Когда те, чьё сердце было разбито, живут в согласии и мире, есть лишь один ответ: пусть будет так. И хотя они могут расстаться, всё же есть шанс, что они поймут. Есть лишь один ответ: пусть будет так. The Beatles – Let it be
Бондарчук, залетев в кубрик, подобно вихрю, уставилась на Валеру с прохладцей и, многозначительно скривившись, выдала: — К командиру роты, Ланская. — Не пойду, — мотнула головой Валера, вдруг чувствуя крайний интерес к собственным ногтям: розовые обкусанные кругляшки были коротко обрезаны и выглядели совершенно по-детски. Нужно будет потом у кого-нибудь из девчонок взять пилку и хоть чуть-чуть привести их в порядок. — Мне из-за тебя получать не хочется, иди давай, — Бондарчук вскинула брови, уперев руки в бока и загородив весь проход. — Калужный был — одни проблемы, Назаров — снова ей что-то не нравится… — Иди нафиг, ладно, Настя? — Валера скривила самую противную рожу, на которую была способна. — Сказала не пойду – значит не пойду. Не твоя забота. — Тумбочка пустует, Бондарчук, — поддержала её Таня, сидящая напротив и штудирующая учебник по тактике. Ругались они недолго, и скоро Бондарчук, сделав лицо тупые-курицы-бесите-меня, ушла наконец на свою тумбочку. Таня, светя невесть откуда взявшимся синяком на скуле («я упала, Валерочка») зубрила тактику, Машка дрыхла, развалившись на кровати, Надя писала какую-то отчётность, а Валера думала о том, как ужасна её жизнь. Когда полторы недели назад Калужный, которому, видимо, изменило чувство постоянной идеальности, навернулся с мокрой лестницы, как простой смертный, и загремел в госпиталь с трещиной в локтевой кости, все выдохнули с облегчением. Когда на следующий день полковник Семёнов, по обыкновению гаденько улыбаясь, сообщил им, что в отсутствие старшего лейтенанта Калужного обязанности командира роты будет временно исполнять лейтенант Назаров, Валера схватилась за голову, рискуя лишиться и без того не самых длинных и густых волос. Девчонки чуть ли не на голове стояли от радости, и только Бондарчук томно вздыхала о том, что «последний красивый мужик — и тот исчез». С лейтенантом Назаровым и правда стало куда проще: следил он не только за ними, но и за парнями, а следовательно, следить дотошно, как это делал Калужный, разнюхивая абсолютно всё, у него не получалось. Ночные подъёмы и учебные тревоги случались реже, а в прошлые выходные в увольнение отправились абсолютно все. Кажется, живи и радуйся. Кажется. Но для Валеры новый прекрасный командир роты стал сущим наказанием. Если раньше она встречалась с ним от силы раза четыре в неделю, мельком, на улице, быстро прошмыгивая мимо, то теперь открытое, румяное лицо маячило перед ней по шесть часов в день. Утром на зарядке. Вечером на поверке. Целый день то в учебке, то в тире, то в общаге перед ней возникал этот светловолосый Назаров со своими «Лера, помогите мне», «Лера, вы прекрасно выглядите сегодня», «Лера, я хотел бы пригласить вас куда-нибудь». После того бала, от которого она, несмотря на то, что декабрь уже подходил к концу, так толком и не отошла, Валера обходила Назарова метров за десять самое малое. Потому что тогда, среди сверкающих огней и серебристого света, он постоянно искал её среди толпы с самыми очевидными намерениями. Именно поэтому она, с первого курса ненавидящая Бажанова из двести второй группы, протанцевала с ним весь бал, хватаясь за его мерзкие плечи, как за спасительную соломинку. Даже вспоминать тошно. А Миша не писал ей. И Валера знала, что прошло-то всего две недели почти, что он обязательно напишет позже, и писала ему сама всё, что думала, но пока что никак не могла избавиться от чувства, что она осталась совсем одна. Она — и лейтенант Назаров этажом выше. — Эй, Валера, не грызи, — Таня даже оторвалась от конспектов и строго одёрнула её руку. — Скоро уже совсем ногтей не останется. Чего ты такая нервная? — Это ты нервная, — огрызнулась она, тут же почувствовав укол совести. — Видела свои мешки под глазами? Хоть бы поспала немного, вон, Маша дрыхнет. Таня что-то неразборчиво пробормотала, отмахиваясь, и снова уставилась в свои схемы, шевеля губами, но Валера, ещё раз оглядев осунувшееся лицо Лисёнка и её подрагивающие пальцы, уже всерьёз нахмурилась: — Нет, правда, Таня, ты чего? Последнюю неделю сама не своя. С того бала. Всё нормально? Кажется, вы с Алексеевым… ну, этим, на первом курсе он, как там его, не помню, весь вечер танцевали. Или он тебе что-то сказал? — Ничего не сказал. — Тогда что? — Что? — Что ты нервничаешь? Калужного нет. — Я не нервничаю. — Неужели? Тогда что с тобой? — Да ничего! Ну что ты хочешь-то от меня? — взмолилась Таня, страдальчески сдвинув брови. — Сессия сама себя не сдаст. Мало сплю, вот и нервничаю. — Ага, как же. Не сдаст, — Валера усмехнулась, указывая на храпящую вовсю Машку, распластавшуюся по кровати, словно морская звезда. — Хоть из пушки пали, она проснуться и не подумает. — Разбудили бы её, кстати, дрыхнет всё время. Было бы неплохо, если бы она хоть немного готовилась, — заметила Надя, не отрываясь от заполнения каких-то своих командирских бумаг. — Мне незачёты во взводе не нужны. Валера взглянула на абсолютно безмятежную Машку, раскрывшую рот и обнимающую подушку как самую дорогую вещь в мире. — Да жалко будить, — Таня фыркнула по-доброму, тихо-тихо. — Пусть хоть кто-то в этом взводе выспится. А то Калужный как выздоровеет, и всё, прощай, сон, покой и нормальная жизнь. Поскорее бы уже этого злющего Калужного, чьи льдинки в глазах пробирают до самых позвонков, до костного мозга, чем этого вечно доброго, вечно внимательного Назарова. А потом — просто ждать писем от Миши и не видеться ни с каким лейтенантом. А потом — просто ждать… — Какой рапорт по счёту будем писать? — Таня вздохнула, всё-таки откладывая книгу и протирая глаза. — Девятый, кажется, — Надя нахмурилась, не отрываясь от работы и только часто-часто постукивая по столу пальцами левой руки. Все нервничают. Миша, милый, любимый, родной Миша. Ты не знаешь, что она собирается сделать. Ты даже не можешь представить. Ты думаешь, что твоя Валера будет в тепле и безопасности, пока ты воюешь, что она будет жива, здорова, сыта и счастлива. Только ей нет места в такой жизни без тебя, и никогда уже не будет. — Значит, сегодня вечером сядем и напишем десятый, — пожала плечами Валера. — Назаров снова не возьмёт. — Значит, отнесём Звоныгину. — И кто понесёт? Я же говорила, что в прошлый раз было. Меня Семёнов реально чуть не прибил, — поёжилась Надя. — Ещё секунда – и правда бы замахнулся. Видели бы вы его лицо. Калужный выбрасывал их рапорты в мусорное ведро, разрывая прямо на их глазах. Назаров просто прятал в стол, смотря исподлобья. Звоныгин, сталкиваясь с их взводом, оглядывал девчонок строго и качал головой. — Я отнесу вечером, только напишите. На проснувшуюся недовольную Машку всё-таки, видимо, снизошло озарение, и она, вставая и потягиваясь, поплелась к своему шкафу за тетрадями. — Да блин, всё разваливается на ходу, — прошипела она, поддерживая отваливающуюся дверцу, и обернулась к Тане. — У тебя плоскогубцев нету? — Нету, — Таня фыркнула. — Ну дай тогда щипчики для бровей.***
