Глава 16
5 марта 2018 г., 22:25
— Как она могла? — в сотый раз спросила Таня, и Маша вздохнула тяжело. — Как она могла, Машка? Как вообще можно было так поступить?
Всю дорогу от Белорусского вокзала до Тверского бульвара они прошли пешком — Маша понимала, что Тане нужно выпустить пар, понимала она и то, что при друзьях это было бы все еще невозможно. Поэтому пришлось наскоро попрощаться со всеми у метро, ухватить Таню за руку, обтянутую кожаной перчаткой, и потащить за собой по заснеженной улице.
Самым странным было то, что Маша задавала себе аналогичный вопрос: «как она могла?», но вопрос этот был вовсе не о Лиле.
— Переспать с каким-то мужиком, зачать ребенка, и любить при этом Маргариту. Маш, как такое вообще возможно?
«А вот так, — с неожиданной злостью подумала Маша. — Вот так и возможно, потому что жизнь никогда не была черно-белой, ни в тридцатые, ни в сороковые, ни в какие».
А вслух сказала:
— Тань, мы же не знаем, почему она так сделала. Может быть, он ее уговорил, или это было помутнение рассудка, или еще что.
— Это не оправдание! — вспыхнула Таня, останавливаясь посреди улицы. Она мешала прохожим, но не обращала на это никакого внимания. — Если уж любишь — люби до конца, разве нет? Такие письма писать, такие слова говорить, а в итоге просто переспать с мужиком. В голове не укладывается!
Из-за них спешащие мимо люди вынуждены были лезть сапогами в сугробы, чтобы пройти дальше, и Маша снова схватила Таню за руку и потащила вперед.
— Я не понимаю другого, — сказала она мягко. — Пусть Маргарита не выдержала удара, пусть наговорила много плохих слов, но дальше-то что? Разве она могла разлюбить вот так, сразу?
— Могла, — уверенно заявила Таня. — Разочарование может убить любые чувства.
— Нет, не любые. И, Тань, как вообще можно из-за ошибки взять и разлюбить человека? Если так судить, то и ты не должна была принимать меня обратно, верно? Я тоже ошибалась.
Эта мысль Тане в голову, похоже, не приходила. Она покосилась на Машу и ускорила шаг: это означало, что мысль появилась, и теперь обдумывалась всеми имеющимися ресурсами души и тела.
— Это другое, — сказала она, когда впереди показался указатель Тверской станции метро. — Ты же не изменяла, ты просто запуталась. А Лиля, получается, изменила.
Маша вздохнула и пошла по ступенькам вниз, стараясь не подскользнуться.
— Тань, может, она тоже запуталась. Какая разница, в чем это выражается — в отрицании или в связи с другим человеком? И потом, мы знаем эту историю только со слов санитарки. Мы не знаем, как на самом деле строился там разговор, объяснила ли Лиля свой поступок, услышала ли ее Маргарита.
Они подошли к турникетам и синхронно приложили к ним карточки. Прошли внутрь и встали на верхнюю ступень эскалатора.
— Да, — тихо сказала Таня, Маша едва могла расслышать ее в шуме метрополитена. — Ты права. Мы не знаем, что было дальше, и, видимо, уже не сможем узнать. Писем больше нет, а другим способом выяснить это будет невозможно.
Маша кивнула и погладила Таню по плечу.
Все было именно так. Их поиски можно было считать законченными.
***
Вернувшись на фронт, Рита первым делом подала заявление о вступлении в партию.
Позади осталась весенняя Москва, и Агашины пироги из серой муки, и Колины молчаливые похлопывания по плечу, и медкомиссия, на которой пришлось чуть не колесом ходить, чтобы доказать: здорова и полностью годна к дальнейшему прохождению военной службы. А еще позади осталось все, что было раньше, все, что в один миг рухнуло, все, что до сих пор царапало сердце ржавым гвоздем отчаяния.
Хуже всего было то, что она никак не могла перестать думать. Лежа без сна на больничной койке, сидя за столом в отцовской квартире, трясясь в кузове по дороге в сторону осажденного Ленинграда, — она думала о Лиле.
Внутри как будто продолжался разговор — тот самый, неоконченный, оборванный ею самой же на полуслове, оборванный грубо и больно, выдранный с мясом, истекающий до сих пор горячей кровью.
«Как ты могла? Как ты могла предать то, что было у нас, то, во что мы обе верили и на что надеялись? Как ты могла сделать это сейчас, когда невозможно даже представить себе подлость, невозможно представить двурушничество, невозможно представить ничего из того, что может отвлечь от самого главного, от самого важного, — от защиты Родины?»
Раньше Рита думала, что любовь к Лиле и любовь к Родине невозможно уместить в одном ее уставшем сердце. Теперь же все стало еще хуже: эти два понятия будто бы смешались в беспорядке, соединились наскоро разномастными углами, и никак, ни при каких условиях, не могли собраться в одно целое.
— Давно пора, — проворчал Васюков, когда она положила перед ним заявление. — Я сам тебе рекомендацию дам, Рагонян. Рад, что одумалась.
Наверное, он и впрямь был рад, но сама Рита — нет. Было во всем этом что-то неправильное, словно бы жизнь сама сделала за нее нужный выбор, не оставив ей шанса принять решение самостоятельно.
За время, пока Рита болталась в тылу, в списочном составе авиаполка произошло немало изменений. Многие летчики погибли в весенних боях, а вновь прибывшие были уж очень молодыми, наскоро обученными и фактически не умеющими летать в боевой обстановке.
Из «старой гвардии» сформировали несколько боевых звеньев. Летали по двое: ведущий и ведомый, и зачастую ведомыми назначали именно вновь прибывших молодых летчиков.
Горячка войны немного приглушила Ритину боль. Впервые после перерыва поднявшись в небо, она поняла, что все случившееся в Москве — это страшно, это отвратительно горько, но «это» осталось на земле, как и должно было.
***
После слов Андрея о том, что в госпитале они ничего не найдут, Вика и Анька впали в отчаяние. Несколько дней им казалось, что поиски на этом нужно заканчивать: из прочитанных новых писем они узнали только то, что уже было известно, а новых направлений поисков у них не было.
Вика видела, что Анька переживает, и отчаянно хотела ей помочь, но не знала, как. Казалось, простые слова Ишхана Николаевича «не было у тетки Маргариты никаких детей» подкосили Аньку под самый корень, отобрали у нее что-то очень ценное и важное.
Конечно, оставался еще дед — тот самый Юра, но о нем сведений не было вообще, и где его искать было совершенно непонятно.
— Может, снова поговорить с твоей мамой? — спросила она как-то за ужином. — Может, она еще что-то знает?
Анька покачала головой.
— Я звонила ей вчера. Она больше ничего не знает.
Вику как обухом по голове стукнуло. Звонила? Звонила!
— Анька! — воскликнула она, выбираясь из-за стола и роняя табуретку. — Что ж мы дуры-то такие? Валюшка же! Валюшка!
