IV: в себя, бар или бутылки
12 марта 2015 г., 21:51
были времена, когда ему становилось нестерпимо.
он был мрачный и сухой, ломался и крошился прямо в руках, дышал специально тише, чем можно услышать.
его взгляд полз за мной повсюду: утыкался в спину, когда я вставал с постели, следил за пальцами, переворачивающими страницы книг, засматривался на язык, облизывающий покусанные губы, бродил по голому дремлющему телу — но перелива моих каре-зеленых глаз все до смерти боялся.
с таким же успехом он буравил пол, изучая каждую царапину, кашлял, словно заболевший, спал тихо, говорил, ступал — будто если удастся стереть зазубренные углы, о которые так больно ударяться, я о нем забуду.
но все это время я его только лишь уважал. биться о его скалы было приятно, мне было нужно; я его обнимал и безочередно называл по имени. я заламывал руки за спину и нагло целовал шею, я брал его лицо в обе ладони и жадно рвал губы; я, я пытался взять и отдаться, пока он мягко отстранялся, косил что-то не такое угрюмое на своем лице и бубнил: «прости, сегодня без настроения».
я отвечал кратким «хорошо» и губами к виску; я отвечал так, потому что уважал: его боли, его подчерепной шум и сбитые радиоволны, его страхи и неофициальные психические расстройства. уважал целиком и полностью и давал столько, сколько нужно, — не просил отнимать у меня столько же.
когда он уходил — в себя, бар или три бутылки, — я спал в его футболке и пил из его кружки; ведь не важно, совсем не важно, как далеко он бежит: канаты, какими стянуто его сердце, силой притащат обратно, туда, где бечевка морскими узлами завязана на моем: дергаешься, а тебя обратно,
дергаешься, а тебя
дергаешься, а
сейчас он наверняка злится, наверняка утром найду разбитые о стену бутылки, наверняка буду зацеловывать содранные костяшки и ловить на губах метал, наверняка увернется и скажет, что просто устал.
ему ж по-дурацки страшно, ему запутанно, по-дурацки ему, понимаешь? все канителится в голове, скачет, носится, ревет и стонет, и он, поднося дуло к виску, желает не с собой кончить, а с ними: черными линиями, беспрерывно ударяющимися о стенки и отпрыгивающими в другие, темными демонами, хихикающими под ложечкой, тучными страхами, тянущимися гирями из детства.
и это в порядке вещей, и я его не виню: мне ведь тоже было нелегко себе в нем признаться.
он наконец приходит; ищу стеклянные глаза.
— Мик? — теплыми ладонями на замерзшие щеки, выгибает спину, — Мик, — целую сигаретные губы и хмельной язык, — Мик, — залезаю ладонями под футболку и притягиваю к себе бедра, не даю отдышаться, прикусывая кожу шеи, держу крепко, так, чтобы забыл, что хотел сбежать: хочу на одну ночь, хоть на одну ночь хочу его, а не беспощадно скачущие тени.
гнется, не ломается, под поцелуями растягивается и руками скользит по телу. когда царапаю, не ругается; стонет и мычит, хватается за мои плечи, боясь, что упадет. мое имя наконец произносит, пусть и не трезво, разрешает помечать розовыми пятнами поясницу, просит еще, почти сам говорит, что скучал.
когда воздух остывает и нам дышать уже не так больно, он больше не крошится. больше не прячется и не бежит; смотрит прямо, лежит здесь, здесь, таки остается — на день, на час, на удар сердца, мне не до дела, мне главное, что дышит громче и нет никаких больше «Йен, оставь».
— скажи, ты боишься, что любишь меня?
— я боюсь, что ты любишь меня. знаешь, как страшно, знаешь?... скажи, что ты меня не любишь, Йен. скажи.
я верчу головой.
он держит паузу, а потом целует мягко и медленно, пока моя ладонь не прижимается к его пояснице и не поднимает его тело на мое. губы жгут дыры на моей коже, а мысли — на легких; твой запах страшнее цианида калия, и я уж точно принял свыше нормы, и
как бы тихо ты ни дышал, я всегда буду слышать,
и если тебе так легче, то я никогда не стану тебя любить.