Звоныгину было за пятьдесят, и он всегда выглядел куда моложе своих лет, но сейчас, после просто ужасной бомбёжки неделю назад, Валера смотрела на него искоса и видела старика. В очках, исхудавший так, что красивый генеральский китель висел на нём, как на вешалке. Зажимающий в пальцах ручку. Не бритый, наверное, уже третий или четвёртый день — лёгкая щетина бросилась ей в глаза. Наверное, от нервозности. — А, младшенькие, — Звоныгин слегка улыбнулся, делая приглашающий жест рукой. — Ну проходи, раз пришла, садись. И снова начал постукивать пальцами по столу. Оторвав взгляд от бумаг, пристально исподлобья окинул Валеру не слишком восторженным взглядом, хотя и вполне равнодушным. Только где-то в глубине плескалось осторожное беспокойство как ожидание того, что сейчас случится. — Товарищ генерал-майор, — отчеканила она и в ответ на удивлённо приподнятую бровь быстро положила на стол пачку листов, пытаясь сделать всё разом. — Вот. Это рапорты. На несколько секунд кабинет погрузился в тишину, и Валера решила, что это уже неплохое начало. Сжала холодные ладони вместе, чувствуя, как всё внутри замирает. Всё будет нормально. Всё получится. Звоныгин поднял голову: его глаза смотрели на удивление спокойно и внимательно. — Снова? — Товарищ генерал-майор… — А я, признаться, понадеялся, что Калужный сумеет выбить из вас эту дурь, — почти про себя усмехнулся он. — Он сделал всё возможное, — тихо ответила Валера. — Он правда… очень старался. — А вы, значит, ни в какую? — в голосе никакой фальши, только почти отеческая теплота и лёгкая горечь. — Ни в какую, — упрямо повторила она, опуская взгляд на обкусанные ногти. — И не передумаете? — Не передумаем. — И зачем тебе туда? Лично тебе? Потому что все хотят? — Звоныгин резко дёрнул рукой, откладывая документы, будто желая отмахнуться от всего услышанного и не понять этого, а потом посмотрел ей прямо в глаза, заставив Валеру съёжиться. — Только не говори, что это твой долг. Под кожей — самый настоящий мороз, но Валера всё-таки, внутренне подобравшись, пискнула: — Ради Миши. — Кравцова? — быстро переспросил Звоныгин. — Кравцова… — эхом отозвалась она. — Кравцов бы не выдержал, если б увидел там тебя с автоматом, — Звоныгин не отрывал от неё взгляда. А она ничего не могла ответить, не могла даже рот открыть: всё внутри ходило ходуном от растерянности. Миша, она… Что это он такое говорил, Звоныгин? — Ладно, — Звоныгин быстро встал и, поймав удивлённо-вопрошающий взгляд Валеры, быстро добавил, закрыв глаза и отворачиваясь: — Ладно, хорошо. Я распускаю всех в отпуск с двадцать девятого. Полторы недели. Если вернётесь и не передумаете — обещаю, что отпущу вас и всех, кто захочет с вами. Пройдёте двухмесячные снайперские курсы. В конце концов, вы на то и солдаты. Отпустит… Отпустит! Разрешит! Правда разрешит. В груди росло что-то огромное, и Валера едва сдерживалась, чтобы не начать отбивать носком берца какую-нибудь весёлую мелодию. — Правда? — она подскочила, едва не задыхаясь и уже представляя, как скажет об этом девочкам. — Я уже сказал. Или ты не поняла? — холодно бросил генерал из-за спины, подходя к окну. — Товарищ генерал… генерал-майор… спасибо, спасибо вам большое! Чёрт возьми, всё получалось. Всё получалось, всё уже получилось! — Иди в общежитие и не благодари меня, — тон его был резким, будто он говорил через силу, но Валера была слишком счастлива, чтобы обращать на это внимание, поэтому, продвигаясь к двери и прижимая руки к груди, она не переставая говорила: — Спасибо, спасибо большое… Вы даже не представляете, товарищ генерал-майор... — Не благодари меня, Лера, — быстро повторил он, оборачиваясь, и на секунду Валера замерла, увидев его глаза. Потому что в них так легко всё читалось. — За такое проклинать нужно, а не благодарить. В общагу она почти бежала, уже видя перед собой взволнованные, радостные лица девчонок и чувствуя гордость: это она смогла, она уговорила, у неё получилось, а сейчас осталось вот только двадцать шагов да лестница — она всем скажет! Но на пятом этаже было тихо, хотя все стояли в коридоре. Хлопнув дверью и на ходу стягивая шапку, Валера протиснулась в центр толпы, ища глазами Таню, и быстро заговорила: — Девчонки, я такую новость принесла!.. Даша Арчевская, оказавшаяся рядом, тихо шикнула, приложив палец к губам, но было уже поздно: Семёнов, довольный, лоснящийся, уже повернул к ней своё налившееся кровью лицо: — Вот, посмотрите-ка, ещё и шляются по вечерам чёрти где, — с явным удовольствием просипел он, обтирая выступающий пот рукой, и Валера едва сдержала рвотный рефлекс. — На фронт они собрались, поглядите! Да вы армии нужны как зайцу пятая нога! Обо всём, обо всём, слышите? Обо всём будет доложено куда следует. А ты, — он тыкнул пальцем в заплаканную, тоненькую и дрожащую, как осиновый лист, Осипову, — готовься рапорт на отчисление писать. По медицинским показаниям. — Я здорова! — тоненько воскликнула Вика, едва держась на ногах, и только Таня (так вот, где она), стоящая справа, удержала её на месте. — А это уже медкомиссия решит, здорова ты или нет, — он злобно окинул глазами худющее лицо Вики. — Пиши рапорт, я сказал! — Я не стану отчисляться! Мне некуда больше идти! — Ну так сам тебя отчислю, — лицо Семёнова побагровело. Вязкая, тягучая тишина — даже Осипова, находящаяся на грани обморока, перестала всхлипывать. Всеобщее молчание, огромная, давящая ненависть в пятнадцати парах глаз, звенящее отчаяние и осознание — выхода нет, вопрос — что теперь-то? Куда теперь? И среди всего этого — слишком знакомый голос там, за спиной. — Никто никого никуда не отчислит без моего ведома. Пятнадцать взглядов тут же приковались к высокой подтянутой фигуре, замершей у двери. Идеально-правильной фигуре, излучающей просто вселенское спокойствие. — Вас-то мне и нужно, лейтенант, — Семёнов быстро потёр руки. — Выздоровели, значит? Выписались? Так вот извольте полюбоваться, что ваш взвод… — Если у вас есть претензии, вы можете изложить их мне, товарищ полковник, — тихо, уверенно и абсолютно спокойно произнёс Калужный, отходя от стены и делая несколько шагов к ним навстречу. Быстро окидывая взглядом всех пятнадцать человек, быстро всё проверяя, понимая, анализируя. Контролируя. Впервые от этого контроля Валере внезапно даже для неё самой стало легче. — Претензий у меня достаточно и к вам, и к вашим подчинённым, — голос Семёнова стал визгливее, стоило полковнику заметить, что Калужный не намерен поддерживать его. — В таком случае я слушаю, — Калужный чуть приподнял брови в знак внимания и встал рядом с Осиповой и Таней. — Думаю, их стоит обсудить лично, — уже менее уверенно произнёс Семёнов, багровея до корней волос. — Почему же? — Вы… какое право… — Только одно, товарищ подполковник, — Калужный чуть сощурился, принимая всё такую же расслабленно-равнодушную позу. — Только одно. Это мой взвод. — Мы ещё договорим с вами! — шипел Семёнов где-то около двери, а когда Калужный тихо, почти про себя, фыркнул «обязательно договорим», полковник уже исчез. Пятый этаж снова погрузился в тишину — на этот раз усталую и только чуть-чуть звенящую былым напряжением. Валера взглянула на лицо Лисёнка: Таня была совсем бледная и, смотря куда-то в стену, кусала губы. Валера, поймав её взгляд, ободряюще улыбнулась. Осипова было открыла рот, чтобы что-то сказать, но Калужный предостерегающе поднял ладонь: — Ни слова не хочу слышать. Что вы нахрен успели снова натворить? Какого чёрта я, только выйдя из этого долбаного госпиталя, должен прикрывать ваши задницы? — он почти вцепился пальцами в ткань карманов, окидывая головы пристальным взглядом. — Ну? Я жду. Какого у вас тут случилось? — Звоныгин отпустил нас, — вдруг громко сказала Валера, шагая вперёд и стараясь смотреть на девчонок, а не на Калужного. — После отпуска мы все поедем на полевой, там, кажется, два с половиной месяца обучение, и потом на фронт. Как снайперы. — А нехило я так пропустил, — выдохнул Калужный.***