Она сломя голову побежала в комнату и принялась рыться в ящике стола. Куда же она дела этот номер? Номер, который Валюшка дала ей перед самым прощанием в Ленинграде. Номер, по которому легко можно было позвонить! И плевать, что за междугородний звонок придется немало заплатить — разве это важно?
— Вик, что ты ищешь?
— Да вот же он!
Не отвечая на вопросы, она быстро оделась и заставила одеться Аньку. Выскочили из дома, бегом добежали до переговорного пункта.
— Пятнадцать минут Ленинград, — выдохнула Вика, нагибаясь в окошко. — С возможностью продления.
Ей выдали талон и она упала на потертый кожаный стул, пристально вглядываясь в деревянные кабинки с номерами.
— Вик, при чем тут Валюшка? — в сотый, наверное, раз спросила Анька. И теперь Вика смогла ответить.
— Она дала мне свой номер телефона. Я совсем забыла об этом, потому что… Ты знаешь. Мы же можем просто позвонить ей и все узнать! Все, что она знает!
Вика поймала Анькин взгляд, и ее будто пожаром обожгло. Взгляд был задумчивый, внимательный, и какой-то очень… родной. Уже ради этой секунды стоило заниматься всеми этими поисками и потратить на звонок в Ленинград львиную часть зарплаты!
— Ленинград, вторая кабина.
Они рванулись одновременно, втиснулись в кабинку и Вика схватила трубку. Сверяясь с бумажкой, набрала номер: металлическое колесо крутилось тяжело, со скрипом. И вот — гудки: один, второй, третий…
— Слушаю.
— Здравствуйте! — закричала Вика, пытаясь переорать помехи на линии. — Позовите пожалуйста бабу Валю. Валюшку!
На той стороне провода помолчали, длинно и волнительно потянулись секунды, а после в трубке возник уже другой голос — помоложе.
— Алло.
— Баба Валя, это вы?
— Я. А кто говорит-то? Москва?
Вика торжествующе глянула на Аньку.
— Москва говорит, баба Валя! Это Вика, помните? Мы приезжали к вам насчет писем и Маргариты.
Валюшка как будто удивилась.
— Ну, здравствуй, егоза, — весело сказала она. — А я уж удивлялась: не звонят и не звонят.
— Так вышло, баба Валя, — объяснила Вика. — Я с переговорного звоню. Мы нашли племянника Маргариты, Ишхана Николаевича. Он рассказал, что она лежала в госпитале весной сорок второго. Баба Валя, что было дальше?
— Сынок Николая выжил? — удивленно спросила Валюшка. — Вот это новость!
Вика торопливо сказала:
— Да-да, он выжил, у него жена и ребенок, а отец его умер несколько лет назад. Баба Валя, времени мало! Расскажите, что дальше было? После госпиталя.
Трубка зашипела помехами, но Валюшкин голос звучал разборчиво и громко.
— После госпиталя Рита вернулась в наш авиаполк и подала заявление в партию. После ранения она стала малоразговорчивой, смурной, — после боевых вылетов сразу шла в казарму, накрывалась одеялом с головой и лежала так.
— Там что-то произошло? В госпитале?
— Очевидно, так, — подтвердила Валюшка. — Я думала поначалу, что она гибель Киры так переживает, но потом поняла: нет, там что-то другое.
Она продолжила без остановки:
— Осенью сорок второго наш авиаполк перебросили под Сталинград. Что тогда было, страшно вспомнить: немцы перли на город, стремясь захватить его как можно скорее. У них все еще было превосходство в воздухе, и мы каждый день теряли машины и летчиков. Пять-шесть боевых вылетов в день — можешь представить, что это значит? Групповые бои в воздухе, каша такая, что трудно даже разглядеть, где свои, где чужие. Зенитки лупят, всюду разрывы…
Вика нетерпеливо перебила:
— Баба Валя, а Маргарита?
В трубке послышался смех.
— А Маргариту тогда назначили наконец командиром эскадрильи. Лев Константинович сдержал обещание — как только ее заявление в партию приняли, так и приказ пришел о назначении. Летала она лучше нас всех, да в итоге это ничем не помогло, к сожалению.
— В смысле? — Вика поежилась. Она уже поняла, что услышит.
— Она погибла в сорок третьем, там же, под Сталинградом. Погибла глупо, из-за детской ошибки ведомого. К нам тогда много мальчишек присылали с налетом всего тридцать-сорок часов, вот один из таких Ритку и подвел.
Все это Вика уже знала из рассказа Васюкова. Ее интересовало другое.
— Баба Валя, что было между осенью и зимой? Могла Маргарита быть…
Она осеклась. А ведь и впрямь: как она могла быть беременной? Судя по тому, что они знали, это было никак невозможно. Никто бы ее, беременную, на фронт обратно не взял.
— Осталось две минуты, — сообщил в трубке металлический голос, и Вика заторопилась.
— Скажите, вы знаете что-то о Юре? — быстро спросила она. — Может быть, фамилию, или где он служил?
— Нет, откуда же? — удивилась Валюшка. — Знаю, что они встречались с Ритой осенью сорок второго.
Вика изумленно глянула на застывшую рядом в тесной кабинке Аньку.
— Как это «встречались»? — переспросила она.
— Ну, а как люди встречаются? Дороги войны были несчитанны, но человек — не иголка, если захочешь найти и будет возможность — найдешь.
«Осталась одна минута»
— Баба Валя, это очень важно! — закричала Вика. — Он тоже служил под Сталинградом? Он воевал рядом?
— Да, по-видимому, иначе как бы он ее нашел? Командир полка даже увольнительную ей дал на несколько часов, хотя увольнительных нам тогда и не полагалось. А потом…
Связь оборвалась. Продолжая сжимать в потной руке трубку, Вика растерянно посмотрела на Аньку.
— Они встречались осенью сорок второго. Маргарита и твой дед.
Анька только глаза вытаращила.
— Ты понимаешь, что это значит? Она погибла в январе сорок третьего. Это, выходит… — Вика быстро посчитала. — Пять месяцев. Максимум.
— Немедленно освободите кабину, — громыхнул рядом усиленный динамиком голос. — Не задерживайте очередь!
Вика ошалело посмотрела на трубку в собственной руке, повесила ее на рычаг и, сопровождаемая недовольными взглядами, вышла из кабины, а после и из переговорного. В полном молчании они с Анькой дошли домой и разошлись по своим комнатам.
Все было ясно: Маргарита никак не могла быть Анькиной бабушкой.
***
— Ты уверена? — спросила Танька. Они стояли в подъезде в шаге от входной двери, но никак не могли решиться. — Может, еще рано? Может, не стоит?
— Ничего не рано, — возразила Машка без улыбки. — Папа сам сказал, что хочет поговорить. И перестань бояться, Тань, даже если разговор пойдет не так, это все равно ничего между нами не изменит.
Легко ей было говорить! А вот Танька вовсе не была уверена в том, что не изменит. А что, если дядя Женя, Машкин папа, тоже начнет швыряться болючими и обидными словами? Что, если тетя Катя начнет плакать? Что тогда?
