика слушала, не споря, а сама думала о письмах, в которых, кажется, было что-то похожее. Что-то, что Рита писала Лиле — о том, как она ощущает себя предательницей, ставя личное выше общественного, о том, что это неверно и порочно, о том, что должно быть иначе. Получается, не должно? Получается, важнее все-таки то, что чувствует каждый отдельный человек, а не все чохом? Разобраться в этом было сложно, но Вика пыталась. Она старательно слушала Андрея, начала читать газеты, иногда даже бралась за книги, которые Андрей неизвестно откуда приносил домой на ночь-другую. Как-то он пришел один (тетя Рита работала в ночную) и, смущаясь, сунул Вике тонкий потрепанный журнал, завернутый в зеленую обложку. — Это мы обсуждать не будем, — предупредил грозно. — Завтра с утра надо вернуть. Вика открыла и ахнула. Ее лицо мгновенно залилось краской, а сердце застучало будто бешеное. В журнале было много картинок и мало текста, но какие это были картинки! Мужчина с женщиной, мужчина с мужчиной, женщина с женщиной. Рисунки потертые, плохо различимые, но со всеми анатомическими подробностями. Первым порывом было разорвать журнал на ошметки и смыть в туалет, но, подумав, Вика решила этого не делать. Дождавшись, пока Андрей заснет, она заперлась в ванной комнате, села на коврик в углу и поминутно бледнея и краснея принялась изучать написанное. Авторы журнала не брались рассуждать об истоках влечения одного человека к другому. Они не касались ни норм морали, ни идеологии, — они описывали только технику. И эти описания оказались прелюбопытнейшим, хоть и ужасно стыдным, чтением. Оказалось, что женщина может быть с женщиной ничуть не хуже, чем с мужчиной. Раньше Вика думала, что для полового акта обязательно нужно наличие этого самого полового органа, но из журнала следовало, что его с успехом могут заменить пальцы или даже — о ужас! — язык. На картинках наглядно иллюстрировалось, как именно и что нужно делать. Помня о Фрейде, Вика пыталась понять, какие чувства в ней вызывает разглядывание этих картинок. Возбуждение? Нет, его, пожалуй, не было — возможно, правда, что его напрочь перекрывало ощущение стыда, но основной эмоцией, которую Вика могла в себе различить, было любопытство. Она листала журнал и пыталась представить, как это все могло бы выглядеть в реальности. Получалось как-то очень пошло и стыдно. Ну, как это так — целовать девушку в… Ужас! Кошмар! Стыд и срам! А тыкать туда же пальцами? Еще хуже. Единственное, что более-менее Вике понравилось — это описание ласк груди. Здесь было не так стыдно, и картинки были приятнее, и само описание не такое ужасно пошлое. «Возьмите сосок партнерши в рот и смочите слюной. После этого по часовой стрелке обводите языком, пока сосок не станет твердым и торчащим». Интересно, как это он должен стать твердым и торчащим? С Викой такое случалось только от холода, и представить, что то же самое может произойти от обслюнявливания, было трудно. Ранним утром Вика положила журнал на тумбочку у кровати спящего Андрея и тихонько ушла на работу. А вечером впервые за последние месяцы столкнулась с Анькой. Наверное, та уже долго ждала ее у проходной — пальто и шапка, все было засыпано снегом, и оттого Вика не сразу ее узнала. А когда узнала, кивнула и попыталась пройти мимо. — Вик, постой. Пожалуйста. Вика помотала головой и пошла дальше, к трамвайной остановке. Но Анька не отставала. — Вик, ну подожди хоть минуту, а? Поговори со мной. Я уже третий день пытаюсь тебя поймать, и все никак. Пожалуйста, Вик! Боль, в последнее время притухшая было, разожглась в груди с новой силой. На Вику каменным мешком навалилась тоска. — Вик, я прошу тебя. Пожалуйста. На остановке было полным-полно людей, среди них немало знакомых с завода, и Вика остановилась, не доходя. Отвернулась в сторону (не хотела смотреть на Аньку) и сказала: — Ну? Анька зачем-то стряхнула снег с Викиных плеч и зачастила: — Вик, возвращайся домой, пожалуйста. Я… Суд уже был, ему дали три года в колонии. Три года! Три года за смерть самого близкого, самого родного человека! Всего три года! — Вик, ну он же не бил твоего дедушку, понимаешь? Ты же знаешь, сердечный приступ, он… Вик, пожалуйста, Вик… Я не хотела. Я не знала! На глазах выступили слезы, и щекам стало морозно и влажно. Вика повернулась к Аньке лицом и с силой оттолкнула ее от себя. — Он избивал тебя каждый день, — с горечью сказала она. — Он бил тебя, он ударил меня, если бы не дед, он бы меня просто убил. И ты смеешь говорить, что он не виноват? Если бы не он, дед был бы еще жив! — А не надо было лезть! — взвизгнула Анька. — Не надо было вмешиваться тебе! И ничего бы не было! Это ее «не надо было лезть» сорвало что-то в Викиной груди. Будто разом хлынули наружу и злость, и отчаяние, и горе, — все вместе. — Ты дура? — закричала она, не узнавая собственного голоса. — Ты дура, да? Вышла замуж за первого встречного, лишь бы в девках не засиживаться! Он пил, он не работал, он пропивал твои вещи и избивал тебя каждый божий день, а ты как клуша его слушалась! — У меня хотя бы был муж! — Муж? — Вика наступала, Анька пятилась, оставляя на снегу глубокие следы от сапог. — Муж, да, Ань? И что это за муж такой, что целыми днями только поддавал и в телевизор пялился? Что это за муж такой, а? Еще скажи, что ты его любила! Ни в жизнь не поверю! — А тебе какое дело? — Анька кричала все громче, но продолжала пятиться. — Тебе-то какое до этого дело было? Он мой муж, а не твой, сами бы разобрались! — Да лучше бы он тебя убил, идиотку! — рявкнула Вика в сердцах. — Лучше бы ты умерла, а не дед, ясно? И не приходи ко мне больше! Никогда не смей приходить! То ли от этих страшных слов, то ли от того, что споткнулась, Анька вдруг покачнулась и свалилась прямо в сугроб, неловко приземлившись на попу и успев лишь взмахнуть руками. Вика стояла над ней и смотрела, как катятся по ее щекам черные от размазанной туши слезы, как трясется выпавшая из-под шапки прядь рыжих волос, как дрожат разбухшие и ставшие ужасно некрасивыми губы. Ее запал прошел. Орать и обвинять больше не хотелось, да и сил не было. И глядя на сидящую в сугробе ревущую Аньку, Вика поняла вдруг: ни гласность, ни перестройка, ни даже демократия, которым так радуется Андрей, ничего из этого не сможет быстро изменить их жизнь. Не бывает так, чтобы в один момент покорная жена стала вдруг себя уважать, не бывает так, чтобы вступиться за женщину, избиваемую мужем, стало нормой, а не позором. Не бывает так, чтобы человек, который всю жизнь был дорогим и любимым, стал вдруг отвратительным и мерзким. — Вставай, — тихо и с тоской сказала Вика, протянув руку. Анька неверяще смотрела на нее. — Вставай и пошли домой. Простудишься. *** На встречу с Андреем Танька приехала одна. Звонить Машке она не хотела, Толику и Анжеле — тем более, а Макс был занят на работе и никак не мог отпроситься. Встретиться решили в Парке Горького — в этом году завершился демонтаж аттракционов, и парк потихоньку превращался в зону для прогулок. Танька приехала раньше назначенного времени, и прогуливаясь туда-сюда вдоль входа, думала о том, нравятся ли ей эти перемены. С одной стороны, Парк Горького — любимое место ее детства. Сюда мама с папой водили ее на праздники 9 мая и 12 июня, здесь в день города она каталась на колесе обозрения, а позже — гуляла с Машкой. Но если подумать, кому теперь нужны эти старые аттракционы? Американские горки в Парке Горького — зачем это? Для кого? — Татьяна? Черт, она представляла его себе совсем по-другому. Думала почему-то, что на встречу придет молодой мужчина, и совсем упустила из вида, что Андрею сейчас должно быть… Лет сорок пять, не меньше. Он и выглядел на свой возраст: плотный, с морщинами на пухловатом лице, с залысинами на прическе светлых волос. Только глаза — Танька удивилась — были голубыми и казались ужасно молодыми, пацанячьими. — Здравствуйте, Андрей… — она запнулась. — Простите, я не знаю вашего отчества. — Можно просто Андрей, — он не улыбался, выглядел хмурым и сосредоточенным. — Пройдемся? Я, надо сказать, был удивлен, услышав о том, что кто-то разыскивает следы моей бабушки. Откуда вы ее знаете? Шаг за шагом идя к Нескучному саду, Танька рассказала ему всю историю: о том, как в ее руки попали письма, о том, как благодаря этим письмам появилась идея больше узнать об их авторах, и о том, что след оборвался, и куда двигаться дальше, никто не знал. Андрей слушал молча. На ступеньках он подавал Таньке руку старомодным жестом, но тут же убирал ее, как только ступеньки заканчивались. Выглядел он все же странно: молодой мужик в джинсах и рубашке, а на лице, как выразилась бы Машка, «вся грусть еврейского народа». Выслушав до конца, он предложил присесть на лавочку и Танька послушно села, едва удержавшись от того, чтобы сложить на коленях руки. Андрей присел рядом и закурил. — Выходит, вы проследили путь бабушки до Вязьмы, — сказал он. — В целом все верно: осенью ее полк попал в новое окружение, из которого вышли далеко не все. Но я точно знаю, что в декабре бабушка служила в сто девяностом медсанбате триста тридцать первой стрелковой. Обороняла Москву. Танька не смогла сдержать возгласа. Вот оно! Вот тот след, которого им так не хватало. Ей было бы достаточно уже и этого, но Андрей вдруг вытащил из кармана рубашки портмоне, а из него — два аккуратно сложенных и потрепанных от времени треугольника. Кивнул: читай, мол. И Танька принялась читать. Здравствуй, Маргоша. Вчера в честь завершения подготовки к ВЫМАРАНО операции командир нашего полка пригласил командный состав в свой блиндаж и включил радио-точку. Мы слушали свежую сводку, а после была передача, на которой читали стихи. Я не запомнила первых трех, но четвертое, прочитанное автором — Константином Симоновым — настолько легло в душу и память, что все вдруг принялись доставать из планшеток листы бумаги и карандаши, и лихорадочно записывать. Я не записывала, о чем сейчас жалею. Запомнила лишь отдельные строки, но, возможно, это и были самые главные, самые нужные слова. Жди меня, и я вернусь. Только очень жди. Жди, когда наводят грусть Желтые дожди, Жди, когда снега метут, Жди, когда жара, Жди, когда других не ждут, Позабыв вчера. Жди меня, и я вернусь, Всем смертям назло. Кто не ждал меня, тот пусть Скажет: — Повезло. Не понять, не ждавшим им, Как среди огня Ожиданием своим Ты спасла меня. Родная, после всего, что произошло, после всего, что уже пришлось пережить, эти слова стали для меня новым стержнем, новой опорой. Как будто незнакомый человек забрался в мою голову и сумел облечь в слова то, что я сама ни за что не смогла бы. Жди меня. Жди так же, как буду ждать тебя я. И тогда, я знаю, мы обязательно встретимся снова. В последнем письме ты говоришь, что я стала скупа на слова. Боюсь, что это правда — и на слова, и на чувства, — сейчас, когда враг все еще слишком близко, все это и впрямь стало стоить гораздо дороже, чем раньше. Не знаю… Возможно, я потеряла себя где-то на ВЫМАРАНО дорогах. Возможно, часть моей души навсегда осталась там, среди перекореженного металла и отвратительного запаха еще недавно живых, а теперь бесповоротно мертвых людей. Я больше ничего не знаю, Ритка, и единственная моя опора на сегодняшний день — это