На нас упадет бомба или нет? Умрем ли мы молодыми, или будем жить вечно? У нас нет власти, Но мы никогда не говорим «никогда». Alphaville - Forever Young
— Да. — Да? — Да. Кажется, я уже несколько раз повторил вам это, — Антон поднял глаза к потолку, раздражённо поводя плечом. — Да, она играет мне на своём пианино, как вы и сказали. Да, нормально. Я могу быть свободен? — Антон Александрович, вы должны понимать, что ваше психическое состояние… — Моё психическое состояние в полной норме. Я могу идти? — Хорошо, не хотите думать о себе, — пожала плечами мозгоправ, — подумайте хотя бы о Татьяне… О, нет уж. Об этом он точно думать не будет. Ему хватило. Думать — значит снова и снова отпечатывать на груди раскалённое железное клеймо. — Несомненно, такое длительное нахождение в изоляции… Каждому нужно тепло. Дура, позволяющая себе то, что не позволял никто. Позволяющая себе просто занять какое-то место в его жизни, просто прижать свои руки туда, где всё изодрано и кровит. Делающая это так, будто вся эта херня совершенно естественна, привычна… Да что за бред творится с ним? — … определенным образом на неё повлияло, Татьяна замыкается в себе, и ей было бы полезно хотя бы… Это ничего не значит. Ну конечно. Это ничего не значит. Она ничего не значит. Она — просто дура. Дура-Соловьёва. Какого чёрта он вчера позволил всему этому случиться?! Нужно было послать её куда подальше, послать так, чтобы она ещё неделю не смела даже подойти к нему. А она — подошла. Потом, чувствуя пустоту там, где ещё секунду назад были её ладони, слыша звук хлопающей двери и торопливых соловьёвских шагов, он стоял, оглушённый, и пытался понять, почему не то что не шарахнулся — хотя бы не дёрнулся под её руками. Они легли на то самое место. Безымянный палец её левой руки касался его голой кожи. И он не умер, не сошёл с ума. Даже боли не почувствовал. Всё, что Антон ощущал в тот момент, — это прохладные сухие пальцы. Это запах мандаринов, тихое, успокаивающее, ровное, не жгучее тепло. Нахер. — О Господи, вы с ума сошли?! — Кометова метнулась к нему, нарушая ход мыслей, и он недовольно нахмурился, опуская глаза вниз. От стакана с водой, который Антон держал в руках, осталась лужица воды и осколков на полу. Его левая ладонь, бледная и потрескавшаяся от мороза, была рассечена посередине, несильно, но так, что кровь капала на паркет, тоненькой струйкой стекая от центра ладони к краю и скапливаясь там. Так вот откуда это жжение. Он усмехнулся, лишь чудом подавив в себе смех: уж тогда-то мозгоправ точно решит, что он неадекватен. Снова кровь. Он не видел её с тех пор, как уехал из госпиталя. Наверное, она всегда возвращается. Антон закрыл глаза, когда Кометова, непрерывно причитая, перевязывала чем-то его руку и отправляла в санчасть. Там, под веками, было спасительно темно. И она там была. Он ненавидел эту долбаную Соловьёву всем своим существом, ненавидел остро и жгуче её глаза, лохматые вихры, руки, всё её тело. И особенно — лилию над бровью. Ненавидел, потому что хотел как лучше, хотел сломать, а сломали его. И потому что не имел права прикоснуться. И потому что прикоснулся. Так, будто своровал что-то чужое, тихое и чистое, то, что ему не принадлежит и никогда не будет принадлежать. Никогда. То, чего он не получит: её запах, тепло, звук её голоса, её пальцы, все в трещинках и в цыпках, не больно красивые, обычные, скучные, как она сама. Всегда чистые и спасительно прохладные. Как она сама. Входя в штаб, куда ещё с утра вызвал его Звоныгин, Антон столкнулся в дверях с непривычно бледной Сомовой, которая упрямо сжимала губы. Так, как обычно сжимала их в тонкую полоску Соловьёва, выслушивая что-то неприятное. Что-то неприятное от него. — Товарищ старший лейтенант, — пробормотала она, автоматически прикладывая руку к козырьку и прошмыгивая мимо на улицу. У этих баб снова что-то случилось? Пофиг. Пусть он хоть трижды командир их взвода, его не волнует ни одна из их тупых бабских проблем. — Сомова? — он обернулся, сощурив глаза. — Ну-ка постой. Она замерла на месте, медленно обернувшись. Антон не ошибся: лицо Сомовой было белее снега, выпавшего этой ночью. Он сделал несколько шагов по направлению к ней и заложил руки за спину. — Что случилось? — Ничего, — бегло ответила она. — Сомова? — Товарищ старший лейтенант? — Ладно, — он сощурился, пристально уставившись на неё. — Я всё равно узнаю, и лучше бы тебе сказать мне сейчас. — Всё в порядке. Махнув рукой, он поднялся по ступенькам штаба и, уже дёргая дверную ручку, услышал за спиной её ровный голос: — Товарищ старший лейтенант! — окликнула она, широко распахнув глаза, а потом добавила тихо: — Только вы не ругайтесь на нас очень сильно. — Вот и наш герой, полюбуйтесь, — прошипел Семёнов, стоило только Антону медленно переступить порог. Семёнов, заместитель Звоныгина по учебной части, растянулся в кресле, всем своим видом демонстрируя полнейшую расслабленность и умиротворение, только кончики его пальцев постукивали по столешнице. Звоныгин, нахмурив брови и сцепив руки в замок, посмотрел на Антона исподлобья и кивком головы указал ему на стул напротив. На несколько бесконечно долгих секунд в кабинете повисла нервная тишина, и Антон уже начал перебирать в уме варианты возможных вопросов. — Что молчите-то, а? — прервал молчание Семёнов, будто не выдерживая и разворачиваясь к нему корпусом; всё его напускное спокойствие исчезло. — Есть вам, что сказать, Антон Александрович? Антон быстро перевёл взгляд на Звоныгина, но он поднялся со своего места, разворачиваясь к окну и закладывая руки за спину. Мозг лихорадочно заработал. Кто что мог сказать? Самсонов? Но он-то и начал всю эту заварушку с госпиталем, мотострелковыми войсками и так далее. Или он сам себя как-то выдал? Чем? Если не это, то что? Какие ещё вопросы могут быть? Антон расправил плечи, выпрямляясь на стуле. — Смотря что вы хотите от меня услышать, товарищ полковник, — отчеканил он, стараясь внешне оставаться отстранённо-спокойным. — Что я хочу от вас услышать?! — взорвался Семёнов, краснея и подскакивая. — Нет, вы слышите?! Знаете что, молодой человек, вы притащились чёрт знает откуда и чёрт знает как, ваша история шита белыми нитками, мы доверили ему своих курсантов, а он… — Владимир Сергеич, — Звоныгин быстро поднял сухую руку, медленно оборачиваясь. Он был всё так же сосредоточен и нахмурен. — К делу. — Всю информацию обо мне вы можете найти в моём личном деле, товарищ полковник, — медленно, прикрыв глаза, сказал