Часть 21
24 мая 2015 г., 00:59
Вырвавшись из центра, отделившись от людей, с ним связанных, Арчи Кремер выяснил две вещи: он может дышать полной грудью, даже когда воздух кругом спертый. И второе: как бы хреново ему ни было, достаточно повернуть голову вправо-влево, чтобы выяснить, что там стоят люди, которым приходится куда хреновее, чем ему. У него, Арчи Кремера, пусть даже Арчи 1.1, была отличная квартирка, между прочим, в которой он мог скрыться от всех людей, даже медиаюнит отключить. У него, Арчи Кремера, были отличные учителя и возможность отправиться практически в любую точку мира. А кто-то вынужден был горбатиться, чтобы обеспечить семью, и все с двенадцати лет. У него, Арчи Кремера, была жуткая болезнь, а теперь все отлично, руки Арта не сломать, даже если постараться, можно прыгать с офигенных высот, нырять глубоко-глубоко или кататься на горных лыжах и совершенно не бояться за свое здоровье. А кто-то так и чахнет медленно, потому оказывается ненужным ни в каком проекте. Обсуждать такие вещи с Пифием Манелиа Арчи остерегался: неизвестно, кому и что он рассказывает. Хотя и хотелось. Крутись как хочешь, а Пифий был обучен понимать других людей, и у него был талант к этому; другие пусть и были ловки и типа чутки, но не так. А помимо этого, дело просто было в том, что за многие месяцы в проекте, и до трансплантации, причем, Арчи привык болтать на самые разные темы с Пифием, не боясь наткнуться на неловко скрываемый высокомерный взгляд взрослого, которым оный одаривал бы ребенка – мол, что бы этот сопляк понимал в судьбах мира, но с его стороны так умилительно пытаться соединить в одном предложении высокие идеалы и свой скудный словарный запас. Пифий как раз был слишком мудрым, что ли, чтобы списывать со счетов подростка Арчи Кремера, и это располагало к нему. Так что не всегда получалось держаться с Пифием настороже, и страстное желание подростка предложить план по спасению Всего от Всемирного Зла брало верх над недоверчивостью; тем более и Пифий поощрял такие разговоры – ну как не поддаться на уловки этого лиса, если на них хочется поддаться? Правда, после таких задушевных бесед, распрощавшись с ним, завернув за угол, Арчи замирал и раздумывал: а не вернуться ли к нему и не потребовать ли, чтобы Пифий не выставлял на всеобщее обозрение сокровенные тайны Арчи Кремера? Удерживало только одно: Пифий – доктор, условно говоря, и для него тоже действует этот принцип тайны пациента-терапии. Так что он будет помалкивать. И самому Арчи не хотелось портить воспоминания о беседе выраженным вслух недоверием к человеку, который поспособствовал этому невероятному ощущению понятости, что ли, признанности.
И наверное, Пифий был триста раз прав, говоря, что человеку нужно время, чтобы привыкнуть к чему-то новому, а потом это новое полностью заменяет какое-то старое привычное воспоминание. Например, Лиза Кремийон, бывшая в проекте достаточно давно и знавшая Арчи Кремера – она была теткой хитрой, суровой, но и жалостливой. Она помнила Арчи – маленького почти беспомощного мальчика и пыталась перенести это воспоминание и на Арчи 1.1. Было подчас забавно наблюдать, как былое отношение накладывается на новое – к диковине, роботу. Она побаивалась нового Арчи, старалась общаться с ним напрямую, только когда были исчерпаны другие возможности. В принципе, она была не единственной, остальные тоже замирали и затаивали дыхание, видя Арчи, но Лиза была в чем-то показательным примером. А самое удивительное – прошло немного времени, и привыкнув, она обращалась с Арчи, как и с другими. Железная Матильда изначально старалась относиться к нему, как ко всем прочим, только и в ее отношении после той операции проскальзывало что-то такое тревожное. Но и это осталось в прошлом. Она охотно ругала Арчи, неохотно хвалила и не делала никаких скидок ни на его тяжкую судьбу, ни на специфическую ситуацию, в которую его всунули – словом вела себя с ним, как со всеми.
Арчи, вернувшись из своего первого самостоятельного отпуска, совершенно забыл делать то, чем бередил себе старые и наносил новые раны: присматриваться к другим людям, выискивая, как они к нему относятся, как на него смотрят, распознавая те знаки, хотя бы намеки на них, которые позволили бы заявить – ага, презирает, ага, считает, что я кукла. Прошло, наверное, три дня, прежде чем вспомнил, и к удивлению своему обнаружил, что все в порядке. Он – Арчи Кремер. На которого могли рявкнуть, если что-то не получается; похлопать по плечу, если получается. Позвать пить кофе. А Монти – один из тренеров – даже сунул под нос кулак: он начал рассказывать какую-то длинную и нудную сплетню, решил завернуть за угол покурить, а рассказ прерывать не хотел, и предупредил Арчи таким образом, чтобы не смел ни Железной Матильде, ни Пифию шестерить, что Монти посмел при Арчи курить.