Таня резко отпустила ручку старого, затёртого чемодана. Поморщилась, когда он грохнулся на пол, и поняла, что впервые в жизни так близка к тому, чтобы заматериться трёхэтажным матом. — Господи Боже мой, — Калужный встретил её взгляд и скривился, оглядывая Танино старое серое пальто, единственную её гражданскую верхнюю одежду. Она чуть вздёрнула подбородок, давая понять, что его слова её не волнуют. Его губы раздражённо дрогнули, будто снова желая изобразить нахальную усмешку, но, не желая повторяться, всё так же замерли на месте. Таня раздражённо подняла глаза к идеально белому потолку. Калужный поднёс руку к шее, делая вид, что его тошнит. На этом крайне содержательное общение закончилось. Всего-то неделя. Ну, полторы. Всего-то десять дней. Лучше бы быть пойманной этими маньяками, чем, только послушай себя, жить здесь, у Калужного, с Калужным. Ригер, тоже одетый по гражданке (для конспирации, не иначе), за её спиной предостерегающе кашлянул и, судя по всему, крайне неодобрительно взглянул на Калужного, потому что в следующую секунду тот, источая просто вселенскую доброжелательность, произнёс: — В смысле добро пожаловать, Соловьёва. И прошествовал к вешалке, начиная одеваться. Очень интересно, куда это он собрался в шесть вечера. Двадцать девятое декабря, восемнадцать ноль три, вообще-то, если быть точной, и Таня готова выть от предвкушения прелестей совместного житья с лейтенантом. — Кажется, нужно вернуться в училище. Кое-что там забыла, — про себя проворчала она, вылезая из непривычных сапог и делая несколько осторожных шагов в абсолютно тёмную квартиру. — Что ты там могла забыть? — надо же, услышал и фыркнул через плечо, завязывая шнуровку берц. — Забыла остаться там. — Боже мой, как умно, — Таня смотрела, как на его скулах, освещённых только лампочками у лифта, двигаются желваки. Злится? На неё? Хотя нет, как же, слишком много она о себе думает. Пауза. — Кажется, вы хотели идти куда-то. — Кажется, ты забыла, что это моя квартира, и я не намерен терпеть тебя слишком долго. — Взаимно. До свидания. Затаила дыхание, чувствуя, как он оборачивается к ней, и поняла, что оказалась не в выигрышном положении: свет от лифта полностью освещал её, повернувшуюся к двери лицом, зато не то что лица — даже тела Калужного видно не было. Одни контуры. Боже мой, Соловьёва, совсем необязательно делать всё хуже, чем оно есть. — Да не дай бог, — он фыркнул и молча вышел из квартиры, захватив с собой бушлат. Вот так вот. Просто. — Если хотите, Татьяна Дмитриевна, я поговорю с ним, — серьёзно сказал Ригер, нахмурившись. — Не надо, спасибо. Всё… нормально. Вы что же, теперь будете всегда на лестнице дежурить? — И не только на лестнице, наши люди круглые сутки будут работать вокруг дома, — очень серьёзно кивнул Ригер. — Под прикрытием, конечно. Так что вы не волнуйтесь, вы в безопасности. — Да я… не волнуюсь, — Таня нервно улыбнулась. — Можно мне разобрать вещи? Ригер быстро ретировался, закрыв входную дверь, и она, всё ещё не зная, где здесь выключатель, просто сползла на пол, прислонившись к стене и вытянув ноги перед собой. Что-то тёплое и пушистое вдруг дотронулось до её ладони, и Таня, широко улыбнувшись, затащила на колени подросшего Майора, который жалобно мяукнул, протестуя против таких нежностей. — Что, не уморил он тебя ещё? — гладя мягкую шёрстку, спросила она, но Майор, не ответив, нетерпеливо спрыгнул с её коленей на пол и отправился по своим кошачьим делам. Предатель. Дело и вправду дрянь. Эти десять дней сулили стать худшими днями в её и без того запутанной жизни. Где взять силы, терпение и мужество, чтобы просто просуществовать этот отпуск? Как случилось, что Калужный стал занимать в её голове столько места, вытесняя всё остальное? Сессия сдана, но впереди два месяца снайперской школы, а потом — фронт, где-то в Уфе сейчас мама, которая почему-то не отвечает на письма, у Дениса проблемы с тактикой, причём очень серьёзные, сестра Марка слегла в больницу с пневмонией, Валера — та и вовсе бегает от Назарова, делая страшные глаза… А у неё в голове только одно. Только одно — самое ненужное. Как так получилось? И — главное — как это остановить? После того идиотского бала, когда она сдуру напялила платье, которое ей нашла жена дяди Димы, Калужный загремел в госпиталь, и у неё появилось немного времени, чтобы просто подумать обо всём этом. И что же? Вопросов стало только больше, потому что однажды он просто приснился ей. Таня не помнила, в каком контексте, но, подскочив с утра и всё ещё видя перед собой серый гладкий бок бомбы и буквы Flatchar’s industry, рябившие в глазах, она твёрдо знала: там была не только бомба. Старший лейтенант Калужный там тоже был. Ладно, всё. У неё отпуск, а у него служба. Он будет на неё ходить и появляться только по вечерам, верно? А значит, время пребывания в одном помещении с ним резко сокращается. Просто терпи и молчи. Такая простая формула. Таня, почти привыкнув к темноте, нашарила глазами выключатель, потянулась к нему, и в следующую секунду яркий тёплый свет от многочисленных лампочек на потолке позволил ей рассмотреть квартиру. Она была довольно большая, бело-голубая — вот первое, что бросилось в глаза. И комнат в ней не было в принципе, кроме двери, ведущей, наверное, в ванную. Кажется, такие квартиры называются студиями. Таня сидела прямо у входной двери, и первым, что она увидела прямо напротив себя, была широкая двуспальная кровать, застеленная безукоризненно белым покрывалом. Слева, у большущего окна, занавешенного голубым прозрачным тюлем, стояла такая же белая, низкая, широкая тумбочка, на которой возвышался абсолютно бесполезный теперь телевизор. Справа и слева от тумбочки — высокие минималистичные этажерки для книг. Почти пустые. Ну конечно. Перед телевизором — большой голубой диван, а под ним — единственный тёплый ворсистый ковёр. Дальше, в глубине квартиры, за диваном, телевизором и ковром она разглядела барную стойку, которую видела только пару раз в Москве, ещё до того, как в её семье появились Рита, Димка и Вика. Когда они с мамой ещё могли себе позволить сходить в кафе. За тёмной, почти в цвет паркета, стойкой — снова бело-голубой кухонный гарнитур и холодильник. Справа от кухни, за кроватью, была дверь в ванную. И всё. Ни картин, ни цветов, ни книг. Даже подушки — и те идеально ровно лежали под покрывалом. Чистота такая, какой не бывало даже у них в кубриках после генеральной уборки. Всё расставлено по своим местам, ничего лишнего… Таня встала и подошла к тумбочке у дивана. Провела по ней пальцем. Только вот слой пыли огромный. Будто тут никто не живёт. Рядом с кроватью, ближе к ванной, так, что от двери и незаметно было, лежал чёрный закрытый чемодан. Наверное, Калужного. Старательно подавляя в себе желание открыть его, Таня бесшумно опустилась на кровать и погладила рукой приятное на ощупь махровое покрывало. Спал он здесь хотя бы раз? Или вместо огромной удобной кровати раз за разом выбирал низкий диван у себя в кабинете? Резкий, громкий звонок заставил её открыть глаза, и сначала Таня испугалась, что звонят в дверь, но потом поняла, что это трезвонит домашний телефон (подумать только, работает), стоящий на барной стойке. Дядя Дима говорил, что его брать можно, поэтому она быстро соскользнула с кровати, поправив примятое покрывало, и взяла трубку в руки. — Таня? Ну что ты там? — голос дяди Димы был чуть взволнован. — Всё