Антон, ощущая волну раздражения. Спокойно. Прекрасно. — Ваше личное дело, молодой человек, пестрит белыми пятнами. Поверьте, я внимательнейшим образом изучил его прежде, чем пустить вас хотя бы на порог нашего училища, — Семёнов начал медленно наливаться кровью, стуча пальцами по столу всё чаще. — Если вы не доверяете командованию, составлявшему дело, товарищ полковник, вы всегда можете обратиться в соответствующую инстанцию. Полагаю, они разрешат все ваши вопросы. Я могу быть свободен, если это всё, что вы хотели узнать? — ответил он, чувствуя внутреннюю дрожь и всё же сохраняя спокойствие. Если бы он в самом деле был спокоен. — Господа офицеры, — всё так же ровно, но с предупреждающей ноткой в голосе прервал их Звоныгин. Антон не мог припомнить ни одного случая, когда он бы кричал. — Антон Александрович, если позволите, мы вызвали вас по другому вопросу. Не хотите взглянуть? — он указал на стопку листов, лежащих на столе. Антон чуть прищурился, но текст разобрать не смог. Безразлично пожал плечами, уставившись куда-то в грудь Звоныгину. — Не хотите? Так я сам вам скажу, что это такое! — нервно воскликнул Семёнов и схватил листы, подскакивая с кресла, будто под ним появились угли. — Как, интересно, вы своих курсантов воспитываете, раз у них хватает времени на эти бредни?! — Вы можете мне сказать, что это такое? — Что это такое? Он ещё спрашивает! Могу ли я?! — Да, можете ли вы? — Рапорта об уходе на фронт от ваших курсанток, вот что это такое! И в этот момент тишина стала действительно звенящей. Звоныгин снова отвернулся к окну и заложил руки за спину. Семёнов, издав какой-то почти истеричный смешок, опустился обратно в кресло, продолжая нервно барабанить пальцами по коленям. Антон поймал себя на том, что делает какое-то идиотское движение рукой, будто пытаясь отмахнуться от всего этого. Будто пытаясь не услышать и не понять. На секунду он почувствовал противное чувство тошноты, будто все его внутренние органы сворачивались в тугие узлы, будто весь он сворачивался в клубок оголённых нервов. — У меня на столе сегодня с утра лежат пятнадцать рапортов, и я не знаю, может быть, вы в курсе, что мне с ними делать, — размеренно произнёс Звоныгин, не оборачиваясь. Перед глазами на секунду всплыло лицо Соловьёвой. Это искажённое, будто скомканный бумажный лист, до смерти напуганное лицо, на котором огромными горящими буквами, которые бы и слепой увидел, было написано: «Я НЕ МОГУ ДЫШАТЬ», было написано: «Мне страшно, я беспомощная, я ничего не могу, помогите, помогите мне, пожалуйста!». Он сделал то, о чём даже не смог пожалеть потом. Он действовал на инстинкте. По своей воле он никогда бы не дотронулся до неё. У Соловьёвой мягкая, хоть и обветренная, кожа. Дышала она горячо и быстро, и Антон чувствовал ладонями каждый спасительный вдох. Ему нужно было почувствовать её ближе. Ближе. Так, как её наверняка чувствовал этот её Марк. Её губы, её запах, всю её. Ближе, ближе, ближе. Только как эта тупица, которая даже с приступом паники не может справиться, собирается ехать туда? — Это похоже на шутку? — переспросил Семёнов, и Антон только в эту секунду осознал, поднеся руку к лицу, что болезненно, презрительно улыбается. — Никак нет. — Тогда чему, смею спросить, вы улыбаетесь? — Вы ведь понимаете, Антон Александрович, что они никуда не поедут? Не сейчас, — с нажимом произнёс Звоныгин, обернувшись и оглядывая его своими спокойными, твёрдыми глазами. — Вы ведь понимаете, что это безумие? Они погибнут в тот же день, что приедут туда, и вы будете отвечать за их смерть. Вы это понимаете? — прошипел Семёнов. — Я понимаю. Я там был. В отличие от вас. — Очень хорошо, — оскалился полковник. — Так будьте добры… — Будьте добры сделать так, чтобы подобного, — Звоныгин взял в руки заявления и сбросил их в корзину для мусора, — не повторилось больше никогда. Вот через два года выпустятся — и с богом, воевать за Родину, если ещё будет с кем воевать. А пока пусть сидят и не пикают. Не хватало нам здесь героизма, тем более массового. Кто учиться-то будет? Все герои, все на фронт собрались, а стрелять не умеют. — Я вас понял. Идиотки. Тупицы. Ненормальные бабы. Он не знал, что ещё сказать. Снова закрыл глаза, видя все эти простодушные, до невозможности наивные лица: Широкова, Ланская, Бондарчук, Арчевская, Нестерова, Осипова, даже Сомова, — все они и дня не продержатся там. Куда, чёрт их дери, они лезут? — Хорошо. Можете быть свободны, — Антон встал и уже направился к двери, но Звоныгин окликнул его: — И да, Антон Александрович, в субботу, послезавтра, в доме офицеров новогодний концерт и танцы. На них нужно будет привести курсанток к восьми в подобающем виде. Надеюсь, хоть это отвлечёт их от всяких бредней, — он кивнул на мусорную корзину. Нет уж. Он-то знает, что их отвлечёт. — Есть, товарищ генерал-майор. — Хорошо, можете быть свободны. Владимир Сергеич, ты тоже. Пропустив Семёнова вперёд, уже в дверях Антон обернулся, думая. — Говорите, — внимательные глаза Звоныгина смотрели на него в упор. — Вы ведь знаете, товарищ генерал-майор, — Антон склонил голову набок, поднося руки к лицу. — Вы ведь бывали на войне. Пусть не на этой, всё равно. Вы ведь знаете: если у них хватило смелости и глупости сделать это… — он покачал головой. — Это в них уже не убить. Антон на секунду задумался. Наивные, глупые лица. Лица, забрызганные кровью, лица, у которых нет глаз, лица, на которых не осталось кожи. Нахмурился, упрямо сжав губы. — Но всё-таки я попробую. Утро пятницы принесло с собой новый снегопад и плюсовую температуру. Снег оседал на спортгородке, превращаясь в грязное месиво. Антон открыл глаза, уставившись на движущиеся зелёные фигурки и чувствуя тупую, ноющую боль в затылке. Он плохо спал, но, в общем, не хуже, чем всегда. Домой снова не поехал: с тех пор, как Мия забрала этого плешивого кота, Антон (конечно, предварительно как следует накостыляв бабам за это полосатое чудовище) старался не появляться там. Вчера слишком поздно поднялся в свой кабинет. До двенадцати пробыл на пятом этаже, меря коридор быстрыми шагами перед вытянувшимся взводом. В памяти всплывали ставшие совершенно растерянные девчачьи глаза, когда он просто сказал им: «Я всё знаю». Бабы бегали по спортгородку, занесённому мокрым снегом по колено, уже сорок минут. — Выше, выше автомат, Широкова! — рявкнул он, стирая с лица тающие снежинки. — Что, так вы собирались по траншеям на войне бегать, а?! Он провёл рукой по волосам, ощущая, что клокочущей