ты. Ты и вера в то, что я смогу еще один раз, хотя бы один раз увидеть твое лицо. Знаешь, недавно я поняла, что теперь мне все равно, что правильно, а что нет. Ничего не осталось: ни правильного, ни неправильного. Только война, которая одновременно соединила нас и раскидала далеко друг от друга. Знай одно: я твоя, и останусь твоей навсегда. Л. Л. Дочитав, Танька смущенно покосилась на Андрея. Но тот как будто не собирался обсуждать написанное в этом сложенном и потертом на сгибах треугольнике. Бережно забрал его из Танькиных рук и кивнул на второе письмо. Лилька, не смей. Не смей опускать руки. Не смей поддаваться тому, что пригибает тебя к земле — это верный путь к смерти, а я не собираюсь отдавать тебя ей, слышишь? Ни за что! Разве одной тебе сейчас тяжело? Разве ты не знаешь, как много наших бойцов лежит сейчас в сырой земле в ВЫМАРАНО, под ВЫМАРАНО, и даже у самой ВЫМАРАНО? Разве ты не знаешь, сколько мужчин и женщин стонут в оккупации, уходят в партизаны, умирают за станками на заводах, лишь бы приблизить одно, но самое важное — Победу? Неужели ты начала сомневаться? Нет, я не верю в это, не могу поверить. Знаю: все, о чем ты пишешь, происходит в твоей душе, а руки твои по-прежнему тверды, и ноги крепко стоят у операционного стола. Родная моя, я не нахожу слов, которыми могла бы хоть немного облегчить твою боль. Если бы могла, я закрыла бы тебя собой, лишь бы спрятать от всех ужасов и крови войны. Но разве ты позволила бы мне сделать это? Скажи, разве ты бы позволила? Недавно я получила письмо от Николая. Он где-то под ВЫМАРАНО, сражается в дивизии народного ополчения. Дважды ранен, и дважды остался в строю. Пишет, что наградили «Отвагой», и что каждую ночь он воет и грызет кулак от невозможности узнать, живы ли его жена и ребенок. Не читай больше этих стихов, Лилька. Они похожи на молитву, а мы не верим ни в какого бога, помнишь? Пока наши руки могут держать оружие, ручку самолета, скальпель, мы справимся сами. И мне не нужны никакие молитвы, чтобы ждать тебя несмотря ни на что. И мне не нужны никакие молитвы, чтобы верить, что мы встретимся снова. Марго. *** В декабре сорок первого Лиля в составе сто девяностого медико-санитарного батальона 331-й стрелковой дивизии участвовала в обороне Москвы. Им с Алешей повезло: когда, посадив Кузьмича на санитарный поезд, они отправились в санитарное управление Западного фронта, то немедленно получили направление и влились в состав стрелковой дивизии, где встретили немало бывших знакомых — тех, с кем выходили из окружения под Смоленском. Лилю назначили командиром операционно-перевязочного взвода. Странно было иметь под своим началом двадцать человек, еще более странно было знать, что к взводу прикреплены палатки, автоперевязочные, грузовые машины. По сравнению с тем, что творилось с медиками в первые дни войны, здесь Лиля увидела порядок и слаженность. Круглые сутки в медицинский батальон привозили раненых. Кто-то шел на своих ногах, кого-то везли на санях и полуторках. Первым делом за работу принимался приемно-сортировочный взвод: работающие там хирурги определяли очередность перевязок и операций, направляли раненых в нужные палатки, а кого-то — своим ходом — в передвижной госпиталь, стоящий в глубине обороны. Лиля вместе с тремя хирургами оперировала практически круглые сутки. Было много обморожений: зима под Москвой ударила крепким морозом, а теплое обмундирование успели получить далеко не все. Ходили слухи, что немцев здорово потрепали под Клином и Солнечногорском. Раненый командир артдивизиона рассказал, что теперь фашисты не смогут лупить по Москве из дальнобойной артиллерии, а тылы шестнадцатой армии, чуть не попавшей в котел, теперь защищены всерьез и надолго. Но немецкая армия по-прежнему была в пятнадцати километрах от Москвы, и с этим приходилось считаться. Каждую ночь Лиля вглядывалась в висящую на стене землянки карту-пятисотку, и думала о том, что от места их расположения до теткиной квартиры всего-то сутки пешего хода, если не останавливаться. Но Москва, находящаяся так близко, была слишком далеко. Седьмого декабря Лилю вместе с другими врачами-командирами медицинского батальона вызвали в штаб дивизии. Генерал Алексеенко сообщил, что дата наступления согласована, и вместе со всей двадцатой армией дивизия должна ударить по немцам на запад и освободить сначала Солнечногорск, а после — Волоколамск. Все последующие дни слились для Лили в один, но бесконечный. Раненые шли непрерывным потоком, санбат не справлялся, и в помощь ему бросили сводную медицинскую роту, но и этого было недостаточно. Лиля оперировала, вслушиваясь в доносящиеся с передовой звуки взрывов и пальбы минометов. Иногда она выходила из палатки и смотрела в небо: летят ли? Смешно было бы надеяться, что где-то там, среди наших самолетов, Рита, но Лиля все равно надеялась — что ей еще оставалось? После всего пережитого под Вязьмой она так и не оправилась. Понимала, что так нельзя, понимала, что нужно жить дальше, но сердце словно омертвело и перестало биться. Ей больше не было жалко раненых мальчишек, не было больно от пестрящих громкими заявлениями сводок. Ей было все равно. Каждый день она вставала к операционному столу, отдавала приказы, подписывала бумаги, выстаивала по четырнадцать часов на ногах, ни разу не присев, но сердце ее было мертво и холодно. В ночь с 13 на 14 октября в санбат начали прибывать раненые ополченцы. Говорили, что их бросили освобождать поселок Савельево, и они справились с задачей, оставив на рубежах под поселком больше половины списочного состава. Господи, кого только среди них не было! Проходя вместе с Алешей сквозь лежащих прямо на мерзлой земле, стонущих, кричащих людей, Лиля вглядывалась в их лица и впервые за последние месяцы ощущала бесконечную горечь. Там были старики-профессора в очках или близоруко щурящиеся, были рабочие в ватниках «Красного октября», были и работники культуры, и артисты. — Вот эти — с Большого театра, — прошептал Алеша, опустив глаза. — Техники, уборщики, все как один заявления написали — и сюда. А вон те студенты физико-технического, третий курс. Лиля жестом остановила его. — Надо работать, Алеша. Надо работать. Ее больше не тревожил недостаток опыта, не тревожило и то, что меньше года назад она еще была студенткой медицинского института. Всякий раз, размывая руки перед операцией, Лиля на секунду переставала дышать и говорила себе: «Надо, Левина. Надо» Большая часть ранений была однотипной. Пулевые, осколочные, реже попадались ножевые. По-прежнему были частыми случаи обморожений, и эти операции Лиля выносила хуже всего: отпиливать мертвую, почерневшую конечность казалось ей не спасением, а кощунством. Двадцатого декабря освободили Волокаламск, и в тот же день Лиля наконец получила письмо от тетки. Здравствуй, Лилия. Пишет тебе тетка твоя, Ирина. Получила я твои треугольники, за что спасибо тебе и поклон в пояс. А не отвечала я потому, что была контуженая во время дежурства, и несколько недель лежала в госпитале, себя не помня. Выписавшись, вернулась домой, и теперь работаю в парткоме нашем, убираюсь да огонь под кипятком поддерживаю. Смотри, воюй хорошо, Лилька. Лечи раненых бойцов, чтобы побольше их возвращалось на фронт бить немецких гадов. А Москва наша стоит себе, почти нетронутая. Разрушений мало, аэростаты и зенитки всюду, а если какой дом не устоит и рухнет, так всем миром помогают, людей вытаскивают. С харчами у нас не очень, но на необходимое хватает. Так что воюй спокойно и о нас не беспокойся. Ждем с победой. Тетка Ирина. Стало легче. Словно из нескольких натянутых струн внутри одну отпустили, и теперь она болталась себе, расслабленная, но готова в любой момент натянуться снова. Лиля продолжала работать и ждать писем. От Риты треугольники приходили часто, из ее намеков следовало, что сражается она теперь на Ленинградском фронте, и летает — живая и здоровая. А вот родители Маруси, которым Лиля отправила письмо сразу после выхода из окружения, не отвечали. И оставалось лишь надеяться, что Маруся стойко выдержит немецкий плен и однажды сможет вернуться домой. А в самом конце декабря, незадолго до наступления сорок второго года, почтальон передал Лиле письмо от Кирилла. Здравствуй, Лиля. Так много всего произошло за эти месяцы, что даже трудно собраться с мыслями, чтобы написать что-то хоть сколько-нибудь связное. Я был очень сердит на тебя, когда узнал, что ты уехала на фронт, даже не зайдя попрощаться. Не понимаю, зачем ты это сделала? Ведь на тебя, как на специалиста и единственную родственницу пожилой тетки, должны были выдать броню и оставить в Москве. Неужели ты думаешь, что мало мужчин-врачей? Впрочем, это уже прошлое. Тетка дала мне твою полевую почту, я несколько раз заходил к ней, пока не застал. Она здорова, выглядит хорошо, работает. Просила заходить еще, что я и сделал, принеся ей несколько банок консервов из отцовского пайка. Да, ты же не знаешь. Отец сейчас служит в Москве, он запретил мне ехать на фронт до окончания института, и я вынужден был его послушаться. Дальше она читать не стала. Аккуратно сложила конверт (господи, неужели где-то еще остались настоящие конверты?), разорвала его на четыре части и, поймав удивленный взгляд Алеши, отдала ему. — На самокрутки сгодится, Алеша? — спросила почти весело. — Сгодится, товарищ военврач! Почему-то после прочтения письма на руках как будто осталось что-то липкое, неприятное. Но вместе с тем это письмо что-то сдвинуло в замерзшей Лилиной душе, совсем немного, но все-таки растопило кусочек льда, в который с недавних пор превратилось сердце. Новый год встретили в узком кругу — со свободными от дежурства врачами медсанбата и политруком Саушкиным — молодым веселым парнем, отлично играющим на баяне. Выпили по сто граммов, поели макаловки (Алеша пожарил тушенки с луком и морковью), послушали «Раскинулось море широко», да разошлись — кто спать, а кто и на дежурство. Саушкин провожал Лилю до землянки. Она давно видела, что нравится ему, но до сих пор он не решался предпринять никаких действий, а тут — то ли сто грамм помогли, то ли общее настроение праздника — остановился вдруг и руку поцеловал — с силой, царапнув щетиной подбородка. — Вы только ничего не подумайте, — попросил, отводя взгляд. — Я бы вас в жены взял без всякого, если бы захотели. — Нет, Костя, — покачала головой Лиля. — Оставьте эти мысли. Вы хороший друг, и пусть так и останется. А через две недели он, раненый, лежал на ее столе и скрипел зубами от боли, пока она зашивала рваную дыру на пояснице. Ни крика не издал, ни единого звука. *** — Что было потом? — спросила Танька, вернув Андрею второе письмо. — Я имею в виду, после обороны Москвы. Андрей вздохнул. — Бабушка была ранена весной сорок второго года. — Где? — вскинулась Танька. — На каком направлении? — Да все на том же. В январе двадцатая армия должна была рассечь Ржевско-Вяземскую группировку, но силенок не хватило. Не знаю, насколько вы знаете историю… Танька засмеялась, Андрей удивленно покосился на нее и достал новую сигарету. — Я историк, — объяснила она. — Знаю, что это была идея Сталина — в начале января устроить наступление по всем фронтам. — Верно, — кивнул Андрей. — Наступление