Глава 29
22 июля 2018 г., 21:46
В середине апреля в Москве зацвела сирень. Каждый вечер, возвращаясь с работы домой, Вика приносила целые охапки — фиолетовой и белой, оглушительно пахнущей, напоминающей о скором приходе лета.
Анька с наступлением весны впала в ежегодную хандру, сутками сидела за компьютером и категорически отказывалась делать упражнения для ног, но Вика знала: это пройдет, как проходило и в прошлом году, и позапрошлом, и пятнадцать лет назад проходило тоже.
Таня и Маша теперь работали вместе с ней в центре, и так приятно было смотреть на них — таких молодых и любящих, бесконечно спорящих и ссорящихся, но все равно остающихся вместе.
Изредка они приходили в гости. Приносили торт или коробку любимого Анькой берлинского печенья, степенно усаживались за стол, обменивались новостями и идеями. Таня решила получить второе высшее образование и усиленно готовилась к экзаменам, Маша же окончательно разорвала все отношения с родителями и мечтала о покупке их собственной — ее и Тани — квартиры.
— Разве тебе плохо живется с моей мамой? — всякий раз сердилась Таня в ответ на эти разговоры.
— Нет, но я хочу, чтобы когда-нибудь наша с тобой семья стала совершенно отдельной.
Вика улыбалась, глядя, как вспыхивает Таня, как Маша успокаивает ее ласковым поглаживанием по плечу, как подшучивает над ними обеими Анька.
Иногда, очень редко, они доставали из шкафа письма. Перечитывали по очереди, смаргивая слезы, и убирали обратно под стекло. И постепенно из живой истории эти исписанные листы бумаги стали превращаться в прошлое — в теплое, сердечное, трогательное, но все же прошлое.
— Как думаешь, узнаем ли мы когда-нибудь, чем все закончилось? — спросила однажды Анька, лежа в кровати и утыкаясь носом в Викино плечо.
— Вряд ли, — улыбнулась та. — И я совсем не уверена, что хочу знать, чем. Пока мы не знаем, они обе как будто остаются вечными, знаешь? И мне бы хотелось, чтобы так оно и осталось.
Но вышло иначе. В один из дней конца апреля Таня с Машей не пришли на работу, оба их телефона не отвечали, и Вика, тщетно стараясь не впадать в панику, позвонила Аньке.
— Спокойно, — ответила та. — Они обе здесь, и я как раз собиралась тебе звонить. Бросай все и приезжай.
Удивленная и рассерженная, Вика оставила указания девочкам из центра, побросала в сумку какие-то вещи и по в кои-то веки свободным дорогам понеслась домой. На этаж поднималась бегом, колотилось в груди непослушное сердце, и тревога смешивалась с давно позабытым азартом и предвкушением.
Влетев в квартиру, она поморщилась: дома было ужасно накурено, из кухни доносились голоса. Бросив сумку, Вика не разуваясь прошла по коридору, и остановилась в дверном проеме, обозревая открывшуюся перед ней картину.
Окно было открыто нараспашку, на подоконнике сидела Анька и курила, стряхивая пепел в кофейную чашку. За столом примостились держащиеся за руки Таня и Маша, а у плиты стоял незнакомый рыжеволосый мужчина.
— Ругаться будешь после, — едва увидев Вику, предупредила Анька. — Иди скорее сюда и послушай.
Вика вздохнула, но указание выполнила. Подошла к подоконнику, отобрала у Аньки сигарету, быстро сосчитала количество окурков в чашке и вздохнула снова.
— Это Вадим, — сказала Маша, поймав вопросительный Викин взгляд. — Мой двоюродный брат, представляешь? Сын тети Светы.
Сын тети Светы? То есть…
— Я внук Юрия, — у него оказался очень приятный, густой голос. — Дамы в общих чертах рассказали о письмах, и я понял, что могу немного дополнить историю.
Вика удивленно подняла брови.
— Вчера мне позвонила мама, — начала объяснять Маша. — Первый раз за столько месяцев, представляешь? Просила прощения, плакала, а под конец сказала, что если я хочу, то могу связаться с тетей Светой и расспросить ее о дедушке. Я позвонила, а ответил Вадим, и сегодня утром мы встретились.
— Ты что-то помнишь из рассказов деда? — спросила Вика.
Вадим солидно кивнул.
— Да, конечно, я многое помню. Когда я перешел в седьмой класс, дед еще был в здравом уме и твердой памяти, как говорится, и во мне он обрел благодарного слушателя.
Анька схватила Вику за руку. Она волновалась, глаза горели, и подрагивали едва заметно губы. Вика привычно сжала ее ладонь в своей.
— Я так понял, что вас больше всего интересует судьба Маргариты, верно? Мама считает, что дед был в нее влюблен, но она ошибается. Он любил ее, это верно, но говорил о ней скорее как о сестре или друге.
— Вадим, расскажи о Смоленске, пожалуйста, — попросила Маша. — То, что ты начал говорить, пока Вика не пришла.
Он кивнул, подтянул поближе стул, присел, аккуратно поддернув выглаженные брюки.
— Дед служил комбатом в мотострелковой дивизии, одной из тех, что осенью сорок третьего подошли к Смоленску. Батальон был изрядно потрепан в предыдущих сражениях, пополняли его прижимисто, и личного состава рот вместо положенных по сотню человек на каждую, было раза в два меньше…
***
Город горел. Из укреплений, в которых расположились остатки батальона, было хорошо видно зарево, поднимающееся к густым облакам. Запах гари проникал в ноздри, чернявил рот и руки, не давал вдохнуть полной грудью.
— Товарищ капитан, первый на связи!
Юра поднес к уху тяжелую трубку полевого телефона.
— Капитан Соловьев на проводе, товарищ первый!
Из трубки слышался густой треск, сквозь который с трудом можно было разобрать голос командира полка.
— Что у вас, капитан? Доложите обстановку.
— Приказ выполнен, товарищ подполковник! Закрепились на берегу реки Сож, просим огневой поддержки.
Трубка снова затрещала.
— Молодцы, сукины дети! Держитесь там, поддержка будет. Вместе с вами город с юга будут обходить танки, так что возьмем гитлеровцев в кольцо, мало не покажется!
Связь прервалась, Юра глянул на застывшего рядом замполита.
— Ну? — сурово спросил тот, одергивая мокрую местами гимнастерку.
— Будут танки, Семеныч! Слышишь? Будут!
С наступлением ночи батальон поднялся в новую атаку. Бойцы — измотанные, промокшие, голодные — шли вперед, не считаясь ни с холодом, ни с усталостью. Каждый слышал доносящиеся из Смоленска взрывы и каждый понимал, что это немцы уничтожают древний город.
Ближайший заслон фрицев смяли, не теряя темпа. Юра шел в цепи вместе со второй ротой, в первую ушел Семеныч. Под ногами вдруг оказались траншеи, бойцы один за другим ссыпались вниз и вступили в рукопашную.