ярости, сжигающей всё подряд, в нём уже нет: он ещё вчера выплеснул её всю. — Отжимаемся, отжимаемся! Ну что, за ночь мозги проветрились? — он окинул взглядом мокрые грязные спины. — Проветрились, я спрашиваю? Нет? Отжимаемся! Все заявления подаются только через непосредственного командира, то есть через меня. Это понятно? — Так точно, — нестройно, но дружно пробормотали они. — Тогда какого чёрта, а?! Может, объясните мне?! Раз, отжались! Что, много времени появилось? Два! Учту это, увольнений на этой неделе не будет. Три, отжимайся, Ланская! Как заявления писать, так она первая, а как отжаться, так ручки отнялись?! Спустя полчаса он построил их, едва держащихся на ногах, грязных, промокших и таких жалких. — А теперь подумайте, пошевелите немного своими извилинами, если они там ещё есть, — едко проговорил Антон, заводя руки за спину. — Если вы не можете сделать даже это, какого чёрта вы будете делать на войне? Кого вы там защитите?! Вы просто сдохнете ни за что ни про что, и мне похер на это от слова совсем, и подыхайте, пожалуйста, сколько влезет, да только за это спросят с меня! Вам ясно? И чтобы через час я увидел перед собой сухое и чистое обмундирование. Отправив взвод на завтрак, вернее, почти пнув их в сторону столовой, он устало поднялся на свой этаж и, предвкушая почти час блаженного спокойствия, открыл дверь кабинета. За его столом сидел Ронинов, тот самый соловьёвский папаша. Антон перевёл на него спокойный взгляд, приподняв брови в немом вопросе, и отметил про себя, что сегодня он был без формы, да и выглядел парадоксально хуже, чем тогда, после бомбёжки. — Не уступите мне мой стул? — Нет. — Ладно, — Антон сбросил с плеч на пол бушлат и расслабленно упал на диван, прикрывая глаза. Сквозь полуопущенные ресницы он всё же мог наблюдать за Рониновым. Чем-то полковник походил на Звоныгина: наверное, той постоянной сосредоточенностью, которая плескалась в глазах обоих. Ронинов сидел совершенно спокойно и как-то устало, приложив правую руку ко лбу, а левой вычерчивая на тёмной поверхности стола неведомые узоры. Потом двинул локтем, поднял голову и посмотрел на Антона. — Как моя Таня? Он едва не хохотнул, чудом сдержавшись. Тогда уж Ронинов, и так вряд ли слишком хорошо относящийся к нему, точно решит, что он свихнулся. А что, на нервной почве. Это он может. Антон поднял взгляд на полковника, который терпеливо ждал, и скривился. — Могу принести вам журнал. И свалите уже отсюда ко всем чертям. Глаза щипало, голова раскалывалась, и вообще стоило бы правда побольше спать, но воспалённое сознание не оставляло ему выбора, просто отказываясь выключаться. Именно поэтому сегодняшнюю ночь он провёл, уставившись в стену напротив окна. Он точно так же смотрел в неё, когда Соловьёва обняла его со спины, прижимаясь так, будто он — самое дорогое, самое, блять, нужное, что есть в этом мире. — По РХБЗ у неё четыре, и то только потому, что рука ещё не работает как следует. Если вам интересно знать, — счёл нужным пояснить. Снизошёл и снова откинулся назад. — Я хотел поговорить с вами, — вдруг начал Ронинов, поднимая голову, будто не слышал всего того, что только что сказал Антон. — Я был у начальника училища с утра. — Очень рад за вас. — Узнавал про зимние отпуска, Звоныгин рассказал мне про рапорта и сказал, что распустит всех на неделю, чтобы проветрить им головы. Мол, увидятся с родными и сразу же передумают ехать на фронт. — Чудесно. Может, тогда поговорите об этом с ним? — он скривился и отвёл глаза. Внизу послышался шум: на пятый перед парами заявился второй курс. Снова галдёж, смешки, раздражающий непрекращающийся гомон. Эти идиотки бесили его с каждым днём всё больше. — Нет, Антон Александрович, я пришёл поговорить с вами по поводу отпуска моей дочери. Антон хмыкнул и скрестил руки на груди. — Очень интересно. — Я знал вашего отца. Воздух вышибло из лёгких, будто кто-то со всей силы треснул Антона по спине. Он поморщился, пытаясь отогнать от себя целый ворох неуместных образов. Прошло много лет, Антон. Это не может причинять тебе боль. Не может? Не может. Он потянулся, пожимая плечами и морщась. Демонстрируя полнейшее безразличие. — Повторюсь: очень рад за вас. Взглянул в его глаза, сосредоточенные, непроницаемые, слишком серьёзные. Ронинов собрал пальцы рук в кулаки. Ну же, давай, вдарь ещё раз. — Ещё до того, как умерла твоя мать. Вдарил. И не поспоришь. Чуть больше времени, чтобы снова натянуть на лицо привычную маску, такую родную и удобную, и Антон снова скривился, расслабляясь и подпирая голову рукой. — Может, сразу к делу? — К делу? Хорошо. Мне нужно, чтобы моя дочь пробыла у вас дома свой отпуск. Он всё-таки не смог удержаться и засмеялся, чувствуя какую-то болезненность в своём смехе. После войны он всегда чувствовал её. Соловьёва. У него дома. Там, среди белого и голубого, на его кухне, на его кровати… Да твою мать, хватит уже. Нервный вздох, последние остатки смеха. Нет, точно крыша едет. — Вы шутите. — Не шучу. — В таком случае отвечу сразу, — он скривился, поднимая глаза к потолку. — Нет. Желваки под светлой кожей Ронинова ожили. Губы сжались в тонкую линию. — Я скажу тебе всё как есть, — он чуть прищурился, но смотрел стыло, а не зло. — Мы учились с твоим отцом вместе в академии ФСБ в Москве, только я был на первом, а он — на четвёртом. Нельзя сказать, чтобы мы дружили, но как-то познакомились и общались. Потом он выпустился и уехал по распределению в Калининград, часто приглашал меня туда, я познакомился с твоей мамой, братом и сестрой, даже тебя видел пару раз. Помню, волосы были у тебя светлее, чем сейчас, — Ронинов чуть улыбнулся. — Но характер такой же вздорный. Люся всегда зачёсывала тебе чёлку набок. Мы с твоим отцом говорили ей, что это не очень мужественно, но она смеялась — красиво, говорила… Красиво. Мама всегда говорила ему так. Антон часто спрашивал, зачем носить такие тугие воротнички и белые рубашки, застёгнутые до горла, ведь всё это так неудобно, но мама раз за разом целовала его в лоб и говорила: «Посмотри только, какой ты у меня красавец». Его губы дрогнули. Нужно успокоиться: это просто отец Соловьёвой, который несёт всё что хочет… Раздражение окутывало его, срывая тормоза. — Достаточно. Если у вас нет ко мне вопросов, то будьте добры покинуть мой кабинет, — Антон резко встал, подходя к двери. — Послушай… — Я здесь не для того, чтобы слушать ваши наставления и воспоминания о моей семье, — так, держи себя в руках, держи, не давай этой клокочущей