Чёрный лёд, белые лилии

R
Завершён
1119
54
автор
Фэндом:
Размер:
614 страниц, 208 113 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1119 Нравится 360 Отзывы 540 В сборник

Глава 16

Настройки

Я рассказал бы тебе все что знаю, Только об этом нельзя говорить. Выпавший снег никогда не растает, Бог просто устал нас любить. Сплин — Бог просто устал нас любить

      Все тридцать семь лет своей жизни майор Иван Дмитриевич Ставицкий справедливо полагал, что вряд ли найдётся что-то страшнее войны. Война забрала у него всё: город Мурманск, красавицу-сестру Катю, её мужа и крохотного младенца, которому даже не успели дать имя. Она забрала смысл его жизни, взамен щедро одарив виски серебряной краской.       Она забрала у него единственное место, куда можно вернуться, — его дом, и сделала им маленький пятачок земли, местоположение которого менялось едва ли не каждый день. Сейчас дом майора Ставицкого простирался от южного берега реки Хор до деревни Полётка; семья майора Ставицкого насчитывала две тысячи триста пятнадцать человек и именовалась четвёртым полком сто тридцать пятой мотострелковой дивизии.       Майор Ставицкий никогда никому не жаловался, не рассказывал о своих бедах, да и кажется, вовсе не мучился ими. В конце концов, здесь у каждого второго кто-нибудь да погиб. Он был человеком спокойным, холоднокровным, уравновешенным: никогда не вскрикивал, не пугался, даже вдыхал и выдыхал он в минуты опасности не громче и не тише, чем нужно, а именно так, как положено. Просыпаясь по ночам от одного и того же сна, он не дёргался и не вскакивал. Просто открывал сухие глаза и долго-долго смотрел в потолок.       Майор Ставицкий спал нечасто, но если спал, то в неспокойные ночи, когда вражеский огонь был особенно силён и жесток, снилось ему всегда одно и то же. С высоты птичьего полёта он видел широкую серую трассу и на ней сотни людей с чемоданами, узлами, рюкзаками и сумками. Некоторые шли вперёд, потеряв надежду поймать машину, некоторые сидели на траве. Дети плакали, цепляясь за ноги матерей, и далеко-далеко за их спинами клубами поднимался страшный чёрный дым: там горел город.       Среди упрямо шагавших вперёд людей майор Ставицкий неизменно всего на секунду различал свежее, молодое лицо Кати и маленький свёрток у неё на руках. Катя улыбалась кому-то, махала рукой, а потом поднимала кверху, прямо на майора, глаза. Мгновение казалось, что она хочет улыбнуться, но потом Катино лицо искажалось ужасом — и серое полотно трассы вместе с людьми взлетало на воздух, рассечённое ровными светящимися линиями трассирующих пуль.       Майор Ставицкий открывал глаза.       Ничего страшного (да и особенного) в этом сне не было. Ставицкий уже так привык к нему, что, всякий раз закрывая глаза, с тихой покорностью ожидал, когда же перед ним возникнет серый асфальт. Пока однажды — в ночь на первое мая, он запомнил это надолго — ему не приснилось другое.       Видел майор Ставицкий всё ту же дорогу и всё тех же людей, только вместо Кати на него вдруг подняла глаза другая девушка, совсем девочка. Её вздёрнутый нос был усыпан крупными веснушками, словно горошинами, светло-русые короткие волосы, выбившиеся из-под камуфляжной кепки, развевались на ветру. Девушка подняла на него светлые-светлые детские глаза и вдруг отчаянно закричала. И впервые майор Ставицкий ощутил, что нельзя, никак нельзя оставить эту девушку одну на дороге, нужно же сделать что-то, нужно протянуть руку! Он рванулся откуда-то, потянулся… Трасса и девушка взлетели на воздух.       Майор Ставицкий проснулся и глухо вскрикнул.       Он быстро сел на лежанке, тряхнул головой, опустил лицо в ладони. Прислушался. Тихо завывали вражеские орудия, едва слышно ухали снаряды на правом фланге у Черных. Пристреливаются, гады. Всё в порядке. Всё как обычно.       И ничего… ничего с этой девушкой случиться не могло. В первые же дни после приезда снайперов он лично велел Колдуну их пока не трогать. Пусть окопы копают, позиции себе готовят на случай наступления, прибираются, подшиваются — работы хоть отбавляй. Навоюются ещё.       Всё, конечно, будет нормально, и всё-таки какая-то смутная тревога подтачивала душу майора Ставицкого. Слишком уж широко были распахнуты эти детские, трогательные голубые глаза. Он встал, быстро накинул на плечи китель (полностью Ставицкий не раздевался никогда), проверил ПМ, сунул ноги в берцы и шагнул в прохладу майской ночи. Рядовой, стоящий в карауле, козырнул ему, быстро приставив ногу к ноге, и снова замер. Тихо, стараясь никого не тревожить и не отрывать от дел, майор Ставицкий зашагал на восток.       Он любил эту природу, любил свой полк, любил восточный ветер, приносящий солёный запах Тихого океана, находящегося всего в сотне километров отсюда. А ещё он, кажется, любил Машу Широкову.       Майору Ставицкому стукнуло тридцать семь, его виски были совсем белыми, а лоб прорезали некрасивые, тяжёлые морщины. Несколько лет назад его жена умерла. Во время первых бомбёжек он потерял сестру и племянника. Его дом — четвёртый мотострелковый полк, майор Ставицкий — взрослый, серьёзный человек, ответственный за жизни двух тысяч людей, дел у него столько, что сомкнуть веки удаётся на несколько часов раз в два-три дня.       Он без памяти, словно четырнадцатилетний подросток, влюблён в девятнадцатилетнюю светленькую девчушку, и от этого никуда не деться. Майор Ставицкий, гроза дивизии, в глаза которому опасаются смотреть даже офицеры, сам стыдливо отводит взгляд от невысокой гибкой фигурки младшего сержанта Широковой, мучительно краснея и сердито кашляя.       И как это так получилось, он понятия не имел. Как так вышло, что в первый же день их приезда, в апреле, рассматривая строй, выловил он глазами именно её, Машину, несуразную фигурку, именно её лицо с какой-то смешной гримаской. Как так получилось, он не знал, но стоило ему услышать тоненькое, сказанное совершенно не её голосом «младший сержант Широкова», как внутри что-то дрогнуло и оборвалось. Глядела Маша на него тогда испуганным, немигающим от ужаса взглядом, и в серых глазах её отражалось небо.       Жизнь потом снова вошла в свою колею, неторопливо покатилась, поскрипывая, точно несмазанный обод, день за днём. К девушкам-снайперам и полк, и майор Ставицкий привыкли, тем более, что были они довольно толковыми и серьёзными — все, кроме Маши. Сержант Сомова чем-то напоминала Ставицкому Рутакову: те же постоянная забота и затаённая грусть покоились в морщинках её лба. Ланская и Осипова, несмотря на своё хрупкое, на первый взгляд, телосложение, оказались очень выносливыми и упёртыми. Бондарчук, хоть и производила впечатление легкомысленной и поверхностной, работала за троих и таила где-то в глубине глаз тяжёлую печаль. Во взгляде Соловьёвой, ещё более, пожалуй, упёртой, чем все, сквозило постоянное напряжённое ожидание и вечное зудящее беспокойство. Должно быть, вестей от кого-то ждала. Иногда майор издали смотрел на неё, усмехался и думал: эта-то, если выживет, то переживёт. И смерти переживёт, и даже если одна в целом свете останется круглой сиротой, всё равно в себе силы найдёт и выкарабкается. Такие всегда выкарабкиваются. Только дожить бы ей.       Одна Маша Широкова была непонятна опытному глазу майора Ставицкого. Вечно она корчила какие-то рожицы, несуразно махала руками, громко говорила и пела ужасно — и всё-таки было в ней что-то такое, что не позволяло майору отвести от неё глаз и перестать за неё беспокоиться.       Он шёл на восток, осторожно спрыгивая в траншеи и так же осторожно выбираясь из них, обходил невысокие насыпи землянок, окидывал внимательным взглядом укрепления и позиции, мысленно напоминая себе, где что нужно подправить, починить, замаскировать. Погода установилась сухая и тёплая, и, если слухи не врали, в ближайшие дни американцами будет предпринято наступление. Разведка ещё не докладывала официально, но на такие вещи у солдат всегда есть нюх. — Громов, глядите, у вас окоп совсем пополз после дождей, как машины будете выводить? Чтобы к утру всё поправили, — на ходу бросил он знакомому офицеру, и тот быстро скрылся в землянке.       Майор Ставицкий любил выходить из своего блиндажа ночью и тихо, неторопливо прогуливаться по вверенной ему территории. Он смотрел. Он слушал. Наблюдал за ночной, почти невидимой, но от этого не менее кипучей и оживлённой жизнью полка: вот где-то вдалеке, у леса, неслышно промелькнул чёрный борт машины, и к нему тут же, точно муравьи, потянулись солдаты, чтобы разгрузить боеприпасы или еду. Вот где-то на левом фланге зашуршала земля, несколько раз стукнули о что-то твёрдое лопатки — роют и поправляют окопы. Вот на батарее, замаскированной чуть восточней, в прилеске, взлетели вверх несколько сигнальных ракет, тихонько разорвался боеприпас — это Черных и Гузенко пристреливаются, готовясь к наступлению. Вот справа от него, шагах в десяти, у кромки леса промелькнула едва заметная тень, тряхнула недлинными волосами… — Стой, кто идёт? Стоять, я сказал! — сиплым от холодного ночного воздуха голосом медленно проговорил он. Мгновенно выхватил из кобуры новенький ПМ. Тень замерла, будто вкопанная, но промолчала. — Кто идёт? — повторил он.       Майор Ставицкий так привык убивать, что, пожалуй, без всякого колебания нажал бы на спусковой крючок в следующую секунду, если бы человек испуганно не пропищал тоненьким женским голосом: — Ой, не стреляйте, пожалуйста, товарищ майор, это я. Я, честное слово, не хотела, вы только не стреляйте в меня!       Ещё несколько секунд Ставицкий разглядывал верхушку головы Маши Широковой в тонкую прорезь прицела. Потом глубоко вдохнул, ощутив почему-то лёгкую в пальцах дрожь. На мгновение прикрыл глаза. Мог бы и убить.       А Маша так и замерла на месте, даже не думая подходить. Когда майор подошёл к ней сам, она сделала пару осторожных, маленьких шажков назад, боком. Наконец-то вышла из-под дерева, и её лицо щедро осветили растущий месяц и краткие вспышки далёких ракет.       Майор Ставицкий молчал, разглядывая совсем детское лицо с подрагивающими золотистыми ресницами и неровными дугами светлых бровей. Маша косилась на него, нелепо вытаращив глаза, и кусала тоненькие губы. Спину она держала прямой, как иголка, руки вытянула по швам, но стояла всё равно криво, всем корпусом отклоняясь в сторону от майора и едва не падая. — Оно само, товарищ майор! — пискнула она. — Я, честное слово, ничего не трогала! — Что? — нахмурившись, переспросил он. — Что? — Маша ещё шире распахнула глаза, снова покосилась на него.       С их приезда прошли какие-то три недели — срок для фронта небольшой. Но её лицо сильно изменилось с тех пор, как майор увидел его тогда, на самом первом построении. Румяные щёки утратили свою округлость, подбородок стал будто острее. Длинные, до лопаток, русые волосы, отливавшие на солнце золотом, она состригла первая, обнаружив у себя вшей; теперь её волосы доходили до ушей и забавно топорщились в обе стороны, зачастую падая хозяйке на лоб.       Но взгляд у неё остался тем же. Майор Ставицкий всё время подмечал, издали разглядывая её. Смотрела Маша Широкова всегда открыто, весело, и вечно в её глазах светился шальной задорный огонёк, будто бы только что она вернулась из какого-то невероятного приключения. Правда, стоило майору Ставицкому столкнуться с ней лицом к лицу, весь задор из глаз Маши пропадал — и смотрела она на него деревянным, ошалелым взглядом, как и сейчас. — Опять бродишь по ночам? — негромко спросил он. Сразу же мысленно себя проклял: всё не то, потому что посмотрела на него Маша совсем уж испуганно, отклонилась ещё чуть-чуть и едва не упала. — Никак нет!       Майор помолчал ещё. Вздохнул. Ну, почему она так боится? Почему даже посмотреть на него не может без тупого деревянного страха в глазах? В сжатых пальцах правой руки Маша держала пучок какой-то травы и старательно прятала его за спину. Он было хотел спросить, что это она таскает, но решил совсем уж не пугать её и поэтому просто вздохнул. — Идём, провожу тебя до землянки. Нельзя здесь бродить, понимаешь? Тебе просто везёт, что не натыкаешься на разведку или засаду.       Маша обладала какой-то удивительной везучестью и невезучестью одновременно. Она то и дело падала во всевозможные канавы, вываливалась в грязи, царапалась обо все в округе кусты, но всегда с какой-то удивительной ловкостью обходила разведку и посты, обманывала солдат и офицеров. А ещё Бог, кажется, обделил её многими талантами (пела она особенно ужасно), зато наградил самым полезным на войне — умением находить еду.       Однажды железную дорогу основательно разбомбили, и на её починку потратили около недели. Еда напрочь перестала поступать в полк, люди днями не держали во рту не крошки, голодали, злились, мёрзли. Поздним вечером дождливого, противного дня майор Ставицкий, промокший и усталый, шёл к себе в блиндаж с батареи. Увидел огонёк в девчачьей землянке, решил ненадолго зайти. Снайперы сидели и, вопреки всеобщему унынию, оживлённо о чём-то болтали. При виде него вскочили, разулыбались, пригласили за стол. Майор удивился, но присел. А через несколько минут в землянку ввалилась вымазанная в грязи с ног до головы мокрая Маша с огромной коробкой консервов в руках. «Я же говорила, что найду!» — заявила она, сияя счастливой улыбкой. Майор Ставицкий душу готов был продать, чтобы любоваться этим светом подольше, но тут Сомова обратилась к нему: «Видите, товарищ майор, наша Маша всегда что-нибудь да принесёт». Тут Маша увидела его, уронила ящик на пол и быстро отвела глаза.       Они уже почти пришли, миновав блиндажи разведчиков и артиллеристов, когда она споткнулась о какой-то корень и выронила из рук свою траву. Тут же охнула, присела, стала лихорадочно шарить по земле, собирая тонкие стебли. Майор тяжело вздохнул и присел рядом, повертел в пальцах собранные травинки, протянул ей. Маша несколько секунд смотрела на него с опаской, потом всё-таки взяла — осторожно, чтобы не дотронуться до его руки — и вдруг покачнулась, болезненно зажмурилась, подавшись вперёд, чуть не упала с корточек на коленки, судорожно схватилась за его вытянутую ладонь.       У майора похолодело внутри абсолютно всё: так падали вперёд люди, которым пуля попадала между лопаток. Но спустя мгновение Маша открыла глаза, глубоко вдохнула, нахмурилась, помотала головой. — Я не спала совсем… — пробормотала смущённо. — Не знаю, закружилось…       А он… он даже двинуться боялся. Потому что тёплые тоненькие пальцы цеплялись за его широкую ладонь. Тёплые. Машины.       Она вдруг подняла взгляд с земли на их сцепленные руки. Зрачки расширились, губы раскрылись. В ту же секунду из ладони майора Ставицкого пропало спасительное тепло. — О, простите, простите, простите… — заголосила она, вставая и отшатываясь. — Простите, товарищ майор, простите меня, я не специально, только не стучите рукой, пожалуйста! Только не… Ох, простите меня, я не хотела!       Ладони майора почему-то вдруг стало очень холодно. А щекам — горячо. Смотрел он на Машу до того пристально и болезненно, что она совсем помертвела, осеклась, замолчала, а потом испуганно, шёпотом спросила: — Что? — Ничего, — пробормотал он в ответ и, чтобы хоть как-то покончить с этим, спросил: — Что ты в лесу делала? — Я… я молилась. — Молилась? — Лесным духам! — выпалила она и осторожно взглянула на него: станет или не станет смеяться. Но майору было не до смеха. — Ты что, язычница? — нахмурился он, когда они снова пошли. — Нет, я православная! — почти обиженно воскликнула Маша. — Просто меня завтра Колдун обещал на задание отправить. На настоящее! И Таню тоже. — И поэтому ты молилась лесным духам? — спросил он, боясь спугнуть неожиданную разговорчивость.       Маша шла всё так же далеко от него, но в глазах её вспыхнул и разгорелся вдруг знакомый ему живой огонёк. — Конечно, мы же в лес пойдём! Чтобы лесные духи меня защитили, нужно им помолиться. Так все бабушки в моей деревне говорили. Нужно найти самый старый клён и к его корням принести веточки полевого хвоща, полыни, гусиного лука, зверобоя, кипрея, горца перечного и валерьяны, — затараторила она, — и положить их под корни, а потом сказать: «Духи, духи, приходите, лихи беды отведите, защитите, духи, нас в полночи последний час». А потом надо ещё закопать сушёную землянику.       Ставицкий несколько раз моргнул. — …землянику? — Конечно! Я почти всё нашла, вот, — она потрясла букетиком трав в руке. — Только клён старый никак не могу найти. Вот ходила и искала. — Не нашла? — Не нашла, — сокрушённо выдохнула Маша.       На лице её вдруг отразилась такая искренняя беспросветная тоска, что у майора сердце ёкнуло. Думал он недолго. — Пойдём покажу, где клён есть. — Вы правда знаете?! — Правда.       Майору Ставицкому тридцать семь, скоро уж тридцать восемь; его виски совсем белы. В половину третьего майской ночью майор Ставицкий закапывает сухие листья земляники под клёном рядом со светленькой девчушкой, которая заговорщически шепчет нелепые слова, и чувствует себя до неприличия молодым.