провалилось, как и несколько последующих. В феврале в командование Западным фронтом вступил Жуков, но ситуацию это не слишком улучшило. Все висело на волоске. И тогда… Он сделал несколько затяжек — одну за другой. Танька терпеливо ждала. — Можно сказать, бабушке повезло. Их армия наступала в сторону Гжатска, и достаточно успешно. В то время, как тридцать третья армия была фактически уничтожена, двадцатая продолжала сражаться. — Подождите, — осенило вдруг Таньку. — Двадцатая… Это же… — Армия генерала Власова, — перебил Андрей. — Да. Но это не имеет значения. Итак, весной сорок второго армия прорвала оборону немцев на реке Лама и вышла к Гжатску. Там бабушка и была ранена. Танька замотала головой. — Подождите, — попросила она. — Я не понимаю. Насколько я помню, в том наступлении парадом командовали Западный и Калининский фронт, так? — Так. — Двадцатая армия подошла к Гжатску и была вынуждена занять оборону, так? — Верно. — Тогда как Лилю могли ранить? Случайно? Медицинские батальоны располагались далеко от переднего края, а уж в обороне-то… Андрей засмеялся и Танька удивленно покосилась на него. Смех в секунду сделал его очень молодым, скинул лет пятнадцать с серьезного лица. — А ты молодец, — похвалил он. — И впрямь историк. Танька молча ждала. — Проблема была в том, что армия оборонялась на широком фронте, — объяснил Андрей. — Зачастую за спинами стрелковых полков, стоящих в первом эшелоне, не было ни второго, ни, тем более, третьего. — И из-за этого медсанбат оказался ближе к передовой, чем должен был? — Думаю, так и было. Танька закрыла глаза и попыталась представить. Санитарный батальон — что это было в начале сорок второго года? Десяток палаток, два десятка полуторок, и бесконечный поток раненых. И все это — рядом с передовой линией фронта, потому что дальше никак, потому что при вывозе раненых бойцов каждый километр на счету. Снаряды артиллерии, бьющие по палаткам, бомбежки с неба, минометы. Нет, минометы, пожалуй, не достали бы, а все остальное… А если прорыв? В масштабе сводки — прорыв фронта, а по факту мог бы просто небольшой прорыв, и удар изнутри по флангам, и медсанбат уже не вблизи передовой, а на самой что ни на есть передней линии фронта. — Вы знаете подробности ранения? — спросила Танька. — Знаете госпиталь, где лежала ваша бабушка? Андрей покачал головой. — Я пытался выяснить, но не смог. Поймите меня правильно: основной пик моих поисков пришелся на конец восьмидесятых, а тогда многие архивы еще были закрыты, интернета не было, и… возможностей было гораздо меньше, чем сейчас. — Да, но теперь-то все это есть, — возразила Танька. — Неужели вы не хотите попробовать узнать дальнейшую судьбу бабушки? Он долго молчал, прежде чем ответить. — Нет. Не хочу. И Танька поняла, что дальнейшие расспросы не имеют никакого смысла. *** В квартиру Вика заходила с тяжелым сердцем. Тяжело было смотреть на привычную обстановку, на сваленную грудой у входа обувь, на алюминиевые тазы, висящие на стенах, на пожухлую от пыли люстру. Анька сама стащила с нее куртку, набросила на крючок, и за руку потащила к себе в комнату. Вот где все изменилось до неузнаваемости! Похоже, после ареста Вадика, Анька все здесь прибрала, часть мебели то ли продала, то ли выбросила, оставив лишь скрипучую кровать, стол с табуретками и шифоньер, занимающий почти целиком одну из стен. Даже гардины поменяла — были синие, стали зеленые, новые. — Садись, — отводя глаза, то ли велела, то ли попросила. — Пойду чайник поставлю. Вика послушно присела за стол и взяла в руки Литературную газету. Взгляд сам собой упал на статью Адамовича. Вика пробежалась по статье, а потом вдруг принялась перечитывать, уже внимательно. Адамович писал, что новое мышление нельзя купить как новый календарь или «перейти» на него так, как переводят часы на новое время: «Здесь в начале всего и в основе – чувство. Чувство личной исторической ответственности за всё на планете». Сегодня это тем более верно. «Не делай другому, чего не хотел бы самому себе» и «Если враг не сдаётся, его уничтожают» — что тут созвучнее новому мышлению, а что старому? Конечно же устарело то, что ближе нам по времени, и заново, новой правдой засветилось, зазвучало то, древнее: «Не делай другому…». Вика свернула газету и тяжело вздохнула. «Не делай другому того, чего не хотел бы самому себе». Да, пожалуй, но это и впрямь сложно уложить в голове тем, кого воспитывали в духе «Если враг не сдается, его уничтожают», в духе борьбы, в духе вечного противостояния. Некстати вспомнились вдруг картинки из журнала, неизвестно где добытого Андреем. И подумалось: а что, если ТО мышление — тоже старое? Что, если в духе нового времени прав Фрейд, говорящий, что гомосексуальность нормальна, а не окостеневшие законы, утверждающие, что это вовсе не так? Вика не успела додумать эту мысль: в комнату вернулась Анька с чайником и двумя чашками. Налила заварки, залила кипятком, подвинула сахарницу. Села и замолчала, не поднимая глаз. — Слушай, — неуверенно начала Вика. — Как ты думаешь… И замолчала. То, что с Андреем обсуждать было очень сложно, с Анькой оказалось — просто невыносимо. И следующий вопрос, слетевший с губ, был неожиданным, глупым, но словно бы оправдывающим сам себя за эту самую глупость. — Зачем ты меня тогда поцеловала? Анька вздохнула и отвернулась. Было видно, что она боится отвечать, боится посмотреть, вообще всего боится. И в прежние времена Вика приняла бы это и не стала настаивать, но эти времена уже прошли, и наступили новые, и она повторила: — Ань, я хочу знать. Зачем? — Захотела, и поцеловала, — буркнула Анька недовольно. — Какое тебе дело? Вика пожала плечами и отхлебнула чаю. Поставила чашку обратно на стол и задала новый вопрос: — Ты тоже это чувствовала, да? Тогда, раньше? Вот теперь Анька посмотрела на нее, и в ее глазах почему-то не было ужаса, не было стыда, — одно лишь удивление, словно спрашивающее: «Тоже? Что значит тоже?» — Я прочитала одну книгу, — сказала Вика тихо. — Даже не одну, а несколько, и… И в этих книгах сказано, что человек может испытывать чувства к человеку своего пола. Сначала мне показалось, что это какая-то чушь и гадость, но теперь я начинаю думать, что это не так. Анька прищурилась, и в этом на секунду просквозила старая Анька — задиристая, нахальная, умеющая дать сдачи и настоять на своем. — Я поцеловала тебя не поэтому. — Тогда почему? Они смотрели друг на друга, и Вика поняла, что снова это ощущает. Тепло в центре груди, дрожащие пальцы, тяжесть в ногах. Все вернулось? Да нет, быть того не может. — Я поцеловала тебя потому что хотела поцеловать. И все. — Нет, не все! Теперь Вика рассердилась. Она вскочила на ноги и за руку сдернула Аньку со стула. И не слишком удачно: теперь они стояли вплотную друг к другу, и это уже было по-настоящему опасно, но ни одна, ни вторая почему-то не пытались отодвинуться. Анька была чуть выше, и Вика чувствовала ее дыхание на собственном лбу, и чтобы видеть ее глаза, приходилось задирать голову. — Почему ты меня поцеловала? — повторила она в третий раз. — Хватит детсадовских отговорок. Просто ответь и все. — Я уже ответила, — прошипела Анька, и Вика обеими руками схватила ее голову, притянула к себе и прижалась губами к обветренным с мороза губам. Это было не так, как в прошлый раз, совсем не так. Тогда она просто не успела ничего почувствовать, а теперь как будто все картинки из журнала ожили в голове и задвигались, вызывая в груди одновременно чувство восторга и паники. Анька не пыталась вырваться, она стояла, застывшая, и Вика зачем-то пошевелила губами, елозя ими слева направо и справа налево. — Приятно? — спросила она, не отодвигаясь. — Да, — тихо ответила Анька. И Вика снова поцеловала ее. В журнале говорилось, что при поцелуе в губы надо влезть в рот языком и двигать им там вверх-вниз или по кругу, но это было как-то глупо, и потому Вика просто забыла про дурацкий журнал и целовала так, как ей хотелось: то прижимаясь губами к губам, то ослабляя нажим. Она настолько увлеклась, что не заметила момента, когда Анька обняла ее обеими руками за плечи и прижала к себе. А когда заметила, поняла, что чувствует ее грудь под тканью теплого халата, а еще — живот с завязанным на нем поясом, и горячие ладони на шее. Ей стало страшно. Получалось, что Анька не против, и получалось, что ей все это нравится? Но про саму себя Вика такого сказать не могла. Не то чтобы ей было неприятно, нет, но и приятным все это назвать было сложно. — Ань, что ты чувствуешь? — спросила она, отпустив Анькину голову. — Не знаю. А ты? — Я тоже не знаю. Это похоже на поцелуи с парнем? — она не хотела говорить «с Вадиком», и сказала «с парнем». — Не знаю, — тихо и как-то глухо ответила Анька. — Одновременно и похоже, и нет. Ты хочешь, чтобы я поцеловала тебя как парень? — А ты можешь? Вика ахнула от неожиданности: она вдруг оказалась крепко прижатой к Анькиному телу, а губы ее накрыло влажное засасывающее тепло — как будто они оказались в плену чужого рта. Пришлось закрыть глаза и попытаться расслабиться, но получалось плохо: Анька терзала губами ее губы, вскоре они занемели и вообще перестали что-либо ощущать. Тогда Вика высвободилась из ее объятий и отошла на шаг в сторону. — Ерунда какая-то, — смущенно сказала она. — И это всегда… вот так? Анька, судорожно затягивающая растрепавшийся пояс халата, пожала плечами: — Когда получше, когда похуже, но в целом — да. — Ерунда какая-то, — повторила Вика. — Я представляла это иначе. Ей стало ужасно интересно, а как происходит все остальное, но одного взгляда, брошенного на тяжело вздыхающую Аньку, было достаточно, чтобы понять: хватит. Может, в другой день, в другой раз, но точно не сегодня. И Вика поспешно сменила тему. — Ты все еще хочешь поискать Маргариту? — спросила она. — Несмотря на то, что она любила подругу больше, чем деда? Анька удивленно моргнула. — А что? Я думала, ты уже и забыла про это. Вика покачала головой и села на кровать. — Несколько дней назад я по работе ходила в Мосгорсправку, — начала она медленно. — Мне нужно было… В общем, я решила заодно заполнить анкету на фамилию Рагонян. — Рагонян? — перебила Анька. — Да. На треугольниках, которые отдала нам Валюшка, была именно эта фамилия. Так вот… Мне дали всего-то двенадцать адресов. Думаю, кто-то из них может быть родственником Маргариты и что-то знать о ней и твоем… Она хотела сказать «дедушке», но не смогла. И Анька поняла — подошла, села рядом и осторожно, бережно взяла за руку. — Вик, — прошептала она. — Прости меня. Я знаю, что все это произошло из-за меня, и ты вовсе не обязана мне помогать, и… Сердце забилось часто-часто, и в ноздри ударил запах шампуня «Солнечный» и мятного зубного порошка. Вика за руку притянула Аньку к себе и прижалась губами к ее губам. И на этот раз поцелуй был вовсе не ерундовым. А самым настоящим. *** Дорогу до госпиталя Лиля помнила только обрывками. Вначале была только боль: во время бомбежки санбата ее оглушило и взрывной волной отбросило далеко от палатки — скорее всего, именно это и спасло ей жизнь, потому что когда Лиля очнулась, то увидела лишь воронку на том месте, где некогда была операционная. Потом была долгая дорога на санях, в которые Лилю положил бледный