отлично, — Таня даже улыбнулась (да-да, ври себе, может, всё и правда станет отлично). — Можешь не волноваться, Ригер и ещё куча народу рядом днём и ночью. Не удивлюсь, если матрас у входной двери постелют. Я помню: все они должны присматривать за мной. — И Калужный, — поправил дядя Дима. Таня вздохнула. — И он. — Ты всё сказала, как я тебя попросил? — Да, обманула всех, кого смогла, — скривилась она, вспоминая неприятные моменты прощания с разъезжающимися девчонками. — Все думают, что я в Уфе. И зачем только весь этот маскарад? Очевидно же, что они тут не при чём. — Это лучше пусть я решу, при чём они тут или не при чём. Ты ведь не хочешь, чтобы когда-нибудь повторилось то же, что и в доме офицеров? Несколько секунд, чтобы прогнать из памяти чужую руку на своём локте и кристально-яростный взгляд Калужного. Синяк почти сошёл. Ничего не осталось. — Конечно, не хочу. Не волнуйся, всё нормально. И всё будет нормально. Скажи тёте Кате ещё раз спасибо за платья от всех нас, хорошо? — Таня снова чуть улыбнулась, ложась на кровать и вытягивая вверх ноги в оранжевых Валериных носках. Вот если сейчас Калужный вернётся — ей крышка. — Не могу этого обещать. Кати сейчас в Питере нет. — Нет? — Ох, Таня, — дядя Дима устало выдохнул. — Я просто хочу, чтобы эта история кончилась хорошо для всех нас. — Понятно, — она несколько секунд смотрела в потолок, а потом снова закрыла глаза. — Мама что-то не отвечает. Я уже написала им письма четыре. Не знаю, может быть, я глупости придумываю, но всё равно волнуюсь. — Я постараюсь навести справки. Со дня на день станет всё известно. Не волнуйся, наверняка какая-нибудь ерунда окажется. Сама знаешь, как у нас сейчас с почтой. — Да, конечно, — как ни в чём не бывало. — Спасибо. Буду разбирать вещи. — Тогда не стану задерживать. Никуда не выходи, никому не звони. Всё, Танюша, на связи, — и в трубке послышались короткие гудки. Прекрасно. Просто супер. Таня вытащила свой чемодан, так резко отличающийся от чемодана Калужного, на середину комнаты, открыла, стала перетаскивать немногочисленные вещи в пустующий большой белый шкаф, стоящий рядом с входной дверью. И кто придумал правило, согласно которому в отпуск из училища нужно забирать абсолютно всё? Форму — на вешалку, единственное летнее платье в зелёный горошек — тоже. Пара футболок, одна майка, старые джинсы, термобельё, спортивные штаны — всё это она запихнула на одну полку. Лифчики и носки же прекрасно поместились в ящик. Отойдя подальше и оглядывая всю эту не слишком аккуратную пёструю красоту, Таня решила, что она не слишком идёт к безукоризненному бело-голубому порядку. Ну и пусть не идёт. Ясно, Калужный? Стало даже немного легче. Взяла влажные салфетки, протёрла пыль везде, где нашла, с радостью отмечая, что всё-таки ещё способна мыслить трезво и заниматься хоть какими-то полезными делами. А потом, на этажерке у телевизора, увидела вдруг две фотографии. Первая была чёрно-белой и, очевидно, довольно старой: на ней молодая красивая женщина, сидя в кресле, держала на руках маленькую чумазую девочку лет трёх, орущую благим матом. Справа от женщины, за креслом, чинно стоял и улыбался мальчик уже школьного возраста. Черты его лица были очень милыми, открытыми и чем-то напомнили Тане черты лейтенанта Назарова. Мальчик слева, чуть помладше, совсем тоненький, был явно чем-то очень недоволен, и она в ту же секунду поняла: вот он, Калужный. Потому что губы этого ребёнка кривились, кривились так знакомо, что не узнать было сложно. А глаза… глаза были добрые. Семья? Наверное. По крайней мере, девочка вполне походила на Мию, которая тогда загремела к ним в общежитие, защитив Таню от праведного гнева Калужного и взяв к себе Майора. Тогда самый старший мальчик, улыбающийся так весело, — его брат, а нежная, красивая молодая женщина — мама. Интересно, где они сейчас? Где его отец? Со второй фотографии, уже цветной, Калужный смотрел на неё привычно-насмешливо, странно поджав губы. Видимо, пытался улыбнуться. На плечах его красовались жёлто-голубые погоны с буквой «К» посередине. Значит, фотография была сделала ещё в Рязанском десантном. Ну вот и какого чёрта ты запомнила, что он там учился? М? Ничего не меняется, Таня. Ты всё такая же дура. — А ты всё такой же идиот. Самовлюблённый дурак, понятно? И больше всего я мечтаю о том дне, когда ты провалишься обратно к себе в спецназ и больше никогда, никогда, никогда-никогда не приедешь в Питер. И я никогда, никогда, никогда-никогда не увижу тебя. — Да ну? Голос за спиной — это как удар под дых. Смеяться хочется до колик в животе, хохотать, пока слёзы из глаз не брызнут. И вот так всегда. В самый неподходящий момент. Краснеет... Почему краснеет она? Слегка ободрённая, Таня глубоко вздохнула и обернулась: лучше уж быстро. Лучше уж сразу. Он стоял на пороге, — как так бесшумно вошёл! — и улыбался краешком рта, склонив голову вбок. — А мне казалось, ты не против моего общества, — насмешливо окинул её глазами и издевательски медленно потянул вниз молнию бушлата. Слова острыми иголками вонзились в грудь и плечи, падая к кончикам оранжевых носков. Звук расстёгивающейся молнии ездил по ушам, как плохой мел по школьной доске. Почему это... так смущающе? — Вам казалось, — быстро выпалила, собирая остатки гордости и ненавидя себя за то, что начинает краснеть. Ненавидя его за то, что он сощурился, делая шаг в квартиру. Чувствуя себя совершенно беззащитной. Странная, незнакомая ситуация. — Правда? — одним своим взглядом будто коснулся оголённых нервов, так, что по спине побежали мурашки — не липкие, а горячие. Сердце будто остановилось, и её перетряхнуло. Это что ещё такое? Да не опасен же он ей на самом деле? Все эти перебранки — плавали, знаем, но вот в кошачьих, плавных движениях, во внимательном взгляде глаз было что-то новое, странное, непривычное. — Да, — едва слышно выдохнула. Он шёл медленно, а она, будто заворожённая, не могла даже двинуться с места. Слишком непривычные интонации слышались в его голосе. Не холодные. Новые. Хриплые. Холод, по крайней мере, давал мыслить трезво. А это — что с этим делать? Мозг отчаянно сигнализировал: ты такое не умеешь. Когда мужчина расстёгивает молнию, раздевается и идёт к тебе, смотря не сквозь — прямо. Остановился перед ковром, не решаясь, и посмотрел из-под бровей. Будто край ковра — это какой-то рубеж. Можно, нужно сказать ему, чтобы отошёл и не смел к ней приближаться, эти слова звенели под кожей, но взгляд, острый, горящий, заставлял губы слипаться. Потому что вдруг оказывается: обычные слова не работают, когда на тебя смотрят вот так. Ты такое — не умеешь. — Это… противно, отойдите от меня, — прохрипела Таня, чувствуя, как разом рушится вся её защита, стоило только Калужному сделать шаг на белый ковёр. Ощущая, как предательский жар заливает её щёки. И неосознанно шаря руками где-то за спиной в попытке найти хоть что-то, чтобы защититься. Зачем ты подходишь? Уходи. Уходи. Постой... — Противно? — его губы стали одной тонкой полоской. Ещё один шаг. Господи, да как же близко-то. Не станет шагать назад, не станет, не станет… Ещё шаг. Так близко, что видна каждая чёрная ресница с загнутым концом. Лица коснулось тёплое дыхание. — Отойдите, — прошептала, не отрывая взгляд от бледного лица. Глаза у него горели. Воздух в лёгких совсем закончился, и пришлось сделать шумный, судорожный вдох — и не стоило. Потому что вместе с воздухом внутрь проник его запах. И глаза у него — чёрные-пречёрные и огромные. Лихорадочные. — Противно? Скажешь