***

      Таня была уверена, что больше всего на фронте ей будет хотеться домой; но хотелось только есть, спать и мыться.       Пожалуй, с едой и сном всё было не так уж плачевно. Плохо есть Таня почти привыкла ещё в училище. Здесь, конечно, было ещё хуже, но питерская тренировка даром не прошла: есть хотелось Тане везде и всегда, но, по крайней мере, особых мучений голод ей не причинял. Она научилась жить с ним, почти не обращая внимания, только постоянно ощущая в животе ненавязчивое, противное тянущее чувство.       Со сном дело обстояло чуть хуже, особенно в последние дни. На смену дождливому апрелю пришёл сухой и безветренный май. О наступлении открыто не говорили, но ждали, чувствовали его каждой клеточкой, а потому готовились. Дни и ночь напролёт Таня вместе с девчонками рыла укрепления, стирая ладони в кровь, таскала какие-то бесконечные ящики, готовила себе позиции. Таня благодарила Бога, если ей удавалось поспать хотя бы часа четыре. Сначала было ужасно тяжело: веки слипались, ноги просто не двигались, голова гудела, но к маю она привыкла, вместо сонливости ощущая лишь какую-то постоянную лёгкость во всём теле.       А вот невозможность помыться сводила её с ума, особенно первые дни.       Началось всё с того, что прекрасным ясным вечером Машка, расчёсываясь обломком какого-то гребешка, обнаружила у себя вшей. За ней — Валера, потом Надя, а потом и Таня. Рут над их причитаниями и слезами только посмеялась. Сказала постричься, если не жалко, а если жалко — можно и так ходить. Мол, всё равно вывести их в таких условиях невозможно.       Машка сразу же отрезала надоевшие ей волосы по уши. Валера, Надя и Настя Бондарчук продержались чуть дольше. Таня пока не сдавалась, каждый день со слезами распутывая клубок длинных, густых, свалявшихся волос. По утрам (или когда было время) она тщательно заплетала тугую косу, сворачивала её в пучок, прятала под кепку, но за день волосы всё равно собирали в себя всевозможные листики, травинки, камешки, и каждое расчёсывание обращалось в пытку.       В середине апреля зарядили непрекращающиеся дожди. Все вокруг ходили грязные, потные, в непросыхающей вонючей одежде. В окопах временами мутная вода доходила до голени, забираясь в берцы.       И во время всего этого — непрерывная, изнуряющая работа, окопы, окопы, окопы, бесконечная земля, нескончаемые, оглушающие канонады, грязь, голод, холод, сотни серых, усталых, измученных, небритых лиц вокруг.       Таня думала, что умрёт — или по крайней мере сойдёт с ума.       Но наступил май, вода высохла, горячее солнце подсушило землю, Таня с девчонками и Рут по очереди съездили в девяносто шестую дивизию, километров за сорок от них. Помылись в грязной речке, которая показалась Тане раем, и жизнь как-то наладилась. — Как хотела меня мать ой да за первого отдать, а тот первый — он да неверный, ой не отдай меня мать! — голосила Машка, шагавшая слева.       На лес и поле опускался тихий, безветренный майский вечер, окутывал низины и невысокие кустики сизым туманом. Деревья не шевелились, но воздух, сыроватый, мутный, то и дело вздрагивал от то приближающихся, то отдаляющихся выстрелов и разрывов. Изредка, когда снаряды ухали совсем уж близко, судорожно колыхались тонкие стволы берёз и осин, дрожали на них светло-салатовые, едва проклюнувшиеся листочки.       Девушки шли быстро, от выстрелов не вздрагивали, только изредка беспокойно поднимали глаза на темнеющее, всё в красных закатных сполохах, небо. Хотели добраться до темноты. — Как хотела меня мать да за другого отдать, а тот другий ходит до подруги, ой не отдай меня мать! — На нас сейчас вся разведка вражеская выйдет, — проворчала Таня, беспокойно оглядываясь на тянущийся по правую руку тёмный лес. — Можешь ты потише петь? — Как хотела меня мать да за третьего отдать, а тот третий — что в поле ветер, ой не отдай меня мать! — во всю силу лёгких провопила Машка, перевесила винтовку с левого плеча на правое и засмеялась: — И-и, как какая тут разведка! — Слава Богу, если наша, — Таня ещё раз покосилась в сторону леса. — Да успокойся ты, придём уже сейчас. Вот придём, поедим, печку затопим, спать ляжем, — мечтательно улыбнулась Машка. — Ещё раз поедим потом. Ой, — вдруг весело взвизгнула она, махнула рукой и пустилась вприсядку, — ой, как хотела меня мать да за четвёртого отдать, ан четвёртый — ни живой ни мёртвый, ой не отдай меня мать!       С одиноко раскинувшей ещё голые ветви осинки взлетела сорока. — Есть конец у этой песни? — спросила Таня, не в силах сдержать улыбку. — Сколько там женихов будет? — Пятый — пьяница проклятый, шостый — мал да не дорослый, — засмеялась Маша. — А седьмой? — А тот сёмый, пригожий да весёлый! — Ну, слава Богу! — А тот сёмый, пригожий да весёлый, да не хотел он меня брать, — захохотала она, наконец закончив странный танец, и пошла рядом с Таней. — Ой, Таня, дашь ты мне свою фенечку на завтра? Когда мы пойдём на задание?       Таня нахмурилась, рассматривая сине-зелёную пыльную полосочку на левой руке — Сашкин подарок. — Зачем тебе? — Она же счастливая! — затараторила Машка, и глаза её загорелись. — Вот ты её носишь-носишь, и ничего с тобой не случается! — Да и с тобой ничего не случается, — резонно заметила Таня. — Да нет! Я всё время куда-нибудь да угожу, то поскользнусь, то в яму какую наступлю, — сказала Маша и тут же, будто в подтверждение своих слов, споткнулась о какую-то корягу, едва не полетев на землю. — А тебе она всё равно не нужна. — Почему это не нужна? — улыбнулась Таня, с радостью различая впереди знакомые очертания кривеньких кустиков — хорошо замаскированных орудий батареи Черных. Слава Богу, значит, почти пришли.       Шли с передовой. Целый день ползали по траншее, выбирали позиции, подготавливали их. В случае наступления им обязательно нужна будет позиция, защищённая, невидимая, удобная, и причём не одна: после двух-трёх удачных выстрелов надо её менять, иначе рискуешь стать жертвой вражеского снайпера или артиллерии. А ещё — позиции наблюдения, безопасные пути отхода. Словом, работы было хоть отбавляй, и Таня с четырёх часов утра ползала по высохшей земле, копала, наблюдала.       Иногда осторожно выглядывала из-за неровного края траншеи. Смотрела, щурилась, пристально разглядывала американскую передовую в прицел СВД. Утренний туман спадал, расплывчатый серый горизонт светлел, мутные очертания приобретали чёткую форму. В шестистах метрах Таня явно различала верхушки реденьких низкорослых деревьев и волнистую, неровную линию вражеского переднего края.       Странно. Будто никого и ничего нет. Повсюду замерла спокойная предрассветная тишина, даже птицы ещё не пели. На секунду Тане подумалось: нет никакой войны. Вон сплющенное болотце, вон оголённая рощица, вон какие-то развалины — где же тут война-то? Только вдруг в американском окопе мелькнула, заставив Таню вздрогнуть, зелёная каска. Мелькнула и скрылась.       И странно было ей сознавать, что это тихое, пустынное место полно людей, готовых убить друг друга. Вон там, на десять часов, виднеется вовсе не холмик — это, должно быть, вражеская землянка; дальше — совсем не куст, а пулемётное гнездо, а вон та пустая рощица наверняка напичкана вражеской техникой.       Странно было думать, что это безлюдное, пустое пространство совсем скоро взорвётся, взлетит на воздух, обагрится человеческой кровью. Может быть, и её кровью тоже. — Как почему не нужна? — вырвав её из мрачных мыслей, снова затараторила Машка. — А зачем она тебе? Тебя и так лесные духи сохранят.       Таня, конечно, знала, что Широкова во что только ни верит: и в водяного, и в лешего, и привидений боится, как огня, хотя крестик носит и зачастую истово молится Богу. Знала, но всё-таки засмеялась. Лесные духи. Замечательно. — Да чего ты смеёшься, правда же! Они нас точно защитят. Мы вчера им с товарищем майором молились. — С кем с кем? — хохотнула Таня, представив этого высоченного, грознющего майора Ставицкого, молящегося духам ночью вместе с Машкой. — Ты что, мне не веришь?! — Верю-верю, — Таня постаралась сделать серьёзное лицо, но снова засмеялась. Маша насупилась. — Ну и пожалуйста, и не верь. А только когда ты завтра живая и невредимая вернёшься с задания, тогда и поблагодаришь.       Таня уж хотела ответить что-нибудь подруге, но тут из-за кустов перед ними возник капитан Черных, командир батареи. Волосы его, будто насмехаясь над фамилией владельца, были совсем светлыми, почти платиновыми. Черных широко улыбнулся им. — Девчушки! Какими судьбами?       С тех пор как капитан Коваль в темноте теплушки назвал их девчушками, все вокруг почему-то сочли свои долгом обращаться к ним именно так. — С передовой, Николай Сергеич, — устало улыбнулась Таня, перевешивая винтовку с одного уставшего плеча на другое. — Вы тут как? — Мы позиции готовили! — гордо воскликнула Машка, и Черных, зашагавший рядом с ними, шутливо нахмурился. — Ну, это дело серьёзное, молодцы! С нами-то что случится? Что, к наступлению готовитесь? — Готовимся. — Молодцы. Вы не робейте, стреляйте метко, батарея уж вас прикроет, — Черных улыбнулся, сверкнув желтизной зубов. Закурил. — Чаю-то не хотите? Мы печку топим, недавно закипел. Мы бы вас угостили, да и отогрелись бы. Озябли небось?       Машины глаза тут же загорелись, но Таня, опережая её кивок, быстро сказала: — Да мы хотим засветло прийти, товарищ капитан. Спасибо. — Ух, так уж товарищ капитан, — засмеялся Черных. — Брось ты это, Лиса. Все в одном полку служим, товарищ младший сержант, — передразнил он её и снова улыбнулся.       Артиллеристы принадлежали к полковой аристократии. Жили они богато и дружно, одной большой семьёй, хозяйство их было поставлено на широкую ногу. Владели восхитительным алюминиевым чайником и огромной эмалированной кастрюлей, в которой варили себе необычайно вкусные супы из всего, что росло. А ещё пели артиллеристы так, что заслушаешься.       