ярости заносить тебя на поворотах. — Хотите поделиться ими с кем-то — дверь открыта. Идите и поищите себе собеседника. — Я говорю с тобой, — Ронинов, не вставая, взглянул на него прямо и совершенно спокойно. Это неимоверно бесило. Потому что Антон чувствовал это каждой своей клеточкой: именно он был сейчас хозяином положения. — Я говорю с тобой, потому что мне нужно, чтобы моя дочь… — Она не будет жить у меня! — он против воли сорвался на повышенный тон, ощущая, как пальцы зудят от беспомощной злобы, и прошипел: — И плевать я хотел на ваше знакомство с моими родителями, ясно? Бах — дверь распахнулась, он саданул по ней кулаком, пожалуй, слишком сильно, но до Ронинова этот намёк должен был дойти. Тишина нарушалась только гулом крови в его голове и громким, отчаянным сердцебиением. Ронинов встал и подошёл к нему. — Твою мать убили у тебя на глазах, Антон. Твой отец очень хотел, не смог её защитить, — каждое слово — будто удар под дых. Каждый взгляд — будто раскалённое клеймо на грудь. — Вам об этом не судить, — практически не размыкая губ, прошипел он. Чувствуя, как пальцы сами собой сжимаются в спасительные кулаки. — А теперь они убьют мою дочь, если я не смогу защитить её. У меня много врагов, Антон. Они ищут её, и они найдут. Так же, как нашли твою маму. У мамы красивые тёмные волосы, точь-в-точь как у него и у Мии. У Лёхи светлее. Мама улыбается, мама протягивает к нему руки, но потом раздаётся щелчок, и мама, побледнев, оседает на пол. Они — отец всегда говорил так, и от этой неопределённости под кожу забирался липкий, противный страх, расползающийся из живота до кончиков пальцев рук и ног. Они — будто какая-то неведомая сила, которой невозможно противостоять, что-то неизвестное, но тёмное и страшное. Что-то неизбежное. — Они?.. — он запнулся, скривившись, ненавидя себя за бессилие. — Я служу в ФСБ. Мы годами вычисляли одного подсадного в верхушке, шпиона, мы искали его везде, — быстро заговорил Ронинов. — Мы нашли его. Меня предупреждали, и не один раз, но я посадил его, потому что думал — так будет лучше. Будет честнее. Но его… вся его свита, его свора, многие здесь, и они могут найти её. Найти и убить мою дочь, Антон. Я только нашёл её, — он взглянул на него с каким-то давящим отчаянием и протянул руку, будто желая положить её ему на плечо, но Антон шарахнулся. — Мне нет дела до вашей дочери. С чего вы вообще взяли, что моя квартира… — Я помогал её покупать твоей матери, когда тебе и пяти не было. Там никто не будет искать, есть пуленепробиваемые окна и дверь, которую нелегко взломать. И тебе я доверяю. — Повода не давал. У вас… — У нас станут искать в первую очередь. Господи, хоть бы несколько спокойных дней. Дней, когда не будет происходить вообще ничего, бабы будут сидеть тихо и никто, боже, никто не будет лезть в его жизнь. Ему бы хватило этих дней, честно. Несколько дней, чтобы собрать себя по кусочкам, истерзанного, уставшего, сшить начерно нитками. Чтобы быть хоть немного готовым к следующему удару. Чтобы, когда он придёт, не упасть окончательно. — Я прошу тебя подумать. — Я не стану жить с вашей дочкой. — Антон. — Я не стану, — под кожей снова шевельнулась злость. Холодный взгляд Антона впился в высокую фигуру Ронинова. — И всё-таки ты подумай. Дверь закрылась тихо, а лучше бы хлопнула. Лучше бы дала со всей силы по его натянутым нервам, чтобы они лопнули ко всем чертям, чем так болезненно проскрипела по ним, чуть разрезала натянутые окончания самым остриём. Так, как разрезана у него вся грудь. Болит. Он опустился на диван, успокаивая сердце и прижимая ладонь к груди. Болит, болит, снова чешется. Не чесалось уже много дней. И на секунду, на самую маленькую секундочку, там, в своём сознании, Антон увидел Соловьёву в белой, светлой, наполненной маем комнате, такую странную, непривычно свежую и улыбчивую. А в следующий момент — Соловьёву с прижатыми к груди руками, так, как прижимал их он сам, когда боль накатывала, Соловьёву, оседающую на пол, несчастную девочку, по кофточке которой расплывалось красное пятно. Резко открыл глаза, проклиная себя за невозможность вздохнуть, не всхлипнув. Кровь. Кровь, много, и он почти уже ничего не различал, кроме неё, только кровь и боль, разрывающая грудь изнутри, переламывающая рёбра так, что их осколки впивались в кожу. Сердце колотится, как ненормальное, когда к груди приближается раскалённое светящееся пятно, контуры которого он даже не различает, а потом Антон будто со стороны слышит свой собственный душераздирающий крик, снимающий кожу, и запах горелого мяса. Красный туман перед глазами. Хруст костей. У него остановилось сердце. Его сердце не билось. Был только крик и огонь. Пожалуйста, только не сейчас. Не надо. Как же больно.***
— С тобой что-то творится, — спокойно констатировал он, выжимая Танин китель. — Всё нормально, Марк, — пожала плечами. Раз — и холодная вода из ведра на полу растеклась по кафелю огромной лужей, подбираясь к их берцам. — Блин, давай тряпку быстрей. Подала её ледяными пальцами. — Это от стирки, — нахмурилась она, будто читая его мысли, и быстро заправила выбивающиеся из косички пряди за ухо. Уловив его настойчивый взгляд, поджала губы и повела головой налево, приподнимая подбородок. Всегда так делала. Конечно, от стирки. От чего же ещё? Конечно, всё у неё от стирки: и трясущиеся руки, сшибающие ведро ни с того ни с сего, и вечно отрешённый вид, и рассеянность, и нервозность. — Всё, последний. Спасибо, что помог выжать всё это, мы бы одни мучились ещё час, — Таня улыбнулась чуть виновато, будто извиняясь за всё разом. Так не пойдет. Он редко виделся с ней в последние дни, только во время пар в учебке на переменах, да и то не всегда. В столовой капитан, злой как чёрт, так стрелял глазами, что Марк не решался подсесть к их столу. Только смотрел, как Таня уплетает еду, даже не замечая, что ест, и нервно сжимая пальцы вокруг ложки или вилки. Каждый долбаный ужин косясь на офицерский стол. — Может, мы поговорим? Что у тебя с лейтенантом? — Ты об этом… — она устало опустила глаза. — «Ты об этом»? А о чём ещё? — Марк неверящими глазами уставился на неё. — Ты говоришь, что всё в порядке после тех завалов, а сама ходишь ни жива ни мертва. Это он вас загонял? — спросил как бы невзначай, вешая очередной китель на верёвку. — Он. За дело, — быстро поправилась Таня, нахмурившись. — Очень интересно, за какое такое дело можно гонять до полусмерти? — За очень серьёзное дело. Она уставилась на него из-под бровей, будто