– А то, блин, я-то Манелиа по батюшке пошлю, этого мозгоеда, не проблема, а с Матильдой, блин, не-е-е. Она меня разгрызет и выплюнет, я пас с ней скандалить. В общем, ты понял? – угрожающе закончил он.
– Да конечно, – возмутился Арчи, пожал плечами и округлил глаза, выражая негодование и твердое намерение хранить тайну. И Монти нырнул за угол, потащил Арчи за собой, там закурил и продолжил объяснять ему, что подруга того-то путалась не с его братом, а с его начальником, а начальник вообще кобель, но у него были особые пристрастия, и вот подруга, чтобы ухватиться не за друга, а за начальника, тоже себе что-то такое особенное сделала, а начальник, гад, начал за ее спиной с ее подругой мутить, которая с кузеном ее друга типа серьезно была. Арчи не понимал толком всей этой сложной структуры и едва ли бы понял, даже если бы Монти нарисовал схемку с векторами, но как ему нравилось стоять в тени деревьев, скрытым от камер центра, слушать это трепло Монти, который был счастлив найти свободные уши, и убеждаться снова и снова: он – один из!
Очень весомым было, наверное, стремление разглядеть и за неизменно дружелюбным отношением Пифия, что он на самом деле ощущает рядом с Арчи. Потому что именно Пифий был в его глазах ключевым индикатором: в конце концов, эксперт по психологии и по искинам, знавший очень много и понимавший еще больше. Он, Пифий, был с ним с самого начала, а в этой задумке с интеграцией человеческого мозга и искина – еще раньше. Он очень хорошо знал разницу между человеком и искином, немало рассказывал и Арчи об этом, так что и его мнение оказывалось самым обоснованным. И Арчи, мальчишка, на какие только ухищрения не шел, чтобы выяснить, что Пифий думал о нем, а Пифий, сволочь хитрожопая, ушлый, опытный жучила, словно развлекался, позволяя Арчи сделать несколько ходов, а затем отбрасывая на исходную позицию – иногда мягко, иногда побольнее. И внимательно следил, гад, как будет реагировать Арчи. Тот старался держать свое разочарование при себе, не показывать, что злится, и снова упрямо вгрызался в Пифия, чтобы еще раз попытаться вытянуть из него, что он думает об Арчи: человек – или киборг? Собственно, даже называть это ощущение «злиться» значило слишком вольно обращаться с действительностью. Арчи оставался спокойным, следил за Пифием с очень ровным, безэмоциональным вниманием и миллиметр за миллиметром исследовал его броню. Был бы просто юнцом, Пифий избавился бы в два счета. Но Арт путал все карты.
Они спелись, кажется. Или Арчи обнаружил, что Арт существует не для того, чтобы шпионить за ним и время от времени обращаться за указаниями к Арчи, когда ситуация требовала человека-оператора. Арчи учился работать с ним; с подачи Пифия и под его руководством старательно выстраивая иерархию. Так, как предполагалось в проекте, как настаивал Зоннберг, как соглашались все умные дяди. Как, в общем-то, подсказывала здравая логика. Человек хорош; с амплификаторами – разными кибер– и кибермедикаментозными штучками, усиливавшими его возможности: физические, интеллектуальные, эвристические – оказывался куда лучше, опытов дистанционного совмещения киберорганизма и человека была уйма: киборг, допустим, в шахте, а оператор сидит в теплом помещении да в приборе для виртуальности, буде то шлем или даже полноценный костюм, так и вообще отлично; а так, как Арчи? И если, скажем, было где-то полтора месяца, в которые самые яростные сторонники проекта приумолкли-приуныли, то после того, как кризис развития был преодолен, Арчи снова начал показывать выдающиеся результаты. И не только Арчи. Пифий, с его разрешения, под его наблюдением обращался к Арту, тестировал его – и были моменты, когда он молчал минутами, задумчиво глядя на медиаюнит и сквозь него. Арт в это время объяснял Арчи, в чем предположительно заключался смысл тех тестов, которые он проходил под присмотром Пифия; Арчи удивлялся – ему бы такое спокойствие, просто невероятно, что можно так спокойно рассказывать о расчленении – иначе не сказать, – которому подвергал его Пифий. Он однажды не удержался и высказал Пифию свое недовольство.
– Тебя удивляет, что я работаю с Артом, используя методы, которые не направлял против тебя, что ли? – хмыкнул Пифий. – Так я дураком бы был, если бы уравнивал искин и человека.