Таню тянуло к ним, конечно, не меньше, чем Машку. Своих полковых девчушек артиллеристы всегда встречали с распростёртыми объятиями, грели, поили горячим чаем, почти всегда что-нибудь из еды давали с собой. Обязательно затягивали какую-нибудь песню. Гузенко, тот самый, которого так долго искала Таня в свой первый день на фронте, оказался обладателем просто великолепного лирического баритона, и Танино меццо-сопрано звучало с ним просто замечательно. Иногда свободными вечерами они садились и пели — больше русские народные песни. А однажды — даже итальянскую арию. Хлопали им каждый раз долго и громко.       И сейчас Таня бы с удовольствием заглянула на огонёк к артиллеристам, но, признаться, очень уж она беспокоилась за Валеру. Ту отправили ещё ночью в соседнюю дивизию с каким-то донесением. Всё утро, ползая по земле, Таня тревожно прислушивалась; канонада гремела где-то слева, далеко, километров за сорок, и очень могло случиться, что именно там. — Ну, хорошо. Погодите только одну минутку, — Черных, отстав от них, вдруг скрылся в кустах и через полминуты появился с чем-то в руках. Протянул Машке в руки носовой платок. — Ну, с Богом. Идите, сейчас уж стемнеет. Как Колдун там, всё хорошо? — Всё хорошо, Николай Сергеич. — Ну и хорошо, что хорошо. Лиса, Сныть, — он шутливо поклонился и торопливо пошёл по направлению к батарее, от которой ушёл, провожая Машу и Таню, уже метров за семьдесят.       Машка быстро развернула платок: внутри оказалось четыре кубика сахара. Она счастливо улыбнулась и быстро спрятала их в карман. — Ух, попьём сейчас чаю, — замечталась она и вдруг нахмурилась. — Нет, ну ты слышала? Уже и артиллеристы знают. Вот зачем вообще эти клички идиотские было давать? И главное у всех нормальные, куда ни шло ещё: Лиса, Дворняжка. А я — Сныть! Сныть! Это что вообще за слово такое? Это же Бог знает что! Сам он сныть!..       Машка продолжила возмущаться. Родные холмики полковых землянок быстро приближались, солнце бросало последние лучи на дымчатый кустарник, зеленевшие новой травой луга и чёрных ворон, с голодным карканьем перелетавших с места на место.       Вслед за Машкой Таня с наслаждением вошла в натопленную, сухую землянку, повела носом: боже, как же потрясающе вкусно пахнет ещё горячий суп! И как же хорошо приходить сюда, зная, что еда, если она есть, всегда будет горячей и на столе! А ведь всего две недели назад ничего этого не было. Они, грязные, промокшие, заходили в такую же грязную и промокшую землянку, ёжились, поздно ночью под дождём бегали за едой. Но в один прекрасный день к ним переселилась, как и обещала, Аля.       Бог знает, как у неё хватало времени на всё. Аля с утра до ночи пропадала в санчасти, работала не покладая рук и каким-то непостижимым образом успевала заботиться о «своих девочках». Ей вечно казалось, что они — героини, и она непрерывно твердила Тане: «Нет, я бы ни за что снайпером не стала, ни за что. Как представлю, что лежишь и видишь американца прямо в прицел… Бр-р! Нет, вы, девочки, смелые, а я ужасная трусиха». Так говорила Аля, под ураганным огнём вытаскивающая с поля боя раненых, Аля, таскавшая на себе окровавленных девяностокилограммовых мужчин, Аля, оторванные конечности, кровь и смерть для которой стали повседневным зрелищем. «Вы, девочки, смелые, а я ужасная трусиха», — говорила она Тане, которая, как истинная героиня, только и умела, что рыть окопы.       Кроме Маши и Тани, в землянке оказались Рут и совсем похудевшая за последнее время Вика. Обе они подшивались. — Девочки! Что-то вы долго, мы уже волноваться начали. Как дела? — улыбнулась Вика, помогая донельзя уставшей Тане стащить с плеча тяжёлую винтовку. — Садитесь, садитесь. Я вам сейчас супу налью. Какой сегодня суп! Только понюхайте, как пахнет! — Ты сама-то поела? — осведомилась Таня, вытягивая уставшие ноги и оглядывая худенькие руки Вики. — Валера не появлялась? — Не появлялась пока, да уж наверное сейчас приедет. Я поела. Ну, рассказывайте, что там на передовой? — Хватить кудахтать, Осипова, замолчи и сядь, в глазах рябит, — раздражённо отозвалась из угла Рут.       Вика тут же послушно замолчала, Маша скривила какую-то невразумительную рожицу. — Si méchant**, — пробормотала она.       Жила и училась Машка в деревне, но тётя её была учительницей французского языка и считала своим долгом, приезжая на лето в гости к Машиной семье, обучить многочисленных племянников, что, в общем, ей вполне удалось. Усваивала Машка всё новое быстро, только ужасно ленилась, так что к двадцати годам шпарила она на французском запросто, не зная при этом никаких правил грамматики. Иногда, ещё в училище, когда становилось скучно, они болтали с Таней.       Но сейчас Таня только кинула на подругу укоризненный взгляд и принялась быстро хлебать уже подостывший суп из какой-то травы. — Ну а что? — пожала плечами Машка. — Это же правда! — Quand je mange je suis sourd et muet***, — поучительно проговорила Таня. — Assez****! — вдруг резко бросила Рут и, отложив китель, строго посмотрела на них. Маша раскрыла рот. — И тебе на заметку, Лиса: такой поговорки на французском нет. — Ты что же, знаешь французский? — всё никак не приходя в себя от изумления, пролопотала Машка. — Училась на синхронного переводчика, — коротко бросила Рут и снова взялась за шитьё, ниже опустив голову.       По её лицу мелькнула тень. Таня много раз видела её: это была тень пережитой боли. Она вечно возникала на лицах тех, кто кого-то потерял.       И Тане вдруг почему-то стало так жалко эту вечно неласковую, неразговорчивую суровую девушку. От парней она слышала, что ей всего-то двадцать один, но эта самая тень пережитого тяжело легла на её лицо, придавила его, вытащила наружу тёмные круги под глазами и сеточку тоненьких морщинок; а глаза Рут в минуты, когда она думала, что остаётся одна, смотрели вокруг с такой беспросветной, глухой тоской, что Танино сердце сжималось. Должно быть, пережила она и впрямь что-то страшное. Может быть, всю семью убили. Может быть… Да гадать тут было бесполезно. У каждого здесь своя боль. — Ничего себе, у нас тут целая группа французов подобралась! — засмеялась Машка. — Будем болтать теперь всё время, да, девочки?       Рут кинула на неё уничтожающий взгляд. Таня тоже Машкиного весёлого настроения не разделила. — Девчонки! — Валера, весёлая, завёрнутая в какой-то огромный грязный ватник, появилась на пороге.       У Тани сразу отлегло от сердца. Она принялась было усаживать Ланскую, кормить и греть её, но та только отмахнулась: — Ух, где я была! Как они меня накормили! И ватник вон дали, а ещё я так хорошо в машине поспала! — хвасталась она, глядя на Таню счастливыми глазами. — Это вы садитесь лучше поближе к печке. Ели? Ну, ладно. Хорошо вам? — Хорошо! — хором ответили все втроём. — А сейчас будет ещё лучше! — воскликнула Валера и вытащила из сумки несколько маленьких конвертиков. — Так, танцевать сегодня будем? — Давай быстрее, Валерочка! — Ну, хорошо. Маше, — принялась она раздавать конверты, — Вика, твоё… Тане… Да ты богачка, три конверта! И вот ещё для Насти, положу ей на постель. И мне!       Греясь у печки, Таня с замиранием сердца открывала только что полученные письма. Одно было фронтовое, от Марка, другое — домашнее, полное заботы, милых, мирных новостей: Вика сдала экзамены в музыкальной школе, Димка утопил в ванной её кукол и подрался с соседским мальчишкой, притащил с улицы какого-то ободранного кота, и теперь его называют Вареником…       Марк писал коротко, криво: времени, видно, совсем не было. Указал номер полевой почты, обещал скоро написать ещё.       Непривычный серый конверт пришёл и из Санкт-Петербурга. Таня, не в силах сдержать счастливой улыбки и набежавших на глаза слёз, читала, что Сашенька папиными стараниями растёт и толстеет не по дням, а по часам, умеет читать почти все слова и уже почти не дичится ни папу, ни Ригера. «Часто вспоминает тебя, — писал папа, — спрашивает, когда Таня придёт за ней и заберёт к себе жить. А на днях, представляешь, тащит мне какой-то затёртый альбом. Нашёл я там твою карточку и карточку л-та Калужного А. А. Очень она эти фотографии бережёт».       Таня на секунду оторвалась от чтения, прижала замасленные мятые конверты к груди, улыбнулась, обернулась на девчонок: они читали взахлёб, и у каждой на губах играла завораживающая, счастливая, дрожащая улыбка. Рут хмурилась, не смотря вокруг, и ожесточённо тыкала иглой толстую ткань кителя. — Смотри, Лисёнок, смотри, — Валера порывисто села на Танину лежанку, сверкнула счастливыми глазами, возбуждённо показала неровные прыгающие буквы письма. — Миша пишет! Живой! Смотри, смотри, медаль Жукова ему дали… Вот! «За отвагу, самоотверженность и личное мужество, проявленные в боевых действиях при защите Отечества и государственных интересов Российской Федерации». Он, Лисёнок, представляешь, очень какую-то важную задачу разведывательную выполнил. Ах, Таня, как же хорошо-то… Как жить хорошо! Да? Правда?       Таня засмеялась, сама не зная чему, и обняла Валеру. — Очень хорошо! — А мне, девочки, ничего сегодня не было? — спросила Надя, входя в землянку и с одного взгляда заметив письма в руках подруг и общее радостное возбуждение.       Скоро уж девять месяцев, как без вести пропал Надин муж. — Тебе завтра будет, — ответила Таня. — Вот увидишь. У меня предчувствие такое. — Смотри же, чтобы было! — Надя шутливо погрозила ей пальцем и улыбнулась, но тяжёлая морщинка между её бровей не разгладилась. — Ну, девочки, расскажите мне ваши новости, раз уж у меня своих нет.       И они, усевшись у огня, принялись снова и снова перечитывать друг другу домашние письма.