до синевы Алеша. Она то теряла сознание, то снова приходила в себя, и видела вокруг только белый-белый снег, чернеющий местами от груд разбитого металла. В передвижном эвакогоспитале врач что-то стал делать с ее ногами, и она снова выключилась, будто кто-то дернул за выключатель торшера и напрочь убрал все освещение. После этого очнулась Лиля уже в госпитале в Москве. Открыла глаза, попыталась пошевелить ногами и закричала от ужаса: ноги не двигались. К ней немедленно подбежала медсестра и попыталась успокоить: — Товарищ военврач, перестаньте, не тратьте силы. Ваши ноги при вас, вы были тяжело ранены, но вас прооперировали, и теперь нужно просто лежать и набираться сил. — Где я? — слабо спросила Лиля. Очень хотелось пить, но она знала: после операции нельзя. — В Москве, в госпитале имени Боткина. Товарищ военврач, вы, говорят, местная, так, может, у вас тут родные или еще кто? Я бы сбегала в перерыв, сообщила. Но Лиля покачала головой. Она не хотела, чтобы тетка видела ее в таком состоянии, а кроме тетки у нее здесь никого не было, и быть не могло. — Письма, — вспомнила вдруг она. — Где письма? — Целы ваши письма, целы, — засмеялась медсестра, — никуда не делись, не волнуйтесь. Вас когда привезли, так мы еле-еле их отобрали, вы без сознания были, а в планшетку вцепились, как в мать родную. Лиля успокоенно моргнула и закрыла глаза. На другой день к ней во время обхода пришел врач — пожилой мужчина, налысо выбритый и очень грозный. — Я думаю, товарищ военврач, что с вами, как с фронтовиком, мы будем говорить прямо, — сказал он, возвышаясь над Лилиной койкой. — Ваш диагноз — обширное иссечение осколками области от поясницы до голеней, но дело не в этом. Стало страшно. Лиля молча смотрела в его суровые глаза и ждала приговора. — Когда вас доставили, мы наблюдали высокую степень обморожения обеих нижних конечностей. Учитывая ваш женский пол, мы сделали все, чтобы спасти ноги, но и сейчас опасность еще не миновала, и было бы лучше провести ампутацию. — Нет. Врач покосился на застывшую рядом медсестру, будто говоря: «Глянь, какая дура-баба». — Вы прекрасно знаете, что если мы этого не сделаем и заражение не удастся остановить, то вы можете потерять ногу целиком. Сейчас речь идет только о нижней части. — Нет. Он пожал плечами. — Негоже рисковать жизнью ради стремления к красоте, товарищ Левина, — это «товарищ» прозвучало так уничижительно, так брезгливо, что Лиля не выдержала. — Дело не в красоте, — прошептала она с усилием. — Я хочу вернуться на фронт. С тем, что вы предлагаете, это будет невозможно. На это ему возразить было нечего. Лиля знала: если бы показания для ампутации были неоспоримыми, ее бы и спрашивать никто не стал — отрезали бы ногу, да и все. Но раз спрашивали, значит, есть хорошие шансы на выздоровление, и она не собиралась терять эти шансы. Один за другим потянулись долгие дни в госпитале. Лиля лежала в палате с тремя женщинами — связисткой, доставленной с гнойным перитонитом, разведчицей с тяжелым ранением головы, и — диво дивное — летчицей, чудом выжившей после проникающего ранения в позвоночник, но знающей, что ходить самостоятельно она не сможет уже никогда. На фоне чужих страданий и боли ее собственная притуплялась, делалась не такой важной, не такой острой. Каждый день Лиля во время перевязок осматривала собственные ноги, боясь увидеть признаки развивающегося заражения, но признаков не было, и врач — Олег Геннадьевич — с каждым днем становился все веселее и веселее. — Ну, Левина, тебе сам черт люльку качает, — сказал он неделю спустя. — Миновала опасность, слышишь? Миновала! Лиля счастливо улыбнулась и едва удержалась от того, чтобы обнять его. Раз опасность миновала — значит, она вернется на фронт. Пусть не так скоро, как хотелось бы, но обязательно вернется. Теперь уже можно было сообщить новости тетке, и в один из весенних теплых дней Лиля попросила санитарку отнести записку по теткиному адресу. Та явилась на следующий день, и была не одна. — Никита… — Лиля не поверила своим глазам, увидев их, входящих в палату — похудевшую и постаревшую тетку и обросшего, небритого, ковыляющего на костылях старого друга. — Тетя Ира! Тетка села на койку и вдруг заплакала, уткнувшись морщинистым лицом в Лилин живот. Было очень странно видеть ее такой — на Лилиной памяти, тетка не плакала никогда, а уж чтобы рыдать — такого и вовсе не было. — Садись, — она рукой показала Никите на стул, и он послушно подтащил его ближе к койке и сел, избегая встречаться с Лилей глазами. — Где Катя? Почему она не пришла? Тетка тихо плакала, Никита молчал, и за всем этим — Лиля знала — скрывалось новое горе, о котором они уже знали, а ей только предстояло узнать. — Катя умерла в прошлом году от пневмонии, — равнодушно рассказал Никита, когда тетка, отплакавшись, ушла умываться и оставила их вдвоем. — Я был на Западном фронте, когда пришло письмо от ее матери. Она во всем обвинила меня, сказала, что я не должен был уезжать, а должен был оставаться с женой и будущим ребенком, и тогда ничего этого не случилось бы. Катя умерла. Лиля с усилием приподнялась на кровати и обняла Никиту за шею, но сама не чувствовала ровным счетом ничего. Просто еще одна смерть, в череде множества таких же. Просто еще одна разрушенная войной судьба. И снова, который раз, Лиля подумала: «Осталось ли во мне хоть что-то человеческое? Хоть что-то женское?» С того дня Никита стал регулярно приходить к ней в госпиталь. Он много говорил о фронте, о том, как работал на износ, помогая раненым бойцам, о том, как во время минометного обстрела осколок срезал ему ногу до колена, оставив ее висеть на тонком лоскуте кожи, о том, как он сам ножом срезал этот лоскут и ремнем перевязывал бедро, лежа по шею в подмосковной осенней грязи. Лиля слушала и понимала: с ним произошло что-то такое, что, кажется, произошло и с ней самой — они оба стали равнодушными, глухими, словно мертвыми. Получив разрешение от Олега Геннадьевича, Никита стал иногда просить санитарок, чтобы те вынесли Лилю на улицу. Они расстилали на траве старое покрывало, садились рядом и часами сидели, подставив уставшие лица весеннему солнцу. — Я видел Кирилла, — в один из таких дней вспомнил Никита. — Он здесь, в Москве, продолжает учиться в институте и работает водителем у какого-то большого начальника. Уже старший лейтенант, представляешь? Без училища, без дня на фронте. — Я получала от него письмо, но читать до конца не стала. Не могу слышать о таких людях, не хочу ничего о них знать. Никита равнодушно пожал плечами. — Не знаю, Лиль. А я обрадовался ему, сходили выпили по сто грамм в столовой, поели кулеша, он меня на автомашине домой довез. И я потом лежал всю ночь и думал: а кто прав? Я или он? И получалось, что прав тот, кто на двух ногах, а не на одной, как я. — Чушь, — резко сказала Лиля. — Не смей так думать. Это чушь, понял? Она почувствовала, что Никита взял ее за руку, и не стала возражать. Его пальцы были холодными и влажными. — Да я про другое, Лиль, — глухо сказал он. — Еще года войны нет, а жена умерла, ребенок умер, ногу отняли. Кому я теперь нужен? Вчера вон договорился, буду здесь, в госпитале, на приемке раненых работать. — Это гораздо лучше, чем шофером у большого начальника, — возразила Лиля. — Мы давали присягу, Никита. Ты помнишь? Он помнил. Получая высокое звание врача и приступая к врачебной деятельности, я торжественно клянусь: все знания и силы посвятить охране и улучшению здоровья человека, лечению и предупреждению заболеваний; быть всегда готовым оказать медицинскую помощь, внимательно и заботливо относиться к больному, хранить врачебную тайну; постоянно совершенствовать свои медицинские познания; обращаться, если этого требуют интересы больного, за советом к товарищам по профессии и самому никогда не отказывать им в совете и помощи; во всех своих действиях руководствоваться принципами коммунистической морали. Верность этой присяге клянусь пронести через всю свою жизнь. Перед Лилиными глазами как будто заново проплыл этот короткий текст, который она с волнением и трепетом читала наизусть на выпуске из института. Какие верные и важные слова! Простые и понятные, но разве настоящее может быть сложным и запутанным? — Не знаю, Лиль, — помолчав, сказал Никита. — Не знаю. Может быть, было бы лучше, чтобы я просто умер там, где осталась моя нога. Она не нашлась, что ответить. Не скажешь же ему, как часто в ее голову приходили похожие мысли. Не скажешь, что силы жить порой она находила только в осознании, что Ритка все еще жива и сражается. Ничего этого говорить было нельзя. День ото дня они все больше времени проводили вместе. Лиля не обманывалась: она видела, что для Никиты именно она стала тем спасательным кругом, который все еще удерживал его на поверхности, помнила она и о том, какие чувства он испытывал к ней еще до войны, до свадьбы с Катей. Вслух он почти не вспоминал жену, но Лиля чувствовала: помнит. Каждый день, каждый час помнит. И продолжает винить себя несмотря ни на что. Когда Никита впервые принес в госпиталь букет весенних цветов, Лиля не сразу осознала, что это значит. Она просто приняла их, уткнулась лицом и втянула в себя свежий запах. А потом, ночью, когда он пришел к ней в палату, она не смогла отказать. Рядом спали соседки, и, наверное, потому все случилось быстро и как-то нелепо. Никита просто лег рядом, накрылся с головой одеялом, и горячим ртом накрыл Лилины губы. Она ничего не чувствовала. Совсем, ни капельки, но какой-то частью замерзшей души потянулась к нему навстречу, ответила на его неловкие ласки, и помогла залезть на себя, и стянуть вниз по бедрам серые от многочисленных стирок кальсоны. Потом, когда все произошло, Никита лежал на ней — тяжелый и потный, а Лиля, отвернув голову, просто ждала. Она не знала, чего ждет, не знала, зачем это делает, не знала, может ли поступать так с собой, да и с ним тоже. По щекам ее одна за другой катились соленые горькие слезы. *** Андрей отказался участвовать в поисках. Наверное, он все еще сердился на Вику из-за того, что она помирилась с Анькой: когда пришла забрать вещи, он ни слова ей не сказал, набросил на плечи старую куртку и вышел из квартиры, прихлопнув за собой дверь. — Не обижайся, Викуль, — улыбнулась тетя Рита, помогая Вике упаковать в сумку немногочисленные вещи. — Молодость — дело такое. Остынет. После этого Вика несколько раз заходила к ним, но Андрей категорически отказывался с ней говорить. И она бросила попытки. Так и вышло, что к Ишхану Николаевичу Рагонян они с Анькой отправились вдвоем. Дом, в котором был прописан Ишхан Николаевич, располагался в Подмосковье — пришлось ехать на электричке, а после еще идти по присыпанной снегом дороге между вздымающихся в небо сосен. Был этот дом трехэтажным, похожим на пряничный домик из-за торчащих во все стороны балконов и парадных козырьков над подъездами. Они поднялись на первый этаж, переглянулись и одновременно потянулись к кнопке звонка. Соприкоснулись пальцами и смущенно отдернули руки. Дверь им открыла женщина в цветастом теплом халате, из глубины квартиры доносились звуки радиопередачи и какое-то громыхание. — Здравствуйте, — смело сказала Вика. — Мы ищем Ишхана Николаевича Рагонян. Он здесь