Машка притянула ее к себе и поцеловала в холодные губы. Ее глаза смотрели спокойно и ласково.
— Я тебя люблю, глупая, — прошептала она. — И ничего не бойся.
Она своим ключом открыла дверь и пропихнула Таньку внутрь. Тут все было как раньше: тесная прихожая, замотанные резиной ручки дверец антресолей, старые двери, ведущие в гостиную, спальню и кухню.
— Мам, пап, это мы, — громко сказала Машка, почти насильно стаскивая с Таньки куртку и шапку. — Ставьте чайник.
Сердце колотилось в груди как бешеное. Танька сбросила с ног сапоги, зачем-то пригладила кудри волос и следом за Машкой пошла по коридору к кухне.
— Здравствуйте…
Дядя Женя, сидящий за столом, подмигнул ей, а тетя Катя тихо поздоровалась, не оборачиваясь от плиты, на которой булькало что-то в алюминиевой кастрюле.
Странное это было ощущение: прийти сюда, к людям, которые знали Таньку почти всю ее жизнь, но прийти уже не в качестве подруги их дочери, а в качестве… кого? Ее девушки? Господи, это даже в голове звучало страшно.
— Садись давай, — весело велел дядя Женя. — Не бойся, не укушу.
Танька протиснулась за стол, рядом села Машка, которая немедленно нащупала под столом ее руку и тесно сжала пальцами. Сердце забилось еще быстрее.
— Твоя мама знает? — спросил дядя Женя.
— Да.
Он кивнул, будто получив ответы на все животрепещущие вопросы, и посмотрел на жену:
— Кать, что там с чаем?
Тетя Катя наконец повернулась к ним, и Танька увидела, что на ее глазах блестят слезы, а носогубные складки глубоко залегли морщинами.
— Женя, может, не надо? — жалобно сказала она.
— Мы это уже обсудили. Наливай чай.
Танька судорожно сглотнула. И что именно они обсудили? И что будет дальше? Станут говорить о том, что они должны немедленно расстаться?
— Да не пугайся ты так, — усмехнулся дядя Женя. — Маша нас, конечно, огорошила своим заявлением, но все мы взрослые люди, так? И говорить будем как взрослые.
На столе появились чашки, сахарница и блюдо с нарезанным треугольниками пирогом. Машка разлила чай, тетя Катя села рядом с мужем и опустила глаза.
— Вы хорошо подумали о том, как будете дальше строить свою жизнь? — спросил дядя Женя, сделав первый глоток. — Я хочу знать следующее: понимаете ли вы, сколько сложностей вас ждет в будущем?
— Да, папа, — быстро ответила Машка. — Мы понимаем.
Но он смотрел только на Таньку.
— У вас не будет общих детей, вы не сможете ни пожениться, ни как-то еще оформить свои отношения. Общество никогда не признает вас парой, и вы будете вынуждены жить в среде, отвергаемой большинством.
Каждое его слово било в грудь, и Танька едва могла дышать. Он был прав, конечно, во всем прав, но помимо его правды существовала еще одна, другая.
— Дядя Женя, мы любим друг друга, — едва удержавшись от того чтобы зажмуриться, выпалила Танька. — И я знаю, что мы сможем преодолеть все сложности.
Он покачал головой.
— Есть сложности, которые преодолеть невозможно. И я спрашиваю еще раз: вы хорошо подумали? Вы уверены, что хотите себе и друг другу такой жизни?
Танька вдруг физически ощутила, как рассердилась сидящая рядом Машка. Она посмотрела поочередно на маму и папу, нахмурилась и сказала:
— Пап, ты хочешь таким образом вернуть нас в мир «нормальности»? Не получится. Мы не выбирали, какими нам родиться, и если не будет Таньки, будет другая девушка, понимаешь?
Это «будет другая» резануло по нервам, но Танька сдержалась. Понимала: сейчас не до глупой ревности, сейчас происходит что-то куда более важное.
— Доченька, — срывающимся голосом сказала вдруг тетя Катя. — Мы просто хотим, чтобы ты была счастлива.
— Нет, — покачала головой Машка. — Вы хотите, чтобы я была счастлива так, как вам это удобно. Вы не спрашиваете, в чем заключается мое счастье, вы хотите навязать мне свое.
Танька съежилась, ожидая взрыва, но его не последовало. Дядя Женя и тетя Катя переглянулись, он — весело, она — тоскливо.
— Мария, — строго сказал он. — Не нужно делать из нас ретроградов и тиранов, хорошо? Ты прекрасно знаешь, что мы с мамой никогда не навязывали тебе своего представления о жизни. Мы не требовали отличных оценок, не выбирали тебе друзей, спокойно отнеслись к тому, что ты выбрала не самый перспективный ВУЗ и не самую перспективную работу. И сейчас мы не собираемся ничего тебе навязывать. Мы просто хотим знать, понимаешь ли ты последствия своего решения.
— Пап, никакого решения нет, — повторила Машка упрямо. — Я же говорю: парня не будет в любом случае. И дело здесь не в Таньке, дело во мне. Я — такая, и никто ничего не сможет с этим сделать.
«Значит, дело не во мне? — с раздражением подумала Танька. — А как же вечная любовь и все прочее? Выходит, дело всего лишь в ориентации, и не попадись я, была бы какая-то другая?»
— Я люблю ее, — бухнула Машка, и тетя Катя не смогла сдержать тяжелый вздох. — Но это вопросы из разных плоскостей, понимаете? Есть я и моя ориентация — такая, какая есть. И есть Танька, которую я выбрала. Не надо мешать все это в одну кучу.
За столом воцарилась тишина. Танька растеряно пила чай, не понимая, как быть дальше. Дядя Женя ел пирог, стряхивая крошки с белесых усов, тетя Катя снова смотрела в стол и не шевелилась.
Может, Машка права? Может, это и впрямь вопросы из разных плоскостей, и дело вовсе не в том, что «великой любви» не было? Может, ориентация — это одно, а любовь — другое?
Танька замерла, ошеломленная пришедшей в голову мыслью. А что, если и для Лили все случившееся было из разных плоскостей? Любовь к Маргарите — это одно, а рождение ребенка — просто… другое?
— Ну, хорошо, — сказал вдруг дядя Женя. — Я понял. Собственно говоря, если выбирать между Таней и какой-то там мифической девушкой для своей дочери, я, конечно, выбираю тебя, Танюха.
Машка засмеялась, Танька вытаращила глаза, а тетя Катя тяжело вздохнула.
— Ты уверена, что парня не будет? — с тоской спросила она.
— Уверена.
Они с дядей Женей снова переглянулись, и тетя Катя обреченно кивнула.
— Тогда действительно пусть лучше Таня, чем непонятно кто.
***
Лилю перевели в другую палату: туда, где лежали не раненые, а будущие роженицы. Она даже не стала знакомиться с соседками, бросила на тумбочку узел с вещами, упала на кровать и замерла, уткнувшись носом в подушку.