умоляя замолчать, забыть и больше никогда-никогда не возвращаться к этим разговорам. С каких это пор разговоры о лейтенанте-мудаке стали запретными? С каких пор хоть какие-то разговоры стали запретными между ними? Она абсолютно точно умеет читать мысли, потому что в ту же секунду, как Марк открыл рот, желая не просто возразить, а очень зло возразить, Таня выпалила на одном дыхании: — Ну пожалуйста, просто поверь мне. Всё нормально, Марк, и я в порядке, просто правда очень устаю. Ускоренная программа имеет очень большие минусы, да ещё и сессия, мы почти совсем не спим, — она сложила руки на груди. Марк секунду помолчал. С каждым днём после того завала, когда она проторчала под этой кучей камней чёрт знает сколько времени, с того момента, когда этот урод Калужный потащился (и с чего бы?) искать её, Таня будто возвела вокруг себя какую-то невидимую стену. Смотришь — и всё как обычно, и она правда учится, сессия, недосыпы, все дела, это нормально, всё нормально. Но протянешь руку, попробуешь дотронуться — и вот тогда почувствуешь под пальцами не тёплую кожу, а непроницаемую перегородку. И её умоляющие глаза за ней. Но сейчас она смотрела на него не так. Сейчас он видел перед собой Таню, свою привычную Таню: чуть уставшую, но улыбчивую. Чуть-чуть суровую и упрямую. Выдохнул. — Ладно. Она сразу же улыбнулась, как не улыбалась давно: открыто и чуть приподняв брови. В такие моменты казалось, что Лисёнок вот-вот заплачет. Он повесил последний китель и направился к выходу из туалета. — Спасибо за помощь. Только осторожно, смотри, чтобы тебя никто не спалил на лестнице. — Ладно. Если что-то... — Я скажу тебе. Он испытующе посмотрел на неё. Таня закатила глаза к потолку и снова улыбнулась, спросив: — Ладно? — Ладно, ладно, — проворчал Марк, уходя. Ладно. Одно слово — и сразу становится легче. Даже совесть, начавшая было всерьёз терзать свою хозяйку, как-то поумолкла, убаюканная этим ворчливо-добродушным «ладно». Она честно хотела рассказать ему всё, просто выложить всё как есть, чтобы не тащить весь этот ворох проблем одной. Он её друг. Ему не всё равно. Он да девчонки — всё, что у неё сейчас есть. Но стыд сковывал язык, потому что если рассказывать честно, то придётся рассказывать обо всём. Да и она… не станет валить всё это на Марка. Она справится со своими проблемами и сама. Калужный поселился в ней легко и надёжно, и вот фиг теперь выковыришь его. Он злит, раздражает своим безразличием, всей своей вечно вытянутой фигурой и криками своими — всем! Вцепиться бы в него и колошматить, пока силы не кончатся. Он касался её ладоней так бережно, будто и вправду боялся причинить боль. Господи, какая же ты дура, Таня Соловьёва, если хоть на миг позволила себе в это поверить. Ты просто идиотка, ты сделала глупость, ужасную глупость, храбрую, но такую бесполезную. В голове тут же всплыла другая «глупость». «Глупость» — это он так сказал, когда вчера орал на них ночью. Разве желание защищать Родину может быть глупостью? Таня вспомнила первый вечер после отъезда пятого курса. Они собрались в комнате досуга, Надя поила Валеру чаем. Всем разом как-то вспомнились отцы, братья, парни, которые сейчас были там. Горе одной сразу стало общим горем. Вспомнился Надин Витя, от которого новостей не было уже бог знает сколько, Машкин отец, Костя Даши Арчевской, даже Артур Крамской, по которому рыдала Вика. Валера не плакала. С каждой минутой складка между её бровей становилась всё резче. К концу вечера Таня решилась взглянуть на подругу и почти не узнала её: вся игривость, вся детская живость черт её лица куда-то делась. Среди давящей тишины Валера подняла голову и сказала: — Вы как хотите, девочки. Я здесь не смогу. Я пишу рапорт. Как-то так получилось, что за несколько дней они сделали это все — даже Бондарчук. Наверное, Валера просто облекла в слова неясные мысли, которые все эти месяцы приходили им в головы. Они напишут ещё, ещё и ещё. Будут писать до тех пор, пока им не разрешат, — так сказала вчера Надя. Просто не сейчас, немного позже. — Таня! — в туалет на полной скорости влетела Машка и, едва не поскользнувшись на мокром полу, кинулась её обнимать. — Мы идём на танцы, на танцы, на танцы! — На какие танцы? — нахмурилась она. — На самые настоящие, не тупи, в дом офицеров! Это же новогодний праздник! Я буду кружиться так, что все… все… все просто упадут! — пропела Машка, нещадно фальшивя и скользя по плиткам. — Сейчас ты рискуешь сломать себе ногу и не пойти ни на какие танцы. — Ой, не нуди, пожалуйста. Мы будем тан-це-вааать! Всю ночь! — Ну, не всю, — Надя, улыбнувшись, вошла вслед за Машкой, — но часа два потанцуем. Правда, я не знаю как. В субботу к восьми. — Мне всё равно, пусть будет хоть пятнадцать раз американский шпион, если мы идём танцевать! И туда берут только первые два курса, так что дура Завьялова лопнет от зависти, — ещё раз торжественно объявила Машка, выбегая из туалета и совершая при этом довольно странный пируэт. Таня сильно сомневалась, что кавалеры на этих танцах придут в восторг от него. — Серьёзно? Танцы? — в туалет подтянулась и Валера, в глазах которой блестел совершенно детский восторг. — Нет, правда? Танюша, мы же пойдём? — В любом случае танцы нынче — мероприятие принудительное, — пожала плечами Надя. — Ну, по крайней мере, мне так Калужный сказал. Таня переглянулась с Валерой, глаза которой сияли, будто две новогодних ёлки. Честно — ей хотелось пойти. Просто для того, чтобы хотя бы на вечер забыть о противных звонках на пары и услышать красивую музыку, тем более говорят, что в доме офицеров играет настоящий оркестр. Говорят, там красивые залы и паркеты начищать приходится не самим. Просто это возможность на самую маленькую секундочку забыть, что ты — военная, тебя ждёт тридцать билетов по тактике и столько же по РХБЗ, Сидорчук грозится всех убить, а послезавтра ещё и в наряд заступать, этот тупой Калужный… Показать Калужному. Показать, тыкнуть ему в глаза: она — девушка. Она — не бесполое существо в зелёном бушлате, над которым можно только издеваться. И не только он в этом училище, вообще-то, может ходить весь такой идеально-правильно-прекрасно-подтянутый, такой статно-высоко-восхитительный. — Мы пойдём туда, Валера, и покажем им всем, — заговорщически шепнула она, и Валера хихикнула.***