живет? Женщина улыбнулась, показавшись на секунду ужасно красивой, и кивнула, приглашая их войти. Они по очереди постучали ногами, отряхивая снег, сняли верхнюю одежду и протиснулись в узкую прихожую. — Светлана, — представилась женщина, провожая их на кухню и сразу бухая на плиту чайник. — Можете звать тетей Светой, я жена Ишхана Николаевича. Вика и Анька переглянулись. В квартире громыхание стало слышно еще лучше, и от того было немного страшно. Тетя Света, похоже, разгадала их мысли и засмеялась: — Не пугайтесь, девочки, это Ишхан с гантелями занимается, оттого и шум. Садитесь, чаем вас напою. Он пока не закончит, все равно не прервется. Это длилось долго, почти час. Вика и Анька успели выпить по две кружки чаю, съесть по три плюшки, а гантели все продолжали греметь. Наконец из ванной послышался шум воды, а еще через десять минут в кухню вошел молодой мужчина, очень статный, щеголяющий мускулами на ничем не прикрытых руках и плечах и на ходу вытирающий полотенцем голову. — Здравствуйте, гости, — коротко, по-военному, поздоровался он, но в глазах мелькнули смешинки. — Подполковник Рагонян Ишхан Николаевич. Чем могу? Вика смешалась, она такого никак не ожидала, и Анька, по-видимому, тоже. Спасла тетя Света: отобрала у мужа полотенце, шлепнула его ладонью по плечу и сказала: — Иша, хватит девочек пугать. Они твою тетку Риту разыскивают, расскажи им, что знаешь. Ишхан кивнул и присел за стол. Подвинул к себе пустую чашку, налил заварки, тетя Света тут же плеснула туда же кипятку и бросила два куска сахара. — А вы кто такие будете? Зачем вам моя тетка? Вика посмотрела на Аньку и кивнула — говори, мол. — Дело в том… — Анька замялась, но продолжила уже смелее. — Дело в том, что мне кажется… В общем, по-моему, Маргарита Рагонян — моя бабушка. Ишхан удивленно поднял брови. — Бабушка? С чего ты это взяла? Они объяснили — торопливо, перебивая друг друга, спеша сказать самое главное. Ишхан молча слушал и пил чай, за его спиной так же молча стояла тетя Света. — Интересная история, — заявил он, когда девушки закончили рассказ. — Но насколько я знаю, у тети Риты детей не было. Впрочем, в военное время все могло случиться, конечно, но ни в письмах, ни в рассказах отца ни о каких детях не говорилось. — Отца? — быстро перепросила Вика. — Николай Рагонян, отец Ишхана, был братом Маргариты, — объяснила тетя Света. — Он умер два года назад. Вика вытаращила глаза. Сейчас она чувствовала что-то очень похожее на испытанное в Ленинграде, в квартире Ритиной подруги, Валюшки. Будто живое соприкосновение с историей. — Разве не могла ваша тетя родить ребенка и оставить его в детдоме, например? — с вызовом спросила Анька. — А потом мой дед нашел его, и… Ишхан засмеялся: громко, раскатисто. Анька покраснела, и Вика под столом нашла ее руку и сжала, успокаивая. — Да что вы, девчата, — снова вместо мужа заговорила тетя Света. — Ребенка родить — это ж его девять месяцев вынашивать, уж семья об этом точно знала бы. И зачем его в детдом сдавать, если в военные годы в Москве Агаша еще жива была, да и Николай Викторович, и отец его. Нет, дорогие мои, это глупость. Анька побледнела так сильно, что Вике стало за нее страшно. — То есть ребенка не было? — спросила она. — Тогда почему Анька так на нее похожа, и почему браслет, который точно принадлежал Рите, оказался в Анькиной семье? И почему Анькин дед привез не только ребенка и браслет, но и письма? — Письма? — удивился Ишхан. — Какие письма? Вика глянула на Аньку, но та, похоже, не могла говорить. И Вика продолжила сама: — Письма, которые Маргарита писала своей подруге, Лиле. И Анькиному деду тоже. — Иша, покажи им, — попросила тетя Света. — Хочешь, я принесу? Он кивнул, и она на несколько минут ушла в комнату, а, вернувшись, положила на стол аккуратную пачку солдатских треугольников. Вика вспыхнула и потянула к ним руки, но тут же застыдилась и отдернула. — После войны отец пытался найти место захоронения тети Риты, — сказал Ишхан строго. — Но поскольку погибла она под Сталинградом, дело это гиблое оказалось. Ничего не нашел — ни следов, ни могилки. Пока он говорил, Анька уже успела развернуть одно из писем и пробежаться взглядом. — Ишхан Николаевич, — взволнованно сказала она. — Но это же письма бабуш… Маргариты. Как они оказались у вашего отца? Они должны быть в Лилиной семье, разве нет? — Наверное, — он пожал плечами. — Я никогда не спрашивал, откуда письма взялись, неинтересно было. Может, отцу их сослуживцы теткины переслали, может, еще как. Вика видела, что Аньке очень хочется попросить, но она боится. И, решившись, она попросила сама: — Можно нам… — Забирайте, — кивнул Ишхан Николаевич. — Отец незадолго до смерти их в фотоателье свозил и фотокопии сделал, так что эти можете забрать, если хотите. — Я вот что думаю, девочки, — вмешалась тетя Света. — Весной сорок второго года Маргарита точно была в Москве. Николай Викторович рассказывал, что нашел ее в госпитале где-то в Московской области. Если вы думаете, что Маргарита как-то связана с твоим, — она кивнула на Аньку, — дедом, то, возможно, имеет смысл поискать там? Вика радостно кивнула. — Вы не помните, в каком именно госпитале она была? Ишхан покачал головой. — Не то что не помню, я и не знал никогда. Но вроде часть писем из этого госпиталя была отправлена, поищите внимательно — думаю, найдете. Не в силах больше сдерживаться, Вика вскочила на ноги. — Спасибо вам, Ишхан Николаевич! Спасибо, тетя Света! Огромное спасибо! Перед ними снова забрезжила пусть тусклая, но все же надежда. *** В подмосковном Реутове в здании бывшей школы-семилетки в сорок втором году раскинулся военный госпиталь. Круглосуточно в медицинском пункте у госпиталя дежурили девушки, встречая эвакуационные поезда и помогая выгружать носилки с ранеными. Выздоравливающая Рита часто приходила на этот медпункт: помогать ей не разрешали, но ее почему-то как магнитом тянуло сюда — просто постоять в стороне, глядя, как одни за другими вытаскивают из товарных вагонов, наскоро переоборудованных под госпитальные, носилки с еще живыми бойцами и командирами Красной армии. Из ежедневных сводок мало что можно было понять, гораздо больше новостей приносили раненые, доставленные с полей сражений. Рита знала, что на Западном фронте продолжается наступление, что немцев здорово отбросили от Москвы. Знала она и то, что несколько попыток прорвать блокаду Ленинграда провалились, и жертвам в осажденном городе нет и не может быть числа. Из собственной части Рита получила два письма. Одно от Вали — о месте захоронения останков погибшей Киры, другое — от Василюка, с уведомлением о том, что за зимние бои над Дорогой Жизни Риту наградили медалью «За отвагу». От Лили писем не было. Несколько раз Рита порывалась сбежать из госпиталя в Москву, чтобы доехать до Лилиной тетки и попробовать хоть что-то выяснить, но военную форму находящихся на излечении держали под замком, а бежать в кальсонах и в халате нечего было и думать: первый же встреченный патруль с позором водворил бы беглянку обратно. Первые недели в госпитале Рита помнила плохо. Говорили, что из нее вытащили четыре пули, одна из которых едва не стала смертельной. Видимо, последний мессер пробил обшивку самолета, а вместе с ним — и саму Риту. Она рвалась обратно на фронт. Слушая рассказы раненых о военных действиях, до крови сжимала пальцы в кулаки: невыносимо было прохлаждаться здесь, пока на передовой и в небе сражались и умирали за Родину ее боевые товарищи. Отчаявшись получить хоть какие-то известия о Лиле, Рита написала письмо в редакцию газеты, где еще осенью служил Коля. Ответа она так и не получила, но в один из мартовских дней, ковыляя к медицинскому пункту, вдруг увидела идущего навстречу его самого — живого и невредимого. Он бросился к ней и обнял так крепко, что кости хрустнули, а в боку незажившая рана взорвалась болью. Рита терпела: стискивала Колину шею, целовала его чисто выбритые щеки, и поверить не могла, что он жив, и здесь. — Глупо вышло, — рассказывал Коля, когда волнение от встречи улеглось и они устроились на скамейке в больничном парке. — Приехали в нашу дивизию корреспонденты, писать о наступлении, меня вызвали, смотрю — а это ж Ванька Ешенко и Костя Симонов, с нашей редакции. Порадовались, что встретились, а на другой день командир полка вызвал меня, и насильно в Москву отправил — езжай, говорит, и работай по специальности — бойцов у нас теперь хватает, а корреспондентов, способных правду о боях писать, — кот наплакал. Рита улыбалась, слушая, и откровенно гордилась братом. Он похудел, вытянулся, военная форма удивительно шла ему, недавнему увальню и сибариту. А уж медаль, сверкающая на груди, да нашивки за ранения — и вовсе придавали Коле незнакомый, но очень героический вид. — Словом, отпинаться я не смог, и вновь оказался в родной редакции. Сегодня утром только приехал с Западного, материал собирал о наступлении, а мне редактор письмо твое — нашлась, мол, пропажа, и увольнительную в зубы — езжай к сестре. Вот я и приехал. Она счастливо засмеялась и снова обняла его. — Агаша жива? Отец? — Живы оба, — кивнул Коля. — Отец Агаше регулярно пишет, воюет на Южном фронте, ранен не был, только в звании за самоуправство вроде понизили, но из писем не понятно, за что и почему. За самоуправство? Отца, который скорее бы умер, чем нарушил приказ? Рита не смогла сдержать удивления. — Про Белоруссию не спрашивай, — предупредил Коля, едва она открыла рот. — Сама знаешь: писем из оккупации не шлют, и туда не доставляют. И говорить об этом не будем. Это тоже было нечто новое: в голосе брата звучали металлические нотки, сейчас он гораздо больше походил на отца, чем на самого себя. — Что у тебя? — спросил, оглядывая Риту с ног до головы. — Выглядишь паршиво, крови много потеряла? Рита дернула плечом и поморщилась. — Да я здорова уже, сама не пойму, зачем меня здесь держат. Коля усмехнулся. — В зеркало на себя посмотри — поймешь, — посоветовал он. — В каком звании служишь? На халате знаков отличия нет, хотя на мой взгляд, давно пора придумать. Она засмеялась и поцеловала его в чисто выбритую щеку. — Дурак ты, Колька. Как был дураком, так и остался. Служу капитаном ВВС РККА, недавно письмо пришло, «отвагу» дали. Только непонятно, за что. — То есть? Нахмурилась, прикусила губу. — На боевом вылете самолет моей подруги подбили, мы с товарищем прикрывали ее, пока она пыталась дотянуть до аэродрома. Никакого подвига и отваги там не было, тем более, что Кира все равно погибла. Произнести вслух это простое «погибла» оказалось труднее, чем Рита думала, и Коля почувствовал это, и быстро сказал: — Сестренка, если бы нам награды давали только за то, что мы сами подвигом считаем, то половина бойцов бы с голой грудью ходила. Хочешь расскажу, за что меня наградили? Рита сглотнула подступившие слезы и кивнула: рассказывай. — Ползли с товарищем в боевое охранение, сменить бойцов, смотрим — какой-то парнишка из пополнения на бруствер полез. Ну, мы его за ноги и обратно, ругаемся-материмся, а он вырвался — и наружу, из окопа. Что с дураком делать? Полезли за ним, Семен, товарищ мой, его по башке тюкнул, и обратно затащили. А пока тащили, по нам, конечно, огонь из автоматов. Уже в окопе пытаюсь