Чёрный лёд, белые лилии

R
Завершён
1119
54
автор
Фэндом:
Размер:
614 страниц, 208 113 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1119 Нравится 360 Отзывы 540 В сборник

Глава 19

Настройки

How to rise from the floor When it's not you I'm rising for?

      Окружающих нужно время от времени пугать, чтобы сильно не окружали. Эту нехитрую истину Антон запомнил ещё с детского сада. Мягкими шагами шёл по изрытой, обескровленной земле октябрь, и Антон чувствовал, как всё сильней твердела на нём корка отчаяния и отчуждения, соскобленная было ласковыми прохладными пальцами.       Он жил… как-то. Нет, жил, конечно. Антону двадцать пять уже, он выдержал полтора года войны и даже не поседел. Конечно, пережил и это, как пережил всё остальное. Конечно…       Умерла.       Умерла.       Что теперь сделать? Это жизнь. Так случается. Может, Антон смог бы вдолбить это себе в голову, если бы не одно «но».       Соловьёвой не было. Но она была везде. Больше, чем на несколько часов, отвлекаться у Антона не получалось. Его взгляд падал на жарко растопленную буржуйку, и сразу же в голове звенел её голос: «Я люблю тепло». Появлялась рядом Ланская, и память услужливо рисовала в голове картинку: вот они, две подружки, ещё румяные и пышущие здоровьем, идут по учебному корпусу, толкая друг друга и хохоча над чем-то. Жевала что-то с грустным видом Широкова, и сразу же Соловьёва заявляла где-то внутри: «Вы не знаете, что такое безе».       Антон знал: воевать со своими легче, знал: он по-своему любит всех их, и всё-таки часто просил о переводе, чтобы просто не видеть всего этого, и всякий раз ему отказывали. «Вы очень ценный офицер, один из лучших разведчиков, мы не можем отпустить вас», — говорил Ставицкий.       И он так устал. От всего. От бесконечных грязи и воды, доходивших в окопах почти до колен, от вшей, от металлической пыли, намертво въевшейся в пальцы, от засохшей грязи под ногтями, от постоянного едкого запаха мужского пота и немытых ног, от собственных мыслей, не покидавших его ни на минуту, не оставлявших Антона даже во сне. Неожиданно для него стал сказываться незаметный раньше недосып. Вылезали старые болячки: адски ныла давно простуженная поясница, тяжело поднималась простреленная левая рука. Снова нестерпимо чесалась и ныла грудь.       Он сказал Назару правду. Возвращаться было некуда. Квартира на Невском, кажется, должна быть продана стараниями соловьёвского папаши, да он и не смог бы жить там теперь. С нарастающей горечью всё яснее Антон понимал: ему некуда уходить от войны. Когда она закончится, он останется один и ни с чем.       Значит, нужно кончить ведь чем-то?..       Первые дни Антон изо всех сил лез под пули, в атаках вставал из окопов первым, шёл впереди, не пригибаясь и не хоронясь. Но, видимо, со смертью он встречался столько раз, что до ужаса ей надоел, вот и не спешила она к нему навстречу.       Застрелиться он больше не пытался: это было и правда глупо. Позор для Мии — зачем?.. Это было малодушно, но ему захотелось жить.       Удивительное существо — человек. У него всё отнимут, а он всё за жизнь цепляется.       Случай представился неожиданно. В середине октября, когда дожди лили стеной, его срочно вызвал к себе Ставицкий. Блиндаж командира полка, всегда самый удобный и тёплый, сейчас представлял из себя жалкое зрелище. Полуразвалившийся, холодный, без буржуйки внутри, он наводил тоску на всех: если уж у командира полка такой блиндаж, значит, дело плохо.       Дело-то и правда было дрянь.       Войска отступали так быстро, что зачастую у солдат не было времени нормально окопаться на новой позиции. Тут же поступал приказ о новом отступлении, и бойцы, зло ругаясь, снова собирали свои скудные пожитки. До Владивостока оставалось не больше ста километров. А что будет там, каждый знал и не знал.       В насквозь продуваемом подбитом блиндаже помимо Ставицкого сидели высокий грузный человек в штатском и начальник разведки майор Никитин.       