***

      Тане по-прежнему изредка, когда вражеские орудия грохотали особенно громко, снился серый гладкий бок бомбы с чёрными-чёрными крупными буквами «Flatchar's industry».       Вот и сейчас она проснулась, чувствуя холодные капли пота на лбу. Несколько секунд смотрела по сторонам, привыкая к темноте. Сосчитала девчонок: Валера спала напротив, подложив под голову обе руки и съёжившись, Машка, по своему обыкновению, дрыхла, широко раскинув руки и ноги. Настя спала тоже, сжавшись в комочек. Никого больше в землянке не было.       Тянуться к Валериным часам было неохота, но, судя по сероватому сырому воздуху, приближалось утро. Пора, стало быть.       Таня быстро села, опустив ноги в берцы. Пощупала карманы. Вынула и положила на стол несколько наскоро написанных вчера вечером писем: маме, папе, Сашеньке и Антону. На случай, если сегодня она не вернётся.       При слове «Антон» мозг лихорадочно заработал, снова тревожа в Тане привычное беспокойное чувство, но на этот раз она сразу же оборвала себя. Нет, не сейчас. Обо всём этом она подумает потом — если вернётся. А если нет — на то эти письма и были вчера написаны.       Услышала за собой шаги, обернулась и увидела Колдуна, уже одетого и собранного. Он внимательно окинул глазами землянку, остановился на Тане. — Встала? Хорошо. Начало четвёртого, пора. Сныть буди.       Таня быстро растолкала сонную Машку, вместе с ней нехотя поела холодный вчерашний суп, поцеловала спящую Валеру в лоб, оставив свои письма у неё на лежанке, накрыла её тем самым грязным ватником, пропахшим кострами и чьим-то потом, завязала тесёмки плащ-палатки на шее, взяла в руки остывшую винтовку. Ещё раз уже на пороге оглянулась на уютную землянку, будто хотела впитать в себя каждую чёрточку, каждую деталь. Шагнула в предрассветный сумрак.       Дул неприятный ветер, какой бывает только в последний час ночи, и кое-где под ногами уже появлялась роса. Всё вокруг было тихо, и лишь изредка на востоке то там, то здесь трепетал неровный свет американских осветительных ракет, бледнеющий на фоне чуть посветлевшего неба.       У землянки они стояли вчетвером: Колдун, Рут, Сныть и Лиса. Зябко кутались в плащ-палатки, изредка перебрасывались двумя-тремя словами. Колдун то и дело почёсывал шапку соломенных волос и поглядывал на часы. Таня мёрзла. Рут стояла прямо, будто в карауле, и пристально глядела на восток. Машка зевала. — С Богом, пора, — негромко сказал Колдун. — Сверим часы, Рутакова. — Три тридцать три. — Тридцать две. Спешишь, как всегда. Задача ясна? — он внимательно поглядел на Рут и на Машу. — Дальше семьдесят шестого не ходите.       В больших, серых, уставших глазах Колдуна вдруг вспыхнул блуждающий злой огонёк. Он исподлобья посмотрел на Рут. Рут — на него, и в её обычно строгом и спокойном взгляде вдруг тоже почудилась Тане небывалая загнанная злоба. — Рано или поздно прикончим этого гада, — тихо проговорила Рут сквозь зубы. — Гонсалес не бессмертный. Не волнуйтесь об этом, товарищ прапорщик.       Несколько секунд Колдун стоял молча, низко опустив голову. Потом кивнул резко, повёл плечом. — Ну, с Богом. Удачи. Лиса, не отставай.       Жестом пригласил Таню следовать за собой и быстро пошёл по мокрой траве в сторону леса, за которым находилась передовая. Рут, сердито ухватив Машку за рукав, повела её на юго-восток. Маша ещё несколько десятков метров оборачивалась, весело показывая Тане руку с сине-зелёной фенечкой и лопоча что-то про лесных духов. — Куда идём, товарищ прапорщик? — спросила Таня, догнав Колдуна. — На нейтральную выходить будем, к оврагам, — мрачновато кивнул он, снова пройдясь рукой по волосам. — Вечно там всякая гниль ошивается. Только через болото не перейдём, придётся по вражескому тылу на позиции выходить.       После недолгого колебания Таня всё же решила спросить: — А кто такой Гонсалес? — О, — широкие брови Колдуна чуть взлетели вверх, на губах появилась жёсткая усмешка. — Неужели не знаешь, Лиса? Среди снайперов только о нём и разговоров. Джозеф Картер Гонсалес, лучший американский снайпер. Неуловимый, — ветка зло хрустнула под ногами Колдуна, — непобедимый, — он сжал зубы, — бессмертный.       Таня уважительно замолчала, искоса поглядывая на вновь ставшее бесстрастным, красиво очерченное лицо Колдуна. Старые личные счёты?..       Когда они быстрым шагом добрались до леса, туман на востоке уже немного порозовел и холодный сырой ветер стал ещё неприятней. Тёмный ранний рассвет едва брезжил над дымчатыми верхушками деревьев.       Первые километра три шли осторожно, но довольно быстро. Компаса у Тани не было, но, судя по тому, как перемещалось розовое рассветное марево, она поняла, что обходят они свой передний край с востока и что, судя по расстоянию, которое уже прошли, вот-вот окажутся на уровне вражеских окопов.       Таня не ошиблась. Они вступили в самую опасную полосу. Не раз, прижимаясь лицом к холодной сырой земле, вспоминала Таня мягловские тренировки. Ползли медленно, сначала Колдун, потом, на расстоянии двадцати метров, Таня. Колдун поднимал руку — она тотчас останавливалась и замирала, всем телом прижимаясь к земле; вытягивал руку в сторону с наклоном к земле — она неслышно искала себе укрытие, ползла к кустам или дереву; показывал вперёд — двигалась вперёд; махал назад — медленно пятилась назад.       Небо над Таниной головой светлело, но в лесу по-прежнему царила полутьма и мёртвая пугающая тишина. Лес притих, только раз где-то далеко ударила пушка да отзвучала короткая пулемётная очередь.       И было бы ей спокойно, если бы не замечала Таня сотни признаков того, что здесь, прямо у неё под носом, затаилась война. Вот под правой ногой опасно хрустнула сплющенная, пробитая осколком вражеская каска; слева, на кусте, висел обрывок синего телефонного шнура; там, где лес внезапно стал пореже, были переломаны осинки и примят кустарник — может, здесь недавно прошли танки; к запахам леса примешивалась резкая вонь бензина и масла.       Таня мёрзла и мокла, локти болели от постоянной нагрузки на них, но Колдун полз впереди, не чувствуя, кажется, ни страха, ни усталости. Вдруг он резко поднял руку. Таня припала к земле, прижалась к ней носом, щеками, замерла и вдруг услышала.       Увидела.       Левее, в каких-то двадцати-двадцати пяти метрах от неё. Три тёмные фигуры в плащах и касках. Шли друг за другом, осторожно, но особенно не таясь. Будто по своей земле ходят, гады.       Внезапно до неё дошло: да ведь это же они. И каски эти, глубокие, словно котлы, их, и плащи тоже их. И негромкие, каркающие, лающие слова — тоже их.       И почувствовала не то что страх — липкий, ни с чем не сравнимый ужас. Они здесь, они идут от неё совсем близко, стоит им только повернуть голову, приглядеться повнимательней — и увидят её распластавшееся по земле, сплюснутое маленькое тело. Она почувствовала, как кровь отливает от лица, а пальцы вгрызаются в мокрую землю. Тихо, ощущая собственное сердцебиение, повернула голову от них, упёрлась лбом в траву, закрыла глаза.       И почти не поверила, когда голоса и шаги постепенно затихли. Осторожно подняла голову, прислушалась: тихо. Вздохнула. Провела ладонью по мокрой траве, приложила её к лицу. Нет, нет, только не идти сейчас. Нужно же хоть немного отдохнуть после такого! Пусть Колдун хоть обмахается, она просто не может встать с земли. Ни за что не поползёт, не сможет.       Колдун махнул рукой. Таня поползла.       Спустя час снова остановились. Несколько минут лежали, слушали, смотрели, а потом Колдун подозвал её к себе. С огромным облегчением Таня наконец оказалась возле живого человека, жадно вгляделась в него — и почти не узнала. Южные округлые черты лица Колдуна обострились. Глаза, светло-серые и обычно ласковые, смотрели вперёд цепко и холодно. — Мы у оврагов. Выходим на позицию, Лиса, — одними губами прошептал он. — Смотри в оба. Их здесь, гадов, как собак нерезаных.       Проползли ещё пару метров совсем неслышно, слева потянулось болотце. Двигались по компасу Колдуна в направлении речки. Вокруг было туманно и безлюдно.       Таня всё время вертела головой по сторонам, опасаясь снова наткнуться на вражеский патруль, и вдруг увидела в паре метров от себя что-то странное. Низенькая трава была примята, а на земле отчётливо виднелись странные следы: сначала глубокая круглая вмятинка, потом — длинная неглубокая полоса сантиметров в сорок. Начинался след где-то впереди и уходил назад, туда, откуда они приползли.       Таня тихонько тронула Колдуна за плечо. Он быстро придвинулся к ней, замер, внимательно посмотрел. Потом вдруг почему-то зло усмехнулся и задорно посмотрел на Таню. — Ах ты, тварь ползучая… — пробормотал тихо. — Хитрая ты тварь, но и мы чай не дураки. Смотри, на что похоже? — он указал Тане на следы.       Таня пожала плечами. — Как будто полз кто-то. Вот от локтя ямка, а дальше от руки. — Вот именно, полз. А кто по лесам ползает? Одни снайперы. Ах ты, гадина, — повторил он. — Вы хотите сказать, что он за нас заполз? И теперь у нас на хвосте, будет по нам сзади стрелять? Нам… нам то есть теперь на другой берег реки нужно, да? Ну, чтобы мы к нему лицом оказались. — Да он на это и рассчитывает, Лиса. Ты что, думаешь, снайпер за собой просто так такой след оставит? Хрена с два, если он, конечно, совсем не идиот, — Колдун нахмурился, но потом снова ухмыльнулся. — Думает, мы сейчас на другой берег заляжем, а сам он возьмёт да и обойдёт. Снова к нам сзади подберётся, с той стороны. А мы, дураки, будем лежать и ждать, что спереди выползет. Как же, будем мы! Быстро, Лиса, времени совсем нет.       Они проползли ещё несколько десятков метров и из-за кустов увидели крутой земляной склон, сплошь поросший кустами, а внизу — неширокую извилистую речку всю в камышах. Несколько минут выжидали, смотрели. Берег хоть и был пуст, но внушал опасение. — Надо спускаться, пока совсем не рассвело, — Колдун качнул головой и спрятал бинокль. — Мы разве на тот берег? — Нет. Нужно к речке, вниз. Ему же на тот берег надо, понимаешь? Чтобы к нам сзади подойти. Он-то думает, мы туда полезем. Значит, будет где-то тут проходить. Если заляжем здесь, на этом берегу, может на нас наткнуться. На том опасно, он только того и ждёт. Вниз надо.       Таня внимательно, чуть прищурившись, рассматривала мутную речку внизу и чёрные, гниловатые камыши, покачивающиеся в предрассветных сумерках. Приметила на девять часов хороший, крупный, уже в листьях куст, указала на него Колдуну, но тот покачал головой. — Слишком ожидаемо, — он быстро приложил к глазам бинокль, покрутил окуляры, затем спрятал его в сумку. — В камыши пойдём. За мной.       И, ещё раз оглянувшись, соскользнул из кустов вперёд, по глиняному склону, до следующего кустика. — В камыши?! — с отчаянием прошептала Таня, ложась животом и руками в склизкую глину.       Через пять минут она уже лежала среди густых зарослей и внимательно смотрела в прицел винтовки. Они забрались метров на пятьдесят южнее оврага, чтобы легко просматривать верхние его края. Винтовка была удобно размещена на пологой кочке, локоть лежал на остром, но большом камне. Палец замер у спускового крючка. Вокруг была тишина.       Ледяная вода доходила Тане до подбородка. Маленькие частые волны трогали губы, оставляя на них противный илистый привкус. Пахло гнилыми стеблями камышей и ряской.       Текли минуты. Часовая стрелка наручных часов Колдуна перевалила за шесть. Сизый туман, стоявший в речной низинке, почти рассеялся, и рваный восточный край оврага, где снайперы ждали врага, приобрёл чёткие до боли в глазах очертания. — Заявится, гадюка. Чувствую, что заявится, — изредка шевелил губами Колдун. — Тихо тут. — Чем тише омут, Лиса, тем профессиональнее в нём черти, — мрачно заметил он. — Сейчас выползет, гад, вот увидишь. Только не проморгать надо.       Колдун славился на весь полк своей удивительной интуицией. У него на всё был нюх, и Таня верила, покусывая посиневшие губы. Конечно, заявится, и они его, конечно, убьют. Только холодно уж очень.       