это, например, Завьяловой? Знаешь, как она меня называет? — его голос терялся в нарастающем гуле внутри головы, и, когда она всё-таки нашарила рукой книгу на этажерке, было уже, наверное, поздно. Близко. Никогда не было так. Быстро подтянула книгу к груди и всё-таки шарахнулась назад, потому что он, сделав ещё один шаг, наклонился к ней. За спиной была только стена. Она никогда, никогда, никогда не думала о нём вот так. — Ан-тон… Не лейтенант… Ан-тон… Хочешь попробовать? — в следующую секунду она почувствовала лёгкий толчок и поняла: это книга столкнулась с грудью, его и её. — Замолчите, — предостерегающе зашептала она, сжимая пальцы на твёрдом переплёте. Услышала: в голосе её предостережения было меньше всего. Куда больше — паники. Руки у неё согнуты в локтях. Подпускают его ближе. — Правда? — он вскинул брови. Его дыхание — прямо на её лице. Глаза к глазам. — Ты так боишься меня, Соловьёва? — Не боюсь, — облизнула пересохшие губы. Твёрже. Уверенней. — Как же, — едва слышно, хрипло — у неё подогнулись коленки — шепнул Калужный и снова взглянул на неё, а не насквозь. Прямо в глаза. — Не боюсь... — Тогда что ты трясёшься, Соловьёва? Или боишься, или хоч... — Замолчите, — последний выдох. Антон Калужный. Антон Калужный. Ан-тон… Снова и снова, словно мантра. Это всё не здесь и не с ней, потому что она такого не хочет. Не хочет этого безумства, этого тепла, не обжигающего — прожигающего кожу до мяса, этого чёрного, плавящегося взгляда, этих скул, этих рук, тёплых, мужских, его рук… Господи, да помоги ты, помоги же ты! Её взгляд против воли скользнул к его губам, обветренным, сухим, и в голове вдруг шевельнулась мысль: каково это, поцеловать Антона Калужного? — О Господи! — она отпрянула вправо, к кровати, уронив на пол книгу, едва не упав сама. Быстро отвернулась, провела рукой по лицу, желая стереть оттуда всё: и жар, и румянец, и его дыхание, и даже глаза, чтобы больше не видеть, чтобы не помнить всего этого. Нужно. Быстрее. Стремительно развернулась, буравя взглядом высокую фигуру, и зло, бегло заговорила: — Это противно, и вы просто отвратительный! Не подходите ко мне! — Да кому ты нужна? — снова принял самую равнодушную позу из всех существующих. Снова совладал с собой быстрее, чем она. — Да что вы есть без... без своих... без этих идиотских оскорблений? — почти кричала она, чувствуя в голове звенящую, леденящую ярость. Лёд — это хорошо. Только бы не чёрный. — Шутка, Соловьёва. Испугалась? Это ничего не значит, поняла меня? — прошипел он, обходя её и направляясь к ванной. Где-то она это уже слышала. — Не смейте больше так делать! — Иди к чёрту, — и дверь ванной захлопнулась, оставив её, оглушённую, стоять, сжимая кулаки, посреди ослепительно белой квартиры. Ты сошла с ума, Соловьёва. Всё. На несколько секунд она застыла так же, как он её бросил: поджав руки, из которых выпала книга, к груди и дыша тяжело и быстро. Потом всхлипнула, раз, другой, ощущая нарастающий ком обиды в горле, но тут же прижала руку к пылающему лицу. Нельзя плакать. Нет. Никогда. Никогда в жизни она не станет плакать при нём. Она уже обещала, и, может быть, это будет единственным обещанием, которое она сдержит несмотря ни на что. И спать на его диване она тоже не станет. Быстро, стараясь успеть до того, как он выйдет из ванной, Таня стащила с дивана голубой плед и пару подушек, постелила всё это на ковёр, вытащила из шкафа синюю большую футболку и лосины, мгновенно — побыстрей бы — переоделась, прошлёпала босыми ногами к выключателю, и квартира погрузилась в блаженную темноту. Спокойную темноту. Будто ничего и не было. Никакого Калужного, никакой Тани. Только вода в ванной шумела. Натянула носки, завернулась в плед и подошла к окну, отодвинув тюль. Сердце бухало в груди. Невский был погружён в темноту, несмотря на то, что официально приказов о затемнении не издавалось: всё равно при нынешней оснащённости самолётов это было практически бесполезно. Даже машин не видно. Интересно, сколько он заплатил за эту квартиру в самом центре, да ещё и с окнами на Невский? Сам ли он устраивал её в таких светлых тонах? Нужно думать про Невский, про деньги, про что угодно. Лишь бы не про то, каким он был тёплым. Лишь бы не про то, что она не хотела, чтобы это закончилось так быстро. Лишь бы не про то, что она не умеет — но хотела бы научиться. Если бы он мог подойти ближе. Если бы мог коснуться её — не брезгливо, а осторожно. Каково бы это было?.. Каково бы? Вода в ванной затихла, и Таня мгновенно юркнула в своё гнёздышко. От огромной кровати оно было отгорожено диваном. Пипец. Пипец. Каково бы это было?.. Закрыть глаза, свернуться в клубок, накрывшись пледом — что-то у него холодно. Ведь всё так просто. Она непроизвольно сжалась, когда дверь ванной открылась. Через несколько секунд полоска света, падающая на тёмный паркет, погасла. Тихий шорох: на пол упала какая-то ткань, и не дай бог чтобы это было его полотенце, но, видимо, так и было, потому что сразу после этого щёлкнула резинка пижамных штанов, и всё замерло. — Ты что, умерла, Соловьёва? — голос полон насмешки, и она без труда могла представить себе его сейчас, хотя и не видела: вот он стоит, запуская свои длинные, красивые пальцы в отросшие мокрые волосы. Никаково бы это не было, дура-Соловьёва. Потому что не может он по-другому. Потому что может только вот так — не по-человечески. — Можешь не прятаться, я вижу твои уродливые носки, они светятся на всю квартиру, — процедил. Зачем говорит? — Я сто лет пол не мыл, там слой пыли в палец толщиной и крошки. Ты решила спать в окружении тараканов? Слышишь меня? — Прекрасно слышу, — Таня упёрлась взглядом в обивку дивана, подтягивая ноги в носках к груди, и закусила губу. Провалиться бы сквозь землю — или заплакать. — Думаю, какой вы идиот. — Взаимно, Соловьёва. Почему она чувствует себя использованной? — Если я захочу, я всё расскажу Ригеру, — пробурчала она себе под нос. — Если я захочу, я нахер выселю тебя отсюда, — кровать промялась, и он, судя по звукам, лёг. — И выселяйте, я не хотела тут жить. Я сделала это только ради дяди Димы. — Ты не поверишь, я тоже. Замолчала, не зная, что ответить, и уткнулась носом в шерстяной плед. Как белая мышка. Лабораторная. Посадили в колесо, пообещали кусочек сыра — и выкинули в ближайшую помойку. — Молчишь? Что, не хочешь расстраивать своего папочку? — ядовито выплюнул. Пипец, Калужный. Что ж за дыра у тебя внутри зияет, что ты такой говнюк? И она позволила себе смолчать. Ещё часа полтора лежала, глядя в потолок сухими глазами и пытаясь понять, что это, что, блин, вообще сегодня случилось. В половине второго ночи всё-таки села, осторожно выглянув из-за дивана: Калужный лежал на боку, накрытый идеально-белым одеялом. Лица его она не видела — могла разглядеть только тёмные ладони, лежащие сверху. Дышал он тяжело. Таня вздохнула, легла на спину и закрыла глаза. Утром его уже не было. Сперва она осторожно выглянула из-за дивана: кровать была аккуратно застелена. Потом, не вставая, Таня вытянула шею и взглянула в сторону кухни: Калужного не было и там. Вода в ванной не шумела. Бушлат и берцы пропали. Только тогда она выдохнула по-настоящему спокойно и отправилась чистить зубы. Распахнула дверь в ванную. Ну зачем человеку, который не живёт дома, такая огромная ванная? Размером с их кубрик. Белый кафель, душевая кабинка, какие стояли у них в училище, только новее и больше, стиральная машинка, раковина, куча подсветки и — о боже — большая угловая ванная. Её мечта. В