На Юру бросилась едва различимая в темноте тень, и он ударил по этой тени саперной лопаткой, целясь в горло, как показывал в военном училище старшина. Немец захрипел и осел на землю, зажимая рану ладонями.
— Дави их, ребята! Тесни! — закричал кто-то совсем близко, но в горячке рукопашной невозможно было различить, кто.
Бойцы рассыпались по траншеям, то тут, то там слышались предсмертные крики, звуки ударов и выстрелов. И через каких-то сорок минут все было кончено.
— Связь давай! — распорядился Юра, когда командиры рот доложили о том, что траншеи захвачены.
— Тянут, товарищ капитан!
— Быстрей надо, чего канителитесь?
До окраины города было рукой подать: казалось, выбирайся из окопа и дойдешь минут за десять, не больше, но там, на этой окраине, все еще сопротивлялись, отстреливались и забрасывали наступающих минами фрицы.
Дали связь. Юра доложил обстановку и приготовился слушать новый приказ.
— Атакуете по красному сигналу ракеты, слышишь, Соловьев? — кричал подполковник. — Соседи твои слева и справа тоже в бой пойдут.
— А мост как же? — растерялся Юра. — Мост через Днепр, товарищ подполковник! Его же разбомбили, не перейдем.
Подполковник выругался крепким матом.
— Может, тебе еще карету организовать, капитан? Боевая задача понятна? Иди выполняй!
Нелегко было сообщать уставшим до крайности бойцам, что после всего пережитого им предстоит еще одна переправа под вражескими минами, но выхода не было. Юра созвал командиров рот, кратко передал указания начальства.
— Кораблев, пойдешь со своими первым, — распорядился. — И тихо там, понял? Если сумеете переправиться без стрельбы, прикроете нас с того берега.
— По сигналу ракеты выдвигаться?
— По сигналу уже основные части двинут. Давай, поднимай бойцов, и ходу!
В ожидании новой атаки батальон расположился у реки, даже не пытаясь окапываться в илистой холодной земле. Залегли в редких кустах, напряженно ждали сигнала.
— Семеныч, есть курить? — спросил Юра, провожая взглядом неясные солдатские фигуры, тихо входящие в реку.
— Промокло все, какое тут курить, — проворчал лежащий рядом замполит. — Слышь, командир, ты б себе плащ-палатку подстелил что ли, поморозишь все на свете, а ты молодой еще, сгодится.
Юра усмехнулся, но отвечать не стал. Семеныч порой забывал о том, что их разница в возрасте была не такой уж большой, и вел себя с ним словно отец.
Еще час прошел в томительном ожидании, но стрельбы с берега слышно не было, и с каждой прошедшей минутой надежды становилось все больше.
А потом дали сигнал! Взлетели одна за другой две красных ракеты, и Днепр содрогнулся от многоголосого солдатского «Ура!», разнесшегося широко по излучине. И одновременно с этим из-за реки послышался рев самолетов.
— Наши? Семеныч, наши? — заорал Юра, схватив замполита за плечи и вглядываясь в его встревоженное лицо.
— Не знаю, командир! Не могу различить!
— Эх, да чтоб им там всем! Бойцы, за мной! В атаку! Спасем Смоленск!
Он первым спрыгнул в воду и пошел вперед, высоко над головой держа винтовку…
***
— Их батальон одним из первых вошел в Смоленск, — закончил Вадим и улыбнулся притихшим Вике и Аньке. — Девушки, а чаю в этом доме наливают?
Вика немедленно вспомнила о гостеприимстве, соскочила с подоконника и бросилась ставить чайник, а Анька нетерпеливо спросила:
— Что было потом?
— Были уличные бои, в которых батальон деда потерял львиную долю личного состава, но в итоге двадцать пятого сентября Смоленск был взят, немцы отступили дальше, на Запад.
— И?
— И через несколько дней, в освобожденном городе, дед из армейской газеты узнал, что отважная летчица Рагонян М. В. в небе над Смоленском с группой истребителей уничтожила четыре единицы вражеской техники и была тяжело ранена в бою.
***
Встречать полуторку, на которой привезли Орлова, вышел весь личный состав авиаполка. От замполита все уже знали, что произошло: и как ему пришлось вступить в неравный бой с истребителями противника, и как он сажал самолет на лесную прогалину, и как тащил на себе мертвое тело генерала.
Одни говорили, что Орлова теперь представят к высокой награде, другие — числом поменьше — сомневались: мол, если б выжил генерал — тогда одно дело, а так…
Сам Орлов за руку поздоровался с каждым из встречающих и подошел к Рите. Довольным или счастливым он не выглядел, особых ранений тоже не наблюдалось — разве что марлевая нашлепка прикрывала левую часть лица.
— Живой? — то ли спросила, то ли сказала Рита и улыбнулась. — Молодец, Макс. Рада, что вернулся.
Обнялись, Орлов похлопал ее по плечу и хитро прищурился.
— С тебя магарыч, Рагонян.
Рита подняла брови.
— С чего вдруг?
— А вот с чего!
Он залез в карман гимнастерки и вытащил сложенное треугольником письмо. Ритино сердце сделало кульбит, а затем еще один.
— Что это? — дрогнул голос.
— А это тебе письмецо от майора медицинской службы Лилии Левиной, — усмехнулся Орлов. — Знаешь такую?
Она потянулась за письмом, но он отдернул руку.
— И даже не спросишь, откуда оно у меня?
Рита нахмурилась, рассердившись.
— Макс, не дури. Ясно, что ты был в санбате, где она служит, тоже мне загадка. Давай сюда, хватит насмехаться.
К ним подошел командир второй эскадрильи, и Орлову ничего не оставалось, кроме как отдать письмо. Рита кивнула и отошла в сторону, на ходу разворачивая треугольник.
Лиля писала, что их полк продвигается к Смоленску, и по всем признакам будет принимать участие в его освобождении. Это означало, что она по-прежнему здесь, на Западном, и, возможно, их отделяет друг от друга не больше сотни километров.
А еще она писала о любви. «Тем утром я сказала, что люблю тебя, и готова повторять это снова и снова».
Дочитав, Рита сложила письмо, аккуратно убрала в карман комбинезона и улыбнулась про себя. Мысленно она представляла себе сидящую за столом в блиндаже Лилю, открытый блокнот, остро заточенный карандаш и тонкие пальцы, быстро двигающиеся над линованным листом бумаги.
— Чего улыбаешься, Ритка?
Вздрогнула, обернулась, радостно заулыбалась: перед ней стояла Марина, связистка из батальона радиотехнического обеспечения полетов, с которой они в последние месяцы при расквартировании регулярно оказывались в одном блиндаже или хате.
— Орлов вернулся, видела? — вместо ответа спросила Рита. — Похоже, шрам у него на пол лица останется.