Таня не отрывала цепкого взгляда от оврага, ни на что не отвлекалась, старалась быть полностью, максимально сконцентрированной и сосредоточенной; и всё-таки где-то в голове проносились, будто поезд, обрывки каких-то мыслей и воспоминаний.       Вот, например, Антон Калужный. Ан-тон. Ан — холодная илистая волна накатывает на губы. Тон — спадает. От Ан-тона с начала апреля нет вестей, но Таня, конечно же, не волнуется. Разве что совсем чуть-чуть. Уж если бы с ним что-то случилось, лейтенант Назаров, наверное, написал бы. Он ведь каждую неделю пишет Валере.       Да только писем его она не читает — складывает, нераспечатанные, под подушку. Ну, даже если и так. Это радостных новостей в армии не дождёшься, а плохие всегда распространяются со скоростью света. Как-нибудь они бы да узнали, если бы что-то случилось.       А ещё Тане казалось (нелепо, конечно), что она почувствует. Обязательно почувствует, если что-то будет не так.       В последние дни беспокоилась она о другом. Много думала: что будет, если её убьют? Мама сможет пережить это, у неё останутся Вика и Димка. Папа — у него работа, жена и, Таня надеялась, теперь и Сашенька. Валеру утешит Миша.       А Антону Калужному хватит ли одной только Мии, чтобы привязаться к этой жизни? Потому что Таня чувствовала, знала, может, и самовлюблённо, и самоуверенно, что она, Таня Соловьёва, что-то значит для этого сурового хмурого человека. Как-то помогает ему держаться на плаву. Может быть, непрерывной руганью с ним, может быть, вечными колкостями, может, редкими тёплыми словами, но она привязывает его к этому миру.       А когда она умрёт? Ну, в самом деле умрёт? Совсем не так, как спрашивала она его тогда в поезде: просто, чтобы узнать, будет ли ему плохо, потешить своё самолюбие положительным ответом. Когда она взаправду умрёт, в крови, земле и поте, когда он узнает об этом — что с ним будет?..       Поэтому и написала она вчера это дурацкое, полное надежды, письмо. Так, как будто уже умерла. Чтобы он открыл его и нашёл в нём утешение, нашёл хоть что-то, чтобы жить дальше…       О том, что будет, если умрёт он, Таня почему-то не думала никогда.       Ан — песок оседает на трясущихся губах. Тон — вода снова отступает. Ан-тон — на каждый слог по одному стуку зубов. Ан-тон.       С низенькой кривой берёзы на краю оврага вспорхнула птица. Полетела, широко взмахивая сизыми крыльями.       «Пусть он знает, что я думаю о нём», — мысленно прошептала она ей вслед, тихонько улыбнулась своей глупости, навела прицел винтовки на берёзу, потом чуть ниже, по кустикам… Остановилась. Навела обратно. Низенький, сплющенный кустик совсем рядом с берёзой, тонкие, гибкие ветви. Между ними, у земли, — едва заметная чёрная точка. Чуть дальше неё, в глубь куста — маленький зелёный холмик, весь в траве. — На два часа, верхний край, первый куст справа после низкой берёзы. Не он? — кажется, совсем не размыкая губ, прошелестела она. С трудом сдержала кашель, когда вода попала в рот. Даже не выплюнула её, замерла. Боковым зрением уловила усмешку на губах Колдуна. — Выползла наша змейка из своей норы. Нас ищет. Ну, ищи-ищи, подруженька, поищи, родимая, — едва слышно ответил он.       Таня до боли в глазах вгляделась в чёрную точку — ствол винтовки. Он смотрел чуть левее и выше их, прямо на противоположный берег. — Ну, и куда ты дальше? — щурясь, проговорил Колдун. — Тебе же на тот берег надо, гадюченька ты моя. Давай, давай, ползи.       Она забыла и о холоде, и о сведённых ногах, и о противном ноющем чувстве голода в животе, и о ряске, забившейся к ней под китель, и о склизком иле под локтями. Не отрываясь, следила за холмиком.       Через несколько минут ветви куста чуть шелохнулись, будто от лёгкого ветерка, чёрная точка исчезла, и холмик сдвинулся куда-то за берёзу. Таня беспокойно моргнула, но Колдун, заметив её движение, сказал, не отрывая глаз от обрыва: — Не бойся, Лиса. Теперь никуда не денется. Ему позарез на тот берег надо. Думает, мы ещё не пришли, подлюга.       Действительно, скоро холмик появился ещё левее, притаился среди осинок, ещё через минуту вдруг осторожно поплыл вперёд. В скупых лучах бледного солнца, пробиравшихся из-за деревьев, Таня отчётливо увидела человека — врага. Он точно так же, как они часом ранее, приподнялся на локтях и медленно, осторожно пополз, пачкаясь в размокшей глине, вниз по пологому склону оврага. Дополз до широкого разлапистого куста, остановился, спрятался, затих. Только несколько веточек, торчащих из маскировочной каски, и было видно. Да ещё и серый полупрофиль среди ветвей. — В следующую перебежку, — прошептал Колдун.       За кустом лежал человек. Его чёрные, в сером утреннем свете отливающие синевой волосы чуть выбились из-под правого края каски; густые тяжёлые брови были сведены к переносице, глаза неотрывно смотрели в прицел, губы, сизые, тонкие, сжались в одну полоску. Лоб у него был белый. Форму Таня не видела. За кустом лежал человек, и спустя несколько минут… — Что в следующую перебежку? — вдруг бестолково переспросила она. — Ты выстрелишь. — Ага… — она нахмурилась, ещё раз взглянула на лицо снайпера и вдруг остолбенела. — Что?.. Я? — Ты. Ты выстрелишь. Ты его убьёшь. Что непонятного? Он потом совсем за тот кустарник уйдёт, будет сложно найти. Ты меня поняла? — Так… так точно, — пробормотала она. Снова нашла в прицеле голову мужчины. Перекрестье чёрных линий — прямо у его глаз. Только… пальцы почему-то дрожат. — Он сейчас встанет, и ты убьёшь его, Лиса, — внушительно, предостерегающе произнёс Колдун. — Я надеюсь, у нас с тобой не будет проблем. Он встаёт — ты стреляешь. Ты меня поняла? — Да поняла я! — с неожиданной злостью в голосе прошептала она. Почувствовала, как часто бьётся сердце и как слёзы почему-то набегают на глаза, мешая как следует видеть. Несколько раз моргнула, прогоняя их.       Пальцы винтовку совсем не держали.       Мужчина снова нахмурил брови, чуть сощурился, левой рукой осторожно перехватил ствол винтовки. На лбу показалась длинная продольная морщина. Зубы прикусили нижнюю губу.       «Я его ненавижу, я его ненавижу, я его ненавижу», — лихорадочно зашептала Таня, чувствуя поднимающийся в груди непреодолимый ужас.       Потому что не чувствовала ненависти!       Потому что этот человек ничего не сделал ей!       Потому что он — человек!       Потому что у него тоже есть жизнь, такая же, как и у неё, такая же, как у Антона, есть братья и сёстры, папа и мама, может быть, есть жена и маленькие дети — а она убьёт! Кто ей дал такое право, кто разрешил забирать у людей жизни просто потому, что она так хочет?!       «Нет, не смогу, ни за что не смогу, не убью».       Человек несколько раз моргнул, воровато оглянулся по сторонам, подтащил винтовку, чуть приподнялся и пополз — до следующего куста всего метра два. — Стреляй, — прошептал над ухом Колдун.       Таня отчётливо видела каждое движение, каждый вздох снайпера. Перекрестье чёрных линий — прямо на белом лбу, с которого чуть сползла назад каска, обнажив светлую, влажную от росы кожу.       Снайпер полз, быстро перебирая руками, будто чувствуя, что стоит добраться до полосы кустарника — и он будет в безопасности. Полз, наклонял голову к земле.       Ненавижу. Ненавижу. Ненавижу!       Человек! Человек!! Человек!!! — Стреляй же! — рычит Колдун.       Таня стреляет.       Тут же тихо вскрикивает.       Залитое кровью лицо снайпера медленно опускается в землю.       Она убила! Убила! Убила какого-то незнакомого ей человека! Ничего о нём не знала — и убила!       Таня чувствует на щеках слёзы, чувствует, как трясутся у неё плечи, как она вся трясётся, и кладёт голову на испачканные в грязи и в крови руки.       Когда впереди замаячили знакомые очертания родной батареи, она, всю дорогу молча шагавшая вслед за Колдуном, больше не смогла. Просто скинула винтовку с плеча и легла на землю лицом вверх. Так, чтобы видеть небо. Так, чтобы меньше ощущать колотящую её дрожь и давящий ком где-то в груди.       Несколько минут Колдун терпеливо ждал, стоя неподалёку. Потом подошёл. — Нам пора, Лиса. Вставай, — негромко позвал он. — Надо идти.       И она бы пошла. Ну, честное слово, пошла бы. Да только сил совсем не было, а внутри колотилась одна-единственная мысль, острыми гвоздями прибивая её к земле.       Убила.       Убила.       Убила. — Надо идти, — строже повторил он.       Да как же он не понимает?! — Я человека убила! — громко, яростно вскрикнула Таня. — Я человека убила… — шёпотом повторила она.       Прислушалась.       Кажется, всего-то три слова.       Я. Человека. Убила. — И слава Богу, что убила! — вдруг рявкнул Колдун так, что она отшатнулась. Быстро вытащил из кармана сигарету, нервно закурил, отвернулся, пустил в небо несколько дымчатых колец. Потом обернулся и спросил тише: — Есть у тебя семья?       Таня молча кивнула. — Братья, сёстры? — Да как вы не понимаете, товарищ прапорщик! Он… он же такой, как мы! — задыхаясь, воскликнула она. — Я знаю, что я должна, что это так надо, что война и они враги, но он человек! Как и я, как и вы, человек! — И пусть человек! И, может, неплохой человек, и, может, ты детей без отца оставила! Ну и реви теперь, если охота! — зло проговорил он, сплёвывая на землю. — А только не убей ты его, этот человек пришёл бы к тебе домой, схватил за волосы твою сестру и изнасиловал её! Знаешь ты, что они с Рут сделали? — Колдун быстро посмотрел на неё. — Ну и слава Богу, что не знаешь! А брата твоего в лагеря бы угнали эти люди! Да, Соловьёва, это война. Да, вот она какая. И пусть твои враги хоть трижды люди, ты будешь сражаться с ними и будешь убивать их! — Я не смогу!       Колдун быстро наклонился, схватил Таню за ткань кителя на груди и резко, рывком, поставил на ноги. — Сможешь! — рявкнул он. — Борись за свои мечты, борись за свою жизнь и за жизни тех, кто тебе дорог, потому что если ты не сделаешь этого, не сделает никто! А теперь выбирай, — тихо добавил он, помолчав. — Можешь сидеть здесь. Можешь пойти со мной. Выбирай во имя тех, кого ты уже потеряла, и тех, кого только предстоит потерять. Выбирай, Лиса. Только подумай получше — обратной дороги уже не будет.       Он вдруг сдвинул брови, несколько раз вздохнул и опустился на траву рядом со стоящей Таней. Заговорил очень тихо: — Думаешь, я машина-убийца? Мне ведь тоже трудно было, Лиса. До одного момента. Прислали как-то в самом начале войны девчонок. Таких же, как и вы. Молоденькие были все, красивые, смеялись всё, — усмехнулся он и спрятал лицо в ладони. Через несколько секунд выпрямился и снова заговорил, уставившись в траву: — Я им сразу позывные тоже дал. Ну, кому что попалось. И Муха у меня была, и Косуля… Ну, кого только не было. Возмущались тоже всё, не нравилось им... И девчонка была одна, такая вся из себя неприметная, серенькая, скучная, молчала вечно, а как глаза поднимала… Ну, будто кипятком, понимаешь? Я Розой её назвал. Никого никогда не называл так красиво, а её — назвал. Как ты она была, тоже молоденькая совсем. Маленькая. Всё смеялась, Иваном Палычем меня звала… Ну, и пошли мы как-то раз на задание, как с тобой. Гонсалес этот только объявился тогда, мало про него знали, не боялись особо. Лежим, значит. Смотрим. А я знаю, сосредоточиться надо — а не могу. Она рядом дышит, ресницы, вижу, дрожат. Думаю, вернёмся, ну, и скажу ей, так и так, люблю, жить не могу… А тут раз, знаешь, и выстрел. Я за винтовку, сразу понял, откуда, вижу его, стреляю — промах, да он уж уходит… Я его глаза на всю жизнь запомнил. Думаю, ну, убью тебя, гадина, сам подохну, а убью, ты ж чуть не… А тут смотрю — лежит Роза. Лицом в землю лежит. Мне с тех пор так легко-легко стало. Убивать — проще некуда. А из девчонок тех Рут одна и осталась.       Колдун замолчал.       Тихо шелестел ветер в ветвях деревьев.       Во имя Риты.       Во имя Веры.       Во имя десятков других, чьих имён она пока не знает.       Рита как-то говорила, когда была маленькой, о кусочках сердца, каждый из которых разбивается со смертью любимого человека. И когда разбиваются все двадцать, человек умирает и сам.       Таня всё отдаст.       Прошлого не вернуть, а мёртвых не воскресить. Поднимая с травы тяжёлую винтовку, Таня поднимала на плечи свою судьбу.