— Серьёзно? Да какого ему нужно? — Антон скривился, с размаху падая на диван. До утра субботы он дожил с трудом. — Расслабься, деточка. На этот раз он к дочке, а не к тебе. Может, расскажешь, что там у вас с ним за дела? — Назар ненавязчиво глянул на него, подходя и садясь рядом. Непостижимо. Как один-единственный человек просто своим присутствием может сделать легче? Наверное, поэтому Антон просто поднял ладони, зарылся лицом в них, испуская усталый вздох, и рассказал всё как есть про этого ненормального папашу, дочка которого, дура-Соловьёва, видите ли, должна жить у него. Назар не перебивал, смотрел прямо и изредка кусал губы. — Дерьмо, — констатировал он, когда Антон замолчал. — Что, так и сказал, что знал твою мать? — Ага. — И что собираешься делать? — после небольшой паузы осторожно спросил Макс. Он не станет жить под одной крышей с Соловьёвой, раздражающей его всем своим существом. Просто не сможет. Они с разных планет, как они могут жить вместе? — Я быстрее сдохну, чем подпишусь на этот... идиотизм. И хватит таращить на меня свои блюдца, Назар. — Справедливо, — выдохнул Макс. — Ладно, ты можешь сегодня забрать моих девиц и отвести их вместе с парнями? Я хотел ещё заехать домой. — Будешь лоск наводить? — Макс многозначительно поднял брови, за что тут же схлопотал по шее и засмеялся. — Всё-всё, остынь. Иди зови Соловьёву свою! Проклиная всё на свете, Антон спустился на пятый и был неприятно поражён абсолютным отсутствием кого бы то ни было в коридоре. Этаж будто вымер, и он бы порадовался такому чудесному событию, если бы не постоянный, монотонный гвалт. Нахмурившись, он дёрнул первую дверь, ведущую в комнату досуга, и тут же был выкинут оттуда едва ли не за шкирку: Бондарчук, злая, как чёрт, с каким-то приспособлением для пытки в руках (как назвать эту горячую страшную штуку, он не знал) зло прошипела что-то и снова принялась за причёску Сомовой, покорно сидящей на стуле. Ладно. Нахер. Просто позвать Соловьёву к папаше и всё. Быстро открыл дверь в пятый кубрик и едва не оглох. — Закройте дверь!!! В помещении было человек десять, и все что-то делали и говорили. — О боже, я в него не влезаю, — бубнила Широкова, тщетно пытаясь натянуть на себя через голову какую-то фиолетовую тряпку. — Блин, здесь пуговицы нет, дайте кто-нибудь нитки! — Оно на мне не сходится! Даша, затяни потуже! — Что можно надеть сверху? У меня слишком руки толстые, я не могу с таким коротким рукавом! — Кто следующий к Бондарчук идёт? — Дайте нитки!! О боже. От количества голов, волос, тряпок, расчёсок, заколок и туфель зарябило в глазах. И откуда столько шмотья они достали в военное время? Что у них, всегда, что ли, на чёрный день что-то припасено?! Только на прошлой неделе он вынес на помойку три мешка неуставных тряпок, и вот, пожалуйста, получите, распишитесь. Он тряхнул головой, старательно подавляя в себе волну раздражения, и хотел уже, правда, захлопнуть к чёртовой бабушке эту дверь. Пусть Ронинов ищет свою ненаглядную дочурку сам. Но в этот момент он увидел её. И у неё... были ноги. На Соловьёвой был один только китель. Короткий китель. Он видел её ноги выше колена, ноги, вечно упрятанные в широкие армейские брюки, бледные, сероватые, округлые и... красивые. Вау. У Соловьёвой есть ноги. До шизофрении недалеко, нет? Антон сцепил зубы, вздыхая, отчего она быстро взглянула на него и мгновенно отпрянула ближе к Ланской. На безопасное расстояние. Но щёки, её щёки вспыхнули красным. У Соловьёвой есть ноги, и всё остальное у неё тоже есть. А ещё она может стесняться. Он никогда не думал о ней вот так. Даже странно, пожалуй. Никогда не задумывался, какие у неё ноги, плечи, грудь, не пытался представить. Впереди шли её глаза, упрямство, гордость, колкие слова, угловатые движения — а за ними, оказывается, стояло её тело. Живое женское тело. Это было странно. Тон времён училища бы не понял этого. Тони времён Дартфорда и Христин — и подавно. Сначала, давно, секс — это было про нежность. Про любовь. Про взаимную неловкость, дрожащие от волнения руки, долгие тихие разговоры перед и после. Потом, в училище, он стал, наверно, про драйв. Христин выбрала его бросить; любовь прошла, помидоры завяли, может быть, он пытался так мстить. Может быть, хотел доказать: видишь, видишь, смотри, хорошо и так, хорошо грубо, как хочу, много, непонятно с кем и где. Можно посчитать всех девушек, похвастаться парням, приукрасить, рассказать в грязных подробностях. Он не знал, что случилось теперь. Секс стал... Ни про что. Он был, то есть: была Завьялова с третьего курса, которая увивалась рядом. Она не лезла целоваться. Его устраивало. Не было бы Завьяловой, Антон нашёл бы другую. Не потому, что хотел — просто почему-то думал, что так нужно. Он же мужик, так положено. Хотеть не обязательно. Есть же он тоже почти не хочет, но ведь ест. Это было странно. Могло быть приятно, но не до звёзд перед глазами. Пусто. Ни грубости, ни нежности, ничего. Просто пустая голова. А у Соловьёвой — ноги. И сердце в груди почему-то испуганно стукнуло. Хотя она тут же отвернулась, довольно сердито, потянула длинноватый подол кителя вниз и принялась перебирать гору вещей, помогая Ланской. Надо же, деловая какая. Самая умная. Как всегда. — Соловьёва, в канцелярию пулей, — перед ним мгновенно оказалась злющая Ланская, но он только отмахнулся: — Сгинь. А ты сними это убожество. Дверь захлопнулась. Глубокий, до самого донышка, вздох. Ноги как ноги. Вдавливая педаль машины в пол, он уже заранее представлял себе холодную белизну квартиры, сделать которую уютней не получалось даже у Мии. Видимо, это не по силам никому. Ещё и праздник этот идиотский вечером, на который, видите ли, нельзя не пойти, потому что «вы, Антон Александрович, отвечаете за свой взвод». Нужно будет снять с себя форму, которая приросла к нему, словно вторая кожа. Снять форму — значит снять уверенность, оставшись в чём-то тем мальчиком, которым он был до училища. Тем, кто любил отца и Христин, кто никогда не орал в темноте от невозможности заснуть, чья грудь была здоровой и гладкой, тем, чьи брат и мать были ещё живы. Стать уязвимым. Открытым. Он чуть не споткнулся о Мию, сидящую на полу у чемодана. Несколько секунд смотрел, не понимая, потом отвернулся, пожал плечами и спросил невзначай, открывая шкаф: — Что, в общагу съезжаешь? — Да, начинаю учиться на следующей неделе, — виновато улыбнулась она. И больно опять. — То есть взяла кота, а я смотри? — сказал вообще не то, что хотел. — Постараюсь пристроить его на днях. Не сердись, Тон. Я бы… всё равно не смогла бы здесь. Вот так просто. Раз — и поражение признано. — Я думала, что смогу оживить всё это. И тебя. Но у