– Ты обращаешься с ним, как с объектом, – хмурился Арчи.
– И снова здорóво. – Пифий развлекался, глядя на него. Подумать только: Арчи сколько времени сердился на Арта, а теперь злится на Пифия, обращающегося с Артом куда рациональней, чем Арчи. – А что конкретно вызывает твое негодование? Что я смею быть не по-человечески безэмоциональным с искином, или что я это делаю с твоим Артом?
– И что такого, что он искин? Он умный, он вообще очень хороший. – Злился Арчи.
И достаточно было, чтобы во фразе всплыло это «он – искин», все остальные аргументы осыпались пылью. Арт-то был не человеком. Эмоции у него отсутствовали по определению, и он мог быть триста раз умным, оперировать пятью чувствами, доступными человеку, и еще несколькими, являющимися ключевыми для животных, но это все равно не наделяло его возможностью откликаться на контакт с миром еще и эмоциями. Пифий давно уже осторожно заговаривал на эту тему, профессор Робардс тоже как-то вышла на нее в процессе какой-то своей лекции – что можно оценивать искины интеллектуально, когнитивно и прочая, но не эмоционально. Это было бы глупостью: у того же Арта просто нет чего-то, что у человека зовется душой. Арчи знал теорию, более того, Арт охотно подбирал ему материалы; и по здравом размышлении, в этом было что-то унизительное: Арт смиренно доказывает ему, что лишен чувств. Тогда куда девать те сиюминутные ощущения, которыми Арт иногда взаимодействовал с Арчи?
Иногда Арт уступал Арчи управление телом, и у того не получалось. От него требовали мгновенной реакции, а Арчи мог быть быстрым ровно настолько, насколько это позволяли человеческие нейроны. Он был недоволен, и Арт позволял себе осторожную ласку: мол, все в порядке, хозяин, ты учишься, это отлично. Арчи казалось тогда, что у него на плечах растянулся большой кот и урчит, прикусывает мочку уха и мурлыкает, лениво взмахивает хвостом, словно говорит: жизнь фигня, а вот я – до чего хорош, со мной не пропадем. Разве Арт не чувствовал необходимость продемонстрировать так свою поддержку? А Пифий наверняка сказал бы, что Арт, как и положено искину с выдающимися диагностическими способностями, отреагировал на миоэлектронные импульсы в мозгу, соотнес их со знакомыми параметрами, расценил их как критические и применил способ воздействия, который сам Арчи – возможно, неосознанно – оценивал как вдохновляющий, либо после бесконечного, непрекращающегося сканирования информации в доступных источниках определил такой и такой алгоритм как допустимый и соответствующий психотипу Арчи, и вот. Что ни в коей степени не умаляет его заслуг и даже здорово, но это не эмоции; и сам Арт может быть не до конца при чем – он предложил образ, а Арчи сам бессознательно развил его и утешился им. Или: иногда Арчи становился чрезмерно осторожным, и тогда Арт предлагал ему иной образ для вдохновения. Арчи казалось, что огромная лохматая собака тянет его туда, куда следует, и приходится тянуться за ней, пусть и страшно, и боишься очередной неудачи, и не хочешь опозориться на глазах у посторонних. И снова ведь: Арчи понимал, что чувства Арта ни при чем, достаточно небольшого анализа биофизиохимических параметров, определения паттерна и соотнесения его с доказуемо успешными. Магия очеловечивавшегося искина истаивала. Арчи и не собирался делиться с Пифием своими ощущениями – тот ведь, зараза, препарирует еще и их. Ему это будет в удовольствие, а для Арчи этот анализ будет значить еще одну утраченную мечту, еще один разоренный воздушный замок.
А любопытство брало верх. Арчи как-то незаметно вжился в свой новый образ, стал принимать как само собой разумеющееся, что на него реагируют, как на Арчи Кремера, немного занудного, немного застенчивого, немного медлительного, очень дотошного, всегда готового помочь человека. Скорее взрослого, чем подростка: по крайней мере, при нем не стеснялись обсуждать очень взрослые темы, и Арчи полыхал бы от смущения, как зарница, будь у его тела еще и такая возможность. И никак не человека с искиньим телом и вторым мозгом. Все умные дядьки и тетки – заведующие лабораториями – иногда осекались, когда обнаруживали, что рассуждая об Арчи 1.01, к примеру, они неизбежно говорят об Арчи Кремере; и они растерянно смотрели на Арчи, словно не понимали, как это: что, малыш Арчи – и искин? Но это они. Не так Пифий. Он подчас забывал об Арчи, увлекаясь своими экспериментами с Артом., а приходя в себя, нисколько не удивлялся, обнаруживая, что за ним следит Арчи.