— Ничего, — налегая на букву «о», сказала Марина. — С хлопцами такое дело: после войны их мало будет, и с шрамами сгодится.
Рита, как и все в полку, знала, что на фронт Марина пошла с целью в первую очередь выйти замуж. Она не раз говорила, что в тылу мужиков теперь днем с огнем не сыщешь, а замуж ей — молодой красивой девушке — очень хотелось.
Правда, до сих пор она так и не встретила того, с кем захотела бы расписаться, но на свидания бегала исправно и в комнате ее никогда не переводились букеты полевых цветов от ухажеров и поклонников.
— А где Игорек? — спросила она у молчащей Риты. — Ох, и повезло тебе, Ритка, такого ведомого пригожего назначили!
Рита засмеялась. Игорь Тащенко, с которым они летали последний месяц в паре, был для нее верным товарищем, но оценивать его внешние качества ей даже в голову не приходило.
В боях над Дорогобужем Игорь показал себя дисциплинированным и умелым летчиком, и Рита радовалась, что ей и дальше предстоит воевать с ним рука об руку.
А Марина продолжала болтать:
— Представляешь, с утра сегодня пошла к колодцу, а там бабы деревенские голосят: когда на днях наши село освобождали, фрицы многих местных успели в расход пустить, и среди них врачиху тут местную, молодая баба была совсем, дочь недавно родила.
Рита подняла брови.
— Не поняла. И чего они… гм… голосят?
— Так все ж думали, что дочку ее тоже убили… А ночью Апрасьевна по нужде во двор вышла и слышит: кричит кто-то тоненько-тоненько. Оказалось, врачиха та дочку успела в сарае спрятать, так она там два дня и пролежала.
— Живая?
— Жива, но слабенькая очень. И куда ее девать теперь?
Ведомая какой-то слабо осознаваемой мыслью, Рита наскоро попрощалась с Мариной и пошла к разрушенному зданию сельсовета, рядом с которым и жила та самая Апрасьевна. Во дворе толпились бабы: причитали, переговаривались, шум стоял как на базаре. Рита протолкалась сквозь толпу и на руках одной из старушек увидела маленький комочек, завернутый в драное одеяло.
Ребенок не плакал — личико было худое, будто высохшее, очень взрослое и оттого пугающее. У Риты перехватило дыхание, сжалось в груди сердце.
— А ну, дай, — хрипло распорядилась она и забрала одеяло вместе с ребенком из рук старушки. — Расходитесь, нечего здесь толпиться.
Она вышла со двора и быстрым шагом двинулась к санчасти. Вслед ей неслись вздохи облегчения.
Врач, работающий в медпункте авиаполка, осмотрел ребенка и тут же положил под капельницу. Рита присела рядом на табуретку и зачем-то коснулась пальцем безжизненной маленькой ручки.
— Сильное истощение, — услышала она веское. — Вольем глюкозу, но просто так не вытянем, молоко нужно. Только где б его взять?
Остаток дня прошел в хлопотах. Уговорив знакомого шофера, Рита съездила в соседнюю деревню, чудом удалось ей найти уцелевшую корову и уговорить хозяйку нацедить немного молока. Потом это молоко подогревали на спиртовой печурке, вливали по капле в синеватого оттенка губы ребенка.
— Не выкарабкается, — несколько раз за этот длинный день с отчаянием говорил врач. — Слишком сильное истощение.
Но ребенок оказался сильнее, чем они думали, и к ночи, после очередной капельницы, маленькие глаза вдруг открылись, пальчики сжались, а из горла вырвался полустон, полукрик.
Назвали девочку Ангелиной, по матери. Пока Рита была на боевых дежурствах, ее нянчили или Марина или хозяйка хаты, где они квартировали. Замполит, когда ему доложили о ситуации, сначала велел ребенка немедленно отправить в медсанбат, но после внял доводам и разрешил оставить пока не окрепнет.
Так и жили. Днем в воздухе, ночью — в полудреме у найденной на чердаке деревянной люльки. Девочка быстро набиралась сил, и теперь, когда Рита касалась ее ладошки, детские пальчики обхватывали ее палец и сжимали все с большей крепостью.
Никто не спрашивал, зачем это ей, да она и не смогла бы ответить. Сердце само рвалось к бесконечно кричащему комочку с редкими волосками, и все чаще вспоминалось Лилино «я даже не знаю, что чувствую к дочери».
В середине сентября авиаполк перебросили ближе к Смоленску. Шли разговоры, что совсем скоро начнется штурм города, в котором примут участие и летчики, но всякий раз, когда произносилось слово «Смоленск», Рита снова и снова думала о Лиле.
«Наш полк упрямо движется к Смоленску, и скоро работы станет столько, что придется забыть о сне и отдыхе»
Так близко, и в то же время так далеко. Она больше не спрашивала себя, что значило случившееся той ночью в блиндаже, не задавалась вопросом, что это изменило, и изменило ли вовсе. Знала: любовь, которая всегда была у них с Лилей, перестала нуждаться в названиях и объяснениях. Она просто была, и этого было достаточно.
Расположившись в новом селе, Рита первым делом договорилась с хозяйкой о девочке. Пообещала помогать продуктами, полевыми деньгами, попросила в случае чего не бросать ребенка. Хозяйка, подумав, согласилась.
Как-то ночью, уже к концу сентября, Рита долго укачивала девочку, а когда та заснула, присела с ней вместе на кровать и неожиданно для самой себя поцеловала сморщенный ото сна лобик.
— Если останусь жива, заберу тебя к себе, — прошептала Рита, ошарашенная силой чувства, родившегося в груди. — Будем жить все вместе — мы с Лилей, ты и ее дочь. Будут у тебя дядя Коля с тетей Ирой и дед с бабкой Агашей, пойдешь в детский сад, потом в школу, воспитаем из тебя настоящего советского человека.
Она не думала о том, что скажет об этих планах Лиля, не думала о том, удастся ли им обеим дожить до Победы. Будущая жизнь — спокойная и разумная, так ясно вставала у нее перед глазами, что не оставалось никаких сомнений: так и будет однажды. Пусть нескоро, пусть когда-нибудь, но обязательно будет.
Заворочалась на соседней койке Марина, открыла глаза, отбросила упавшие на лицо волосы.
— Давай ребенка и ложись, — пробурчала, вылезая из-под одеяла и одергивая солдатскую рубашку на бедрах. — Тебе ж завтра дежурить, сумасшедшая.
Но дежурить не пришлось. Ранним утром авиаполк подняли по тревоге, выстроили на плацу и объявили боевую задачу.
Самолеты поднялись в воздух и пошли на Смоленск.
***
До санбата Юра добрался на попутной машине. Повезло: едва он вышел от командира полка, как наткнулся на полуторку с намалеванным красным крестом на двери — оказалось, это машина передвижного эвакуационного пункта, и следует она именно туда, куда позарез было нужно Юре.