меня не вышло, понимаешь? — Мия встала, бросив все вещи на пол, и расстроенно отвела глаза. — Ты молчишь, ты закрываешься, и я не обвиняю тебя. Просто… не могу. Здесь всё о маме. И так холодно. Каждое слово впивалось иглой под рёбра, больно, остро, но ожидаемо. — Я знаю, — Антон заставил себя улыбнуться. Пускай в груди хоть сотня этих игл — Мию успокоить важнее. Он взял её за руки и окончательно поднял с пола. — Ты сделала всё, что могла. И я обещаю навещать тебя в твоей академии и следить за этим чудовищем, если ты так хочешь. Просто пойми: это я. Теперь такой. Как ни старайся, я уже не стану тем, кем был. Постарайся просто ужиться с таким мной, ладно? — Ладно, — сдалась, но это поражение отражается добрым блеском в её глазах. — Знаешь, у меня вечером праздник в доме офицеров, что-то типа бала. Даже не знаю, что с этим делать, — сказал он, потому что знал: это средство самое надёжное. — Праздник? — восторженно завизжала Мия. — О, как здорово! Как прекрасно! И ты что, собрался идти так? Ты видел, что у тебя на голове? Ну ничего, сейчас мы всё подправим, сейчас мы из тебя сделаем такое!.. Довольный лоснящийся серый кот, совершенно по-хозяйски вошедший в комнату, подтверждающе мяукнул. Новогодний офицерский бал традиционно проходил в огромном доме офицеров на Чернышевской. Это было безвкусно гигантское здание с высоченными потолками и сверкающими полами, украшенное дешёвой новогодней ерундой по всему периметру. Стены, портреты генералов на них, шкафы с книгами, какие-то декорации — всё было занавешено тёмно-синей тканью, и только огромная пушистая ёлка посреди главного зала оставалась открытой. Половина девятого. Опаздывал. На улице было темно и морозно. Антон, игнорируя всяческие взгляды, быстро прошёл к гардеробу, стянул с плеч кашемировое серое пальто, которое Мия откопала чёрт знает где, и мельком взглянул в огромное настенное зеркало. Всё так, как должно быть. Костюмы на нём всегда сидели хорошо. Мама наряжала его в них когда было можно и когда нельзя со времён утренников в детском саду. Говорила: «Красиво»... Расстегнул пиджак, инстинктивно потянувшись поправить погоны. Их не было. Стало неуютно. Чёлку, чуть отросшую (надо постричься наголо, да и дело с концом) ― набок. Застегнул последнюю пуговку на матово-чёрной рубашке, кинул взгляд на туфли. Весь в чёрном. Настолько хорошо, что неинтересно. — Хорош выпендриваться, — сзади неожиданно подскочил Макс, взъерошив волосы. Правильная короткая чёлка растрепалась. Стало даже лучше. — Иди лесом, а? — ухмыльнулся Антон, оборачиваясь и кидая на него взгляд. Макс тщетно пытался застегнуть пуговицу тёмно-серого пиджака ― кажется, с чужого плеча. — Давай уже помогу, идиот. Пуговица заняла своё законное место, и Макс, розовощёкий с мороза, уставился на него, демонстрируя пляшущие огоньки в глазах. — Как выгляжу? — Отвратительно. — Сам не лучше. — Сейчас ещё раз по башке схлопочешь. Нормально выглядишь. Что, есть кого очаровывать? Назар только заговорщически улыбнулся, приподняв светлые брови. — Серьёзно? — закатил глаза Антон, в последний раз поправляя манжеты. — Тш. Скажи лучше, видел ты уже своих девушек? — Баб. — Девушек, Тони. Просто поверь мне. — Они уже там? — безразлично указал в сторону входа в зал. — В холле пока, никак не могут оттуда уйти: Широкова поедает бутерброды, — отмахнулся Назар, провожая глазами высокую брюнетку в зелёном платье, открывающем прекрасный вид на обнажённую спину. Из медакадемии, что ли? Антон размахнулся и как следует впечатал ему ладонь между лопаток. — Собрался очаровывать кого-то? Вот и пошли, хватит раздевать её глазами. — Я?! Свет в зале был сине-фиолетовым, и куча народа уже весьма неуклюже кружилась на сверкающем полу. Господи, прежде чем на танцы приглашать, хоть бы танцевать научили. Небольшой оркестр расположился в конце зала, и Антон недовольно поморщился: было громко, звуки резали по ушам. Быстро окинул глазами зал: вон их парни со второго, разодетые, как шуты, кто в чём, вон академия связи, академия МЧС, первый курс… Ни Алексеева, ни Красильникова не было. Эти смазливые кретины куда-то испарились, и Антон почти обрадовался, сознавая, что хотя бы сегодня вечером они не будут мозолить ему глаза. Туда-обратно прохаживались девушки, преимущественно одетые в вечерние платья, оголявшие или грудь, или спину. Смотрели на него, а потом шептались. Он видел. Было привычно и неинтересно. Хотелось сказать: посмотрите на меня. Посмотрите же по-другому. Покажите, есть в вас что-нибудь кроме этого платья, спины и груди? Умеете вы вжимать губы в упрямую полоску и настойчиво смотреть из-под бровей? — А где десантное? — поморщившись, прошептала блондинка в крепдешиновом красном платье своей подруге. — Эти мужички, очень интересно. Они… И замолкла. Общий говор в зале на секунду стал тише, а потом, на самое-самое крошечное мгновение, исчез совсем. Антон быстро обернулся: у других дверей, прямо напротив, через все эти танцующие пары, столпилась робкая стайка девушек. Красивых незнакомых девушек. И через секунду: его девушек. Это второй курс. В следующую секунду среди светлых и тёмных головок он различил… Её. Кажется, Макс за спиной что-то сказал, но Антон не услышал. Не услышал… Не слышал и не видел ничего ещё, наверное, минуту, а то и две. Только фигуру, искрящуюся серебром. Только улыбку на светящемся изнутри лице. На осознание того, что это — не просто молодая, серьёзная, красивая женщина, это — Соловьёва, ушло ещё полминуты. Тогда же закончились все едкие слова, приготовленные по поводу внешнего вида баб. Он перестал владеть собой. Совершенно автоматически, против воли, скользнул взглядом по тонким плечам, прикрытым голубым (или серебряным?) кружевом. Через него была видна её кожа, казавшаяся прозрачной в мерцающем свете. Тонкие запястья, тонкие ключицы. Соловьёва? Уже гораздо позже он различил, что платье на ней было тёмно-синее, прикрытое серебряным облаком кружева. Волосы у неё, оказывается, длинные, почти до пояса. Не стянутые в косички, они делали её лицо мягче и старше. Соловьёва волновалась почему-то, чуть кусала губы, сжимала тонкими пальцами сначала край платья, потом руку Ланской, потом снова край платья. И очень неловко поводила открытыми плечами: после полутора лет в бушлате, должно быть, непривычно... Непривычно. Синие блики плясали на её лице. Непривычно. Дерьмо. Дерьмо. Дерьмо. Всё, поезд приехал, хуже некуда, дальше некуда, стоп. Где Назар? Где хоть кто-нибудь? — Вот это пиздец, — задумчиво