– Это и тебе полезно, – пожимал он плечами. – Вдруг ты влюбишься в киберпсихологию, а опыт у тебя уже ого-го какой будет.
Арчи предпочитал отмалчиваться. Он-то знал уже, куда его намерены засылать на всякие практики в ближайшие три года и где он начнет учиться по истечении третьего. Что именно он там будет изучать, он пока еще не знал, и это было не так чтобы важно. Но едва ли это будет киберпсихология. Просто из упрямства это не будет она.
Куда больше Арчи занимал сам Пифий. Вот когда он смотрит не на него, а куда-то ниже, на ключицы – он обращается к Арту, или это у него привычка, как у Арчи косой взгляд? Когда он смотрит прямо в глаза Арчи и жонглирует жутко сложными словами и очень мудреными понятиями, он действительно делится с ним своими соображениями – или проверяет, как хорошо Арчи и Арт взаимодействуют? Ведь без Арта понять, что Пифий наговорил, иногда бывало просто невозможно. И вообще: Пифий может различать их с Артом? Как он относится к ним с Артом? Для него это важно, и вообще – это важно?
Пифий Манелиа мог бы немало рассказать о самых разных механизмах человеческой психики. Человек вообще очень ловок в этом плане: ему ничего не стоит приписать полностью лишенному разума предмету какие-то личностные свойства. И ладно животные – у них все-таки есть характер, эмоции, память. И ладно искины – у них тоже можно определить если не характер, так его зачатки. Но чтобы у банальной кофе-машины был свой норов? Чушь какая, и люди это понимают, но это не мешает приписывать простой штуковине из пластмассы с самым примитивным микропроцессором разум, утверждать, что она своеволит, или бросать другие, не менее глупые фразы. Пифий мог бы рассказать и о своих собственных наблюдениях, где за другими людьми, где за собой, как поначалу было сложно за прекрасным, отлично сделанным фасадом разглядеть человека, человеческого ребенка Арчи Кремера, и как он самодовольно считал, что ему это удавалось куда лучше, чем другим. В конце концов, он же умница и замечательный психолог, пусть и не подростковый, но человек исключительно широких взглядов, очень гибкой психики, обладающий в довесок к этим массой других достоинств. А потом эта же широта взглядов и гибкость психики сыграла с ним каверзную штуку. Когда все остальные смотрели на Арчи 1.1 и видели Арчи Кремера, он смотрел на этот артефакт, сидевший перед ним, иногда послушно делавший тесты, иногда мучивший его бесконечными вопросами или очаровательными, нелепо подростковыми и умилительно искренними рассуждениями, и видел Арчи 1.1. Когда остальные, привыкнув к мысли о невероятной трансплантации, сжившись с ней, признали – сначала робко, а потом все смелей, что Арчи-то, с Арчи все в порядке, он все тот же, он, Пифий Манелиа, отмечал, как Арчи изменился. Это уже не был Арчи Кремер. Арт, достаточно взрослый искин, тоже изменился – к невероятному удовлетворению Зоннберга и его начальства. Но и Арчи.
И он стал по-особому привлекательным для Пифия Манелиа. Если оставить за скобками прорывавшиеся иногда подростковые идеалистические тирады, если оставить то, как сильно незрелость Арчи раздражала иногда Пифия – незрелость интеллектуальная, отчасти эмоциональная, самую малость – незрелость характера; незрелость не как абсолютная характеристика, а как возрастной фактор, из которого, как известно, многие вырастают, и Арчи уже почти избавился от него; если оставить за скобками неуверенность, нерешительность, чрезмерную осторожность Арчи, его скованность, которая, учитывая первые пятнадцать лет его жизни, была объяснима, но все равно раздражала; если оставить за скобками и их отношения – то ли врач-пациент, то ли ментор-ученик, Пифий увлекался им. Это было просто: Арчи 1.1 делался как человек, он выглядел человеком, был на ощупь человеком, и если не вдаваться в детали, даже его потребности соответствовали человеческим. Он нуждался в воздухе; воде; пище, Арт – еще и в энергии, которую мог потреблять не только из нее, но это несущественные детали; он нуждался и в выводе переработанной воды и пищи, и эти процессы примерно соответствовали стандартным. Ладно, Арчи мог существовать в совершенно невероятных условиях. Но пока он не освоил еще свое тело настолько, чтобы руководство задумалось и об экстремальных испытаниях (например, о том, чтобы проверить, как он – его корпус – будет вести себя на глубине в четыреста метров в океане или в условиях очень разреженного воздуха и критически низких температур), пока Пифий не увидел собственными глазами отчеты и о них, можно было не задумываться о возможностях Арчи и проникаться комплексом неполноценности на фоне таких блистательных способностей, а просто наслаждаться возможностью видеть его, общаться с ним и – сам себя ругал за это, но не мог удержаться – флиртовать с ним. Потому что будем объективными: команда разработчиков тела была под завязку набита людьми с гипертрофированным чувством прекрасного, и они постарались сделать Арчи конфеткой. Восхитительным, прекрасным молодым человеком. Внешне – прекрасным. А за неловкое очарование, за искренность, которая ненавязчиво располагала к себе, был ответственным сам Арчи.