Сидя рядом с шофером и придерживая правой рукой планшетку на колене, он словно каменный смотрел в одну точку, прямо перед собой. В голове не укладывалось: Ритка здесь, на Западном, и если ее еще не увезли из санбата в госпиталь, то совсем скоро он сможет ее увидеть, обнять и вернуть, наконец, обратно браслет, который забрал когда-то для ремонта, да так и возил с собой полвойны, боясь, что или потеряет или возвращать однажды станет некому.
Осень стояла пасмурная, холодная, Юрино лицо обдувал ветер, теребил выбивающиеся из-под пилотки пряди волос. Почему-то думалось не о том, что уже завтра батальон оставит Смоленск и двинется дальше, на Запад, к Белоруссии, а о том, смогла ли Ритка простить свою подругу? Встретились ли они хотя бы еще раз в разрухе войны? Сумели ли сказать друг другу самое главное?
Так много времени прошло с тех пор, как он, еще молоденький курсант, встретил в Москве красивую рыжеволосую девушку, как несколько месяцев томил себя бессмысленными надеждами, держал в своих сильные мягкие руки, вдыхал украдкой запах волос и женских духов. Он и тогда знал, что она ему не достанется — чувствовал, понимал, но, привычный к военному уставу, к военной подготовке, гнал от себя упаднические мысли, напоминал себе, что «смелость города берет», что «упорство и натиск» способны на многое…
Рита тогда решительно и бесповоротно отказала ему, даже не обнадежила. И потом, когда чудом снова встретились на Украине, отказала еще раз.
Тогда он впервые предположил, что дело не в нем, а в чем-то другом. Рита сказала, что есть другой человек, и против воли Юра вспомнил, как она пришла на их первое свидание и привела с собой подругу — хрупкую светловолосую девчушку — и как они смотрели друг на друга, как блестели Ритины глаза, какой мягкой и нежной становилась ее улыбка.
До сих пор Юра не знал, что так бывает. Любить товарищей — да, конечно, пусть это никогда так не называлось, да и само слово «любовь» было не в почете у будущих лейтенантов, но все они — пацанами попавшие в училище — знали, что отдадут друг за друга жизнь, если понадобится. Было ли это любовью? Возможно, да, но во взглядах Риты и ее подруги он видел какую-то другую любовь, отличающуюся от того, к чему привык, чем порой даже гордился.
Он много думал об этом потом, на фронте, в редкие минуты передышек, когда лежал поверх шинели, закинув руки за затылок, и от усталости никак не мог заснуть. Война многое изменила в его жизни, он повзрослел, стал жестким, и многие вещи, которые раньше казались невозможными, как-то сами собой превратились для него в обыденность. Но не это, только не это, — разве мог он представить, что любимая девушка отказала ему из-за любви к подруге? Разве в это можно было поверить?
Большая часть писем, которые он писал Рите, так и осталась неотвеченной. Изредка он получал от нее треугольники, на которых едва насчитывалось две-три строчки аккуратным почерком написанного текста: жива-здорова, воюю, верю, что увидимся после Победы.
А потом пришло другое письмо. Едва развернув, он сразу понял, что это ошибка, что вовсе не ему предназначены эти два листа густо исписанной бумаги, но, ведомый какой-то нелепой надеждой, он все же прочел письмо до конца. И надежда исчезла.
Здравствуй, родная.
Ты будешь смеяться, но я, всегда плохо переносящая жару, теперь каждый день и ночь мечтаю о ней как о высшем благе. Такое ощущение, что последние месяцы я живу среди вечной мерзлоты, мне холодно всегда: в кабине самолета, в землянке, на разборе полетов, даже во время боевых вылетов. Не спасает ни теплое обмундирование, ни обогревалки, — думаю, мои зубы скоро наизусть выучат мотив чечетки, и после Победы я смогу стать артисткой и выступать на сцене.
Помнишь, как мы ходили на танцы в парк культуры? Была весна, Москва пахла сиренью и тюльпанами, а ты впервые надела свое новое платье с фиолетовым рисунком, и мне казалось, что все тепло, вся радость мира, весны, приближающегося Первомая, сосредоточилась в тебе, в твоих глазах, в твоей смущенной улыбке, в жестах, которыми ты заправляла за уши непослушные волосы.
Не могу понять: как могла случиться с нами эта проклятая война? Как может существовать на одном свете что-то настолько отвратительное и ужасающее и другое — прекрасное, чистое, наполненное надеждами и счастьем?
Я часто думаю о том, как много из того, что у нас было, мы воспринимали как само собой разумеющееся: и чистое небо, и дружбу, и работу, и теплые вечера, и звезды, и прохладу Москва-реки, и многое, многое другое. Неужели нужно было потерять все это для того, чтобы осознать наконец невероятную ценность? Неужели, родная?
Каждый день я думаю о тебе все больше и больше, ты постоянно со мной, даже когда в бою, когда все мысли сосредоточены только на противнике, я знаю, что ты рядом, всегда рядом, всегда, слышишь?
Нет такой беды, с которой мы не смогли бы справиться. Если для того, чтобы увидеть тебя еще один раз, нужно будет уничтожить все проклятые самолеты немцев, все до единого танки, все укрепления и переправы, — клянусь, я это сделаю. Я выдержу все что угодно — холод, голод, боль и страх, пройду самой сложной и трудной дорогой, если эта дорога в итоге приведет меня к тебе.
Помни, Лилька. Всегда — помни.
Твоя М.
Юра потом перечитывал это письмо множество раз, и когда взгляд касался подписи, рука сама собой сжималась в кулак, и хотелось разорвать эти листы бумаги на клочки, развеять их по ветру, будто их и не было никогда.
Он не сердился, нет, и больно ему не было, но ощущения, приходящие с каждым новым прочтением (а потом — от воспоминаний о вбитых в память словах), были слишком сильными, и, возможно, именно поэтому он никак не мог подобрать им название.
Рита любила свою подругу так, как никогда не любила и не полюбит его, Юру. Однажды проговорив это вслух, он понял, что теперь с каждым днем ему будет становиться легче, что теперь ему не нужно задаваться вопросами и искать причины, теперь он знал все ответы, и пусть они ему не нравились, пусть все равно терзали и мучили, но теперь он знал, что однажды это пройдет. И это прошло.
Когда они встретились в следующий раз, ему уже не было ни больно, ни горько. Война залечила старые раны, и, слушая Ритин тяжелый рассказ о предательстве подруги, Юра с удивлением понял, что ничего в его груди не дрогнуло, не шевельнулось. Как будто и не было ничего, как будто Рита — просто знакомая по старой, еще довоенной жизни, слегка безумная, но дорогая — как был бы дорог любой земляк, любой старый знакомец, встреченный на извилистых фронтовых дорогах.