***

      Она вернулась днём, почти спокойная. Все свои слёзы уже выплакала, все слова сказала, все пути выбрала. На вопрос Валеры просто и честно ответила: «Тяжело». Немного поела, немного полежала, односложно поговорила с Надей, уже убивавшей, увидела в её печальных глазах немую тёплую поддержку.       И к вечеру отошла. Правда отошла. Когда встретила майора Ставицкого, зачем-то прохаживающегося недалеко от их землянки, даже улыбнулась, вспомнив выдумки Машки про лесных духов. Спокойно ответила на его точные и краткие вопросы о задании, приняла поздравления с первым убитым. Сказала, что Машка пока не возвращалась, но, по словам Колдуна, поводов для беспокойства ещё нет, так как пошли они с Рут далеко. Майор кивнул и беспокойно оглядел залитый солнцем горизонт.       А Машка вернулась в пять. Тихо, не проронив ни единого звука, зашла в землянку, кинула на лежанку вещи и так же молча вышла. Нашла её Таня потом метрах в двухстах сидящей на земле и неотрывно смотрящей вдаль. Молчащей, что для Машки уже было необычным. Таня тихо присела рядом и только тогда заметила тёмно-бардовое пятно крови в районе Машиных рёбер. Ткань её кителя была криво порвана, под ней алел бинт.       Несколько минут обе молчали. Маша упрямо кусала губы, а потом вдруг вскочила, покачнувшись, зашагала туда-обратно и запела отчаянно громко:

