Март 1946, Нюрнберг, Германия.
Йоахим давно уже заглядывался на Эрнста, с каждой встречей отмечая для себя его силу и весьма своеобразную красоту. С каждым случайным взглядом он переполнялся какой-то непонятного происхождения нежностью, и с каждым разом боялся, что это любовь. "Это неправильно, это ужасно, так нельзя." — постоянно уговаривал себя Риббентроп и с каждой подобной мыслью всё сильнее сомневался в своей адекватности. Да, наверное он и был неадекватен: долгое время, проведенное под арестом, сильно повлияло на него как внешне, так и внутренне. Он стал ко всему относиться гораздо более спокойно, но до этого времени списывал все свои изменения на старение. С этим нельзя было не согласиться, и бывший дипломат просто успокоился. А вот кто действительно испытывал вполне себе физическое страдание, так это Кальтенбруннер. В тюрьме неудавшийся алкоголик мало того, что страдал без сигарет и даров зеленого змия, так еще и малоподвижный образ жизни и постоянное психологическое давление отнюдь не поспособствовали его и так в последнее время не самому крепкому здоровью. Морально же он не особо и страдал, хотя при редких встречах с бывшим министром иностранных дел он ловил на себе его взгляд, и ему это постепенно стало нравиться. Впрочем, Йоахим заметил и это. И когда он это заметил, удовлетворение чем-то, возможно, этим же фактом, растеклось по его телу нежным теплом. Такое чувство ощущает котёнок, получивший свою порцию молока из соска матери, и его же ощутил Риббентроп в тот мартовский вечер, когда он впервые поймал на себе оценивающий взгляд бывшего гестаповца и осознал, что что-то сильно изменилось против его воли. И это, как ни странно, ему понравилось. Нет, они ничего еще не сделали вместе. Более того, до того переломного майского дня им было еще очень далеко. Они даже не начали общаться, они не искали встречи или что-то в этом роде, просто Йоахим так умилительно смотрел, а Эрнст так тихо страдал, что у них просто должно было что-либо выйти. И пусть никто их них не старался выказать своих глубоко затаённых чувств, у них как раз-таки это и получилось. Впрочем, бывший дипломат первым заметил, что с экс-гестаповцем что-то не так. Видимо, по его слишком забитому виду, или же по апатичности, не свойственной такому типу людей. Наверное, в тот момент в Риббентропе пробудились первые нежные чувства, но это было не совсем то, что случится с ними через два месяца, когда оба уже будут натурально сходить с ума, но один от внезапно подкравшегося в худший момент его жизни маразма, а другой от внезапной и такой нетипичной нежности. Но именно в тот момент Йоахим заметил что-то, перевернувшее его недолгую жизнь уже навсегда. Заметил и наблюдал за Кальтенбруннером наглейшим образом: он просто не отрывал от него взгляда, думая и анализируя все действия несчастного, внезапно для самого себя попавшего в круг интересов Риббентропа и даже этого не заметившего. Впрочем, и замечать ничего он не был способен: отвратительное самочувствие и мрачные мысли преследовали его почти везде. А Йоахим также приметил этот факт и просто уже наблюдал за Эрнстом, как кот смотрит на рыбку, плавающую в аквариуме, и думает, что он-то не рыбка, он избежит этой участи. Возможно, именно контраст их тогдашних состояний и привел Риббентропа к той весне, когда он не мог думать ни о чём другом, кроме него, и только ждал редких встреч, терзаясь своими рушащимися моральными установками в мучительно-долгие промежутки. И он был пока ещё очень далек от того переломного майского дня, до того момента, как Эрнст решится. Пока он просто провоцировал его каждый день, либо жалостью и сочувствием, либо своим далеко не самым адекватным состоянием. И пусть никто из них ещё не любил друг друга, просто в Риббентропе что-то менялось, а Кальтенбруннер тихо и слишком медленно умирал морально и физически, и именно это и должно было разрушить их настолько хрупкий и нежный мир самой совокупностью таких внезапных и от этого еще более сильных факторов. А пока бывший дипломат занимался своим, весьма бредовым и бессмысленным делом, экс-гестаповец страдал самым полным образом. Нет, Йоахим в этом виноват не был: более того, все его усилия были настолько тщетны, что даже труд