Рассказ о том, что подруга сошлась с мужчиной, Юру не удивил: он по-прежнему считал, что так оно и должно быть, чтобы бабы с мужиками сходились, а не бабы с бабами. Удивляло другое: почему Рита с такой болью об этом рассказывала? Любовь любовью, но не могла же она думать, что всю жизнь без мужика обойдется, и что ее подруга тоже?
Оказалось — могла. И когда он, Юра, сказал, что Рита ведет себя как мужчина, которого баба предала, она покраснела вся до макового цвета, рассердилась, и по такой реакции он понял: так и есть, он не ошибся, все верно — и надеялась, и верила, и мечтала, чтобы так и было, чтобы всю жизнь только с подругой, как бы странно и глупо это ни было.
Возвращаясь в тот день в батальон, Юра снова и снова прокручивал в голове строки из выученного наизусть письма. Теперь чувства, которые и тогда поразили его своей глубиной, зазвучали еще сильнее, раскрасились, стали ярче и громче. И как удар пришло понимание: а ведь Рите, и впрямь все равно, женщина ее подруга или не женщина, и, получается, что когда к человеку приходит любовь такой силы, то нет никакой разницы, к кому ты ее испытываешь, и есть ли у этой любви хоть какое-то будущее.
Ошеломленный, он долго не мог уложить это у себя в голове. На одной стороне по-прежнему оставались нравственные устои, заложенные еще в школе, а потом в училище и на фронте, а на другой теперь все больший вес набирали простые и ясные слова «я выдержу что угодно, пройду самой сложной дорогой, если эта дорога приведет меня к тебе». Никакого будущего, никакой надежды однажды вписать свою любовь в общепринятые рамки и нормы, никакой возможности и шанса выразить эту любовь, перевести ее в понятную форму, на понятный язык…
И при всем этом — чувство, которое не стало меньше, чувство, которое сквозь эти годы им обеим, похоже, удалось сберечь.
— Товарищ капитан, прибыли!
Юра поблагодарил шофера, выпрыгнул из машины и огляделся по сторонам. В санбате кипела работа: санитары таскали носилки с ранеными, ходячие сгрудились около посеченной осколками липы и обменивались махрой из вышитых кисетов, а несколько медсестричек, вытирая пот, кипятили в ведрах измаранные кровью перевязочные материалы.
Протиснувшись мимо двух ожесточенно спорящих фельдшеров к серой палатке, Юра козырнул незнакомому мужчине в майорских погонах и сказал:
— Товарищ майор, я ищу Маргариту Рагонян.
Майор, не отрываясь от блокнота, в котором что-то быстро писал, уточнил:
— Летчицу?
— Да.
— Утром приезжали из ее части, забрали, сказали — сами похоронят.
Будничность этих слов ошеломила Юру. Спеша сюда, он понимал, что может не успеть, что может найти лишь известие о смерти, но вот так — спокойно, походя, не поднимая глаз от блокнота…
Он стиснул зубы и вышел из палатки, с трудом удерживаясь чтобы не завыть в голос. Звуки вокруг стали почему-то ужасно громкими: и ругань фельдшеров, и стоны раненых, и визг застрявшей в осенней грязи полуторки.
— Парень, — он поймал за руку спешащего куда-то санитара. — Помоги мне, а? Куда Рагонян увезли?
Нужно было сказать «тело», он обязан был так сказать, но не смог, не сумел. Не оттого, что слишком быстро обрушилось на него известие о смерти — за годы на фронте он уже привык к тому, что смерть всегда приходит неожиданно, без предупреждения — нет, причина была не в этом, а в том, что невозможно было сказать «тело» о девушке, которую он вспоминал всю дорогу сюда, в санбат, и которая в этих воспоминаниях все еще была жива.
Санитар ничего не знал о Маргарите Рагонян, но все же сумел помочь: проводил Юру к замполиту санбата, и тот, тщательно проверив Юрины документы, показал ему на карте место расположения авиаполка.
— Только вы бы поторопились, товарищ капитан, — в голосе замполита звучало искреннее сочувствие. — Раз фрицев из Смоленска выбили, летчики наверняка тоже перемещаться будут, к наступлению поближе.
Это Юра отлично понимал и без него, более того — ему самому нужно было успеть вернуться в батальон до 18:00, но время еще было и он рассчитывал успеть.
Трясясь в кузове попутной автомашины, Юра всю дорогу вертел между пальцами потемневшую от времени металлическую полоску Ритиного браслета. Сержант Тополев не только починил по его просьбе истончившееся звено рядом с застежкой, но и припаял к браслету маленький медальон с металлической крышкой, украшенной похожим орнаментом.
— Зачем? — удивился тогда Юра, разглядывая браслет.
— Вставите свою фотокарточку, память будет зазнобе вашей, — чуть смущаясь, объяснил Тополев.
Но уже тогда было ясно: не будет, и фотокарточку вставлять нет никакого смысла, но Юра не стал спорить, поблагодарил и с тех пор так и возил браслет с собой в надежде когда-нибудь вернуть его Рите обратно.
На КПП авиаполка у него не только проверили документы, но и заставили подождать, пока дежурный свяжется с начальством — сначала своим, а потом и с Юриным. Он не спорил: стоял рядом с бойцами из охранения и молча курил, разглядывая наплывающие сквозь лес тяжелые хмурые облака. Время стремительно утекало, до окончания краткосрочного отпуска оставалось всего несколько часов, но Юра откуда-то знал: успеет.
Когда его наконец пропустили на территорию аэродрома, навстречу вышел торопливо отряхивающий измазанный комбинезон лейтенант.
— Идемте, товарищ капитан, — сказал он сухо. — Велели проводить.
Они пошли рядом вдоль покрытых маскировочной сетью палаток, мимо сгрудившихся вокруг какой-то кучи металла техников, мимо выстроенных как под линейку самолетов с яркими красными звездами на фюзеляжах.
Шаг за шагом углубились в лес, и тут, на опушке, лейтенант остановился, и Юра, не успев сориентироваться, налетел на него и чуть не свалился сюда же, на траву, разбросанную солдатскими лопатами вокруг свежей насыпи с воткнутым у изголовья куском поржавелого металлического рельса.
Стиснув зубы, он стоял и смотрел на холм земли, покрытый дерном, а лейтенант вдруг положил руку на его плечо и спросил глухо:
— Вы ей кто, товарищ капитан?
— Друг, — ответил Юра, не задумываясь. — Просто старый друг, с еще довоенных времен.
Делать здесь было больше нечего, но уйти сразу не было никаких сил, и Юра попросил лейтенанта рассказать, что произошло. Не то чтобы он действительно хотел услышать, не то чтобы ему это было важно или нужно, но он точно знал, что не сможет прямо сейчас развернуться и уйти, оставив здесь, под насыпью земли, то, что совсем недавно было Ритой Рагонян.