такую можно забраться с руками, ногами и головой и лежать в горячей воде, пока кожа на пальцах не сморщится. Зубы были почищены, а волосы, которые она опрометчиво не заплела на ночь в косу, почти причёсаны, когда Таня услышала звук открывающейся входной двери. Причём открывающейся, кажется, с ноги. Замерла на секунду, сжав расчёску до боли в пальцах. Этого ещё не хватало. — Да блин, Тон, что за идиотизм?! Они бы ещё с меня отпечатки пальцев сняли! — голос был женский, и, выползя бочком из ванной, Таня увидела перед собой разъярённую сестру Калужного в распахнутой военной шинели. Военной? Ещё и она военная? Ну и семейка. — Здрасте, — тихо пискнула Таня, прижимая руки с расчёской к груди. Мия, метая молнии взглядом, обернулась к ней, и тут же лицо её до неузнаваемости изменилось: с него будто сняли маску злости и неудовольствия. Маску, столь присущую её брату. Только он с ней не спешил так легко расставаться. — А, это ты, — приветливо и чуть удивлённо начала она, подходя и снимая шинель: под ней оказались погоны медицинской академии. — Извините, что так получилось, — глупо промямлила Таня. — Нет, Тон предупреждал меня. Говорил что-то о том, что здесь будет кто-то жить некоторое время и что будет охрана. Кто-то. Понятно. Чего ещё ждать. — Ещё раз извините, я не хотела никого беспокоить. — Нет, это я без предупреждения… Нас в отпуск не отпустили, так хоть в увольнение выбилась, а Тона, я смотрю, нет. Ну и ничего, не больно-то он мне нужен, — Мия бодро прошествовала на кухню, и уже оттуда послышался её звучный голос: — Что, он даже еды тебе не оставил? Хорош хозяин, нечего сказать. Да ты иди сюда, не стой. Таня подошла, неловко взобралась на высокий стул у барной стойки и стала наблюдать за проворно снующей туда-сюда сестрой Ан-тона Калужного. Мие на вид было лет двадцать, и, только раз взглянув на неё, можно было сказать: вот сильная, красивая, уверенная в себе девушка, которая спокойно и легко идёт по жизни и всегда так будет идти. Уверенность в собственной красоте сочеталась в ней с милым, кротким выражением лица, сила и устойчивость — с хрупкостью. Внешне Мия Калужная показалась ей копией брата — то есть идеальной. Только без заносчивости. — Он тебя голодом решил заморить, — проворчала она, отодвигая все ящики подряд и качая головой. — Сам-то в столовке поест, конечно, а что ты будешь есть — он и думать не думает. — Да я не голодная, — Таня постаралась улыбнуться, не слушая урчащий желудок. Ну да, как же. Вчера с утра в училище в последний раз ела подгоревшую кашу. Мия достала из недр какого-то шкафа пачку макарон и, наскоро засыпав их в кастрюлю, принялась процеживать воду через фильтр. — Спасибо вам за кота. Он очень здоровым выглядит и вырос так хорошо. — Ой, это не меня, а Тона благодари. И давай на ты, что ли? Я переехала в общагу, так что за Майором следит теперь он. — Правда? — Таня удивлённо подняла брови. — Ага. Ты не смотри, что он такой вредный на вид, — Мия улыбнулась через плечо и поставила кастрюлю на плиту. — Характер не сахар, что уж говорить, но всё-таки он не злой. Обозлившийся, скорее. — Я понимаю, — быстро кивнула она в надежде побыстрей покончить с этим разговором. Хватило ей вчера Калужного. — Досталось вам от него, а? — Мия подмигнула ей, помешивая макароны. — О, да тут картошка! Держи, почистишь? Разговаривать за чисткой картошки оказалось легче. Всегда можно было в случае чего сделать вид, что старательно разглядываешь коричневую кожуру. Если бы картошка была всегда. — Ну а что ты сама о нём думаешь? — неожиданно спросила Мия, даже отложив ложку. — О товарище старшем лейтенанте? — Таня едва не закашлялась. — Ну… Он… Ответственный. Контролирует всё. Заботится о нас… Иногда. — Мне в последнее время он кажется каким-то… Не знаю, замкнутым, что ли. Ясно, что, конечно, на фронте побывал, это так не проходит, и всё-таки… Зная его характер, могу предположить, что просто смерть — для него это не такой шок. Он как будто всё это способен выдержать, с детства был таким, — Мия задумчиво опустилась на стул рядом с Таней, подперев голову рукой. Интересно, а про личное дело, пестрящее белыми пятнами, она знает? — Сложно судить об этом, пока не побываешь там, — коротко ответила Таня и, поймав полный изумления взгляд Мии, смущённо подняла брови. — Чего? — Очень по-взрослому. Тебе самой-то сколько тебе лет? Несколько секунд Таня колебалась: соврать или сказать правду? Но потом, решив, что Мия — не Калужный, всё-таки опустила взгляд на картошку и выдавила: — Почти восемнадцать. — Почти?! — она подскочила со стула, и Таня снова возблагодарила Бога за такой чудесный корнеплод. — И на каком ты курсе? — На втором. Так получилось, очень рано отдали в школу. Семейные обстоятельства. — М-да, — Мия направилась к макаронам, задумчиво уставившись в пол, а потом вдруг повеселела и хитро посмотрела на неё: — Ты сказала бы Тону. А то смотри, так и до тюрьмы недалеко. — Что?.. Нет! — возмущённо воскликнула Таня, чувствуя подбирающийся к щекам румянец. — Нет, вы что, мы же не… Я же… — Да шучу я, шучу, успокойся, — прыснула Мия и снова принялась за готовку. А знаешь, Соловьёва, почему тебе так стыдно? Потому что ты вчера была в двух сантиметрах от него. Чувствовала его дыхание и его тепло. Смотрела на его губы и думала об этом. Правильно он тебе говорит. Дура. Дура-Соловьёва. — Снег какой выпал, видела? Мы сегодня часа два плац расчищали. Отчего душа поёт, сердце просится в полёт, Новый Год, Новый Год, Новый Год, — напела Мия тихонько, процеживая макароны, и замерла на месте, взглянув на Таню будто бы даже просяще. — А Антон — он не злой. Просто жизнь нелегко сложилась. Вон, видишь фотографию? — она указала тоненьким пальчиком на чёрно-белый снимок, который Таня вчера рассматривала. — Это я, Тон, Лёша и мама. Ни Лёши, ни мамы сейчас уже нет. И папы… ну, его у него тоже вроде как нет. Они в ссоре уже давно. Таня тихонько выдохнула. Так вот почему он так раздражался, когда она говорила о его семье. У Антона Калужного нет ни мамы, ни папы, ни брата. А ты, дура-Соловьёва, позволила себе что-то говорить про его семью. — Мне… очень жаль. Я не знала, — совершенно по-идиотски произнесла она самую банальную фразу, ломая пальцы. — Ты и не обязана была. Просто… будь к нему чуть-чуть снисходительней, хорошо? — Мия ободряюще улыбнулась. Чуть-чуть. — Да. Да, конечно. — Мама на каждый Новый Год вязала ему варежки из светло-голубой пряжи, и за год он успевал вырасти из них, представляешь? — она хихикнула. — Ты не смотри, что на фотографии такой слабенький, на самом деле Тон был ого-го! И по-английски в детстве шпарил так… Мы уж боялись, что русский забудет, — Мия засмеялась. — Он хорошо знает английский? — Хорошо? Я думаю, он билингв, да и я тоже. Мы прожили половину жизни в Дартфорде, это недалеко от Лондона. Папа очень хотел, чтобы говорили без акцента. Хотел, чтобы специалистами хорошими стали, дипломатами, может… — она на секунду задумалась, опустив глаза к полу, а потом усмехнулась с какой-то горечью, тронув ладонями погоны. — А я — вот… Ну, о Тоне и говорить нечего. Побегу я, не стану засиживаться. Может быть, тебе нужно что-нибудь? Скучно же, но есть вроде бы DVD и диски какие-то под теликом… Ну, поищешь? — Конечно, я найду, чем себя занять. И книжки вон какие-то, — чересчур поспешно кивнула Таня, не желая быть обузой этой милой темноволосой девушке. — Ведь у вас тут всё хорошо? — уже на пороге спросила Мия, лучезарно улыбаясь. И ставя её в тупик. У них всё хорошо? Сжиматься под