сесть, а не могу — больно. Посмотрел, — батюшки! — жопу, прости за выражение, мне подстрелили. Пуля в мякоти застряла, вытащила ее санитарка тут же, на передовой, а я потом недели три сидеть не мог. Вся рота смеялась, а потом — бац — мне и Семену «Отвагу». За что, спрашивается? За то, что в жопу пуля прилетела? Рита расхохоталась так, что на них начали оглядываться. Она и верила услышанному, и не верила. — Это анекдот? — спросила, отсмеявшись. — Чистая правда, — возмущенно отмахнулся Коля. — Хочешь, шрам покажу? Теперь они смеялись вместе. И от этого на душе стало чуть легче, чуть спокойнее. — Расскажи о Лиле, — услышала Рита, и сердце дрогнуло. Давно при ней никто не произносил этого имени вслух. — Писем давно не было, — с горечью сказала она. — Из части ее на мой запрос ответили: выбыла по ранению, а куда выбыла, не написали. Госпиталей много в России, где искать ее теперь — не знаю. Коля кивнул. — Поищем. У меня возможностей поболее, сегодня же и займусь. Сестренка… — он замялся, но все же продолжил. — Как у вас с ней? Рита вспыхнула, раскраснелась. Что он имеет в виду? Неужели догадался? Да нет, откуда, не мог, никак не мог. Разве что Ира перед войной рассказала… Но нет, она не стала бы, ни за что. Захотелось немедленно попрощаться и уйти в палату, но это было бы трусостью, а уж кем-кем, а трусом Рита никогда не была. — Я люблю ее, — с трудом, но смело глядя брату в глаза, сказала она. — Это для меня не новость, — кивнул Коля. — Я спрашиваю про то, решила ли ты, что будешь с этим делать потом? После войны? Он говорил об этом так спокойно, будто это нормально, будто ничего необычного в этом нет, и Рите стало чуть спокойнее, чуть легче. — Доживем до Победы, потом посмотрим, — сказала она. — Лишь бы она жива была, лишь бы нашлась. Коля улыбнулся и потрепал ее по голове очень мужским, братским жестом. — Найдем, Ритка. Обещаю: найдем. И он действительно выполнил обещание. *** После встречи с Андреем поиски закрутились с новой силой. Каждый день после работы Танька, Макс, Анжела и Толик носились по Москве в поисках госпиталя, где весной сорок второго лежала Лиля Левина. Трудно было договариваться о том, чтобы их допустили в архивы, еще труднее было перебирать бесконечные бумажки, на многих из которых был такой неразборчивый почерк, что даже дату не прочтешь, не то что фамилию. Машка в поисках не участвовала. Танька ей не звонила, а Макс, который все-таки попробовал, сказал, что она отговорилась занятостью и перезвонит, когда сможет. Не перезвонила. С мамой у Таньки отношения так и не наладились. К декабрю она сняла комнату у старушки, живущей в пятнадцати минутах езды от метро Медведково, съездила за вещами, но мамы дома не оказалось, и Танька просто сложила зимнее в чемодан и уехала, сглатывая слезы обиды и горечи. Отец, как и раньше, звонил ей раз в месяц, и по разговору Танька поняла, что мама ему ничего не сказала: всякий раз он спрашивал о личной жизни, намекал на свадьбу и внуков, и слушать это было до отвращения больно и обидно. Как ни странно, лучшей подругой в этот период для Таньки стала Анжела. Неизвестно, откуда она узнала — то ли Макс рассказал, то ли сама догадалась, но однажды позвонила и позвала Таньку погулять вдвоем. — Я много думала о том, что произошло, — говорила она, идя рядом по Маросейке и согревая руки о стакан горячего кофе. — И решила, что своими закостенелыми взглядами мы отбрасываем прогресс далеко назад. А вместе с ним отбрасываем и друзей, и любимых. — О чем ты? — удивилась Танька. Ей было холодно, она куталась в теплый шарф, но лоб и щеки все равно краснели от ледяного ветра. — Я о том, что в наше время отношения двух взрослых людей не могут подвергаться остракизму по той простой причине, что каждый имеет право сам выбирать, кого ему любить. — Летом ты говорила другое. — Знаю, — Анжела вздохнула и поправила идеально сидящую на волосах шапочку. — И мне стыдно за то, что я говорила, знаешь? Раньше я оправдывала себя тем, что все это произошло неожиданно, но почитав ряд историй о притеснении сексуальных меньшинств, я подумала вот о чем… Танька смотрела на нее во все глаза. Прочитав ряд историй о притеснении? Хорошая девочка Анжела? Серьезно? — Все это напоминает апартеид пятидесятых годов, ты не находишь? — продолжала «хорошая девочка», аккуратно переступая через развороченный бордюр тротуара. — Просто одно меньшинство заменило другое, и только. И я подумала: возможно, человеческой расе просто необходимо подвергать кого-то остракизму, необходимо для выживания, для развития, понимаешь? — Ага, — кивнула Танька. — Мне от этого, конечно, гораздо легче. — Да нет же! — Анжела остановилась и взяла ее за руку. Танька вытаращила глаза. — Вот смотри, я держу твою руку, так? Танька ошалело кивнула. — И твоя рука точно такая же, какой была до того, как ты призналась в своей ориентации. И глаза у тебя такие же, и мысли, и чувства. — И что? — А то, что отвергая тебя новую, я как будто ставила себя выше, понимаешь? Как будто внутри кичилась тем, что я-то уж точно большинство, а значит, я лучше тебя. И не потому, что я умнее, красивее, образованнее — нет! Просто по праву рождения. Ничего не напоминает? Еще как напоминало, но было странно слышать это от Анжелы. Танька запоздало подумала, что, кажется, недооценивала ее. — Фашизм, — подтвердила Анжела, не дождавшись от Таньки ответа. — В чистом виде. Позавчера истребляем евреев, потому что на их фоне можем быть выше и лучше, вчера беремся за людей с темным цветом кожи, а сегодня — за гомосексуалистов. — Анжелка, — пролепетала Танька. — Ты чего, а? — Это я так извиняюсь, — улыбка тронула Анжелины губы. — Ну, знаешь, за то, что оттолкнула тебя. Ты же знаешь: мне нужно основательно погрузиться в вопрос, чтобы составить о нем свое мнение, и теперь, погрузившись, я составила. — И что это за мнение? — А то, что, поощряя гонения гомосексуалистов и относясь к ним как к людям второго сорта, мы фактически поощряем сегрегацию, фашизм, — назови как хочешь. И меня это не устраивает. Анжела наморщила нос, формулируя, и продолжила: — Я не говорю, что смогу моментально приспособиться, но я говорю, что буду стараться. Все-таки в моей голове очень много предрассудков, от которых не избавишься в один миг. Но если тебе, гомосексуалистка Таня, нужна моя гетеросексуальная дружба, я готова тебе ее дать. Танька икнула и расхохоталась. Ее затопило волной нежности к этой девочке — умной, занудной, очень вдумчивой и умеющей признавать свои ошибки. Надо же, «гомосексуалистка Таня», придумала же такое! Они обнялись. Анжела с чувством поцеловала Танину холодную щеку и улыбнулась. — И вот еще что, — улыбка сползла с ее довольного лица. — Я хочу сказать, что в данной ситуации пока не решила, как относиться к позиции Маши. Я прекрасно понимаю, что вы действительно встречались несколько лет, — Танька попыталась возразить, но Анжела властно остановила ее, — и не ври мне, я не идиотка. Вы встречались, но после расстались из-за того, что Маша не готова была признать, кем она является. И вот это, на мой взгляд, откровенная трусость, а трусость в людях я не терплю ни под каким видом. В тот день они гуляли по Москве до позднего вечера. Танька то вспыльчиво, то терпеливо пыталась оправдать Машку в Анжелиных глазах, но сама понимала, что выходило плохо. Она говорила о том, что Маша не была готова, о том, что камин-аут был фактически сделан насильно, о том, что ни один человек не имеет права решать за другого. Но Анжела считала иначе: — Речь не о том, готова она была, или нет. Речь о том, что в момент, когда от ее любимого человека отвернулись все друзья, она сделала то же самое. И это, Танечка, и есть трусость. Их откровенный разговор дошел до того, что Танька даже рассказала в подробностях, что произошло с мамой. Анжела внимательно выслушала, после чего долго молчала — обдумывала. — Мне кажется, ты поступила верно, съехав, — вынесла она свой вердикт. — Если уж мне понадобилось время на то, чтобы разобраться, твоей маме тем более понадобится. Но, опять же, я не понимаю позицию Машки. Она с тех пор от тебя прячется? — Она не прячется. Просто не звонит. Анжела нахмурилась и вытащила из кармана телефон. Набрала несколько цифр, поднесла аппарат к уху. И только когда она заговорила, до Таньки дошло, КОМУ она звонит. — Привет, Маш, — не обращая внимания на Танькины взмахи руками, спокойно сказала Анжела. — Чем занята? — Не надо, — прошипела Танька. — А я гуляю здесь, недалеко. Встретимся, выпьем чаю? Давай через двадцать минут в «Кофехаусе», идет? Анжела улыбнулась и убрала телефон. Танька стояла, будто застыв, ноги как ватные, руки дрожат. — Ты что? — срывающимся голосом спросила она. — Ты зачем? — Затем, — коротко и ясно объяснила Анжела. — Чего мы гадаем-то на кофейной гуще? Пойдем и спросим все у самой Машки. По дороге в кафе Танька снова чувствовала себя героиней дешевого романа. Ей было страшно, стыдно и немного зло — и все это одновременно. Анжела же, напротив, выглядела довольной: все приговаривала, что все проблемы — от недопонимая, и решаются они только открытым прояснением, и больше ничем. Когда они пришли, Машка уже была на месте. Сидела за столиком, склонив голову и рисовала что-то пальцем на полированной поверхности. Она подстриглась: светлые волосы теперь не спадали на плечи, а были заправлены за уши короткими прядями. Танька долго смотрела на нее прежде чем подойти. А решившись, сказала: — Здравствуй, Маша. И снова на секунду показалось, что это вовсе не Маша, а Лиля Левина, а она сама — Рита Рагонян, и кругом — не мирное кафе, наполненное студентами, а фронт, и землянки, и посеченные осколками деревья. — Привет, Тань. Показалось — и прошло. Анжела первой протиснулась за столик, Танька села рядом. Маша молча смотрела на них, будто ожидая, кто первый начнет. — Почему ты исчезла? — спросила Анжела прямо. — Почему не звонишь, не приходишь? И не говори, что у тебя много дел — все равно не поверю. Маша едва заметно дернула плечом. Танька знала: это означало, что она рассердилась, но не хочет демонстрировать этого прилюдно. — У меня были сложные дни. — В каком плане? — не отставала Анжела. — Таня мне все рассказала, и я не понимаю, как ты могла ее бросить в такой ситуации? Тебе что, настолько все равно? Танька под столом пнула ее ногой, но Анжела не унималась. — Ты понимаешь, что это трусость и стыд, Маш? Да, вы целовались, и вас застукала Танина мама. Да, была неприятная сцена. Но это же не повод для того, чтобы… — Я рассказала все родителям. Анжела запнулась на полуслове, а Танька непроизвольно открыла рот. Что? Рассказала родителям? Да как такое возможно? — Почему ты не позвонила? — вырвалось у нее. — Потому что хотела пройти через это сама, — ответила Маша тихо. — Это я лгала им несколько лет, и я должна была отвечать за последствия. Танька ужасно захотелось броситься к ней и обнять, но она не смогла. Зато смогла Анжела: поднялась на ноги, посмотрела на одну, затем на другую, и сказала: — Ладно, девочки. Вижу, мое участие тут не требуется. Разберитесь между собой, наконец, а завтра звоните и договоримся о дальнейшем. Намотала шарф на шею и ушла, довольная произошедшим. Официант принес кофе и сэндвичи, но еще недавно