Пифий Манелиа упрямо не хотел, чтобы это расположение росло и крепло. Ему сто лет не нужна была еще и такая головная боль. Мало того, что он вынужденно проводил с Арчи слишком много времени, и это с самого начала грозило перейти – и переходило – и на личный уровень, так к этому добавилось и совершенно иное чувство. Арчи осваивался в своем теле; он избавлялся от неловкости, механических движений, он двигался все изящней, если это слово применимо, и все лучше осваивался в пространстве; он мог позволить себе обыденные, обычные позы – положить ноги на стол, например, развалиться на диване или сесть по-турецки, и он совершенно не смущался Пифия. Это было замечательно – это было угнетающе. Замечательно – для Пифия-специалиста. Угнетающе – для Пифия-человека. Который никогда не мог забыть о первой своей ипостаси – ловкого мозгоправа и умелого искиньего доктора. Не только потому, что первая ипостась для него была принципиально важна; еще и потому, что он видел всю тщетность иного пути. А раскрепощенность Арчи подстегивала ту иррациональную, человеческую ипостась, которая неудержимо любовалась Арчи, которая понукала Пифия язвить, посмеиваться над Арчи и отмечать, какие напитки он любит, какие блюда. Чтобы баловать его. Чтобы вечером, наедине с собой баловать себя ими же.
Так что Арчи вживался в свое новое тело, привязывался к своему искину и воспитывал и развивал его – с огромным удовольствием, которого не испытывал поначалу. Пифий охотно поддерживал его в этом, не забывая наслаждаться и своими муками. И примерно в это же время его шапочный знакомый, а если как следует покопаться в родословных, так еще и какой-то родственник, лапочка и прохиндей Захария Смолянин проживал нечто подобное. Он страдал. Он испытывал невероятные муки. Он был ими терзаем. Он упивался ими. Наслаждался. Спроси его кто, он не задумываясь затарахтел бы о катарсисе, великом возрождении, очищении и совершенствовании «Я» и прочей дряни, которой была набита его голова. И все это – пытаясь поудобней усесться на низеньком диванчике, с учетом того, что слишком тесные штанишки из слишком неподатливого материала мешали делать это с комфортом. А все для чего? А все для того, чтобы пощеголять рядом с главным пузырем в безупречно сидящей одежде, на радость поклонникам и на зависть недругам. Он, умничка, изобретатель, провидец, прогрессор, разработал для этой заразы Элалии Зариану программульку, которая обеспечивала безупречную выкройку и посадку деталей одежды, Элалия на радостях потребовала, чтобы программульку испытали прямо там же и на Захарии, он согласился – ткань, которую она ему пообещала, была просто шикарная, фольга, но не фольга, не мнется, изумительные теплопроводящие качества, изумительный цветовой спектр, при желании можно даже подстроить его под настроение владельца, и делали они все это дело прямо на Захарии. В чем он раскаивался уже сорок первую минуту. Пить меньше нужно. Потому что слегка очень сильно пьяный Захария Смолянин становился по-детски доверчивым, по-имбецильи простодушным, жаждал осчастливить весь мир или хотя бы нескольких человек, а в результате сидел на низеньком диванчике в этих брючках, которые сидели на нем ого-го как, он и не думал, что у него такой многообещающий профиль, кхм, паха, и уже мечтал о том, как соскребет эти дурацкие портки со своих великолепных скульптурных ног и впрыгнет в домашние брючки из неизобетательного, но такого нежного хлопка. Но вообще пить меньше не стоит, сам по себе этот фактор нейтрален, компания – вот что может облагодетельствовать банальную пьянку такими ужасными последствиями. А пить с Элалией Зариану – это да-а-а... вечно же этой стерве что нибудь придумывается.