Штатский вид имел чрезвычайно штабной: спокойный, уверенный, со здоровым цветом лица, вчера он явно спал на нормальной постели и плотно ел, — таких солдаты презрительно именуют между собой тыловыми крысами. И всё же, несмотря на свою выхоленность и лощёность, вид его неприязни у Антона почему-то не вызывал. Мужчины не ёжились и не пытались согреться. Все, кроме Ставицкого, сидели на сырых скамейках вокруг стола; тяжело и напряжённо молчали. — Старший лейтенант Калужный по вашему приказу прибыл, — хмуро отрапортовал Антон, оправляя бушлат и коротко прикладывая руку к шапке. Присутствующие слегка оживились, подняли головы. Очевидно, его ожидали. — Да. Садись, — Ставицкий сухо кашлянул, указал рукой на свободное место. Обращение на «ты» было у подполковника как бы домашним и доверительным, поэтому Антон уже с меньшей напряжённостью снял с головы шапку и уселся за стол. Усатый штатский с тяжёлыми чертами лица, сидевший напротив, поднял голову и посмотрел на него в упор, проницательно и цепко. Взгляд этот Антону почему-то сразу понравился: видимо, предвидится какая-то серьёзная заварушка. Замечательно. — Старший лейтенант Калужный, мы говорили вам о нём, — Ставицкий, так и не сев, кивнул на Антона. Штатский, ещё раз изучающе глянув на него, протянул через стол мясистую руку. — Костромичёв, — коротко и непонятно представился он и перевёл глаза на Ставицкого. — Приступим. Садитесь. Никитин, можете докладывать.       Майор Никитин несколько секунд молчал, облокотившись на руки и, видимо, собираясь с мыслями. Наконец он поднял голову и заговорил, тяжело уставившись в доски стола: — Сегодня утром вызвали в штаб: готовится специальное задание. Подробностей раскрывать не имею права, да и сам не знаю, но намекнули очень ясно, что задание важное и ответственное. — Для господина лейтенанта это лишнее, — буркнул штатский. — К делу, пожалуйста.       В блиндаже повисла тишина, прерываемая лишь далёкими взрывами. — Тебе сразу дать подписать о неразглашении или пока так поговорим? — коротко сказал Никитин. — Вы во мне сомневаетесь? — Если бы сомневались, ты бы здесь не сидел. Но дело нешуточное, Антон, задание важное. Нам поручена задача подобрать личный состав, лучших... — Лучшие здесь не нужны, — устало повёл плечом штатский. — Нужны лучшие из лучших. Задание сугубо добровольное, штаб ни на чём не настаивает. — Но мне намекнули, что они хотели бы видеть тебя, — выдохнул Никитин. — Мы не приказываем тебе и даже не просим. Сам понимаешь, для такого нервы должны быть крепкими.       Что, крепкие у него нервы?       Неуравновешенный психопат, пытавшийся застрелиться.       Стальные... — Думаю, я смогу помочь.       Костромичёв пристально посмотрел на него, чуть склонив голову набок, а потом улыбнулся краешком рта. — О вас много говорили, Калужный. Особенно с прошлой осени, — сказал он.       С прошлой осени.       С первого октября — разве забыть ему это число? — Не думаю, что хорошее, — усмехнулся он. — Разное, — ответил Костромичёв и чему-то слегка улыбнулся, но тут же стал серьёзным. — Мы на вас и рассчитывали, а всё-таки подумайте. Подробности спецзадания не имею права открывать, но, поверьте, дело чрезвычайно опасное и серьёзное. Думайте до завтрашнего утра — и думайте хорошо. По крайней мере, в штабе будут спокойны, если у диверсионной группы будет такой командир. — И да, Калужный, — вступил в разговор Ставицкий, серьёзно посмотрев на него. — Мы все знаем, что вы неглупый, выдержанный, очень квалифицированный офицер. Но то, что с вами происходит в последнее время... Это понятно. Мне вас упрекнуть не в чем. И вы всё-таки подумайте: это не то задание, где нужно погибнуть. Его нужно не погибнуть или выполнить, а выполнить и не погибнуть. Хватит у вас ещё сил взять себя в руки и не лезть на рожон? — Я обдумаю, товарищ подполковник, — кивнул Антон. — Но пока вы можете рассчитывать на меня. — Ну так вы свободны, — сказал штатский.       