Она не задавалась вопросом, как все это вообще могло произойти, не пыталась найти себе оправданий, не пыталась хоть как-то объяснить собственный поступок. Ей было практически все равно.
Когда Никита узнал о беременности, то немедленно предложил Лиле расписаться.
— Я не хотел, чтобы так случилось, но, возможно, это наш шанс? — говорил он, пряча от Лили виноватый взгляд. — Подумай: у нас будет семья, будет ребенок, и мы сумеем наладить жизнь.
Она отказала. Отказала решительно и сурово, видя, какую боль причиняет ему, но не сомневаясь ни на секунду. Если бы могла, она бы отказалась и от зачатого ребенка, но это было невозможно.
Отношение к ней в госпитале изменилось. Олег Геннадьевич смотрел с откровенным презрением, будто говоря: «на фронт, значишь, хочешь, Левина?», его дочь Аля, принося лекарства, фыркала и надувала губы, и остальной медперсонал смотрел на Лилю, как на прокаженную.
К ребенку, который уже ощутимо толкался в животе, Лиля не испытывала ровным счетом ничего. Ни материнского инстинкта, ни нежности, ни ненависти, — вообще ничего. Как будто это не она была в положении, и не в ее теле зародилась и развивалась новая жизнь.
Беременность протекала сложно: врачи говорили, что есть угроза выкидыша, и Лиля равнодушно следовала их указаниям, практически все время проводила в постели, пила назначенные лекарства и ходила на процедуры.
Стоило ей закрыть глаза, как в памяти вставали страшные и кровавые картины зимних боев. Окопы, которым нет ни конца, ни края, тела, припорошенные снегом, крики раненых, вой артиллерии, визг минометов, раздирающий голову на ошметки. Все это, до сих пор живущее в душе, было настоящим, а чистый госпиталь с питанием, белыми халатами и замоченными в спиртовом настое градусниками, — нет.
В августе Никита последний раз попытался ее уговорить и, не добившись успеха, уехал на фронт. Он давно научился ходить на протезе и больше не пользовался костылями — только легкой палкой, купленной в военторге.
— Ты сама ломаешь свою судьбу, — сказал он на прощание, глядя на Лилю суровыми серыми глазами. — Война однажды кончится и ребенку будет нужен отец, а тебе — муж.
— Нет, — тихо ответила Лиля. — Не будет.
Он уехал, а она осталась. Осталась в стерильном покое госпиталя, в пахнущем летом и зеленью сквере перед ним, в редких посещениях тетки и в жалобах соседок по палате.
Время будто остановилось для нее, застыло в кусочке янтаря, и даже не пыталось больше шевельнуться, двинуться, хоть как-то показать, что оно все еще живо.
В этой, новой для Лили жизни, больше не было Риты. И это значило, что жизнь окончательно потеряла смысл.
***
Андрей позвонил Вике только с наступлением весны. Она давно перестала ждать и смирилась с потерей, тем более, что ее жизнь, как и жизнь любого советского человека, в зимние месяцы наполнилась такими вещами, о которых раньше и помыслить было страшно.
В феврале вся Москва говорила только о том, что наши войска покинули Афганистан. На улицах теперь часто можно было встретить мужчин в синих беретах — кого без ног, кого без рук, выпрашивающих милостыню или ругающихся матом на прохожих.
Кругом как грибы выползали на свет кооперативные закусочные, кооперативные ларьки, кооперативные палатки. Продукты стало достать еще сложнее, чем раньше: дефицитным стало буквально все, и Вика после работы каждый день отстаивала километровые очереди, чтобы купить хоть что-то на ужин.
Страну лихорадило. Из радиоприемника, с экрана телевизора, из курилки на работе доносились бесконечные разговоры о свободе, гласности, демократии. Во всем этом Вика чувствовала себя, будто щенок, брошенный в воду: вроде еще барахтается, но и к берегу приблизиться не может.
Первого марта умерла Ирина Никаноровна. Родных у нее не было, но Вика с Анькой сходили в собес и добились помощи с похоронами. Вскоре выяснилось, что освободившаяся комната теперь принадлежит им двоим, но они даже зайти в нее не смогли: заперли на ключ и, смущенно переглядываясь, спрятали его в один из ящиков на кухне.
Вскоре после этого и раздался неожиданный звонок. Андрей был преувеличенно вежлив и даже ласков: спросил, как дела, посочувствовал утрате, и… предложил вместе сходить на День памяти сталинских репрессий.
— Я теперь в клубе «Демократическая перестройка», — объяснил он. — Мы хотим почтить память всех, кого сгноили в лагерях.
Оказалось, что в институте, который окончил Андрей, образовался некий дискуссионный клуб, в котором со временем начали проводиться не только дискуссии, но и подготавливаться митинги, демонстрации и прочее. Одной из таких демонстраций и должен был стать День памяти репрессий, на который Андрей решил пригласить Вику.
Она расценила это как призыв восстановить дружбу, и согласилась.
— Если хочешь, можешь взять с собой Аню, — добавил Андрей в конце разговора. — Я бы предпочел увидеться только с тобой, но против ничего не имею.
Анька, конечно, согласилась, и на встречу они отправились вместе. Несмотря на наступление весны, в Москве все еще лежал снег, было холодно и промозгло.
Андрей встретил их улыбкой и выдал каждой по большой свечке, купленной, видимо, в хозяйственном магазине.
— Идем парами, — сказал он строго удивленной Вике. — Если пристанет милиция, не разбегаемся, держимся вместе.
Он немедленно убежал вперед колонны, а Вика посмотрела на Аньку.
— Во что мы ввязались? — тихо спросила та.
— Не знаю. Но отступать поздно.
Колонна двинулась по аллее, Вика то и дело озиралась по сторонам: вокруг было полно милиционеров и фотокорреспондентов. Она запоздало подумала, что, кажется, они делают что-то незаконное.
Но все было тихо. Свечи горели, под ногами скрипел снег, вспыхивали то тут, то там объективы фотоаппаратов. Вика взяла Аньку за руку — так она чувствовала себя смелее.
Все действо заняло не больше пятнадцати минут. Дошли до конца аллеи, столпились вокруг каких-то парней, среди которых был и Андрей. Он достал что-то квадратное, черное и водрузил на снег.
— Обелиск, — прошептала Анька в Викино ухо. — Это обелиск.
Да, это был он: небольшой, картонный, выкрашенный черной краской. У Вики при виде него сердце защемило — неужели это все, чем можно почтить память погибших в мясорубке репрессий? Неужели нельзя было сделать это как-то иначе?
Слева раздался свист, милиционеры подошли ближе, а к Вике и Аньке через толпу пробился Андрей.
— Идемте, — сказал он. — Здесь больше делать нечего.
Он привел их в небольшое кооперативное кафе и угостил крепким черным кофе. Сидел за столом, сняв шапку и щеголяя отросшими за зиму волосами. То и дело теребил кончиком пальца узкую полоску усов.
— Андрюх, а что это все было? — решившись, спросила Вика. — Какая-то странная демонстрация.