Колокольчики мои, Цветики степные! Что глядите на меня, Тёмно-голубые? И о чём звените вы В день весёлый мая, Средь некошеной... травы…

      Машин голос дрогнул, прервался, и она заплакала навзрыд. — Мы двоих, двоих убили! Одного — она… И глазом не моргнула, просто выстрелила — и всё, а другого — я… У меня зубы так стучали, Таня, я слышала, как они стучат... И как кости стучат, понимаешь? Кости… Я говорю себе, за Ваньку, они же Ваньку нашего убили, говорю — и не могу!.. А это, — она показала на кровь, — это я уж на обратном пути напоролась на сук какой-то, когда ползла… Как я его убила, не знаю…       Таня гладила её по голове, несчастную, убитую, и тихо плакала сама.       На передовую шли вечером того же дня, тихим, безветренным, спокойным. Шли втроём: Таня, Надя и Настя. Машу отправили в санчасть под Алин присмотр — спать и приходить в себя. — Наступление, говорят, вот-вот будет, — мрачно проговорила Бондарчук. — Артиллеристы говорили, а они ведь всегда всё первые узнают. — Значит, будем обороняться, — пожала плечами Надя. — И всё-таки страшновато, — Таня зябко повела плечами, потом чуть улыбнулась, пояснила: — Непривычно, девочки, без песен идти. Я же с Машей в паре снайперской, а она вечно пела мне. — Ну, так давайте споём, Машку поддержим!       Таня с Надей затянули Машину любимую «По Дону гуляет». К моменту, когда кони спотыкаются и невеста падает в реку, в полёте, видимо, крича слова прощания жениху, запела даже Настя. С песнями до переднего края и дошли.       Посмотришь на него издали и подумаешь: совсем пусто, нет никого. А подберёшься ближе — и сразу безлюдные траншеи и окопы становятся гудящими муравейниками. Туда-сюда сновали люди, тянулись телефонные провода, укреплялись перекрытые щели: ведь именно в них и будет спасаться личный состав во время артобстрела перед атакой. А она, судя по всему, не за горами.       У передних окопов они разделились. Настя с Надей пошли западнее. Таня осторожно поползла к своим приготовленным заранее позициям — доделывать и укреплять.       Доползла, отложила винтовку, достала лопатку, начала копать осторожно, не высовывая наверх головы. Знала: вражеские снайперы тоже сложа руки не сидят. Окопы были низкими — стоит только встать в полный рост, запросто можешь получить пулю в лоб. — Лиса? Привет. Тебя, говорят, поздравить можно? — к ней откуда-то справа подполз Монах. Улыбнулся своей детской, открытой, стеснительной улыбкой. — Вроде того, — кивнула она. Звали Монаха на самом деле Андреем, а позывной этот придумал ему Колдун, потому что Монах, стоило появиться на горизонте какой-либо девушке, будь то медсестра из санбата или радистка, сразу же густо краснел и замолкал. — Атака будет, говорят. Да я же не просто так, вот, смотри, что принёс, — он осторожно сел, пригнул голову и начал рыться в карманах.       В это время приползла Настя Бондарчук, попросила лопатку: у неё черенок сломался. Уползла. Несколько минут Монах, забыв обо всём, восхищённо смотрел ей вслед.       Таня улыбнулась: насколько же он был не похож на тех, с кем привыкла крутить романы Настя! Тоненький, низкий, щуплый, нежным лицом чем-то напоминающий девушку. — Красивая… — прошептал он, не отводя от траншеи, в которой исчезла Бондарчук, завороженного взгляда. — Красивая, — кивнула Таня. — Есть у неё кто-нибудь? — тихо спросил Монах. — Вроде бы… Ну… — начала Таня, пытаясь подобрать слова так, чтобы не обидеть Монаха. Вот скажет, что нет — и подаст ему надежду. А о какой же надежде тут речь? — Кажется, да. Есть. Дома вроде бы.       Монах улыбнулся тихой, спокойной улыбкой, светло посмотрел на Таню. — Я же знаю, что мне ничего не светит. Просто спросил. Красивая она. И добрая, кажется. Да? Ты ведь давно её знаешь? — Ну… да. Добрая, — Таня вздохнула. — Да я ведь принёс письма, вот, — он спохватился, снова начал шарить по карманам, в итоге достал несколько смятых конвертов. — Ты Левкович не знаешь? Нет? Ладно, а Шульгину? Она, наверное, в санбате… Вот, Сомовой письмо. Отдашь ей?       Он вручил Тане голубоватый конверт и, попрощавшись, пополз дальше. Таня машинально спрятала письмо во внутренний карман кителя, снова начала копать, решив отдать конвертик Наде чуть позже, когда соберутся обратно. Всё равно кроме мамы и брата никто ей не пишет.       Нет, что-то всё-таки беспокоило Таню: она быстро достала конверт и ахнула. В поле «отправитель» значился Сомов Виктор Николаевич.       Муж.       Девять месяцев — ни строчки!       Девять месяцев думали — мёртвый!       Таня быстро рванулась с места, забыв и лопатку, и плащ-палатку. Не помня себя, на четвереньках пробиралась по окопам, с трудом расходясь со встречными. Здоровалась наспех, улыбалась тоже наспех, но как улыбалась! Она чувствовала внутри огромное-огромное счастье и такое же огромное облегчение, будто это не Надин, а её, Танин, муж объявился!       Надю Таня увидела ещё издали. Она сосредоточенно копала, выравнивала землю, примеряла к получавшейся позиции винтовку.       Таня остановилась. Села, чтобы чуть отдышаться и сдержать улыбку, преждевременно не выдать Наде радость.       Надя была удивительной — и как редко они замечали это! Как редко понимали, что им везёт! Рассудительная, уверенно-спокойная, она всегда появлялась там, где нужна была больше всего. Заболеет кто-то, получит двойку, да хоть с мамой поругается — и Надя сразу здесь со своей осторожной, ненавязчивой заботой, и одно её присутствие успокаивает. Стоило только сказать ей: «Сомова, помоги, вот хоть убей, ничего не понимаю» — и Надя сразу приходила с карандашом и листочком в руке, садилась и терпеливо объясняла до тех пор, пока проблема не решалась. Она несла на плечах не только груз своей нелёгкой жизни, но ещё и груз жизней подчинённых со всеми их заботами и проблемами. И никогда не падала. — Надя, — негромко позвала Таня.       Надя обернулась к ней, приветливо улыбнулась. Поправила упавшую на лоб прядь коротких каштановых волос. Кажется, такая спокойная, умиротворённая — а глаза по-прежнему хранят невысказанную тоску по мужу, невыплаканные слёзы по нём.       Но сейчас Таня готова была и сама плакать при мысли об этом, сейчас эти тяжёлые морщинки уйдут с её лба. — Ты чего? Тоже лопатку сломала? Держи мою. — Нет, тебе письмо. — Письмо? От мамы? — Надя чуть оживилась. — Ну, ты прямо провидица. Говорила мне вчера, а я, признаться, не поверила. Давай сюда, — она улыбнулась и вытерла испачканные землёй руки о китель. — Не от мамы, — тихо сказала Таня, вынимая письмо, жгущее ладонь, из кармана. — От Кольки? Хорошо, а то я за него беспокоиться начала, их ведь тоже сюда, к Владивостоку, стягивают. Опасно всё же.       Таня протянула конверт.       Надя тихо вскрикнула, прижала ладонь ко рту. Таня рассмеялась — ну, просто не могла сдержать счастливого смеха! Думала, если не рассмеётся, то точно заплачет. — Что у вас тут такое? — подползла Настя. Взглянула на Надю, и вдруг лицо её осветилось непривычно доброй, бесхитростной улыбкой. — От мужа, что ли? — тихо спросила она. Таня кивнула, не в силах оторвать взгляда от плачущей Нади.       А она плакала. Крупные слёзы закапали на ещё нераскрытое письмо. Надя впервые за два года, что Таня была с ней знакома, плакала. Сотрясалась всем телом, прижимала ладонь ко рту и к глазам. Ничего лучше этих слёз Таня в жизни не видела. — Да как же так, девочки?.. Так разве бывает? — спросила она, всхлипывая и переводя на них счастливый взгляд.       Потом, кое-как справившись с эмоциями, дрожащими пальцами быстро открыла конверт, достала тетрадный листок, исписанный торопливыми косыми буквами, снова расплакалась. — Дорогая Надюша… — начала она читать вслух, не переставая всхлипывать. — Жив… Был ранен… Ранен, девочки, жив! Слышите? — то и дело спрашивала она, поднимая на них глаза, будто не верила своему счастью. — Ранен, ночью очнулся, полз, голова пробита… Ох, господи! Но сейчас всё хорошо, не волнуйся, моя родная… Ты у меня… Ещё болит, но выздоравливаю… Сейчас перевели в другую дивизию, здесь река, большая, широкая… Командир, не могу назвать имён… Строгий, высокий, чёрные усы пушистые, волосы… Ох, да какое же мне дело до него, с тобой-то что?! Батарея, известная на весь фронт… — На девяносто шестую дивизию смахивает, — усмехнулась Настя, негромко обращаясь к Тане. — Это куда мы ездили купаться, помнишь? Там и батарея знаменитая, всё хвастаются, и полковник Ерофеев как раз чернющий весь, а усы у него, помнишь? — хохотнула она.       Надя вдруг замерла. Посмотрела на Настю. Потом снова, молниеносно, в письмо. — Лежу в санбате, очень хороший, выхаживает… Очень известный здесь врач, делал операцию… Он, Наденька, такой забавный, картавит смешно... — Профессор Филатов… — в один голос сказали Настя и Таня. В дивизии, когда они туда приезжали, только и хвастались известным на весь фронт профессором Филатовым. Говорили, настоящий профессионал, с того света всех вытаскивает, только старичок такой забавный, говорит смешно, картавит… — Он что же, здесь, девочки?.. — Надины глаза расширились. — Что же, в девяносто шестой?.. — Очень может быть, — Таня кивнула, улыбнулась. — А может, просто совпадение, Наденька, ты не волнуйся только так… — Да бывает, что ли, столько совпадений? — улыбнулась Настя. — Конечно, в ней! — В девяносто шестой, в девяносто шестой… — зашептала Надя, уставившись в землю. В глазах у неё появился нездоровый, лихорадочный блеск.       Тане вдруг стало не по себе. — Девяносто шестой, девяносто шестой, так близко… Я приду, Витя... — Надя… — Так близко, всё это время, живой, в девяносто шестой, это же совсем близко… Витя, Витенька!.. Думала, погиб...       Всё случилось так быстро, что потом Таня вспоминала с трудом.       Надя сидела от них в шести шагах. Её глаза загорелись каким-то безумием. Она сжала в пальцах дорогой листок. Таня напряглась, подалась вперёд, почуяв неладное.       Надя вдруг вскочила в полный рост, где-то сзади закричала Бондарчук, Таня рванулась вперёд, но Надя мгновенно, рывком, вылезла из окопа, снова вскочила на ноги, будто хотела побежать…       Вдруг странно дёрнулась. Раскинула руки, будто птица, обернулась вокруг себя. Ветер подхватил кепку с её головы, растрепал дивные густые волосы. Она будто поплыла в вальсе среди ветра, кружащего вокруг неё сухие травинки.       «Красиво», — подумала Таня.       И только в эту секунду поняла, что услышала выстрел.       Надя так и упала, раскинув руки. — Тащи же её! Давай! — вдруг послышался где-то рядом ставший неожиданно чужим и незнакомым надрывный голос Бондарчук.       Они судорожно затащили Надю в окоп. Её грудь была залита алой кровью, глаза закрылись. Таня ничего не соображала, но инстинктивно быстро, как во сне, рвала подол тельняшки, передавая Насте лоскутки, та наскоро бинтовала. Кто-то увидел, что-то крикнул, кажется, позвали медсестру.       А Таня всё никак не могла понять: только что Надя читала письмо от мужа, только что кружилась в вальсе среди сухой травы, что же случилось?..       Она не приходила в сознание. Лицо белело, губы синели, часто хватая воздух, лёгкие задыхались. Воздух со свистом проходил через пузырящееся тёмной кровью пулевое отверстие. Кое-как они заткнули рану наспех сделанным тампоном. — Надя? Ох, господи!       Аля появилась из ниоткуда, сверкнула чёрными глазами, быстро отогнала от Нади Таню и Настю. Что-то делала: Таня не понимала что. Потом не приходящую в сознание Надю взяли на руки несколько солдат и быстро куда-то понесли. — Ну, не стойте, девочки, идём! Как же так?.. — Аля приложила ко лбу вспотевшую ладонь. — Идёмте, нужна будет помощь.       Таня машинально подобрала с выпачканной в крови земли скомканный и запачканный алым листок. — Умрёт? — едва слышно спросила Настя, прижавшись к ней боком. — Мм, — не разжимая губ, ответила Таня.       Больше они между собой не говорили. Помогали в полевом медпункте, куда недавно доставили новую партию раненых из другой дивизии, пока в соседней палатке врач делал Наде операцию. Положение оказалось очень — слишком — серьёзным.       Через час к ним вышла Аля. Молча подошла к рукомойнику, вымыла руки, долго выскребала забившуюся под ногти кровь. Потом тихо присела на ящик. — Идите, — сказала тихо. А потом вдруг посмотрела на Таню из-под бровей, залезла в карман выпачканного кровью халата и показала ей маленький патрон семь шестьдесят два с двумя красными полосками. — Только Гонсалес метит свои патроны, — зло пробормотала она и вложила патрон в Танину руку.       Надя неподвижно лежала на койке. Она пришла в сознание, и Таня едва узнала её. Провалившиеся блестящие глаза обессиленно глядели на Таню из тёмных кругов. Безжизненные руки, сложенные поверх простыни, белели, ногти наливались синевой. — Что говорят? — шепчет она с трудом, облизывая пересохшие губы. — Всё хорошо, Наденька. Всё хорошо, — уверенно и спокойно отвечает Таня. — Всё уже позади. Теперь лежи и поправляйся. Ты такая умница!       Берёт в руку холодеющие Надины пальцы. Немедленно прогоняет набежавшие на глаза слёзы.       У неё будет целая жизнь, чтобы оплакивать Надю. Не нужно делать этого сейчас. — Настя?.. — хрипит Надя. — Она пошла за лекарствами, — не теряется Таня. — Витя... Письмо... — Оно тут, дорогая.       Таня с ужасом всматривается в светлеющее, прозрачное лицо подруги. Улыбается ей ободряюще. Улавливает лёгкое дрожание ресниц, наклоняется, слышит шёпот: — Прочитай...       Осторожно разворачивает смятую тетрадную страницу так, чтобы Надя не видела крови на ней. Но она и не видит: немигающим взглядом смотрит в потолок. — Дорогая Надюша, — негромко начинает Таня, — страшно представить, что тебе пришлось пережить. Прости меня, родная, и пойми. Не волнуйся, ради Бога, я жив, иду на поправку и теперь буду писать тебе столько писем, что ты едва будешь успевать читать их. Я был ранен в голову, сейчас уже почти оправился, лежу в санчасти. Ты, дорогая, не волнуйся обо мне... — Пить, — тихо просит Надя.       Она с трудом пьёт несколько глотков из поднесённой Таней кружки и забывается беспокойным сном. Таня выходит.       Насти нет. Аля сказала, что она не выдержала и выбежала плакать. У палатки стоит Рут. Она уже всё знает. — Так всё и закончится? — зачем-то спрашивает у неё Таня. — Да, — Рут пожимает плечами. — Неужели ничего нельзя изменить?       Несколько секунд Рут молчит, глядя на темнеющий горизонт. Солнце садится, и вместе с ним угасает Надина жизнь. — Я не знаю, — тихо отвечает она. — Она проснулась, тебя зовёт, — говорит Аля, вышедшая из палатки.       Надя вдруг совсем приходит в себя и смотрит на вошедшую Таню осознанно. Говорит внятно: — Мне очень хочется жить, Таня, быть с вами и с Витей. Но если я умру... — Ну, не говори так, — быстро прерывает её Таня. — Всё будет хорошо, Наденька. Ты лежи только и не шевелись. — Девочкам скажи, что я люблю их всех, — шепчет она. — Скажу, — Таня уже не спорит. — Я поправлюсь? — спрашивает Надя. — Ну конечно. — Я поправлюсь? — снова говорит она. — Обязательно поправишься, дорогая. Я же провидица, помнишь? Я знаю, что ты поправишься. — Мне теперь надо поправиться, раз Витя жив, — беспокойно шепчет Надя.       Надин лоб становится выпуклей, виски желтеют, скулы выпирают. Таня отчётливо различает синюю трепыхающуюся жилку на тонкой девичьей шее.       Проходит час. Надя лежит, не шевелясь, изредка приоткрывает блестящие глаза и беспокойно смотрит по сторонам. В эти моменты Таня шепчет что-нибудь успокаивающее и негромкое. Тихо говорит, придвинувшись к ней поближе и положив руку на холодеющий острый лоб: — Вот увидишь, Наденька, ты поправишься. Выздоровеешь и поедешь к мужу. Ты представь только: будешь долго ехать на тряском грузовике и вот вдруг различишь впереди поля и деревья на горизонте. Там девяносто шестая дивизия. Витя побежит тебе навстречу, и ты тоже побежишь. А потом вы будете до заката сидеть на пригорке и смотреть, как солнце опускается за Хор. Какие там воды Хора! Ты ведь была там, да? Помнишь, как они на солнце блестят?..       Надя молчит и вдруг начинает тихо плакать. Ни стонов, ни всхлипов: только крупные прозрачные слёзы, скатывающиеся по щекам. Надя лежит и плачет оттого, что осталась наедине со своей короткой двадцатилетней жизнью, и эта жизнь, столь нужная ей сейчас, покидает её. — Ну что ты, родная, что ты... — Зачем же... Всё так просто... — шепчет Надя, — всё так просто, Таня... Ты знаешь... Ах, как дышать тяжело. Ты знаешь... Почему же Витя не идёт? — Он уже идёт, дорогая. — Идёт... Пить дай... Холодно...       Скоро возвращается Настя, но Надя уже не видит её. Она говорит что-то невнятное, называет незнакомые Тане имена, зовёт маму и Витю, просит закрыть окна и выключить чайник. Потом затихает совсем. Ещё два часа Таня и Настя сидят у её койки, а потом накрывают остывшую Надю простынёй.       Где-то тяжело ухают орудия.       Таня снова раскрывает смятое письмо, пробегает его глазами. Оно почему-то обрывается на середине, на месте, до которого Надя ещё не успела дочитать. Таня нащупывает в конверте ещё один листок. Медленно подносит к глазам, щурясь в вечерних сумерках. «Уведомляю Вас, что муж Ваш, офицер девяносто шестой мотострелковой дивизии, Сомов Виктор Николаевич, в ночь на двадцать шестое апреля две тысячи восемнадцатого года убит в бою под деревней Мухен. Пал смертью храбрых. Имущество будет переслано домой по адресу г. Санкт-Петербург, Дунайский проспект, д.49.