Лейтенант, представившийся Игорем Тащенко, рассказал, что боевой вылет был самым обыкновенным: поднявшись в воздух по сигналу, группа подошла к Смоленску, заняла рабочую высоту для выполнения боевой задачи. Кругом ничего не было видно из-за дыма пожарищ, снизу лупили зенитки, а из-за облаков уже выходила мрачной тучей восьмерка «Мессеров».
— Двоих мы сбили с ходу, даже не поняли, как удалось: спикировали сверху и расстреляли к чертовой матери. А потом все в какую-то кашу завертелось: то звезда мелькнет, то свастика, не поймешь, где кто…
Тащенко вытер пот со лба и отвернулся.
— Когда появились «Фоккеры», я не сразу понял, откуда они взялись: воспользовались, гады, облачностью, подобрались — и на Ритин самолет. Я даже сделать ничего не успел, смотрю — а она горит уже, от мотора шлейф дыма черный. Меня тоже зацепило: ударной волной сорвало колпак фонаря, но я уже лег на левое крыло, чтобы развернуться и прикрыть. Думал — может, она с парашютом выпрыгнуть успеет, а тут вдруг в наушниках шлемофона голос, и спокойный такой, отрывистый: «Меня подбили. Орлов, принимай командование. Бейте гадов, ребята, бейте до последней капли крови».
Он замолчал, и Юра не стал торопить: понимал, как трудно рассказывать такие вещи, как невыносимо тяжело и горько.
— Когда бой закончился, мы вернулись на аэродром, — глухо сказал Тащенко. — Только через несколько дней командир полка узнал, что Рита все-таки смогла выпрыгнуть из падающего самолета, но парашют не успел полноценно наполниться воздухом. Она умерла вчера ночью, так и не придя в сознание, хирург сказал, что при таком ранении шансов не было и быть не могло.
Юра вытащил из кармана пачку папирос, одну закусил зубами, другую предложил Тащенко. Закурили, молча глядя на холм земли и торчащий из нее обломок рельса. Говорить было больше не о чем: во всей своей равнодушной жестокости и обыденности встала перед ними еще одна человеческая гибель, еще одна потеря в череде многих и многих потерь. Юра вспомнил, как хоронили в прошлом году командира их дивизии — собрали представителей от всех полков, дали торжественный залп, поклялись отомстить… А Ритке достался только ржавый рельс, торчащий в хмурое небо, как суровое обещание — помнить. Всегда помнить.
— Что теперь с девчонкой делать, ума не приложу, — докурив, сказал вдруг Тащенко. Юра вопросительно посмотрел на него. — Рита несколько недель назад сироту подобрала, ребенка грудного, мать фрицы расстреляли, но она успела дочку в сарае спрятать, а потом бабы ее там нашли чуть живую.
Он вздохнул, отвернулся.
— Выходили ее, ожила, хотели в тыл отправить, а Рита уперлась и ни в какую — пусть, говорит, еще окрепнет, а то помрет дорогой. Сама ее нянчила, выкармливала, даже молоко где-то доставать умудрялась. А теперь… Эх…
Юра глянул на наручные часы: стрелки стремительно приближались к шестнадцати тридцати, но немного времени еще было.
— Вещи ее остались? — спросил он, имея в виду отправить их по адресу Ритиных отца и брата.
— В поселке рядом с аэродромом, — объяснил Тащенко. — Забрать хочешь? Пошли тогда на КПП, машину возьмем, а то сам не найдешь.
Он отошел на несколько шагов, давая Юре возможность попрощаться, но прощаться он не стал: глянул последний раз на не дающий ему покоя ржавый рельс, кивнул и, развернувшись, пошел по тропинке к аэродрому.
***
Вика слушала рассказ Вадима с тяжелым сердцем. Разлив по кружкам чай, она выложила на стол первую попавшуюся на полке коробку конфет, и немедленно села на подоконник рядом с бледной Анькой, крепко обняв ее за плечи и прижав к себе.
Маша плакала, спрятав лицо на Танином плече, а Вадим прихлебывал чай, тщетно стараясь показать, что уж он-то, мужчина, вполне может рассказывать историю деда, не впадая в сентиментальность.
— Они приехали в деревню, и там деду отдали письма и показали ребенка, девочку. Хозяйка, у которой Рита квартировала, согласилась ребенка у себя оставить, а дед пообещал на ее имя выслать денежный аттестат.
Анька снова потянулась за сигаретами, но Вика не позволила: осторожно взяла за руку, погладила, поцеловала вспотевший лоб.
— Почему Юрий не сообщил Ритиной семье? — спросила она Вадима.
— Еще весной сорок третьего он получил от Риты письмо, в котором она сообщала, что лежит в госпитале и просила написать об этом родным и Лилии Левиной. Дед немедленно отправил им по письму, но когда после войны приехал в Москву и разыскал Ритиного брата, по телефону ему сказали, что Рита погибла еще зимой сорок третьего, и он решил, что раз письма не дошли, то ни к чему бередить старые раны и рассказывать, что после этого она еще полгода была жива.
Маша вырвалась из Таниных рук и сердито глянула на Вадима.
— Глупость какая, Вадик! — выкрикнула она сквозь слезы. — Они имели право знать! Должны были знать!
По покрытому веснушками лицу Вадима разлилась краска. Было ясно, что он полностью согласен с Машей, но тогда, в детстве, ему и в голову не пришло подробнее выспросить у деда, почему он решил не сообщать Ритиным родным о последних месяцах ее жизни.
— Что было дальше? — пришла на помощь Вика, и Вадим с благодарностью ей улыбнулся.
— Дальше дед освобождал Белоруссию, Победу встретил в Берлине, а потом вернулся в Смоленск.
***
На поле, где в сорок третьем году располагался аэродром, буйным цветом цвели яблони. Молоденькие деревца, высаженные заботливыми руками колхозных ребят, были покрыты белыми, оглушительно пахнущими цветами, тоненькие стволы — подкрашены известью, а земля у корней взрыхлена и полита родниковой водой.
В стороне виднелся целый курган из сложенного в кучу металла: среди обломков угадывались и гроздья колючей проволоки, и даже куски самолетов, испещренные пробоинами от пуль или обожженные огнем.
Аккуратно ступая по широкой дорожке между деревьями, Юра миновал бывшее поле и огляделся по сторонам в поисках тропинки, которая, как он хорошо помнил, должна была уходить в лес. И тропинка нашлась: не заросла, не потерялась в высокой траве, осталась там же, где и была, у срезанной наискось осколком сосны, между хранящими до сих пор память о только недавно закончившейся войне деревьями и кустами.
Поправив на голове фуражку, Юра прошел по тропинке и через несколько минут как вкопанный остановился перед насыпью, над которой дрожала от ветра и сыпалась иголками раскидистая ель.