протянул тот у него за спиной. Антон обернулся, чувствуя почти физическую боль в веках, и столкнулся с сочувствующим взглядом Назара. Пиздец. Очень мягко сказано, Назар. Антон потёр лицо ладонями. Надо пойти выпить, поесть ― не жрал же нормально чёрт знает сколько, хоть тут шанс есть... Алексеев, возникший из ниоткуда, начищенный, лоснящийся от удовольствия, в приличном костюме по своей маленькой фигурке протягивал Соловьёвой руку и говорил ей что-то. Хватит. Правда, с него достаточно. Алексеев, будто совершенно случайно, будто делал это всю жизнь, приобнял своей грёбанной рукой плечи Соловьёвой. Она улыбнулась, и он прочитал по губам: «Денис». Тошнотно. Это слова. Просто слова. Антон почувствовал, физически ощутил, как горло сводит спазм, вся проглоченная вода лезет наружу, и всё-таки быстро отпил из поданного Назаром стакана — вкус не почувствовал — и сделал уверенный шаг вперёд, сам не зная, куда и зачем. Рука Назара тут же легла на его плечо. — Стой уже, — прошипел он. — Поздно трепыхаться. И лицо сделай попроще, а то позеленеешь. Ничего. Ничего. Завтра она снова напялит свой безразмерный бушлат, завяжет волосы в растрёпанный узел, и глаза её снова станут (его усилиями) сонными и тусклыми. Всё пройдёт. Пройдёт. — Так и хочется заговорить стихами, — пробормотал он. — Повернув к другому ближе плечи и немного наклонившись вниз… — удивлённо начал Назар, но Антон только фыркнул: — Горилла идёт, крокодила ведёт. Несколько минут он всё-таки смог игнорировать её, слушая Чайковского. Долбанного Чайковского. Мама любила Чайковского. Антон — не любил. Думал, что в законодательном порядке нужно запрещать людям писать такие вещи, как это грёбаное «Па-де-де», которое звучало сейчас под сводами дома офицеров. Потому что под такую музыку нельзя смотреть на Соловьёву — вот хоть убейся, нельзя. И всё-таки подчёркнуто отстранённо посмотрел на танцующих, развернув голову как можно сильнее. Танцевали они просто ужасно, сталкиваясь парами и наступая друг другу на ноги. Соловьёва танцевала с Алексеевым. Он видел. Танцевала, не пытаясь изобразить вальс, который всё равно получился бы хреново. Просто подала ему руку, положила вторую на низкое его плечо. Тихо качалась в такт музыке, тихо что-то говорила и улыбалась. У неё хорошо получалось. У неё, чёрт возьми, хорошо получалось. А в следующую секунду Соловьёва, раскрасневшаяся, чуть волнующаяся, повернула голову, и голубые глаза распахнулись и уставились на него исподлобья, по-детски недоверчиво. Поймали его. На самом деле глаза у Соловьёвой не светящиеся, а забитые; на самом деле Соловьёва горбится и сжимает руки, а не стоит так прямо, красиво и уверенно. А это — это мираж. Завтра исчезнет. Раз — и не было. Он хотел ухмыльнуться. Хотел презрительно хмыкнуть. Не смог. Только смотрел. Зачем она родилась? Алексеев сказал ей что-то ещё, и она, снова порозовев, улыбнулась, кивнула, но потом вдруг пошла в сторону выхода. Всё. Ушла. Серебряное кружево в последний раз мелькнуло у дверей, и она исчезла. Всё, всё, Калужный, можно выдохнуть спокойно и свалить отсюда куда подальше, чтобы больше не видеть этих рук. Ничего этого не видеть. Это платье, грудь, талия, изящные ноги, щиколотки, обнажавшиеся, когда она лёгкими шагами двигалась к двери. Она, мать её, сама. Сама напросилась. Он, ничего не видя перед собой, пошёл к выходу, не зная, что с ней сделает. Убьёт, наверное, потому что внутри разгорался настоящий пожар, полыхал, закручивая в животе тугую пружину. Твою же мать. Куда он идёт? В туалет? Надо умыться. Он убьёт её, если найдёт. Или сделает с ней что-нибудь другое. Коридоры дома офицеров были спасительно темны и пусты. Остужали. Ему нужно просто проветриться. Прошло минут десять, прежде чем он ощутил, что приходит в сознание. Антон понятия не имел, в какую глушь забрёл, и хотел было набрать Макса, когда услышал торопливые знакомые шаги. А потом — ещё одни, явно мужские. И явно не Алексеева. Там, за поворотом, её голос: — Простите, вы что-то хотели? — с нотками настороженности, но всё-таки любезный. — Только передать привет твоему отцу. А теперь ты пойдёшь со мной, — хрипло ответили ей, и он почти дёрнулся из-за поворота, лишь чудом удержав себя на месте и прислушиваясь. — Я… Простите, я вас не понимаю. Пустите руку! — нотки отчаяния. — Отпустите меня, не трогайте, куда мы идём?! Отпустите, я… — Не дёргайся. — Не трогайте меня, я сейчас закричу, я не пойду с вами! Звук удара. Вскрик. Будто ему — прямо в печень. — Кажется, девушка сказала, что не пойдет с вами, — произнёс он глухо и спокойно, делая шаг из-за поворота. Почти ласково. Высоченный широкоплечий мужчина отшвырнул её за себя, к стене, и Соловьёва упала, будто сломанная кукла, прижав руку к лицу. От серебряного марева и принцессы Соловьёвой остались только слова: в её глазах вместо непривычного оживления плескался родной для Антона страх. Страх — это понятно. И за этот страх легко отомстить. Это легче, чем на войне. Шаг, шаг, шаг, быстрее, вперёд. Не такой уж он и высокий. Резкое движение, размах, хруст — он не знает, как всё это действует. Не знает, как работают в нём старые военные инстинкты, как и почему так хорошо и правильно двигаются руки и ноги. Кровь пульсировала в висках, заставляя наносить удары один за одним. Перед глазами застыла картина практически размазанной по стене Соловьёвой. И звук. Звук удара, которым наградил её этот ублюдок. Кажется, у Антона тоже кровь, и, кажется, тоже что-то трещит, боль расползается по животу, и он слышит совсем не жалобный, почти боевой вскрик Соловьёвой, когда какая-то неведомая сила отшвыривает этого мудака к соседней стене. Щурится, пытаясь различить, и видит нашивки ФСБ. Как в красном тумане замечает Ригера, Ронинова помощника, и ещё каких-то людей, которые вяжут мужчину и облепляют Соловьёву. Он не видит её, но чувствует её боль. И от этого ему плохо. — Идите сюда. Никита, быстро. — Вы что, следите за мной? — она почти отталкивает руки немца, пытаясь встать. — Татьяна Дмитриевна, они уже смогли найти вас, — хмурится небритый и усталый Ригер. Соловьёва отворачивается от Ригера и смотрит на него. — Я не думала, что это всё правда. К Антону подходит какой-то парень, предлагает бинты, смотрит… Антон мотает головой. Её могли бы убить. Превратить серебряное в ярко-алое. — Скажите её папаше, я согласен. Пусть живёт у меня. Недолго, — кивает он, чувствуя привкус крови во рту и ловя взгляд Соловьёвой. Её пальцы дрожат, но в глазах страха — ни капли.