Элалия была счастлива, сияла и строила грандиозные планы по захвату легкой промышленности Земли, Луны и летающих рядом спутников. Захария пытался держать глаза открытыми. Не очень успешно. Дэви Играх горячо спорил с Элалией, что рекламную кампанию следует направлять на молодых и авангардных, а не на средневозрастных и творческих, они то орали друг на друга, то кидались к мониторам, чтобы просчитать еще возможность, затем заставляли Захарию встать и повертеться, обмеривали его, кхм, пах и бедра, что-то уточняли друг у друга и снова позволяли Захарии сесть. А это было не очень удобно, между прочим. Приходилось неизящно плюхаться. Материальчик-то смотрелся ничего так, теплопроводящие качества были тоже отменными – в помещении заработал кондиционер и становилось прохладно, Захарии было приятно тепло. Элалия и Дэви стояли друг перед другом и орали, словно это могло убедить их в чем бы то ни было, а тем более в запуске авангардной линейки одежды из космического материала. Захария зевал. И снова зевал, и еще. Наконец встал: ну как встал, плюхнулся на пол, поднялся на руке, извернулся, уперся ногой в пол и со второй попытки выпрямился. Неуверенно подошел к зеркалу и принял эротическую позу. Повернулся к зеркалу задницей и снова принял эротическую позу. Элалия и Дэви все орали друг на друга, и Захария приказал искину запечатлеть его проход; затем оценил себя как пьяненького, штанишки как чудно сидящие, но до чего тугие, сволочи, а бедра – просто как вершину эволюции; поизучал пах и печально вздохнул. Затем проверил, насколько упруги ягодицы и насколько ткань пластична – банальным и примитивным движением: сжав в пригоршне, и так несколько раз, остался исключительно доволен первым и разочарован вторым и решил, что сорок восемь минут в этом бедламе – это уже солидная заявка на героический подвиг, а обсудить с этими одноклеточными будущую маркетинговую стартегию можно будет и завтра, на трезвую голову. И взбодрив себя таким обещанием, Захария поплелся домой. Чтобы провести еще одну ночь в томительных страданиях и размышлениях о себе – романтичном анахорете, аскете и асоциале, о байроническом страдальце и меланхолическом вертерианце. Страстная и загадочная, исчерна-бордовая ночь, сгустившаяся над Марсом, отфильтрованная умным экраном на внутренней сфере и слегка подредактированная коллегами Захарии – делать было нечего, и винище было совершенно ни при чем, ну разумеется же, – как нельзя лучше способствовала сим трагичным думам. За время пути домой – целеустремленного, решительного, отважного продвижения, проделываемого, правда, по несколько, эм, хаотичной траектории Захария стал объектом двух очаровательно грязных домогательств, семи элегантных приглашений на кофе в укромной спаленке в третьем, четвертом и двенадцатом пузырях и шести попыток познакомиться поближе, предпринятых, правда, одним и тем же идиотом, он же Рамон Вега Гаэталь, местный горе-кобель, но восхитительно симпатичный мальчик. Иными словами, мужество Захарии Смолянина стоило того, чтобы парить яйца в этих штанишках. Они были хороши, и в них было этакое, знаете ли, je ne sais quoi, действовавшее на потенциальных возлюбленных очень правильным образом. Правда, жить в них было жутко неудобно.
Рамон Вега Гаэталь предпринял восьмую попытку познакомиться поближе, несчастный влюбленный дурачок. Захария оценил эту попытку как идиотскую, о чем и уведомил малыша в изящно выговоренных космодесантниковских выражениях. К сожалению, вместо того, чтобы лишить блеска великолепный образ Захарии и отвратить романтичного дурачка от объекта своего воздыхания, матерные тирады возымели совершненно иной аспект: мальчик возбудился, задышал неровно и страстно, и глаза его – темные, почти черные вишни – замерцали алчно и вожделенно. «Мальчик любит dirty talk», – лениво отметил про себя Захария. Что не помешало ему пнуть Рамона Вегу Гаэталя по голени, процедить, угрожающе оскалившись: «Нахрен пошел», – и, достаточным образом приведя в замешательство, воспользоваться заминкой и укрыться дома. А там обреченно цыкнуть, тяжело вздохнуть, покачать головой и начать взбираться по лестнице. Ступенька за ступенькой, чтоб этой сучке Элалии икалось непрестанно, стерва гнала отменный первач, вопрос только, из чего, и не намекнуть ли Лутичу, как развлекаются эти идиоты-химики. Или лучше презентовать фляжечку по какому-нибудь поводу, чтобы этот чурбан оценил изобретательность вверенных ему детей и дал свое добро на массовое производство. И как Захария будет выковыриваться из этих штанишек, у которых, между прочим, даже швов не было, все спаяно. И до чего материал неэластичный и прочный, зараза. И до чего Захария в них хорош, а оценить некому.
Этот «некому» болтался в космосе на подлете к Марсу, между прочим. До зоны, в которой оказывается возможным относительно синхронный обмен данными, они должны были добраться не сегодня-завтра, и симуляция намекала, что скорее сегодня, чем завтра. Она все еще имелась в наличии в уединенной квартирке Захарии. Он, несчастное создание, раз пятьсот решал уничтожить ее нафиг, чтобы не мозолила ни память, ни эмоции, ни взгляд, а рука не поднималась.