— Не странная, а первая и очень важная. Надо же с чего-то начинать, верно? Дай только срок, и по всей стране пройдут многотысячные демонстрации, а в руках каждого человека будет гореть свеча.
Анька под столом пнула Вику ногой.
— Что? — та мотнула головой. — Я все равно не понимаю.
— Нечего и понимать, — сказал Андрей. — Началась новая эпоха, и в эту эпоху наша задача — говорить правду.
— Какую правду? — спросила Анька.
Похоже, Андрей только этого вопроса и ждал. Он приосанился, воодушевленно взмахнул руками, и заговорил:
— Знаете ли вы, сколько людей были репрессированы при Сталине? Более шестидесяти миллионов! Архивы еще не открыли, но только представьте эту цифру. Шестьдесят миллионов человек.
Цифра и впрямь поражала.
— Практически из каждой семьи в те годы кто-то был арестован, — продолжил Андрей. — И где все эти люди? Где списки тех, кто погиб? Тех, кто остался в живых и до сих пор не реабилитирован? Вот этим мы и собираемся заняться.
Он весь горел новой идеей, и говоря о ней, чуть не подпрыгивал.
— А освобожденные военнопленные? Вы представляете, сколько их было арестовано сразу же после освобождения и отправлено в новые лагеря, на сей раз советские?
Вика вздрогнула. Ей вдруг показалось, что Андрей сказал что-то очень важное, что-то, чего она раньше не понимала. Но мысль никак не хотела оформляться, летала рядом бесформенным предчувствием.
Он говорил о фильтрационных лагерях, о статье «Измена Родине», которую шили каждому второму военнопленному, о том, что многие из них сгинули в системе ГУЛАГ.
— Стой, — выдохнула вдруг Вика. — Кажется, я поняла.
Андрей и Анька смотрели на нее в упор: он — обиженно, она — удивленно.
— Что, если твоего деда тоже арестовали? Что, если именно поэтому он так и не вернулся домой?
Анька покачала головой, на лице ее разлилось сомнение.
— Притянуто за уши, Вик.
— Знаю. Но я все думала: в чем могла быть причина? Ему же некуда было идти, но он оставил твою мать и ушел, верно? Куда? Зачем?
— О чем вы вообще, чокнутые? — вмешался Андрей, все усерднее теребя усы под носом. — Можете объяснить?
Вика послушно объяснила. Рассказала про Анькиного деда, про всю случившуюся историю.
— Что-то припоминаю, — признался Андрей. — Вы еще что-то про браслет говорили, так? Который дед привез и оставил вместе с ребенком.
— Верно, — сказала Анька. — Но с браслетом мы так и не смогли ничего выяснить. Знаем только, что он точно принадлежал Маргарите, а потом каким-то образом оказался у деда. И письма… Почему они были у него? И откуда вообще взялась моя мама, если Маргарита не была беременна?
Андрей жестом остановил ее и посмотрел на Вику.
— Как были чокнутые, так и остались, — с удовольствием, напомнившим вдруг старого Андрея сказал он. — Все в одну кучу, никакой системы. Черт с вами, попробую помочь, ясно же, что сами не справитесь.
Вика спрятала улыбку.
— Андрюш, как ты собираешься помогать? — спросила она.
— По уму, как еще, — проворчал он. — Фамилию-имя деда знаете?
Анька ответила быстрее:
— Только имя. Юрий.
— Письма с собой? — деловито уточнил Андрей. — Там должна быть фамилия и номер полевой почты.
И снова ответила Анька. Вика притихла.
— Письма дома, но фамилию там не разобрать никак. Номер вроде был какой-то, но…
К ним подошел официант и посмотрел укоризненно. Андрей махнул рукой — уходим, мол, уже, не беспокойся. Вылез из-за стола, натянул на голову шапку.
— Пошли за письмами, — скомандовал он. — Если есть номер полевой почты, значит, найдем. Никуда не денется.
***
— Ли-ля Ле-ви-на, — по складам произносила Таня, будто пробуя на вкус имя и фамилию, раскатывая ее на языке, прижимая к небу. — Ле-ви-на.
— Тань, ну, хватит, — недовольно попросила Маша. — Сколько можно?
Старушка-хозяйка квартиры ушла в магазин за молоком, и они воспользовались этим, чтобы поваляться вдвоем на диване, но вопреки Машиным ожиданиям, никакой романтики не случилось — Таня не обращала на нее никакого внимания, лежала на животе, уткнувшись подбородком в сложенные пальцы и бормотала свое «Лиля Левина».
Складывалось ощущение, что после беседы с родителями, которая прошла на удивление мирно и хорошо, Таня как будто потеряла интерес к их отношениям. Пока было сложно, пока нужно было сражаться и биться, все было хорошо, но теперь, когда сражаться стало не с кем, это словно отобрало у нее смысл.
— Тань, а женщина, которая дала тебе письма… Ты не спрашивала, откуда они у нее?
Вот это ей было интересно: сразу перевернулась на спину, посмотрела на Машу, задумалась.
— Нет, не спрашивала. А что? Думаешь, это важно?
Маша вздохнула и отвернулась.
— Может, и важно. Вряд ли она их на улице нашла, верно?
Удивительное дело: Таня почувствовала, что что-то не так, и обняла Машу со спины, уткнувшись лицом в ее шею.
— Что с тобой? Что случилось?
И как объяснить? Случилось то, что ты потеряла ко мне интерес? А был ли он вообще, этот интерес, или была только бесконечная война за право поступать не так, как все?
— Как ты представляешь себе нашу дальнейшую жизнь? — спросила Маша. — Я имею в виду, ближайшее будущее.
— Никак, — Таня носом пощекотала ее шею. — Так же, как сейчас. А что? Тебя что-то не устраивает?
Ее не устраивало многое. То, что они совсем не говорили о будущем, то, что Таня не делала ни единой попытки как-то продвинуть их отношения, то, что она никогда не заикалась о том, чтобы жить вместе.
— Ты хочешь семью? Детей? Ты вообще что-то со мной хочешь?
Сильные руки развернули ее, и стало видно удивленное, будто ошарашенное лицо. Таня смотрела на нее пристально и внимательно, без улыбки.
— Маш, ты чего?
— Ничего.
Она сделала попытку отвернуться, но Таня не дала: обняла, прижала к себе, погладила по голове.
— Дурочка, конечно, я хочу семью. И детей. И все остальное. Просто не прямо сейчас, понимаешь?
— А когда? — не выдержала Маша.
— Когда мы закончим с письмами.
Таня немного отодвинулась и поерзала на диване, устраиваясь удобнее. В ее глазах снова загорелся блеск, предвещающий великие приключения и открытия. Блеск, в который Маша влюбилась однажды, и который до сих пор не могла забыть.
— Я хочу дойти до конца, — горячо сказала Таня. — Я хочу узнать, чем все закончилось. Я хочу понять, эта их встреча в Москве — она была последней или нет? И я хочу знать, что стало в итоге с Лилей Левиной.