голодная Танька поняла, что не может проглотить и крошки. Она все смотрела на Машку и не могла наглядеться. — Что было? — вырвалось у нее. — Можешь рассказать? Машка вздохнула и сделала глоток обжигающе-горячего кофе. — Мама плакала, папа ругался. Вначале сказал, что это чушь и блажь, потом — что завтра же выдаст меня замуж за первого, кто попросит. Потом велел, чтобы я сходила к психиатру. — А потом? — поторопила Танька. — А потом они вдвоем начали говорить, что самое ужасное во всем этом то, что внуков они не дождутся. Я сказала, что внуки будут, и они чуть-чуть успокоились. И все? И это — все? Никаких «ты мне не дочь»? Никаких «убирайся»? Как такое вообще возможно? — Все это еще не затихло, — объяснила Машка. — Они то успокаиваются, то опять начинают. Папа где-то вычитал, что гомосексуализм — это врожденное, и сказал, что впервые в жизни рад, что у них родилась я, а не мальчик. Это было вовсе не смешно, но Танька почему-то рассмеялась. Ей было неловко и немного стыдно: как будто все, что она прокручивала в голове последние недели оказалось нелепым враньем. Впрочем, похоже, именно так все и было. И оставался главный вопрос: а дальше-то как? Что теперь будет с ними — с ней и Машкой? Как они будут жить — вдвоем или отдельно друг от друга? — Если ты все еще хочешь со мной встречаться, то я была бы рада, — сказала Машка, и Танька вытаращилась на нее, чуть не вылив на себя кофе. — Я много думала и поняла, что вряд ли когда-нибудь смогу быть с парнем. И не только потому, что я… Ну, ты понимаешь. Но еще и потому, что я люблю тебя, Тань. Тебя, а не какого-то там мифического парня. Кофе все-таки вылился на Танькины колени. Сердце забилось бравурным маршем, а на глазах выступили слезы. Машка смотрела на нее, ожидая ответа, а Танька не могла и слова выдавить. Ей вдруг показалось, что все это сон, глупость, наркотический припадок. Разве может такое быть? Разве может Машка так открыто говорить об этом, и говорить, что любит, и предлагать быть вместе? — Машка… Она рванулась, едва не опрокинув стол, и неловко села на подлокотник Машкиного кресла, и обняла ее — изо всех сил. — Я тебя люблю, Машка. Я очень сильно тебя люблю. *** Когда Вика и Анька вернулись домой, там их ждал неожиданный гость. Андрей сидел на кухне вместе с Ириной Никаноровной, курил папиросы, стряхивая пепел в банку из-под бычков в томате, и степенно вел беседу. — Андрюха? — удивилась Вика. — Ты что здесь делаешь? Ирина Никаноровна немедленно подхватилась и увела Аньку, оставив их вдвоем. Она, похоже, решила, что это Викин жених пришел объясняться, и не хотела мешать молодым. Вика улыбнулась такой нелепости и села рядом с Андреем. — Значит, ты решила вернуться к ней? — спросил он, докурив и потушив папиросу. — Хорошо подумала? — Андрюх, что ты такое говоришь? Я очень благодарна тебе и тете Рите за то, что поддержали меня, но мой дом здесь. Я же не могу вечно жить у вас, правда? Андрей кивнул, соглашаясь — верно, мол, не можешь. — Я про другое, — хмуро сказал он. — Бабка Ира сказала, что вы с Анькой снова неразлейвода, и вот это меня удивляет. Ты что, простила ее? Вика не знала, что ответить. Простила ли она? Да и что это значит «простила»? Забыла? Нет, она ничего не забыла. И никогда не забудет. Но если не это, то что? — Ты обиделся на то, что я с Анькой помирилась? — прямо спросила она. — Почему? Андрей побарабанил пальцами по пачке папирос, покрутил валяющийся на столе коробок спичек. — Не люблю подлых людей. А твоя Анька — подлая, и я не понимаю, зачем ты с ней водишься. Подлая? Вика едва сдержала смешок. Вот уж нет. Анька бывала всякой — и глупой, и трусливой, и нелепой, но подлой она не была никогда. — Ты знаешь, что она возит передачи мужу? — рубанул Андрей. — Бабка Ира сказала. Раз в месяц, как на работу ходит. И разводиться с ним она не собирается. Нет, Вика не знала. Не то чтобы она ждала, что Анька порвет все связи с Вадиком, но… Сказанное Андреем ударило неожиданно сильно. Чтобы дать себе время, Вика даже вылезла из-за стола и бухнула на плиту чайник. Пошарила на полках в поисках пряников или сушек, ничего не нашла и села обратно. — Если ты сейчас скажешь «он ее муж, и это нормально», я уйду, — предупредил Андрей. — Я готов принять то, что ты ее… Ну, ты понимаешь. Но я точно не готов смотреть, как ты начинаешь мыслить, как она. Это неправильно. — Нет, я так не скажу, Андрюх. Я не думаю, что это нормально, но я думаю, что Анька вправе сама решать. — А что будет, когда он вернется? Насколько я понял, это радостное событие может произойти уже года через полтора, если его освободят досрочно. И что тогда? Вика не знала. Тогда, наверное, ей придется уезжать отсюда, потому что видеть каждый день лицо человека, пусть косвенно, но повинного в смерти деда, будет невыносимо. А уж если он снова начнет «воспитывать» Аньку… — В нашем доме продают комнату, — рубанул Андрей, и Вика вздрогнула. — Я узнавал, она стоит меньше, чем твоя, зато в той квартире всего две семьи, и обе — непьющие и работящие. — Андрюха, я не смогу. Я не смогу продать комнату, в которой жил дед, в которой жили мои родители. Это неправильно. — Уверена, что причина только в этом? — прищурился он. Чайник засвистел, и это дало возможность не отвечать. Вика разлила чай, достала с полки вишневое варенье и плюхнула на стол. Некстати вспомнила, как точно также они с Андреем пили чай у него дома, и она впервые увидела фотографию Лили и Риты, и как сильно это изменило всю ее жизнь. — Мы с Анькой нашли племянника Маргариты, — сказала она вдруг. — Он отдал нам еще письма, и теперь уже совершенно точно ясно, что они любили друг друга. — Кто? — не понял Андрей. — Маргарита и твоя бабушка, — Вика не отрывала взгляда от его лица. — В письме из госпиталя Маргарита пишет, что отдала бы все на свете за несколько минут, проведенных рядом с Лилей. И если это не любовь, то я вообще не понимаю, что это такое. Андрей мрачнел на глазах. Ему явно не нравилось то, что она говорила, но Вика уже не могла остановиться. — Завтра мы поедем в госпиталь, в Реутов. Там Маргарита выздоравливала после ранения, и там должны быть данные о том, в какой полк ее распределили после выписки. — Не будет там никаких данных, — перебил Андрей. — Почему? — Потому что распределением военнослужащих занимались не госпитали, а военкоматы, — он с каждой секундой говорил все быстрее и громче, — потому что после госпиталя должна была быть еще медкомиссия, и только после нее она могла получить направление на фронт. И не смей мне говорить, что они любили друг друга! Ты не знаешь, что тогда было, не знаешь, что между ними происходило, и я отказываюсь верить, что моя бабушка была… была… — Кем? — прищурилась Вика, незаметно для себя тоже повышая голос. — Кем была, а? То есть когда речь идет об абстрактных гомосексуалистах, для тебя это нормально, а когда это вдруг коснулось твоих близких, уже нет? Ты зачем мне Фрейда давал читать? Ты сам его читал? В курсе, что это невозможно контролировать? Она нависала над ним, а он кривил губы и таращил глаза. Лучший друг, хороший парень, отличный товарищ превратился вдруг в желчного и злобного типа, пышущего яростью и гневом. — Нет ничего невозможного для человека с интеллектом! — выкрикнул он. — И надо отличать влечение от распущенности, ясно? Моя бабка не была такой, не могла такой быть! И никакие письма не докажут мне обратного! Он стукнул кулаком по столу, пошвырял в карманы папиросы и спички, и ушел, с силой захлопнув за собой дверь. Вика, все еще дрожащая от пережитого, осталась стоять. *** Весенняя Москва постепенно возвращалась к нормальной жизни. Рита и Коля шли по улице Горького, разглядывая чисто вымытый асфальт и прохожих, и одновременно отмечали детали все еще военного, но уже более упорядоченного и спокойного быта. — Одни бабы, — сетовал Коля, глядя на постового на перекрестке. — Слесари, милиционеры, даже водопроводчики — одни бабы. — Правильно, — соглашалась Рита, держась за его локоть. — Мужики на фронте, а работать-то надо. На перекрестье с Тверским бульваром они увидели стоящие у памятника зенитки. — Говорят, зимой здесь паника была, — сказал Коля. — Как пошел слух, что немцы возьмут Москву, так паникеры с узлами своими чуть не пешком из города уходили. Архивы жгли, дым стоял коромыслом. — Ты верил, что сдадим Москву? — Нет. Ни на секунду не сомневался. У булочной виднелся длинный хвост очереди. При виде таких картин Рита всегда испытывала чувство стыда: ей, как военнослужащей, паек выдавали в продмагах, а обычные служащие вынуждены были отстаивать километровые очереди, чтобы получить по карточкам хлеб. — Кстати, насчет баб, — вспомнил вдруг Коля. — Мужики говорили, днями в метро женщин за машинистов посадили. Не знаю, как будем после войны оправдываться. Всякий раз и поклониться в пояс хочется тем бабам, что мужские обязанности на себя взяли, и ремнем отхлестать, чтоб домой шли, к детям. Рита усмехнулась, но ничего не ответила. Она-то давно привыкла к женщинам мужских профессий. Но и Колю понимала: женщина-машинист метро… Это даже вслух произносить было страшно. — Когда у тебя медкомиссия? — спросил Коля. — На второе мая назначили, — поморщилась Рита. — Как будто раньше не могли, я уже вполне выздоровела, хоть завтра на фронт. Он покосился на нее, но ничего не сказал. Подхватил под руку и повел дальше, к Белорусскому вокзалу. По улице Горького то тут, то там на обочинах лежали груды дров. Рита знала, что это заготовки к будущей зиме, и радовалась, что на сей раз москвичи озаботились этим заранее. — Говорят, на выставку немецкий самолет трофейный привезли, хочешь посмотреть? Она засмеялась. — Нет, не хочу. На фронте этого добра столько будет — насмотрюсь еще. Риту очень тревожило, что Коля не ведет ее домой, к Агаше. Но она боялась спрашивать. Боялась услышать что-то, после чего назад пути не будет, а будет лишь новое горе и боль. У Белорусского вокзала им пришлось остановиться, чтобы пропустить колонну мальчишек в военной форме. Они шли строем, под гремящие звуки оркестра, и при виде их молодых, еще ни разу не бритых лиц, у Риты защемило сердце. Вставай страна огромная, Вставай на смертный бой С фашистской силой темною, С проклятою ордой! Пусть ярость благородная Вскипает как волна! Идет война народная, Священная война. — Три месяца в военном училище, — сказал Коля, провожая их взглядом. — И на передовую. После Белорусского вокзала они свернули на Грузинский вал, а после — на Ходынскую. И только тут Рита поняла, куда он ее ведет. — Ты нашел ее? — не веря, спросила она. — Коля, куда мы идем? Ты нашел ее? Он засмеялся и прибавил шагу. Рита практически перешла на бег. *** Из всех ребят, носящихся по московским госпиталям, повезло Толику. С трудом уговорив начальника архива Боткинской больницы пустить его к документам, он нашел-таки историю болезни Лилии Левиной, и даже добился разрешения сделать ксерокопию. Они встретились все вместе: Таня с Машей, Толик с Анжелой и Макс. Маша вцепилась в Танину руку, как в спасательный круг, но ничего не произошло: ребята как будто не обратили внимания на их воссоединение, сейчас их куда больше волновала распечатка, лежащая на столе в кофейне близ Белорусского вокзала. Из истории болезни следовало, что