тонким одеялом, прислушиваясь к звукам, доносящимся из ванной — хорошо? Закрывать рукой рот, чтобы, не дай Бог, не всхлипнуть от колющегося отчаяния и одиночества — хорошо? И — господи боже — смотреть на сухие губы, думая о невозможном? Достаточно ли хорошо всё это? — Ну конечно. И Мия, поцеловав орущего Майора не меньше пятнадцати раз, ушла. Ну конечно. Ведь не скажет же она, что иногда чувствует себя самой… несчастной во всём этом огромном мире? Это слишком наивно и глупо. Это ведь не для неё. Все эти глупости, думает Таня, как-то чересчур зло стягивая с ног махровые весёлые носки, не для неё. Она ведь должна, кругом должна, если хочет добиться хоть чего-нибудь. Должна отлично учиться; стрелять лучше всех, раз за разом выбивая не меньше девяноста из ста; вызывать если не довольные, то хотя бы не презрительные взгляды седого, строгого Сидорчука; должна чеканить шаг на строевой чётче всех, поднимать вытянутую в струнку ногу выше всех. Видя сморщенное лицо Сашеньки, раз за разом обещать, что всё будет хорошо. На вопросы Валеры, Марка и Дениса о своей нервозности говорить: «Всё нормально, просто не выспалась», на молчание мамы из Уфы — просто улыбаться, убеждая себя, что это ерунда. Гордо отворачивать голову, игнорируя полнейшее равнодушие в глазах Калужного — и вовсе святейшая из её обязанностей. Ан-тон. Где-то внутри против её воли снова зашевелилась глупая, острая, запретная мысль: сможет ли она когда-нибудь назвать его вот так? Таня почти непроизвольно поднесла руку ко рту, чтобы это сочетание глупейших звуков даже случайно не могло у неё получится. Она думала, что будет сильно скучать, но день прошёл на удивление быстро, должно быть, потому, что Калужный дома не появлялся, предпочитая огромной белой кровати и Тане чёрный неудобный диван и Завьялову, не иначе. И не сказать, чтобы это хоть сколько-нибудь трогало её, просто весь день, вырезая из бумаги игрушки, крася их своими тремя маркерами из пенала и вешая на небольшую живую ёлку, выпрошенную у Ригера, она прислушивалась, не хлопнет ли привычно входная дверь. Но этот глупый кусок железа (пуленепробиваемый ведь, не иначе) молчал, и, конечно, так было только лучше. Так было спокойнее. В девять она, написав поздравительные смс-ки всем и, впрочем, не веря, что хоть одна дойдёт, повесила над кроватью Калужного последнюю большую резную снежинку, сделанную из А3. Спрыгнула с покрывала, довольно оглядывая квартиру: по крайней мере, если и придётся встречать Новый Год с Ригером, здесь будет красиво. Свет в его квартире, нужно сознаться, был чудесный; она всегда мечтала о таком. Там, в Москве, в каждой комнате висело по маленькой люстре — здесь же красивые, встроенные в потолок лампочки разбегались по всей квартире, и можно было включить лишь часть из них, создав тем самым чудесную уютную атмосферу. Но сейчас Таня тихо прошла в прихожую, щёлкнула выключателем, и этот миллион звёздочек погас окончательно. Ещё раз оглянула всё с удовлетворением: чудесно, празднично, тепло, пахнет хвоей. Одиноко — совсем капельку, но ведь это, кажется, не самая большая беда. Накинув на плечи плед, она подошла к окну: на улице не было никаких гирлянд, подсветки и фонариков. Только вечер, снег хлопьями и Невский. Села на диван, закутавшись посильнее, и положила голову на спинку, чтобы было видно окно. Наступал две тысячи восемнадцатый год, год войны и боли, но сейчас, в этой тишине, Тане казалось, что никакой войны нет и не может быть. Ровно год назад они про неё и вовсе не слышали: тогда зимний отпуск она проводила с семьёй в Москве. В квартире было тесно, жарко, слишком громко и шумно, и тогда ей всё не нравилось. Вика и Димка были слишком шумными и крушили всё на своём пути, громыхая на весь дом, Рита, вечно недовольная, ныла, недовольно косясь на каких-то родственников, мама излишне хлопотала, пытаясь сделать всё и сразу. В прошлый раз эта суматошная атмосфера праздника казалась Тане до ужаса глупой. Гремели разбиваемые стаканы, громко играл телевизор, Димка пел что-то во всё горло, мама, стараясь угодить всем, носилась от стола до кухни, многочисленные гости наперебой расспрашивали Таню о такой экзотической вещи, как военное училище, задавая совершенно идиотские вопросы типа «а правда, что вы живёте вместе с мальчиками?». Как это было нелепо, как глупо!.. Тридцатое декабря, двадцать один сорок три; за окнами медленно падает мокрый снег, и где-то одиноко горит фонарь, бросая свои причудливые тени на стены красивой тихой квартиры. Шума нет, нет дурацких вопросов и глупых песен… Малышей нет. И мамы тоже нет. Таня почти сердито всхлипнула, резко сползая на пол. Это не годится. Если уже сейчас при одном воспоминании о семье, которая, между прочим, в полной безопасности, она готова разреветься, то что будет на фронте? В конце концов, чтобы хоть как-нибудь убить время, можно посмотреть фильм, только бы найти диски. Она порылась на этажерке, в шкафу и наконец догадалась залезть в тумбочку под телевизором — но там обнаружился только ворох каких-то вырезок и газет. И она бы захлопнула его, если бы в глаза не бросилось знакомое чем-то лицо. Выудив маленький кусочек газеты с напечатанной фотографией, она прочитала: СКАНДАЛ В ВАШИНГТОНЕ Спустя три дня после официального объявления войны в Вашингтоне, округ Колумбия, были убиты послы российской дипломатической миссии. МИД России проводит проверку, по результатам которой станет ясно, было ли убийство российских дипломатов фактически случайным в результате уличных волнений, как утверждает Белый Дом, или же это стало намеренной провокацией. Напоминаем, российская миссия прибыла в Соединённые Штаты в наиболее острый период конфликта — 17 мая. 17 мая — ровно за неделю до войны. О скандальном убийстве российских дипломатов в Вашингтоне она знала; тогда, 23 мая, это стало потрясением для всех. Но лицо… Почему оно так знакомо ей? Опустив взгляд чуть ниже, увидела подписи под фотографиями: Ремизов Сергей, Манкевич Виктор, Калужный Алексей. Вот как, значит. Газетная вырезка, кружась, как снежинка, полетела на пол. Входную дверь она в этот раз услышала заранее, быстро положила всё в ящик, наскоро задвинула его и вытерла подступающие к глазам слёзы. Это не её дело. Кто она… кто она вообще такая, чтобы указывать этому темноволосому черноглазому человеку, как ему жить дальше? Калужный появился по гражданке, в тёплом чёрном свитере и отглаженных брюках. Такой… непривычный. Не опасный. И всё-таки, завидев маячащую у дверей тёмную фигуру, она не могла не съёжиться. Паника — совсем лёгкая. Свет она выключила ещё полчаса назад, но он, видимо, и не думал его включать, вполне комфортно чувствуя себя в темноте, двигаясь в ней плавно и грациозно. Калужный протащил к кровати какие-то свёртки и только тогда взглянул на неё, вытянувшуюся рядом с диваном будто по команде «смирно». Взглянул почти беззлобно, и этот взгляд так разительно отличался от всех остальных, что снова захотелось зареветь. Просто сесть на пол, завернуться в плед и зареветь. Но пока что она не могла заставить себя хотя бы двинуться под пристальным спокойным взглядом тёмных глаз. — Еда есть? — она почти вздрогнула от хриплого, уставшего голоса. — Есть макароны. Мия… приходила, — сипло ответила она, исчерпав на этом весь свой героизм. В тишине он прошествовал на кухню, чертыхнувшись: почти налетел на Майора. — Брысь отсюда, чудовище, — шикнул на него всё так же беззлобно и повернулся к Тане спиной, гремя чем-то в потёмках. Спина у него широкая, красивая, почти