Маша открыла рот, чтобы согласиться, но Таня перебила:
— Это не значит, что ты менее важна, Машка. Просто это какая-то мистика, понимаешь? У нас с тобой все началось с этих писем, с ними же продолжилось, и мне почему-то кажется, что, прежде чем идти дальше, мы должны, просто обязаны разгадать их тайну.
— А что, если никакой тайны нет, Тань? — быстро спросила Маша. — Что, если на той встрече в Москве все действительно закончилось и они больше никогда не виделись, никогда не писали друг другу?
Таня нахмурилась, дернула носом.
— Я в это не верю. Все не могло закончиться вот так. И мы просто должны выяснить, что было дальше.
Спорить с ней было бесполезно, и Маша не стала спорить.
— Тогда звони своей Виктории Павловне и спрашивай, откуда она взяла письма. Похоже, это наша единственная зацепка.
Таня радостно кивнула и достала из кармана телефон.
***
Летом сорок второго авиаполк, в котором служила Рита, воевал на подступах к Сталинграду. Переправа, наведенная через реку Дон, постоянно подвергалась бомбежкам, и задачей авиаполка в эти тяжелые дни было не допустить ее полного разрушения.
Ходили слухи, что из-за выхода немецких войск к Дону, три наших дивизии попали в окружение. В конце июля слухи подтвердились, и во время очередного вылета Рита своими глазами увидела, как советские войска оттеснили за Дон.
Вечером Васюков собрал весь личный состав эскадрильи и зачитал приказ товарища Сталина.
— Враг бросает на фронт все новые силы и, не считаясь с большими для него потерями, лезет вперед, рвется вглубь Советского Союза, захватывает новые районы, опустошает и разоряет наши города и села, насилует, грабит и убивает советское население.
Голос его звучал торжественно и гулко, и все собравшиеся летчики, механики, даже буфетчицы слушали внимательно и опускали глаза.
— Население нашей страны, с любовью и уважением относящееся к Красной Армии, начинает разочаровываться в ней, теряет веру в Красную Армию, а многие из них проклинают Красную Армию за то, что она отдает наш народ под ярмо немецких угнетателей, а сама утекает на восток. Некоторые неумные люди на фронте утешают себя разговорами о том, что мы можем и дальше отступать на восток, так как у нас много территории, много земли, много населения и что хлеба у нас всегда будет в избытке. Этим они хотят оправдать свое позорное поведение на фронтах. Но такие разговоры являются насквозь фальшивыми и лживыми, выгодными лишь нашим врагам.
Рита вспыхнула и ухватила стоящую рядом Валю за руку. Ей было мучительно стыдно. Стыдно за то, что они допустили такое, стыдно за своих боевых товарищей, за тех, чьи бесконечные колонны она видела с неба ползущими на Восток.
А Васюков продолжал читать, и с каждым произнесенным словом его лицо принимало все более яркий бордовый оттенок.
— Каждый командир, каждый красноармеец и политработник должны понять, что наши средства небезграничны. Территория Советского Союза - это не пустыня, а люди - рабочие, крестьяне, интеллигенция, наши отцы и матери, жены, братья, дети.
Он убрал листок и с гневом посмотрел на собравшихся. И дальше говорил уже по памяти, без текста:
— Ни шагу назад! — в такт прозвучавшим словам загудели рядом моторы самолетов. — Таким теперь должен быть наш главный призыв. Паникеры и трусы должны истребляться на месте.
— Правильно! — закричал вдруг кто-то из толпы. — Верно! Давно пора!
Васюков махнул рукой, и снова начал читать:
— Верховное главнокомандование Красной Армии приказывает. Военным советам фронтов и прежде всего командующим фронтами: безусловно ликвидировать отступательные настроения в войсках и железной рукой пресекать пропаганду о том, что мы можем и должны якобы отступать и дальше на восток, что от такого отступления не будет якобы вреда; сформировать в пределах фронта от 1 до 3 (смотря по обстановке) штрафных батальонов (по 800 человек), куда направлять средних и старших командиров и соответствующих политработников всех родов войск, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, и поставить их на более трудные участки фронта, чтобы дать им возможность искупить кровью свои преступления против Родины.
Васюков закончил читать, и на поле воцарилась мертвая тишина. Рита почувствовала, как Валя еще сильнее стиснула ее руку, услышала, как охнул рядом кто-то из молодых летчиков, прибывших с пополнением.
— Вот так, товарищи, — с горечью закончил Васюков. — Довоевались мы с вами до такого приказа, значит, требуется теперь воевать так, чтобы за этим приказом следующего, еще более позорного, не появилось.
Он скомандовал разойтись, и Рита с Валей побрели к палаткам. Рядом спешили Сережа Ковалев и Женя Реймон, месяц назад прибывшие в авиаполк с пополнением, носящие знаки отличия младших лейтенантов.
— Как же так, товарищ капитан? — спросил Сережа, догоняя Риту и заглядывая ей в глаза. — Как так? Разве это и нас касается? Что же, теперь и за нами заградотряды будут, а если что — так свои же и в спину?
Рита рассердилась, остановилась, поставила Ковалева по стойке «смирно».
— Ты что несешь? — рявкнула она. — Что значит «и нас это касается»? Да, касается, как и всех остальных соединений Красной Армии. Ты что же, думаешь: раз в небе летаю, то уже и кум королю?
Он вспыхнул и отвел взгляд, рядом смущенно потупился Реймон.
— Если наш авиаполк не отступал без приказа, это еще не значит, что мы здесь ни при чем, — продолжила Рита яростно. — Плохо, значит, прикрывали своих. Мало бомбардировщиков уничтожили. Где наше господство в небе, а, Ковалев? Где оно?
— Но, товарищ капитан, как же так — своим в спину?
— А не надо отступать! — вмешалась Валя. — У тебя сколько часов налета, Сережа? Небось, с Женей и пятидесяти на двоих не наберется? Вы не видели того, что видели мы: серая масса, огромная, наших ребят, — пятится и пятится, и не остановишь, не затормозишь. Это как, по-твоему?
— Но если у них танки!
— Если у них танки — оставайся в окопе и умри, как советский человек, а не как предатель! — сквозь зубы сказала Рита. — Капитана Егорова знаете? Три месяца с нами служил, а неделю назад пошел на боевой вылет и попал со своим звеном как кур в ощип. Пять мессеров против четверки ишаков — это что, по-вашему, шутки? И что же, им нужно было бежать, как трусам? А мессеры пусть себе уничтожают наши бомбардировщики? Так, выходит?
Ковалев и Реймон переглянулись, и заговорил второй:
— Товарищ капитан, но они же вернулись.
— Кто вернулся? — рявкнула Рита. — Егоров, рискуя жизнью, протаранил один из мессеров, второй уничтожило его звено, остальные сбежали. Вы видели, как они вернулись? Из четверых только один целый, остальные раненые, а капитан Егоров и вовсе со сломанным плечом пешком по степи добирался. Никто и не думал, что живым вернется.
Они замолчали, ошеломленные. Рита недовольно повела плечом: она думала, что эту историю знал каждый на их аэродроме. Оказалось — нет.