Лилия Левина была доставлена в госпиталь с обширным ранением поясницы и ног, обморожением ступни и еще чем-то трудноразличимым из-за дурацкого почерка лечащего врача. — Сколько она здесь лежала? — перегнувшись через колени Толика, спросила Анжела. — Долго. Вообще-то это странно, — заявил Макс. — Получается, ее выписали только в январе сорок третьего. Это что же, больше девяти месяцев? Они ахнули все разом. Больше девяти месяцев? Серьезно? Толик лихорадочно принялся перебирать бумаги. — Она была беременна, — ошеломленно сказал он. — Вот, беременность, осложненная общим состоянием здоровья матери. Ох и ничего ж себе. Маша посмотрела на Таню. Получается, все — ложь? Вся эта любовь, и письма, и все остальное? Получается, Лиля Левина любила подругу, но при этом завела роман с мужчиной и даже родила от него ребенка? — А я-то думала, что Андрей — внук ее сестры, или брата… — прошептала Танька. — Мне почему-то даже в голову не пришло, что он может быть именно ее внуком. И спросить я не догадалась. Все были поражены, но, пожалуй, только Маша и Таня — разочарованы. Неужели все их фантазии оказались лишь фантазиями? Никак не складывалось в единое целое рождение ребенка и любовь к Маргарите, выбивалось из общей картины, не хотело соединяться вместе. — Интересно, Рита-то знала? — спросил Макс. — Ничего себе сюрприз, а? В письмах об этом ничего не было. Но ведь и писем после сорок второго года не было тоже. Получалось, на этом их отношения закончились? Получалось, ребенок все изменил? — Звони Андрею, — велела Тане Анжела. — Если кто-то что и знает об этом, так это он. Таня послушно достала телефон и набрала номер. — Андрей, здравствуйте, — торопливо заговорила она, второй рукой сжимая Машину руку. — Это Танька… То есть Таня… Помните? Мы встречались, и… Он что-то ответил, но слышно не было. Толик делал Тане знаки, и она послушно включила громкую связь. Теперь голос Андрея могли слышать все. — Мы нашли госпиталь, в котором лежала ваша бабушка, — сказала Таня. — И в ее медицинской карте сказано, что она была беременна. — Все верно, — послышался приглушенный мужской голос. — Мама родилась четырнадцатого января сорок третьего. А что вас так взволновало? — Мы… Мы думали… Мы не ожидали. — Бабушка родила маму, а в конце января вернулась на фронт. Это все, что я знаю, Танечка. Они попрощались, и Таня ошеломленно посмотрела на Машу. — Надо искать очевидцев, — сказала она. — Надо искать тех, кто работал в то время в госпитале. — Долгожителей, что ли? — усмехнулся Толик. — Даже тем, кому тогда было восемнадцать, сейчас сколько? Под девяносто? Много ли таких осталось? — Нашли же мы тогда ветеранов под Смоленском, — возразила Анжела, и Толик тут же сдулся. — Может, и здесь кого-нибудь найдем. Им повезло: Толик очень приглянулся даме, заведующей архивом, и она в два счета выдала ему список сотрудников госпиталя военных лет. Они отобрали всех, кому на тот момент только исполнилось восемнадцать, нашли даже четырнадцатилетнюю санитарку — по-видимому, внучку или дочку кого-то из врачей. С нее и решили начать. Алевтина Олеговна оказалась жива, здорова и даже бодра для своих преклонных лет. Она жила неподалеку от больницы, и — снова повезло! — оказалась дома. Ребята наперебой принялись расспрашивать ее еще с порога, но она пригласила их войти внутрь, шикнула на играющих в углу комнаты внуков, и предложила присесть на диван. — Я помню Левину, — сказала она наконец. — Ее вел мой отец, Олег Геннадьевич Тополев, а я всегда помогала ему с пациентами. Маша изо всех сил стиснула Танину руку. — Она была беременна? Как так вышло? Алевтина Олеговна засмеялась. — А как это обычно выходит? В госпиталях такое часто случалось, если люди после тяжелых ранений восстанавливались. Мужики-то на фронте все, а тут раздолье — и лейтенанты, и майоры, даже полковники. Глупость. Бред. Оксюморон. Не могло такого быть! — Впрочем, с Левиной было не так. К ней все парнишка ходил, без одной ноги, — вроде старый товарищ. Дружили они крепко, а когда она узнала, что в положении, он хотел жениться, да она не позволила. — Почему не позволила? — спросила Маша. — Да кто ж ее знает? — Алевтина Олеговна снова шикнула на расшалившихся внуков. — Она странная была, Лиля Левина. Обычно девки радовались, когда их замуж звали — понимали, что война большую часть мужиков возьмет, и потом на всех уж точно не хватит. А она и расписываться отказалась, и ребенку не рада была совсем. Маша подумала: а что, если это была случайность? Что, если ребенок был нежеланным? Тогда произошедшее хоть как-то можно было понять. — Помню, как-то раз приехала к ней подруга, я как раз зашла Левину на анализы позвать, а они сидят, за руки держатся и плачут. Ну, я говорю — иди, мол, будущая мамочка, а она на меня таким зверем посмотрела, что хоть стой, хоть падай. — Как выглядела подруга? — хором спросили Маша и Таня. — Как ее звали? Алевтина Олеговна покачала головой. — Да что вы, девчата, разве я вспомню? Помню, что петлицы вроде капитанские были, с голубой окантовкой — летчица, значит. А уж как зовут, да как выглядела… Столько лет прошло. Больше она ничего вспомнить не смогла. Ребята поблагодарили и вышли из квартиры, еще более ошеломленные, чем были. — Что же получается? — спросил Макс, оказавшись на улице. — Это уже не военная драма, а просто драма. Санта-Барбара какая-то. — А я теперь понимаю, почему Андрей не захотел дальше искать следы бабушки, — задумчиво сказала Таня. — Если она не хотела рожать его маму, если после родов сразу уехала на фронт… Значит… Но что «значит», она договаривать не стала. И без того все было ясно. *** Рита бежала по ступенькам вверх, даже не пытаясь унять колотьбу в сердце, и лишь стараясь не задеть никого из раненых, то и дело появляющихся на пути. Коля остался далеко позади: стоило им выяснить, в какой палате находится Лилия Левина, как Рита рванулась по коридору, забыв и о брате, и о собственном ранении, и обо всем на свете. В висках билось сумасшедшими ударами: «Лилька». Только «Лилька», ничего больше. И вот наконец пятый этаж, череда палат, помеченных номерами. Не то, не то… Да где же она, нужная… — Лилька! Рита влетела внутрь и упала на колени перед сидящей на койке Лилей. Она не помнила себя от счастья, не смотрела по сторонам, только целовала холодные ладони, прижималась к ним лбом и плакала, не в силах унять слезы. И только ощутив, как Лиля пытается отнять руки, сумела поднять голову и заглянуть в глаза. — Лилька… — Рита… Господи, как она изменилась! Куда делось доброе, чуть растерянное выражение лица? Почему некогда голубые глаза стали серыми? Почему вокруг губ залегли морщины? Почему волосы, тонким пушком сыплющиеся на плечи, стали какими-то безжизненными, похожими на паклю? — Что с тобой произошло? — прошептала Рита, даже не пытаясь встать с колен и глядя на Лилю снизу вверх. — Что с тобой произошло, родная? Лиля не плакала. Ни одной слезы не увидела Рита на ее бледном лице, и это напугало еще сильнее, еще больше. — Лилька, что случилось? Она молчала. Что было в этом молчании? Горе, которого в эти годы стало слишком много? Отчаяние, которого стало еще больше? Или что-то еще? Что-то другое, совсем другое… — Ты не рада мне? — спросила Рита с замершим сердцем. — Рада. Но как равнодушно это было сказано! Как холодно! Никогда еще Рита не слышала, чтобы Лиля говорила с ней так. И стало ясно: что-то точно случилось. Что-то произошло, что-то ужасное, какое-то великое горе, высосавшее Лилину душу до основания. В палату кто-то зашел, громыхнул алюминиевым судном, и сердитый детский голос сказал: — Левина, а тебе что, особое приглашение надо? Врач специально ради тебя приехал, а ты канителишься. В твоем положении о ребенке надо думать, а не с подружками лясы точить. Рите показалось, что рядом с ней разорвался снаряд. Она все еще сидела, держа Лилю за руки, и все еще чувствовала на щеках слезы, но в груди уже было пусто и гулко, а в голове шумело едкое «о ребенке надо думать, а не с подружками лясы точить». — Ты в положении? — спросила она хрипло, рывком отдергивая руки и глядя куда-то в сторону. — Да. Лиля молчала, а Рита никак не могла себя заставить снова на нее посмотреть. По всему ее телу разбегалось что-то ядовито-гадкое, мерзкое, ужасное. Как будто прыгала с настила в чистую воду, на поверку оказавшуюся болотной жижей. — Маргоша, прости, я хотела сказать сразу, но… — Но что? — перебила Рита. Спасительная злость пришла, и слезы высохли на щеках, и рот скривился в гримасе отвращения. — Решила подождать с такой новостью? Знала, что я не обрадуюсь, верно? Она все-таки нашла в себе силы посмотреть на Лилю — теперь по щекам той катились слезы, но лицо оставалось все таким же застывшим, холодным. — Значит, решила, что хватит на твою долю войны? — продолжила Рита. — Решила, что пора и честь знать? А что, правильно. Родишь ребенка, пока игрушки-погремушки, мы и войну кончим. — Ритка… — прошептала Лиля сквозь слезы. — Ритка, что ты такое говоришь? Но она уже не могла остановиться. Больно было так, будто все внутренности разорвало на куски прямым попаданием снаряда, и теперь они, скрученные в колючий клубок, невыносимо выли, — возможно, вместо самой Риты. — Я слышала о бабах, которые так делают, — презрительно сказала она. — Знаешь, как их называют на фронте? Свиноматками. Если уж пошла на войну, так будь любезна воевать до победы! А то, что сделала ты, Левина, это дезертирство. Рита говорила все это, и слова вылетали словно бы сами, независимо от ее воли. В глазах одна за другой вставали картины: Лиля с мужчиной, с каким-то мужчиной, и он трогает ее, он касается ее там, где ей, Рите, никогда не суждено коснуться, и — что самое отвратительное — она трогает его в ответ! — Я думала, ты сильнее, — сказала она, тяжело поднимаясь на ноги и стараясь не шататься. — Я думала, мы вместе пройдем через войну, вместе будем сражаться за Родину. А ты… Ты… Предатель, вот ты кто! Лиля рыдала, уткнувшись в подушку. Плечи ее вздрагивали, а шея, видная из-под спутанных волос, была такой худой, такой белой — будто утиной. Рита стояла и смотрела на нее, понимая, что это — последний раз. Последний раз она может смотреть, последний раз может видеть, как вздрагивает Лиля от безудержных слез, как беззащитно торчат ее лопатки из-под тонкой ткани больничной ночнушки. Последний раз. — Прощай, Левина, — сказала Рита, сумасшедшим усилием воли переступая через заполнившую собой все боль. — Прощай. Она выбежала из палаты и понеслась по коридору, не заботясь о том, сколько шума издают набойки ее сапог. Ссыпалась вниз по лестнице, с силой ударила кулаком в дверь, распахнула ее и выскочила на улицу. Поискала взглядом брата. — Ритка, сюда! Коля помахал рукой, и она подбежала, и встала рядом, и до крови закусила губу. — Что случилось? — встревоженно спросил он. — Вы увиделись? Лиля здесь? — Здесь, — сквозь зубы прошипела Рита. — Пошли. Он покачал головой и взял ее за руку. Зашагал в сторону Ходынки, так быстро, что ветер ударил в лицо и высушил холодом застывшие слезы. — Кончилась любовь? — спросил Коля, когда прошло несколько минут и Рита смогла выдохнуть из легких тяжелый воздух. — Кончилась.
Примечания:
577 Нравится 214 Отзывы 297 В сборник
Отзывы (31)