Командир полка подполковник Бурмакин. Действующая армия, 26 апреля 2018»

— Ну? — Рут подходит неожиданно, прислоняется к дереву. Таня кивает. В горле стоит ком, плакать не получается. — Мёртвые мертвы, Соловьёва, — говорит Рут, не глядя на неё. — Живые голодны. Живые страдают, не спят, мучаются и умирают. По ним надо плакать. Их надо жалеть.       Через несколько секунд она всё-таки отводит глаза от сумеречного неба. — Её больше никто не обидит, Таня. Ты не думай об этом. Я позову девочек, — говорит чуть теплее, треплет Таню по плечу.       Через несколько минут они приходят: Маша ненадолго остаётся в палатке с Надиным телом, Валера, глотая слёзы, приходит к Тане и обнимает её. — Ты бы поплакала, Лисёнок… Оно так легче.       Таня кивает, обнимает Валеру тоже, гладит её по спине, но плакать, хоть убей, не может. — Аля сказала, это Гонсалес, — тихо говорит Валера. — Колдун когда-нибудь его обязательно убьёт, Таня. Вот увидишь. — Я сама его убью, — кивает Таня и почему-то совсем не удивляется своему решению. Всё так, как должно быть.       Ладонь жжёт патрон с двумя красными полосами.       Валера почему-то пугается, отнимает от Тани руки, смотрит испуганно: — Но он же… — Он человек, Валера. Если он человек, такой же, как мы, из крови, плоти и костей, я найду и убью его. Я клянусь тебе: найду и убью. — Лисёнок, — бормочет Валера и снова утыкается носом Тане в плечо.       Маша, заплаканная и бледная, выходит из палатки. — Будет наступление, девочки, — говорит она, стиснув зубы. — Сегодня ночью. — Откуда ты знаешь? — Была в гостях у Ставицкого в землянке. Услышала.       Почему-то никому не приходит в голову сомневаться в Машкиных словах. Бывают моменты, когда люди не лгут.       Надю хоронят в двенадцатом часу рядом с другими могилами. Гроб не делают, просто накрывают её тело белой простынёй. У свежей могилы, кажется, собирается весь полк: по крайней мере, Таня смотрит направо и налево и в темноте майской ночи не видит, где заканчивается огромный поток людей. Три раза стреляют в воздух и потихоньку расходятся.       Пообещав Валере прийти через пять минут, Таня задерживается у могилы. Недолго смотрит на грубый сосновый крест, повторяет Наде своё обещание.       Потом лезет в самый потаённый карман и достаёт оттуда потрёпанную фотографию. С неё в тусклом свете месяца смотрит она сама, Таня, и чуть отвернувшийся Антон Калужный. Таня до боли в глазах вглядывается в его правильное, родное лицо.       Ну где же ты, когда так нужен? Где?       Маша не соврала: наступление и правда будет, очень скоро об этом сообщили официально. К часу ночи людей уже стянули к переднему краю, без единого звука расставили по местам. Отзвучали последние приказания, и всё стихло. Только где-то в рощице плакал по Наде Сомовой соловей.       Таня не спала почти сутки. Ей хотелось обдумать что-то, собраться с мыслями, может, что-то решить, но природа взяла своё, и она тихо положила голову на плечо уже спящей Валеры. Ещё раз осторожно, стараясь не лязгать, проверила винтовку, осмотрела её, завязала развязавшийся шнурок на берцах. Откинула голову, чтобы смотреть на безоблачное ночное небо.       Звёзды здесь были красивыми. Может быть, одна из них теперь — Надина душа? Верить в это неплохо.       В голове у Тани всё мешалось: Надя, Антон, письмо Вити, наступление… Слишком много всего в один день. Через пять минут она уже спала.       Спала Валера, во сне доверчиво прижавшись к тёплому Таниному боку. Спала Машка, видя во сне молящегося майора Ставицкого и добрых лесных духов. Спала Рут, ненадолго забыв о своей поломанной жизни, спала Настя Бондарчук, во сне улыбаясь ласково и тепло, не натягивая привычную маску, спал и улыбался Колдун, видя Розу, живую и весёлую, спала Аля, любуясь во сне родными бескрайними степями.       Недолгий глубокий сон лечил раны уставших, измученных людей, чтобы через три часа они встали и пошли убивать.       Когда Таня открыла глаза, дул свежий предрассветный ветер. Небо едва заметно окрашивалось в нежно-розовый и золотистый, тонкие ниточки пушистых облаков на востоке плыли куда-то далеко — туда, где Таня никогда не была и вряд ли когда-нибудь будет.       Она тихо, чтобы не разбудить спящих вокруг людей, потянулась, ощутила, как приятная утренняя прохлада охватывает голые до локтя руки. Низкая осинка опускала ветви почти до Таниной головы. Дышалось легко. Таня потянулась, чтобы достать кончиками пальцев нежно-зелёные маленькие листочки.       Вражеские орудия ударили одновременно, и всё вокруг превратилось в треск и скрежет. Впереди, в десяти метрах от них, поднялся чёрный сноп земли, выброшенной вверх, тут и там поднялись бурые облака взрывов. Воздух задрожал.       Всё смешалось. Валеры рядом уже не было. Команд Таня не слышала, видела только чёрные силуэты людей, бегающих туда-сюда. Выловив из них знакомо прямую спину Рут, Таня побежала за ней, по пути ухватив с собой Машку.       Они забились в перекрытую щель — человек десять. Среди серого дыма Таня различила знакомые лица Машки и Рут.       Начался артобстрел.       Таня слышала над головой страшный, пробирающий до костей треск, будто небо раскалывалось. Люди жались по углам, прикрывая руками головы. Лица у всех были грубые, неподвижные, точно вырубленные из дерева. Зелёные кепки, надвинутые на глаза, при свете тёмного ветреного утра казались почти чёрными. Зубы были стиснуты. У Маши дрожали губы, серели щёки, но она упрямо, широко распахнув сухие глаза, сжимала в руках винтовку.       Таня сжимала свою, потому что знала: сейчас артобстрел уйдёт дальше — и тогда нужно будет встать. Встать и пойти убивать — или умирать.       Ей было страшно до слёз, до чёртиков и до чего только не, она мало-помалу глохла, и когда в щель ввалился Колдун, грязный с головы до ног, предупредил о том, что вот-вот будет команда, почувствовала: не встанет, нет, не сможет, не пойдёт, ни за что не пойдёт. А потом снова почувствовала: пойдёт. Умрёт, а пойдёт. Потому что.       Непрерывный звенящий гул стоял, как стена, внутрь щели заползал едкий душный запах пороховых газов. Вибрация воздуха постепенно стала спадать, когда она поняла: пора.       В уши Тане будто вставили пробки, но команду «к бою» она различила бы, даже если б была глухой. Быстро выбежала наружу за Машкой, с трудом нашла в дыму первую заготовленную позицию, легла, вдавила в землю локти, расставила ноги, замерла в ожидании следующей команды.       Артобстрел отошёл назад, начала отвечать батарея Черных. В дыму мигали молнии взрывов, земля вздрагивала, воздух ходил ходуном.       Когда Таня увидела впереди чёрные, быстро увеличивающиеся точки, не сразу поняла, что это такое. «Танки!» — крикнул кто-то справа, и только тогда она различила в чёрных махинах вражеские абрамсы. Они косо переваливались через канавы и пригорки, как неуклюжие утки, и вокруг них-то и поднимала столбы земли и дыма наша артиллерия. За танками, скрежеща гусеницами, двигались самоходные орудия. Таня хотела уловить общую картину боя, но всё вокруг то и дело перемещалось, двигалось куда-то.       Страха она не чувствовала — только гулкие удары сердца под рёбрами, заглушающие визг вражеских гусениц.       Из-за смешанных клубов белого, чёрного и серого дыма, тугого и кудрявого, вскоре послышались непривычные ей звуки, напоминающие звонкое чириканье птички. «Шальные пули», — догадалась Таня. Значит, пехота уже близко, идёт за танками.       Пулемётчик, устроившийся рядом с ней, двадцатилетний Ваня Голубев, главный заводила полка, мастерски игравший на губной гармошке, вдруг пополз вниз по стенке окопа, уронив голову в землю. Таня быстро отложила винтовку, кинулась к нему, вытащила из-за пазухи перевязочный пакет, перевернула Ваню на спину. Отдёрнула руки, почувствовала тошноту, подступающую к горлу.       Всё лицо Вани было залито густой тёмной кровью. Два пулевых отверстия, в верхней части лба и посреди носа, страшно чернели на мёртвом лице. Носа как такового уже не было.       Но надо… надо же перевязать, надо…       На Ванино место быстро подскочил кто-то другой, грубо оттолкнул Таню, спихнул тело вниз, под ноги. — Не лезь, дура! Убили же, видно, — прохрипел он, скрываясь за пулемётным щитком.       Таня быстро вернулась к винтовке. Перед глазами всё ещё стояло обезображенное, безносое, залитое кровью лицо.       Впереди появилась первая пехотная цепь. Там — своих нет. Там — только враги. — По вражеской пехоте — огонь! — отрывисто, сипло крикнул откуда-то Колдун, и тут же зазвучала торопливая, захлёбывающаяся скороговорка автоматов.       Снова взорвался снаряд где-то близко, Таню толкнуло воздухом.       Она, намертво врывшись локтями в землю, смотрела в прицел. Среди земли и дыма нашла первого американского офицера: он что-то кричал, направив, кажется, автомат прямо на неё. Задержала дыхание. Закусила губы. Выстрелила. Офицер рухнул на спину.       Совсем рядом, метрах в пятнадцати, по пулемётчику ударил вражеский миномёт. В глазах у Тани потемнело, голова вдруг страшно загудела и зазвенела, будто по ней ударили чем-то тяжеленным. «Ничего, ничего, давай, ползи, ну же, ну же», — подбадривала она себя, с трудом разлепляя веки. Быстро, пытаясь не обращать внимания на нестерпимую головную боль, поползла к следующей позиции. Снова выстрелила. Снова убила. Таня уже не чувствовала ни сострадания, ни ужаса — вообще ничего.       О ствол дерева сзади неё ударилась глухая автоматная очередь. Таня упала на землю, прижалась к ней щекой. Тук. Тук. Тук. Бах! Бах! Бах! Не поймёшь, где сердце, где орудия, где небо, где земля. Под щеками вдруг оказалось что-то горячее и склизкое. Таня подняла голову, схватилась за горло. Стошнило её или нет, так и не поняла.       Пулемётчик полз по земле, распахнув рот в диком, нечеловеческом крике. За ним тянулся длинный багряный след, кровь, обильно вытекавшая откуда-то из живота, тут же впитывалась в землю. Левая нога была оторвана и валялась, прямо в сапоге, здесь же. Правую он подтаскивал. Держалась она на каких-то красных жилах да на полуразорванной штанине, страшно алели кости. — Убейт... уб... — хрипел пулемётчик, разбрызгивая кровавую пену. Закричал вдруг истошно, с животной силой ухватился руками за край окопа, подтянулся наверх и тут же упал в землю, сражённый в лоб автоматной очередью.       Четыре раза возобновлялась вражеская атака, четыре раза её отбивали. Таня ползала и стреляла, стреляла и ползала. Перед её глазами уже давно смешались свои и чужие, небо казалось землёй, а земля — небом.       Но к вечеру всё стихло. Быстро подтянулись на передовую медсёстры, забегали телефонисты, восстанавливая связь, медленно куда-то побрели люди, здесь и там послышались надрывные стоны раненых, появлялись выпачканные в крови носилки.       А Таня осталась жива.       Только Бога благодарить за это у неё почему-то не было сил.       Она лежала в развороченном, осыпавшемся окопе, до пояса засыпанная землёй, и смотрела в вечернее небо. Потом как-то машинально, будто робот, поднялась, ни чувствуя ни рук, ни ног, встала, побрела куда-то за остальными.       Бойцы помогали подбирать раненых и уносить убитых. Таня с ними. Люди вокруг негромко переговаривались. Вдруг замолчали. Таня протиснулась в глубь толпы. У сохранившейся стенки окопа сидела Настя Бондарчук, низко свесив голову и руки и всем телом повалившись вбок. Весь её аккуратный, щегольский, по фигуре ушитый китель был порван и окровавлен, будто его рвали собаки. Ветер ворошил Настины волосы, в которые уже набилось немного земли и травы. Лица Насти не было видно, слишком низко она опустила голову, только оттуда всё время капала кровь. Её набралась уже целая лужа. — У тебя рука ранена, дай помогу, — сказал кто-то Тане и ухватил её за здоровый локоть. Таня вырвалась и бездумно пошла вперёд. Она знала: надо искать Валеру, Машу, всех, но уже не могла. Будто ослепла: всё вокруг расплывалось.       Таня не узнавала знакомую местность. Она изменилась, стала какой-то чужой, странной. Там, где недавно был пункт наблюдения, теперь дымился обугленный грузовик, со всех сторон окружённый взорвавшимися орудийными патронами. Вдалеке виднелись разбитые американские танки. Из того, что поближе, торчала чья-то серая рука. Там, где была Танина первая позиция, теперь была двухметровая воронка, в глубине которой валялась треснувшая склянка. Из неё медленно вытекала густая прозрачная жидкость, горя неподвижным белым пламенем.       Земля вокруг была покрыта стреляными гильзами, пулемётными лентами, порванными документами и письмами, окровавленными автоматами и вещмешками. А ещё — трупами. Люди лежали на животах и спинах, раскинув руки или свернувшись клубком, будто прячась от невыносимой боли. Людей было столько, что у Тани рябило в глазах.       А небо стало каким-то совсем низким и серым. Где-то недалеко ударил гром, сверкнула тонкая полоска молнии, и холодный ночной ветер донёс до Тани первые капли дождя.       Она вдруг споткнулась и боком повалилась на землю. Рука страшно ныла, по ней текло что-то липкое и горячее. Голова раскалывалась.       Перед глазами у неё не было ни трупов, ни крови, ни оторванных рук и ног — только близкое-близкое небо.       Крупные редкие капли, будто слёзы, падали Тане на лицо. Она, обессиленная, уставшая, грязная, подставила им руки, шею, расстегнула ворот. С трудом повернула голову влево и с облегчением легла щекой в размокшую землю.       Открыла глаза, посмотрела на мёртвых людей. Почувствовала слёзы, скатывающиеся по переносице.       Над залитой кровью Россией тихо плакало небо.

***

      Поздно вечером следующего дня они с девчонками сидели в артиллерийском блиндаже. Сюда набилось человек десять, было тесно и душновато, от буржуйки шёл приятный жар. Снаружи барабанил майский ливень. Артиллеристы угощали гостей вкуснейшим свежесваренным супом. Все ели жадно, обменивались мыслями о вчерашнем отбитом наступлении. Говорили, что был взят в плен вражеский генерал.       Таня уже поела и теперь забралась с ногами на одну из лежанок, усевшись в уголок. В руках она держала чей-то потрёпанный планшет, на нём — вырванный из тетради листок и карандаш. Таня писала письмо маме, неуклюже водя по бумаге левой рукой. Правая, перемотанная, безвольно висела на груди.       Как любила она всех этих людей! Как много с ними пережила, сколько раз бывала на волосок от смерти! Сейчас, этим шумным тёплым вечером, они казались ей не мужчинами и девушками, а мальчишками и девчонками, которые, придя домой зимним морозным вечером после игры в снежки, с жадностью уплетают мамин горячий суп.       В блиндаже было тепло и весело, и на душе Таниной было спокойно. Горько, пусто — но спокойно.       Время от времени кусая карандаш, Таня писала маме.       Я до сих пор ужасно глупая, я знаю, мамочка, но, кажется, мне стало гораздо легче жить. В Питере всё так страшно было, всё думала, как, что, зачем, почему, а если, а что… Очень я тогда погибнуть боялась (да и сейчас, чего врать, бывает страшновато) и всё спрашивала себя: а зачем мы живём-то, если так скоро умирать? В чём тут смысл? Разве сделали мы за свои восемнадцать лет хоть что-нибудь стоящее? И зачем тогда жили, почему жили?.. Мысли эти всё время в голову лезли, особенно на ночь, и так, что ляжешь, бывает, на спину, откроешь глаза и будешь полночи в потолок смотреть. Задаёшь себе эти вопросы, а ответов не знаешь.       А сейчас мне легко так стало, мамочка. Ты думаешь, я ответы нашла? Если бы, боюсь, мне этими бомбёжками так голову отшибло, что я совсем глупой стала. Никаких ответов я не нашла, а только увидела смерть. Да, конечно, это и больно, и страшно, да только всё сразу так просто становится.       У нас, мама, Надю Сомову убили, помнишь её? Такая невысокая, темноволосая, взгляд строгий и добрый, замкомвзвода наша бывшая? Вот, убили, похоронили мы её, а потом нужно же письмо было родным писать, вещи пересылать. Стали вещи разбирать. И, мама, правда, так странно: столько вещей! Миски, ложки, кружка, фотография мужа, кольцо обручальное, какие-то письма, ещё фотографии, бельё, цветные карандаши, блокнотик. Ну, ещё много всего. Полный мешок вещей — а никого уже нет.       Мы всю жизнь, кажется, занимаемся такой ерундой. Копим, покупаем, дарим, собираем, а в конце — полный мешок вещей. Никого уже нет.       И с этой смертью мне вдруг всё так понятно стало! Зачем мучиться, сомневаться, зачем бояться, зачем спрашивать себя? Мы живы, на самом деле живы, но никто не знает, доживёт ли до вечера — так зачем думать? Мы живы, и так ли важно, успели ли сделать в жизни что-то стоящее?       Я сейчас сижу в натопленном блиндаже среди очень хороших людей и думаю: мне всё равно. Может, ничего я не сделала, может, я никчёмная, но я жива, я люблю тебя, милая мамочка, люблю папу, Вику и Димку, Валеру, Машку, Марка, Сашеньку (помнишь, я рассказывала тебе про неё), Антона (про него ещё нет), и мне кажется, что я живу совсем не зря. Потому что это — те вещи, которые никому никогда у меня не отнять. Даже смерти.       На секунду задумалась, перечитала написанное. Зачеркнула, вздохнув. Нет, не хватало маме этого читать. У неё и так с детьми забот по горло, а Таня… Нет, не надо писать такое. Ничего, подержит в себе, переживёт сама. Только не маме.       Таня быстро написала новое коротенькое письмецо. В двух словах рассказала о прошедшем бое, вскользь упомянула о задании, о лёгком ранении, заверила, что кормят их хорошо и она ни в чём не нуждается.       Вздохнула, закрыла глаза, опёрлась спиной о еловые ветви. Почему-то почувствовала на глазах солёные слёзы.       Здравствуйте, этого ещё не хватало. Хочешь реветь — иди и реви там, где никто не сможет этого увидеть. Это золотое правило недавно озвучила ей Рут, и Таня хорошо усвоила его.       Быстро вытерла слёзы рукавом, не дав им скатиться вниз. Не будет она плакать, не будет становиться размазнёй. Вот пожалуйста, закончится война, тогда и наплачется вволю, тогда и станет оплакивать убитых, тогда и будет трястись по ночам в беззвучных рыданиях. Не сейчас.       Голоса сидящих вокруг людей вдруг как-то разом стихли. В блиндаже пахнуло струёй свежего грозового воздуха, еловая дверь скрипнула.       Таня нехотя разлепила веки.       Прямо на неё смотрели чёрные блестящие глаза Антона Калужного.
Примечания:
1119 Нравится 360 Отзывы 540 В сборник
Отзывы (26)