Собственно, первым, что сделал Захария, было как раз бросить взгляд на симуляцию и угрюмо спросить у искина:
– И где этот урод?
Искин, сволочь, набравшийся ехидства у Захарии, не иначе, с готовностью ответил:
– Если данный эпитет акцентуирует субъективную эстетическую составляющую, то я осмелюсь предположить, что ты имел в виду Златана Лутича. Он, очевидно, находится у себя дома. Если же данный эпитет акцентуирует неопределенные этико-моральные качества, то осмелюсь предположить, что речь идет о Златане Лутиче, и он, очевидно, находится дома. Если же данный эпитет следует расшифровать на основании устойчивой связи «объект-форма», многократно и последовательно итерированной тобой в отношении к определенному объекту, и в таком случае рассматривать в качестве объекта Николая Канторовича, то он находится в общем с тобой виртуальном пространстве и ты получил от него приветственное сообщение.
– Ты придурок! – заорал Захария. – Я тебя в ассенизаторскую спущу! Давай сообщение!
Он рванулся к экрану. Неожиданно резво для почти непьяного человека в жутко неудобных штанах из неэластичной фольги. Разумеется, умудрился растянуться на полу прямо перед медиаюнитом. Бормоча проклятия, Захария попытался хотя бы на четвереньки встать, но платформы у его ботинок были знатные, а сила тяжести на Марсе резко то ли ослабела, то ли усилилась, то ли пошла волнами, и Захарии удалось выпрямиться не сразу, далеко не сразу. Он вскинул голову, упер руки в боки и уставился на экран. И задумчиво сказал:
– Нет, я тебя не просто в ассенизаторскую спущу, а отправлю исследовать фекалии в лабораторию доктора Веснина.
– Я не менее счастлив лицезреть тебя, дражайший Захария, – учтиво ответил Николай Канторович, с любопытством смотревший на него. На лицо Захарии – губы – глаза – на руки – кхм, пах – губы – пах, кхм, все более фигурный – губы – снова пах – снова губы. – Какая забавная деталь одежды на тебе. Ты снова куда-то вляпался?
Захария потоптался на месте и осторожно повернулся спиной к экрану. Самой главной причиной было его желание найти хоть какой-то стул. С другой стороны, с торца штанишки тоже ничего смотрелись, особенно учитывая нежную любовь Николая Канторовича и к той задней части тела, которую они обтягивали.
Стул был найден, придвинут к экрану, Захария шлепнулся на него и после нескольких не очень удачных попыток вскинул ноги на консоль. Сидеть приходилось в крайне неудобной позе – штанишки очень категорично противились любой попытке Захарии удобно согнуться, поэтому приходилось полулежать. Еще и думать приходилось, чтобы это выглядело хотя бы вполовину элегантно.
Захария шмыгнул носом.
– Я не вляпался, – недовольно буркнул он. – Я оказался втянут.
Николай Канторович улыбнулся.
Захария, мать его, Смолянин, черствая, мать его, кокетка, задержал дыхание. И сердце заколотилось, этот проклятый мешок с кровью, где-то под подбородком, и захотелось сильно-сильно, чтобы Николай Канторович не в жестянке своей болтался где-то высоко-высоко в космосе, а стоял в паре метров от исстрадавшегося лапочки Захарии и усмехался ему вживую.
– Ты сопротивлялся проискам врагов, их злобным и вредоносным поползновениям, но они оказались сильнее. Насильно впихнули тебя в это... безобразие, – гневно процедил сквозь зубы бесстрастный обычно Николай Канторович, – и выставили вон из уютного кокона научных мастерских.
Захария в задумчивости оттопырил губу и изогнулся, рассматривая эту недоткань-недофольгу, натянувшуюся на бедрах.
– Отчего безобразие? – сосредоточенно возразил он. – Очень привлекательная штука. С фасоном я, конечно, накосячил, что-то сильно хорошо о себе думал. Отожрался на местных харчах. Худеть надо, – печально вздохнул Захария. – Так ты говоришь, тебе не нравится, как они сидят на мне?
– Мне слишком нравится, – тихо отозвался Николай Канторович. – И поэтому они практически неприличны.
Захария скинул ноги с консоли, продемонстрировав при этом чудеса балансировки, и встал. Он подошел ближе, приблизился вплотную к экрану, словно попытался заглянуть в него как в окно.
– Ты пьян, – обличительно прорек он.
– Я соскучился, – нисколько не смущаясь, отозвался Николай и поднял бокал. С вином, мать, его, темно-красным, гранатовым, аппетитнейше поглощавшим свет, и отсалютовал Захарии.