«Рагонян Маргарита Викторовна, — гласила чуть неровная надпись на фанерной табличке, примотанной к вбитому в землю ржавому рельсу. — Слава советским летчикам!»
Он долго стоял перед могилой, курил папиросы — одну за другой, и думал о том, как много произошло с той поры, когда Ритино уже остывшее тело поместили сюда заботливые солдатские руки, накрыли обломками фюзеляжа и засыпали землей.
С тех пор Юра прошел множество километров — шел во главе батальона, потом стал начальником штаба полка, а уже в Германии получил очередное звание и закончил войну подполковником.
Он вспомнил, как первые месяцы после Ритиной гибели совершенно потерял способность нормально спать. Не то чтобы ему часто выпадала возможность выспаться, но даже те часы, в которые он просто обязан был давать отдых усталому телу, уходили на бессмысленные и беспощадные воспоминания, в которых Рита была жива, никакой войны еще не было, и над Красной площадью в Москве гудели разрывами не немецкие бомбы, а праздничные салюты и фейерверки.
За эти годы Юра потерял множество товарищей. Пал смертью храбрых его замполит, верный Семеныч; накрыло немецким снарядом командира полка, погиб и старший лейтенант госбезопасности Иглов Мишка, который когда-то допрашивал Риту, попавшую в плен к фрицам, но сумевшую перейти линию фронта и вернуться к своим. А сколько бойцов из его батальона сложили головы в боях за Витебск, за Кенигсберг, за бесчисленное множество освобожденных советскими воинами деревень и поселков.
Иногда он переставал понимать, почему сам все еще жив, почему погибают другие, а он, будто заговоренный, идет и идет вперед — по белорусским дорогам, а после — по немецким, оставляя за спиной тех, кто уже никогда не сможет своими глазами увидеть Победу, тех, кто отдал последнее за то, чтобы однажды она все-таки наступила.
— Мы победили, Ритка, — вдруг произнес он вслух и тут же устыдился собственной глупости.
Вспомнилось, как в первые дни мая полк стоял в Берлине, и как все до единого — и штабные, и командный состав, и рядовые, — ждали известия о капитуляции. Все знали, что война окончена, на окнах немецких домов всюду висели белые простыни, не слышалось никакой стрельбы и было немного странно чувствовать и слушать тишину.
А потом, в один из дней, Юра проснулся от громких криков и выстрелов. Схватился за автомат, выскочил из палатки, и тут же все понял: стреляли в воздух, кричали, смеялись и плакали от счастья. Кто-то подбежал к нему, схватил в медвежьи объятия и заорал прямо в ухо: «Победа, Соловьев! Победа!»
Весь день город не утихал: то тут, то там образовывались вокруг гармонистов группы танцующих людей, откуда-то появились целые кучи цветов, а вечером был самый настоящий салют: несколько десятков залпов, не сумевших заглушить радостное ликование толпы.
Уже потом, возвращаясь поездом в Россию, Юра подумал, что в этой всеобщей радости было слишком много горечи, слишком много невысказанного и невыраженного до конца гнева, но тогда, в тот день, в каждом из них билась только одна мысль: «Мы победили, мы дожили до Победы».
— Вот так, Ритка, — выдавил улыбку он, и на сей раз не стал себя ругать. — Вот так.
***
В поселке его встретили с цветами и наскоро испеченным караваем из темной муки — видимо, слух о том, что приехал пусть незнакомый, но все же подполковник, распространилась быстро. Девушки и женщины целовали его небритые щеки, пацаны бежали следом и просили подержать фуражку, а Юре было невыносимо стыдно за всю эту радость, за благодарности, которые предназначались вовсе не ему, а тем мужьям, братьям и сыновьям этих женщин, тем, которые так и не вернулись, а, может, уже и не вернутся обратно с войны.
Дойдя до знакомой хаты, Юра зачем-то остановился на крыльце, поправил на поясе ремень, и только потом толкнул покосившуюся от старости дверь. Навстречу ему выскочила девчонка — до того похожая на Риту, что перехватило дыхание и защемило в груди.
Не помня себя, он подхватил девочку на руки, и она немедленно откликнулась ревом, а из комнаты послышалось:
— Иду-иду, моя золотая, бежит бабушка, бежит к своей кровиночке!
Стоило хозяйке увидеть Юру, как она зарыдала в голос и кинулась ему на грудь, отчего ребенок принялся плакать еще громче, еще отчаянней. Так и стояли: ошеломленный Юра, бабка, уткнувшаяся в него лицом, и рыжеволосая девочка, от одного взгляда на которую ком подступал к горлу.
Когда все успокоилось и бабка принялась хлопотать у печи, Юра присел на лавку и закурил, а успокоившаяся девочка принялась играть с мудреными замками его чемодана.
— Чем же угостить-то тебя, сыночек? — причитала старушка, с трудом передвигаясь по хате. — Пирогов напекла бы, да не из чего, и силы уже не те — почти не встаю, если б соседи не помогали, уже померла бы давно.
Юра потушил окурок и, открыв чемодан, молча выставил на стол все привезенные банки с консервами, две завернутые в газету буханки хлеба, трофейный шоколад, наломанный огромными кусками и сахар — несколько кило сахару, выданные ему в пайке старшиной.
За обедом бабка рассказала ему, как они жили эти полтора года — она и Ангелина, заплакала, когда Юра сказал, что заберет девочку, но возражать не стала. Пыталась заставить его забрать с собой выставленные на стол продукты, но он не взял: одной рукой подхватил узел с девочкиными вещами, другой — саму девочку, и ушел, оставив даже опустевший чемодан — «продадите на толкучке и хлеба себе купите».
***
— Дед говорил, что вначале хотел ребенка оставить себе, воспитывать как свою дочь, но он так и не смог спокойно на нее смотреть: то ли она и впрямь была очень похожа на Риту, то ли у деда психоз развился по отношению к любым детям, но оставить ее себе он не смог.
Вадим с видимым сожалением допил остатки чая, но Вика не стала предлагать еще: в ее руках дрожала всем телом Анька, и оставить ее даже на секунду не было никакой возможности.
— После войны у многих фронтовиков такое было, — сказала вдруг Таня. — Я читала в мемуарах: многие долго после победы на детей даже смотреть не могли.
— А родителей у деда не было? — спросила, вытирая заплаканное лицо рукавом, Маша. — Почему он отвез Ангелину к чужой по сути девушке?
Вадим вздохнул.
— Родители его умерли еще до войны, других родственников тоже не осталось, и получалось, что отдать ребенка больше и некому. Дед говорил, что если бы Настасья не согласилась, пришлось бы девочку в детский дом пристраивать, а этого ему очень не хотелось, конечно.
Вика осторожно погладила Аньку по голове и, отвечая на вопросительный взгляд Вадима, объяснила:
— Настасья — Анина бабушка, а Ангелина — мать.
Он вытаращил глаза, ахнул, и было видно, что хочет спросить еще что-то, но сдержался, не стал.