— А вы, небось, только и видели, как потом ребят орденами награждали, да? А до того, за что награждали, вам и дела нет.
Ковалев сделал шаг вперед.
— Неправда, товарищ капитан! Нельзя так говорить!
Рита усмехнулась.
— Как скажешь, Ковалев. Но имей в виду: приказ, который мы слышали сегодня, — правильный. Сколько можно пятиться? Фрицев чуть до Москвы не допустили, это как по-твоему? Ленинград до сих пор в блокаде, Сталинград в одном шаге от того же. Да пусть хоть заградотряды, хоть штрафбаты, хоть мамку с папкой позади нас ставят, если от этого воевать будем лучше. Понял меня? И ты, Реймон? Понял?
— Так точно, товарищ капитан, — смущенно ответили оба. — Поняли.
— А поняли, так идите и учите матчасть, — уже пряча улыбку, приказала Рита. — Завтра, Ковалев, со мной ведомым полетишь. Хватит уже за спину инструктора прятаться.
Пораженный приказом, он даже не стал возражать против унизительного «прятаться». Козырнул и пошел прочь по полю, что-то взволнованно толкуя бегущему рядом Реймону.
— Командир полка тебя за такое по голове не погладит, — предупредила Валя, когда летчики скрылись из вида.
— Плевать, — усмехнулась Рита. — Дальше фронта не пошлют, меньше «чайки» не дадут.
Они засмеялись и пошли в палатку — впереди были пять законных часов сна, после которых снова предстояла большая работа.
Наутро обещание взять с собой Ковалева пришлось нарушить. Командир полка сообщил, что немцы прорвались на южном направлении, и командование бросает все силы на поддержку наших бойцов. Рита получила приказ, ведомой взяла с собой Валю (отставить, Ковалев, тут опыт нужен), и шестерка истребителей поднялась в воздух.
Шли на бреющем: прошли над городом, поднялись выше и пересекли линию фронта. Внизу тяжелыми тучами плыли бомбардировщики — на Сталинград сбрасывались тонны и тонны металла, но вмешиваться было нельзя: за год войны Рита окончательно поняла, что такое действовать без приказа.
Истребители противника как всегда появились сверху. Летчики держали строй, Рита шла впереди, задирала нос самолета и с силой жала на гашетку, выпуская одну очередь за другой. Но стоило ей заложить вираж, как самолет затрясся, в кабине запахло гарью, а откуда-то сзади повалил дым.
Она схватилась за радиопередатчик.
— Иду на вынужденную, — закричала, крепко держа ручку управления. — Как поняли? Иду на вынужденную. Соловьев, принимай командование!
Самолет слушался плохо, от застилавшего глаза дыма невозможно было что-то разглядеть. Рита выпустила шасси и, беспрерывно кашляя, зашла на посадку. Ее затрясло, самолет прошелся по полю, завалился на крыло и остановился, вспоров сухую степную землю.
Кое-как, разорвав комбинезон, Рита выбралась наружу и немедленно задрала голову к небу: там продолжался бой. Из наших самолетов осталось только четыре, пятого видно не было, и Рита заскрипела зубами в бессильной ярости.
Рядом послышались шаги, и, утопая в дыму, она не успела среагировать вовремя: из облаков копоти появились двое солдат, наставивших на нее автоматы.
— Хенде хох!
Пистолет висел на поясе комбинезона, в кобуре. О том, чтобы достать его, нечего было и думать — за секунды, потребовавшиеся на это простое действие, немцы трижды успеют выпустить очереди из своих автоматов.
Она стояла, опустив руки, и смотрела на немецких солдат. Впервые в жизни она видела их так близко, и впервые в жизни почувствовала, что это — конец. Что сейчас один из них, грязных, страшных, нажмет на спуск, и автоматная очередь разорвет на куски ее тело.
— Хенде хох!
Нет, не поднимет она руки перед лицом врага. Не сдастся, позволив им в немецких сводках сообщить об еще одной захваченной в плен советской летчице.
— Хенде хох!
Один из немцев сделал шаг вперед, и Рита ударила его кулаком по стволу автомата, ожидая ответной очереди. Но ее не последовало: второй подскочил, метнулось в воздухе что-то неразличимое, и Рита осела на воняющую порохом землю, закрыв глаза и успев только напоследок увидеть в небе продолжающие биться наши самолеты.
Очнулась она в кузове машины — сквозь неровно натянутый тент пробивался закатный солнечный свет.
— Ритка…
Голова болела, все в глазах расплывалось, а в ушах почему-то продолжал реветь мотор самолета. Рита кое-как села, повернулась и увидела… Валю.
— Ритка, ты жива. Господи, я думала, что все, конец… Ты так дышала, так дышала, а потом перестала дышать.
Она ничего не понимала. Где они? Если в плену, то почему Валя здесь? И почему эти двое не расстреляли ее на месте, как отказавшуюся сдаться?
— Валь, что произошло? — спросила она хрипло и поразилась, как больно было говорить: по горлу будто наждаком скребли. — Где мы?
— Не знаю, — всхлипнула Валя. — Меня подбили вскоре после того, как ты ушла на вынужденную. Я спустилась с парашютом, ударилась о землю, а потом увидела фрицев. Я стреляла, несколько раз успела выстрелить, но…
Рита обняла ее и прижала к себе.
— Ты цела? — спросила быстро.
— Да. А ты?
Рита пошевелилась, проверяя. Голова по-прежнему болела, на виске вспухало болью что-то кровавое, но в остальном все было как обычно.
— Куда нас везут? — спросила Валя. — Мы за линией фронта, да?
Очевидно, так. Но если не расстреляли сразу, — что это означает? Надежду на спасение или приближение новых испытаний? Рита вспомнила рассказы Василюка о летчиках, оказавшихся в немецком плену. С ними обращались не так, как с обычными бойцами — их обязательно допрашивали, а затем отправляли в лагеря или предлагали перейти на их сторону.
— Валька, партбилет, — вспомнила вдруг Рита.
— Я не буду его рвать! — возмущенно воскликнула Валя, дергаясь, чтобы отодвинуться. Рита мотнула головой.
— Да не рвать, дура. Я про другое: отобрали или нет?
Валя покачала головой — нет, не отобрали. Рита ощупала карман гимнастерки: кандидатская книжка была на месте, как и остальные документы. Странно — неужели их не обыскали на месте?
Грузовик затрясся на колдобинах, и Рита подползла к краю, отогнула кусок тента и выглянула наружу. Судя по попадавшимся то и дело указателям на немецком, их везли по армейской дороге. На вторую линию фронта? В тыл?
О том, чтобы сбежать, нечего было и думать — у каждого указателя стояли постовые с автоматами, их расстреляли бы сразу же. Рита скрипнула зубами: неужели вот так все закончится? Она иначе представляла собственный конец — в небе, в обломках разбитого самолета, в последних яростных выстрелах по врагу. Но не так же… Не так!