всегда — напряжённая. Угадать это не составляет труда: достаточно просто взглянуть на разворот плеч. Если зол, рассержен — плечи всегда замирают одной чёткой линией, не двигаясь с места, и могут так оставаться часами. Будто он совсем не дышит. А сейчас… Таня уверена: даже если кожа у него ледяная, то свитер — очень тёплый. Нельзя, нельзя — единственная здравая мысль, вертящаяся в голове, и она правда не делает; не шагает вперёд, не протягивает рук, не зарывается в это всеобъемлющее тепло и спокойствие носом. Ничего из этого она не делает. Потому что близко — нельзя. И Ан-тон — тоже нельзя. А плечи у него не напряжённые, просто усталые, и вздымаются они равномерно и медленно. — Товарищ старший лейтенант… — она сказала почти неслышно, но была уверена: уж он-то точно поймёт. На секунду эти чёрные плечи, чуть позолоченные уличным светом, замерли, а потом опустились с какой-то обречённостью, но Калужный не обернулся. — Сгинь, Соловьёва, — ответил больше устало, чем раздражённо. — Я устал. — Но я… — Я был бы очень рад вернуться к обоюдному молчанию ещё на семь дней. А лучше — до конца зимы, потому что ты… Таня переплела пальцы, глядя куда-то в свои ладони (вот бы картошку сейчас). Быстро села на диван. Прекрасно. Он не смотрит — она не смотрит. Нужно просто сказать всё, что хочешь, и станет легче. Правда ведь, Таня? — Вы когда-нибудь чувствовали себя одиноким? Будто спешили, спешили, торопились за всеми куда-то, потому что там — что-то важное… Так ведь обещали. А потом на секунду оглянулись и поняли: никого уже нет. Усмехнулась. Даже, кажется, горько. Она правда умеет так?.. Калужный развернулся всем корпусом, скрестив руки на груди: это она заметила боковым зрением. Через несколько мгновений всё-таки решилась взглянуть на золотящуюся фигуру. — Решила пошутить? Попытка неудачная, — попытался съязвить он. Получилось плохо. — Ничего я не решала. — Ну тогда я тебе и не поп, чтобы передо мной исповедоваться, Соловьёва. Что за признания? — Я не исповедаюсь. — Тогда что? — будто это вырвалось у него против воли, потому что в следующую секунду Калужный отвернулся от неё к окну, оставшись, правда, стоять в том же положении. Снег такой красивый. — Я знаю про то, как убили вашего брата, — вдруг выпалила она, отчаянно стараясь не смотреть на чёрный дёрнувшийся силуэт, а потом, теряя остатки здравомыслия, продолжила сбивчиво: — Мне очень жаль. — Мне тоже. Представь себе, а? — Я просто хотела вам сказать… Это ведь не конец, — будто убеждала себя, а не его, всё так же пялясь в свои ладони. — Это так страшно, и мне очень, очень жаль, но ведь не конец. У меня тоже есть сёстры и брат, и знаете, они ведь не родные, мои тётя и дядя погибли, и тогда мы их взяли к себе, и ничего, я люблю их, и всё наладилось, — она на секунду замолчала, всё-таки искоса поглядев вправо. — Я просто… ваш брат… я… Извините. Мне не нужно было это всё говорить. Это ведь так естественно — портить и ломать абсолютно всё. — Извините. — Когда ты научишься вовремя говорить и молчать? — голос Калужного был тихим и низким. Его глаза, чёрные-чёрные, глядели на неё непозволительно глубоко. Непозволительно больно. — Так нельзя, Соловьёва. Она приоткрыла рот, боясь произнести хоть слово. А потом вдруг, слишком пристально вглядываясь в темноту его глаз, поняла: он беспомощен. Прячется за эту свою маску, прячется так явно и так старательно. — Что ты уставилась на меня так? — недоверия больше, чем раздражения. — Я… просто сказала, что думаю. — И заметь, тебя никто не просил. Хватит, Соловьёва, — он предостерегающе покачал головой, облокачиваясь на столешницу. — Прекрати делать из себя спасительницу и героиню. Вся эта дрянь, которой ты завесила мою квартиру, эта зелёная хрень… — Ёлка, — чуть обиженно поправила она. — Хватит. Всё, достаточно. То ты шарахаешься от меня, как от прокажённого, то несёшь какую-то чушь и читаешь мне морали. Достаточно. Замолчал, тяжело дыша. И в чёрных глазах написано огромными буквами: вытащи меня. Только произносит он совсем другое: — Хватит, Соловьёва. Не потеряйся в том, чего нет. Спит он просто ужасно, и даже Таня, привыкшая к постоянной Машкиной возне, не может уснуть под такую… нет. Даже слова подходящего нет. Кажется, что Калужный лежит тихо и почти не шевелится, только слишком напряжённо звенит тишина этой белой квартиры и слишком тяжело вздымается его грудь. Ей просто хочется спать. А он мешает. Это же не она виновата. Только это заставило Таню вылезти из своего гнезда, предварительно посильнее замотавшись пледом, и сесть на идеально белую кровать. Просто сесть, не касаясь его, оставив приличное расстояние между своим бедром и его фигурой, отчётливо видной под одеялом. Холодно было ужасно, и Таня осторожно, чтобы — боже упаси — не разбудить Калужного, медленно натянула край одеяла на его бледные кисти. Ещё несколько коротких минут просидела рядом и уже собралась встать и удалиться на свое место, как стоило сделать с самого начала, когда услышала тихий стон, больше напоминающий скулёж. Калужный странно шевелится, как-то дёргается, и Таня не сразу понимает, что ему нужно: кажется, он изо всех сил старается высвободить запястья из-под одеяла. Кажется, лёгкое одеяло сверху ему причиняет боль. Кажется, ей тоже. — Не надо, — шепчет он заполошно, переворачиваясь на спину. — Мне же больно… И это «же», маленькое, тихое, совсем детское, окончательно лишает её тормозов. Это страшно. Так надрывно страшно, что холодеют пальцы. Потому что он есть, прямо здесь, перед ней, стоит только протянуть руку, лежит, но сам он — всё ещё там. Ан-тон. Ан-тон. — Ну, что ты, ну, — пальцы правой руки, которая наконец начинает слушаться её, Таня кладёт на холодный, покрытый каплями пота лоб. — Ну, всё, это всё пройдёт, это только сны... И судорожно дышит полувсхлипами. И всё-таки плачет — но ведь это же не считается?.. Забвение Калужного наполнено болью, он втягивает её через ноздри, резко вдыхая и выдыхая, и ей плохо, настолько эта боль осязаема. Стоит, кажется, только протянуть вторую руку — и Таня почувствует. Ей плохо, потому что он страдает. Он беспомощен, он пытается ухватиться за неё — пусть потом Таня станет повторять себе, что это не так. И она рядом. И она будет. Пусть цепляется, пусть жмётся лбом в тёплую сухую ладонь. Прикоснуться ведь сложно только в первый миг. Часто мы говорим не с человеком, а с его гордостью, эгоизмом или принципами. Чтобы увидеть то, что под ними, нужно что-то куда большее, чем разговор. В горле жжётся, как при приступе паники, и глаза закрываются сами собой. На секунду Таня цепенеет, слышит, как колотится собственное сердце, а потом быстро ложится рядом, прямо лицом к лицу, и замирает, будто думает, что сейчас он проснётся. И оттолкнёт. Но Калужный спит и дышит ровнее. Открывать глаза ни за что нельзя — это главное правило, если хочешь играть честно. Не нужно ей сейчас никаких губ. Таня протягивает руку, ощущая под пальцами жёсткую щетину и тёплую, господи, какую же тёплую кожу. Дышит он и вправду спокойней. Таня хочет вздохнуть глубоко, но получается как-то судорожно и дрожаще. Всё равно через полчаса нужно будет встать и уйти к себе. Но сейчас она здесь, и он дышит полегче. И больше не мечется. А начнёт — так она недалеко. Глаза Таня всё-таки открывает, различая перед собой жёсткую линию челюсти, собственную светлую руку и закрытые глаза с длинными-длинными ресницами, которые больше не дрожат. Спи, Ан-тон. Всё будет хорошо. Я повторю это столько раз, сколько ты захочешь.