— Расскажи еще, — попросила дрогнувшим голосом Анька. — Если еще что-то помнишь… Расскажи.
***
В маленький южный городок они приехали ранним утром на поезде. Заплечный мешок натирал ремнем шею, а на плече, распластавшись, спала рыжеволосая девочка, которая за прошедшие недели так привыкла к Юре, что, кажется, совершенно не хотела с ним расставаться.
Он с трудом вспомнил нужную улицу: за годы войны город сильно изменился, многие дома оказались разрушены, дороги больше напоминали фронтовые, чем гражданские, а там, где раньше был парк, теперь царила испещренная воронками от взрывов разруха.
Настасьин дом уцелел: Юра твердой рукой отодвинул покосившуюся калитку и вошел во двор, не зная, кто его здесь встретит и встретит ли кто-нибудь вообще.
Они не виделись около десяти лет: с тех пор как он, окончив десятилетку, уехал в военное училище, а Настасья поступила на работу и осталась заботиться о старенькой маме. Первое время писали друг другу, пытались притворяться, что ничего не кончилось и однажды они снова будут жить в одном городе, и смогут пожениться, как когда-то мечтали, а потом в один миг переписка оборвалась и стало ясно, что притворяться больше не имеет смысла.
Прислушавшись, Юра понял, что в доме уже не спят — через дверь доносились звуки ходьбы и звяканье посуды, и он решительно постучал, а потом толкнул дверь от себя и вошел в дом…
— Мама умерла в сорок втором, — рассказывала Настасья, когда первое волнение от встречи улеглось и они, накормив ребенка кашей и уложив в кровать, сидели на веранде и пили крепко заваренный чай. — На Васятку, жениха моего, на другой год пришла похоронная, а я после тифа кое-как оправилась, пыталась на фронт уйти, но не пустили, сказали — с гражданской специальностью и с таким здоровьем там делать нечего.
Юру она ни о чем не спрашивала, и он был благодарен ей за это. Слишком многое навалилось разом на его голову, слишком тяжело оказалось вернуться туда, где еще пацаном он провожал Настасью до дома и всерьез собирался жениться на ней, когда стукнет восемнадцать.
Он знал, что должен все объяснить про девочку, попросить оставить ее здесь, знал, что должен пообещать помогать, но оказавшись здесь, в доме, где фактически прошла его юность, понял, что сил больше нет, где-то закончились они, эти силы, — может, в Берлине, с окончанием войны, а, может, под Смоленском, у Ритиной могилы, над которой так и роняла свои иголки пережившая всю войну ель.
Три дня прожил он у Настасьи, они почти не разговаривали — он много спал, просыпался от ужасных кошмаров, вздрагивал, когда она случайно касалась его плеча или руки, всюду ему до сих пор мерещился запах крови — тяжелый, густой, отвратительный.
— Оставишь девочку? — спросила Настасья на третий день.
Юра кивнул, достал из вещмешка оформленную в Москве сберкнижку и положил на стол.
— Тут деньги, — сказал в ответ на вопросительный Настасьин взгляд. — Буду помогать чем смогу.
Она вздохнула только, но когда он собрался уходить, задержала — взяла за руку, заглянула в глаза.
— Ты должен мне рассказать, — сказала серьезно и так весомо, что он не посмел возражать. — Когда-нибудь Ангелина вырастет, и мне нужно будет знать, что сказать ей о настоящих родителях.
Юра почувствовал, как дернулись желваки на его щеках, сердце сжало в привычный уже кулак — крепко, безжалостно.
— Я не знаю, кем были ее настоящие родители, — глухо ответил он. — Знаю, что спасла ее советская летчица по имени Маргарита, выходила и выкормила своими собственными руками, а потом погибла за то, чтобы у этой девочки и у многих других было будущее.
Поцеловав плачущую Настасью в лоб, Юра ухватил вещмешок и, вспомнив, достал из него связку писем и проклятый браслет, который ему так и не удалось вернуть.
— Сохрани это, — попросил он, положив все на стол. — Может быть, когда-нибудь Ангелина захочет прочесть. А если нет — пусть отдаст потом своим детям. Эта история не должна затеряться, ее нужно, понимаешь, обязательно нужно сохранить.
Настасья кивнула, а Юра, последний раз взглянув на копошащуюся на полу девочку, выдавил улыбку и ушел, плотно закрыв за собой дверь.
***
— Мне кажется, ему всю жизнь не давала покоя бессмысленная жестокость времени, в которое они жили, — тихо говорил Вадим, сидя за столом в медленно погружающейся в сумерки кухне. — Когда дед заболел, я уже заканчивал школу, и он, признав меня взрослым, много говорил о том, как трудно и горько ему осознавать, что самое прекрасное, самое светлое, что только может быть на свете, было задушено не войной, не смертью, а самим временем.
Маша больше не плакала, а Анька не дрожала. Они так и сидели, разбившись на пары — Маша с Таней, а Анька с Викой, но теперь в том, что рассказывал Вадим, ни одна из них не слышала боли, а только светлую и печальную грусть о людях, от которых остались лишь обрывки воспоминаний и старые письма.
— Он знал их наизусть, все до единого. Перечитывал так часто, что мог воспроизвести любой отрывок из любого письма. Говорил, что такая любовь случается раз в тысячу лет, и что ему невыносимо осознавать, что люди, способные так любить, не имели ни малейшего шанса быть вместе.
Вика кое-как, медленно слезла с подоконника и попыталась размять затекшие ноги. Доковыляла до двери и, щелкнув выключателем, зажгла свет. Набрала в чайник воды, поставила кипятиться.
— Они были вместе, — услышала она вдруг тонкий Машин голос. — Я думаю, что все это время, и до войны, и во время нее, они были вместе, были друг у друга, даже если порой казалось, что это вовсе не так.
— И они встретились перед смертью в последний раз, — добавила Анька. — Слышишь, Вадик? Они увиделись еще один раз, незадолго до гибели, и я думаю, это было для них тем самым чудом, которого, черт побери, они обе заслуживали.
Потом они все вместе долго пили чай, ели приготовленные Викой бутерброды. Вадим с энтузиазмом поддержал Машину идею ближайшим летом съездить под Смоленск к месту захоронения Риты, отвезти на ее могилу цветы и немного постоять там, где завершилась история великих людей и великой любви.
Прощаясь, Вадим отдал им еще кое-что. Потемневший от времени металлический цилиндр, плотно закрученный с одной из сторон проржавелой гайкой.
— Дед хранил это всю свою жизнь, — сказал он, передавая цилиндр в протянутую Анькину руку. — Когда он умер, я забрал его себе на память, но теперь думаю, что это должно быть у вас.
— Потому что такая история не должна быть забыта? — тихо спросила Анька.
— Верно, — улыбнулся Вадим. — Именно поэтому.