Впервые за последние недели Рита подумала о Лиле. Гнев и ярость прошли, уступив место какой-то гнетущей тоске и сомнениям: верно ли поступила? Может, нужно было выслушать, не рубить с плеча? Вспомнилось, как Лиля рыдала, уткнувшись лицом в подушку, какой беззащитной выглядела ее спина, ее шея. Какими тусклыми и безжизненными стали ее волосы.
— Как думаешь, можно ли простить предательство любимому человеку? — спросила Рита вслух. Валя удивленно посмотрела на нее: нашла, мол, время, но Рита не отставала: — Скажи. Мне это важно.
— Любимому человеку можно простить все, что угодно, — вздохнула Валя. — Если он действительно любимый.
Грузовик снова подкинуло, Рита ухватилась руками за борт и прикрыла глаза. Что, если сегодня она погибнет? Поставят к стенке и расстреляют, а труп сбросят в безымянную яму, и даже табличку не поставят. И Лилька никогда не узнает, и Коля, и Агаша, и отец.
«Любимому человеку можно простить все, что угодно».
Нет, не все, что угодно. Есть вещи, которые невозможно прощать, невозможно вынести, невозможно переступить через них, потому что человек, совершивший то, что сделала Лиля, не может быть прежним, никак, ни при каких обстоятельствах.
— Ритка, что произошло? — услышала она тихое, едва различимое сквозь шум мотора. — Я давно заметила, что ты перестала получать письма. Что-то случилось с твоей подругой?
Будь они на аэродроме, в полку, Рита ни за что бы не ответила. Но сейчас, в одном шаге от самого конца, ей подумалось вдруг: а какая теперь разница? Разве нужно продолжать скрывать то, что все равно уже закончилось? То, от чего не осталось ни капли, ни следа, вообще ничего.
— Она ждет ребенка, — сказал Рита сухо. — Сошлась в госпитале с кем-то из выздоравливающих и забеременела.
Валя смотрела на нее, ожидая продолжения, но никакого продолжения не было и быть не могло. В ее глазах ясно читалось: «И это все? Это ты называешь предательством?»
— Терпеть не могу баб, которые бегут с фронта таким постыдным способом, — объяснила Рита. — Это настоящее предательство, и больше ничего.
Неожиданно для нее Валя вдруг улыбнулась, потом вздохнула и снова улыбнулась.
— Дура ты, Ритка. Какое же это предательство? Может, она полюбила. Ты сама говорила, что война любви не отменяла.
Это «может, она полюбила» ударило сильнее, чем можно было себе представить. Рита отшатнулась, нахмурилась, пряча горечь и разочарование.
— Ничего она не полюбила, Валь. Просто устроила себе каникулы от войны, вот и все.
Какая-то часть ее знала, что это неправда. Не укладывался такой поступок в образ Лили Левиной, трещал по швам, не мог войти ни в какие рамки. Но другая часть — упрямая, настырная — шептала: «Все верно. Устроила каникулы, позорно сбежала с фронта».
— Слышишь? — спросила Валя, хватая Риту за руку. — Кажется, приехали.
Грузовик и правда замедлил ход, а после остановился. Рита напряженно смотрела вперед, как двое немцев залезают в кузов, держа наготове автоматы, а еще двое встречают их внизу: «Шнель, шнель».
Повинуясь приказу, они прошли вперед по дощатому тротуару, проложенному между деревьями, к большому блиндажу — основательному, в три наката покрытому бревнами.
У блиндажа стояли двое часовых: при виде русских пленниц, они удивленно цокнули языками и посторонились, пропуская их внутрь.
Рите было страшно, но она старалась не показывать этого. Остановилась рядом с Валей, продолжая держать ее за руку, смело глянула в лицо сухопарого немца, одетого в темно-серый френч и фуражку с высокой тульей.
Один из конвоиров что-то прогавкал по-немецки, но из всей длинной фразы Рита разобрала только «оберст» — полковник.
— Ты говорить по-немецки? — на ломаном русском спросил он, когда конвоир закончил доклад.
Рита молча покачала головой. Полковник кивнул солдату, и тот грубо толкнул Риту, а затем одним ловким движением вытащил документы из ее кармана. Через секунду та же процедура была проделана с Валей.
— Капитан Ра-го-нян, — по слогам прочитал полковник. — Высокий птица, так?
— Да уж повыше ваших костылей, — огрызнулась Рита.
Он не понял, только закачал головой, будто маятником, и взялся за документы Вали.
— Руссиш коммунист, — удовлетворенно заметил, листая партбилет. — Все русский летчик — коммунист.
А потом добавил слово, от которого холодный пот выступил вдоль позвоночника:
— Schießen.
Подталкивая в спины дулами автоматов, их вывели из блиндажа. Документы остались у полковника, а на улице конвоиры еще и гимнастерки с обеих стянули — хохоча и отталкивая прочь сопротивляющиеся руки.
— Это конец, Ритка? — шепнула Валя, когда их повели по тому же деревянному тротуару к деревьям.
Рита не знала. Она шла, отмеряя сапогами последние метры своей жизни, и думала о том, как глупо и нелепо прошла эта жизнь, и как мало она успела сделать из того, что хотела, и как много могла бы сделать еще.
Простое хлесткое «Schießen» что-то растрясло в ее душе, прошлось ржавыми крюками и раскровило уже, было, поджившую рану.
— Если останешься в живых, найди Лилю Левину, — тихо сказала Рита. — Боткинский госпиталь в Москве, она наверняка еще там. Скажи ей…
Вот только что сказать? «Мне жаль»? Лилька и сама это прекрасно знает. «Сейчас, на краю гибели, я бы поступила иначе»? Нет, не поступила бы. Тогда что? Что вообще можно сказать человеку, зная, что это — последние слова, что других не будет?
— Скажи, что я умерла с ее именем на губах. Несмотря ни на что.
Чистота и откровенность этой — новой — правды заставила Риту опешить на мгновение, но приклад автомата ударил в спину, и она сделала новый шаг вперед.
Сейчас, именно в эту секунду, она хорошо знала: в этом и есть тот смысл, который она так искала, в этом и есть та правда, которой ей не хватало. Любить несмотря ни на что, любить Лилю, любить Родину, любить боевых товарищей — так долго и так сильно, насколько хватит уставшего сердца.
Она почувствовала, как Валя крепко сжимает ее руку, а потом увидела только мелькнувшую в сторону тень. Рядом послышались крики, надрывное: «Ритка, беги!», отчаянная стрельба, и Рита, не раздумывая ни мгновение, бросилась в сторону, упала в кусты и поползла, до крови расцарапывая лицо и локти.
Она не знала, что происходит — было похоже на то, что Валя, милая девочка Валя, отвлекла на себя внимание конвоя, чтобы дать ей возможность сбежать. Всем своим существом Рита рвалась обратно, на помощь, но разум в ее голове говорил голосом командира полка: «Нельзя, Рагонян. Нельзя. Там ты уже ничем не поможешь».
Позади слышались крики и стрельба, а Рита все ползла вперед, разрывая на части нательную рубаху и скрипя зубами от ненависти — к немцам, и — что куда хуже — к самой себе.