Кутаясь в давно не стиранный, пропахший костром и дождями бушлат, Антон уже вышел на воздух, когда услышал за собой глухой голос Никитина: — Девушек у нас практически не осталось, но будем смотреть. Но чтобы поартистичней — это задача трудная.       Артистка…       Антон не знал, как это происходит; но вместо тоненьких осинок появляются российские флаги, вместо пеньков — парты и стулья, вместо поленницы — старый чёрный рояль, а на месте, где только что стоял караульный, вдруг вырисовывается чья-то спина в большом кителе.       Таня перебирает пальцами по чёрным и белым клавишам; когда музыка стихает, Таня вся замирает, уходит в себя, а когда становится громче, выходит на форте, фортиссимо, её спина распрямляется, плечи расправляются, хрупкие руки бьют по клавишам с такой необычайной силой…       Каждую ноту Таня играет так, будто она последняя.       Иногда Антон думал, какой чудесной артисткой она бы стала. Какой талантливой была бы писательницей, какой замечательной матерью, какой скромной невестой и хорошей женой… Из неё вышел бы прекрасный композитор, потрясающая певица, добрая, понимающая учительница…       Да вот только солдат из Тани Соловьёвой вышел никудышный.       Может быть, в этом есть и его вина. — Вы слышите меня? С вами всё нормально, Антон Александрович?       И рояль, и руки, занесённые над клавишами, и хрупкий разворот плеч, и вальс Шопена — всё исчезало.       Антон исчезал.       Перед ним стоял обеспокоенный чем-то Фомин, его напарник. — Слышу. Иди, Фомин.       На день у Антона было запланировано огромное количество дел, но ему вдруг почему-то захотелось пойти к снайперам. А ещё — курить. На войне люди быстро привыкают безоговорочно доверять своим чувствам, так что, пройдя пару шагов, он остановился у полуоблетевшей осинки и достал сигареты и спички. Курить в последнее время хотелось почему-то всё чаще. Спичка никак не хотела загораться. Отсырела, что ли, чёрт её дери? Но где и как?..       Антон с недоумением обернулся вокруг и только сейчас, пожалуй, с какой-то отстраненностью отметил, что осень уже давно пришла и вступила в свои права. Не то чтобы он не замечал этого раньше; конечно, чувствовал прекрасно, что ночи стали холоднее, а утра — промозглей, что сильные грозы сменились непрекращающимся мелким дождём, а ветер стал злее и пронзительней. Конечно, он на своей насквозь продуваемой шкуре чувствовал это.       Оказывается, осень… Листьев почти нет, голые серые ветки нещадно гнёт во все стороны напоенным запахами солёной воды ветром. Воздух совсем сизый, прозрачный, дрожащий — и Антону кажется, что сам он такой же.       Он ни на кого не кричит больше. Ну, бывает, прикрикнет на нерасторопных бойцов, раздражённо (и так привычно) огрызнётся на чью-нибудь просьбу, но чтобы кричать, с запалом кричать, ругаться по-настоящему, отводя душу, зычно, раскатисто, на весь полк… И так — во всём почти. Ест Антон при любой возможности по-прежнему много (ведь другой раз может и не быть), но почти без аппетита, не замирая от душистого запаха наваристого супа. Курит много и без удовольствия. Просто потому, что так немного легче.       Становился прозрачней осенний воздух, и сам Антон становился прозрачней, легче. Он, правда, надеялся, что и боль внутри него станет слабей, но на неё, видимо, осенняя лёгкость не распространялась.       Он и сам всего этого не замечает. Зато замечает Назар.       Стоило о нём вспомнить, и он появился, нахохлившийся от холода, как филин, краснощёкий и красноносый и с неизменной широченной улыбкой чуть щербатого рта. Помахал ещё издали, а подойдя, вытащил руку из кармана и забрал у Антона с таким трудом зажжённую сигарету. — Ничего не имею против, но не по пятнадцать же за день, деточка, ― не дожидаясь Антонова возмущённого вопроса, пожал плечами он. ― И не будь таким мудаком. Другим, может, тоже нужно. ― Кому? ― фыркнул Антон, отрывая спину от влажного ствола дерева. ― А мне? ― Ты не куришь, Назар. ― Это не значит, что предложить нельзя, ― поучительно сказал Назар и добавил с укоризной: ― Жмот.       