самого Сизифа был наипродуктивнейшим делом по сравнению с попытками Риббентропа ненавязчиво, но резко и красиво влезть в чужую зону комфорта. И пока он влезал, Эрнст страдал. Его тяготили мысли о свободе, о ранней нежной весне, которую он никогда больше не увидит и не ощутит, о приближающейся смерти и о своих детях, оставшихся без отца. И каждое движение, каждый проглоченный кусок ставшей внезапно невкусной пищи, только преумножало его страдания. И с каждым вдохом он разрывался на части, собираясь вновь с очередным мучительным выдохом. И с каждым тихим "Dankeschön", адресованным кому угодно, но не себе и сказанным уже почти на автомате он умирал еще медленнее и ощутимее, он страдал, страдал морально и физически. Эрнст Кальтенбруннер впал в депрессию. Он действительно больше всего хотел перестать что-либо ощущать и разбивался на тысячи мелких осколков с каждым брошенным словом, с каждой интонацией, с каждым прикосновением. Он не знал, как он отсиживал заседания, он просто потерял волю ко всему. Он сломался. А потом всё внезапно закончилось, как будто этого ничего не было. Наступила пора принятия, пора осознания близкой смерти и еще чего-то, что нельзя было уловить. И кроме серых стен появилось что-то ещё более тёмное, что-то, что лишало его сон смысла и сути, превращая его в ещё один физиологический процесс. Поесть. Сходить в туалет. Поспать. И Эрнста, как ни странно, это устраивало. Ощущение пустоты нарастало, но он перестал это замечать. Он перестал мыслить, существуя уже почти как животное, он тупо пялился в стену или в лист бумаги на заседаниях, он не сразу осознавал, если его спрашивали. Он умер, но умер пока что только морально, не физически, хотя и ощущал именно ту пустоту, которая бывает у гроба с тихим, умиротворённым покойником, пустым внутри и спокойно-опустевшим снаружи. Как будто бутылка, из которой вылили её содержание и поставили туда, к полным. Туда, где потом уже в мае, её наполнит своим неловким пробуждением Риббентроп. Риббентроп, который следил и наблюдал. Который ощутил моральную гибель совершенно чужого ему человека, и в котором с первым пробуждением природы проснулась и жалость. Нет, не совсем человеческая жалость: так жалеют бездомного кота или собаку, растерянно, стыдливо и как-то снисходительно. Впрочем, как раз что-то такое из себя и представлял Эрнст, потерявший способность мыслить на уровне высокоорганизованного человека. И Йоахиму это нравилось. Ему нравилось ощущать себя сильным с тем, кто сейчас повержен, ему нравилось это детское и вместе с тем гадостно-стыдливое липкое чувство жалости к павшему себе подобному. А ещё ему поскорее хотелось заполнить эту пустоту в Эрнсте, исцелить его депрессию, привести его к идеалу и оставить так, как надо ему, Йоахиму, забыв про чужие чувства. И в этом самом марте, когда Йоахим жил и даже по возможностью наслаждался последними месяцами своей жизни, а Эрнст страдал от приступов мучительной, внезапно накатывающей и так же резко отпускающей душевной боли, они пересеклись впервые. Такие разные, такие параллельные, такие... Нет, не прямые. Треугольники, если это определение подойдет под их чувства. Просто треугольники обгрызенных в приступе безумного волнения краёв ногтей, узоров на решётках, отгораживающих окна зала суда от остального мира и каких-то неловких осколков двух сломанных судеб, которые никогда не должны были так пересечься. Да и пересечься вообще: слишком разные люди, профессии, интересы. Но это март, свой последний и от этого такой пустынно-печальный март они встретили вместе, хотя и не знали об этом. И не знали о там самом, переломном и рвущем на части бешеном майском дне, когда буйствовала весна, и цвела сирень, и ромашка сразу стала беззащитной. А пока репейник не распустился, и цветок был сжат в своей слабой пустоте, изломанный и исцелённый одновременно одним и тем же своим собственным словом, одним действием, вдохом и резким выдохом и таким пустым мартом. И у них ничего не было, нет: апрель был вычеркнут из жизни каждого, возродившись позже одним коротким и безумно длинным майским днём. Но для этого ещё далеко, и они всё еще на разных полюсах.die Hoffnung stirbt zuletzt, am Anfang stirbt der Glaube
10 марта 2015 г., 22:35