– А я тут самогон пью, – жалобно признался Захария и уселся на консоль. Он привалился к раме экрана и закрыл глаза, тяжело вздохнул и глухо спросил: – Ты же скоро уже здесь будешь?
Николай Канторович наклонился вперед и тоже прикрыл глаза. Помолчав, он тихо произнес:
– А ты как будто не знаешь.
Захария посмотрел на него – свысока, снисходительно, даже торжествующе; Николай смотрел на него насмешливо, понимающе и – где-то глубоко – тоскливо.
– Вы же совсем скоро будете здесь, – осмелился наконец сказать хоть что-нибудь Захария. Ему было жутко неудобно сидеть, и он неуклюже встал, попытался размяться, хотя бы ботинки снять – в конце концов, дома он или где?
– И их сними, – тихо приказал Николай, глазами указав на штаны.
Захария протрезвел от этого тона. Нет, без балды, протрезвел. И тут же опьянел от адреналина, зашумевшего в крови.
– Ты уверен, что справишься с этим, милый? – промурлыкал он.
– Нет. Но я и не собираюсь. Снимай.
Захария усмехнулся, оскалился, откинул назад голову, тряхнул дредами. Начал с туники. Затем опрометью бросился на кухоньку и взял самый большой и самый острый нож – иными приборами от этой хрени не избавиться. Николай Канторович молчал и внимательно смотрел, как Захария вспарывает эту дурацкую материю, под которой – стервец такой, проказник, прохиндей и развратник – ничего не было, кроме пирсинга, разве что. Волос – и тех не было, лапочка Захария за этим тщательно следил. Так что он старался, не спешил, хотя волновался, как мальчишка, и разрезал материю медленно, подчеркнуто неторопливо, смотрел на экран хитро прищуренными глазами и облизывал красноречиво пересыхавшие губы, заставлял себя улыбаться, но не до этого ему было, совсем не до этого, а Николай Канторович, чурбан бессмысленный, приближающийся к ним на третьей интрагалактической скорости, сквозь плотно сжатые губы рассказывал ему, что он с ним сделает, дай срок.
Но это на Марсе и в пространстве, приближенном к нему. А на Земле жизнь шла своим чередом. У советника юстиции второго класса Максимилиана У. Кронингена тем более. У этого типа жизнь действительно текла. Как деготь по плохо обработанной доске. В его жизни не происходило ничего примечательного, даже дела, которые доставались ему, сотруднику прокуратуры, были такими же, как и он, утомительными. Красочные доставались другим, а ему – утаивание налогов высокопоставленными чиновниками, злоупотребление государственными льготами в частично государственных концернах, соблюдение бесконечных кодексов и постановлений – или их несоблюдение в почти свершившихся катастрофах, словом та дрянь, которая требовала длительного, кропотливого изучения документов, сопоставления мельчайших, незначительнейших деталей и невероятной, патологической усидчивости. Если нужно было быстро и блистательно расследовать двойное убийство, к примеру, к делу приставляли Эмиля Лагоду – или Анжелу Фокасси – или еще кого-то из звезд особого отдела прокуратуры. Если нужно было раскатать в тонкий блин какую-то корпорацию, но так, чтобы ни одна сволочь, а тем более журналисты, а тем более историки лет через пятьдесят не могли подкопаться, к делу приставляли Максимилиана У. Кронингена. И его жизнь нисколько не менялась оттого, что он расследовал очередное дело о миллиардных растратах, о многомиллионных злоупотреблениях, о потенциально многотысячных промышленных катастрофах. Его жизнь вообще никогда не менялась. Когда он покупал одежду, это был еще один серый костюм, еще одна пара темно-коричневой обуви по сезону, еще одна упаковка коричневых носков. Когда он завтракал, это был неизменный набор продуктов в зависимости от дня недели. Когда он укладывался спать, это тоже был определенный ритуал. Когда он приходил на работу, его поведение тоже оставалось неизменным. Максимилиан У. Кронинген садился на нужный поезд метро, доезжал до нужной станции, шел восемь минут пешком, в четверг, к примеру, мог купить новый выпуск экономического журнала – маленькая роскошь, застенчивое поощрение, затем входил в здание прокуратуры и шел к себе. Там, ознакомившись с сообщениями, принимался за текущие дела либо шел к начальнику. В данный момент он очень плотно занимался злоупотреблениями в одной компании по производству материалов повышенной прочности. И его ждал еще один день, наполненный информацией, но удручающе скудный на события. С такой-то жизнью неудивительно, что личная жизнь осталась далеко в прошлом. Хотя, честно признаться, с той личной жизнью, стоившей ему в свое время немало нервных клеток, Максимилиан У. Кронинген даже рад был, что она его больше не тревожила.