Не торопясь, они брели в сторону снайперских землянок. Под ногами гадко шуршала гнилая листва. Выудив глазами среди жухлых, голых стеблей крапивы серебряную паутинку с капельками дождя на ней, Антон проговорил негромко, не смотря на Макса: ― Я на задание, наверное, скоро уйду.       Несколько секунд было тихо. Тоскливо кричали где-то высоко в небе пролетающие птицы. ― Что за задание? ― Макс спросил так же негромко и спокойно, но эта пауза и преувеличенно безразличный тон выдавали его с головой. ― Да всё как всегда. Совершенно секретно, крайне опасно, чрезвычайно важно и всё такое, ― шутливо отмахнулся Антон.       Шаги Макса неожиданно стихли. Антон тоже остановился, отрешённо глядя на кромку серого леса вдали, закусил губу, вдохнул поглубже, засунул замёрзшие ладони в карманы. Медленно обернулся. Макс стоял, не шевелясь. ― Что за задание, Антон? ― повторил он. ― Даже если бы знал, всё равно подробностей не имел бы права рассказать, ― пожал плечами Антон. ― Не говори никому. Просто хотел, чтобы ты знал. Чтобы не неожиданно было.       Между ними висела осенняя тишина, настолько прозрачная, что, видимо, мысли Антона были написаны у него на лбу. Макс вдруг сделал несколько шагов и оказался совсем близко. Мотнул головой и заговорил медленно, внушительно: ― Я не спрашиваю, что с тобой было, пока я валялся с залатанной рукой по госпиталям. Я не спрашиваю, слышишь? И я никогда не спрашивал. Может быть, ты прав, что не говоришь, и об этом правда лучше никому не знать, ― он предостерегающе поднял палец. ― И я не знаю, что с тобой сделали. Но каждый божий день вижу, что с тобой стало. Хватит, слышишь? Хватит. Ты всё отдал сполна. Ты никому больше ничего не должен, ― голос Макса совсем сел, и закончил он едва ли не шёпотом. В светло-голубых глазах плескалась такая отчаянная мольба, что у Антона сердце защемило.       Ты так прав, Назар.       Только одного ты понять не можешь. ― Я всё равно пойду, ― едва слышно проговорил Антон. ― Почему? ― так же беззвучно.       Пальцы покалывает...       Холодный сырой воздух обжигает глотку. ― Да потому что они всё у меня забрали, Макс! ― всё внутри дрожит. ― Всё забрали, понимаешь? И я ни слова не сказал! Пускай. Пускай и жизнь забирают! ― голос сорвался и задрожал, и поэтому договорил Антон быстро, на одном дыхании: ― Но они забрали её, и теперь пусть Бог поможет им.       Редкие листья, оставшиеся на деревьях, тоже прозрачно-серые на фоне чёрных полей, и дрожат они так же, как Антоновы пальцы.       А в небе птицы кричат так тоскливо, так отчаянно…       Улетают куда-то, где тепло, где плещет о зелёный берег море. А люди ― остаются. Остаются в грязных, мокрых окопах, остаются в крови и в поту… ― Знаешь, что я с утра услышал? ― тихо спросил Макс, тоже подняв взгляд на клином летящих птиц. ― Мне один человек сказал такую вещь: нужно находить в себе мужество отпустить то, что уже нельзя изменить. ― По-моему, твой один человек пересмотрел дешёвых мелодрам, ― пожал плечами Антон, всё ещё приходя в себя. Нашёл в себе мужество только для того, чтобы слегка улыбнуться. ― Вряд ли, ― осторожно хмыкнул Макс и искоса взглянул на Антона. ― Это Христина. ― Она опять за лекарствами? ― Ага. Видимо, у неё в полку решили, что она просто первоклассно забирает лекарства. Она тебя искала, ― добавил Назар, и Антон неопределённо мотнул головой. ― Ну, я так и понял. Сказал, что ты занят. ― Она хорошая, ― вздохнул Антон, чувствуя себя до ужаса виноватым. ― Замечательная. И я должен бы… Но она говорит такие правильные вещи, Назар. Такие до ужаса правильные, что я содрогаюсь. Я их слушать не могу… ― И не слушай, ни к чему тебе сейчас какие-то правильные вещи, ― быстро поддакнул Назар и вдруг посерьёзнел: ― Так… когда?       Антон быстро глянул на него через плечо: Назар смотрел чуть устало и с тихой, обречённой грустью в глазах.       Так, будто и не ждал от Антона иного. ― Понятия не имею, ― отозвался Антон. ― И об этом больше не спрашивай. Сам знаешь... Пойдём лучше к нашим? ― А их нет, ― улыбнулся Макс. ― Вроде как еду подвезли и кое-какое пополнение, помогают разгружать. ― Пополнение? ― переспросил Антон, ощущая вдруг острый укольчик в сердце. ― Ага. А чего ты? ― Да… Ничего. Помню, как наших привёз… На платформе они машин ждали, ― он улыбнулся и вдруг понял, что говорить больше не может.       В горле ком стоял.       Уж не плакать ли ты собрался, Антон Калужный?       Тёплый апрельский день, заполненная людьми серая платформа, гудящий состав, испуганные мордашки, впивающиеся в него глазами. ― Пятнадцать человек, Макс. А остались они вдвоём. ― Тон… ― Ладно, ― покачал головой Антон, выдыхая. ― Ладно. Что, идём смотреть на пополнение?       В первом грузовике, стенки кузова которого держались на самом честном слове, отчаянно храбрились (при этом вжимаясь в те самые стенки и сильно рискуя выпасть) совсем молодые парни. Мимо них с важным видом прохаживались сбежавшиеся на шум солдаты. Они демонстративно громко и безразлично болтали, давая друг другу прикурить, и так же демонстративно бросали вслед взрывавшимся где-то подальше снарядам: «И куда американишки сегодня бьют? Совсем им, видно, головы поотшибало…» Новички смотрели на них с благоговейным ужасом и потихоньку выползали, кто бледный, кто совсем зелёный, из своих грузовиков.       Здесь все куда-то торопились, что-то кричали и таскали, слышались то солдатский беззаботный хохот, то беззлобные ругательства, пахло бензином, тушёнкой и новыми сапогами ― словом, вокруг царила приятная суматоха, всегда присущая привозу пополнения или еды. Промелькнула недалеко Ланская с каким-то пыльным мешком в руках, помахала им и снова скрылась в толпе. Антон ничуть не удивился, вскоре увидев чумазую рожицу Широковой, упорно пытавшейся сдвинуть в сторону своей землянки огромный ящик тушёнки. Возле горы пустых ящиков у борта Антон вдруг заметил знакомое краснощёкое круглое лицо. Коваль, кругленький украинец, ехавший полгода назад с ними в одном поезде, изо всех сил махал коротенькими руками, эмоционально показывая солдатам, куда тащить ящики и коробки. В минуты волнения говорил он на непонятной никому смеси украинского и русского. ― Шоб тоби, поганец! Куда ж ты тягнешь? Я ему кажу туди, а он?! ― Капитан! ― улыбнувшись, позвал Антон. Коваль обернулся, едва не поскользнувшись на тонком ледке лужи, и прищурился, не узнавая Антона. Подошёл на несколько шагов и только тогда, узнав, расплылся в широченной улыбке, протянул руки. ― Антон? Тфу, чёрт, не узнал! Не узнал, шоб тоби! Богатым будешь! ― Да ты, я смотрю, никак майор? ― усмехнулся Антон, глядя на сверкающую новую звёздочку на погоне. ― Ну, чем занимаешься? Какими судьбами-то? ― Командир роты в сто пятнадцатом! ― Коваль гордо хлопнул себя по груди, рассмеялся заливисто, без причины, как только одни украинцы умеют смеяться. ― А ты, я смотрю, всё в старших ходишь, хлопчик? Ну, а девки твои как? Гарны девки были, перший сорт! Гарны, гарны! ― Гарны? ― переспросил Антон. И снова улыбнулся почему-то; и печально, и радостно сделалось на душе. Гарны девки… ― Ну, то бишь гарненьки, хороши! ― весело объяснил Коваль, его белые зубы ни на секунду не скрывались под полными красными губами. ― Двух я кое-как дознался, а третью ― дивлюся, дивлюся, а не дознаюся… Обличя знакома, а кто це? Кто така? А она мне: «Шо, товарищу капитану, не впизнаёте, что ли? Так це ж я!» ― Что, так и сказала? ― усмехнулся Антон, представляя, как Широкова шпарит на украинском. ― А як ей ий ще говорить? ― Ну, эта-то может, она очень даже на украинку похожа, ― заверил Антон. Уплетала сало она, по крайней мере, вполне по-украински. ― Она? Она? ― изумился Коваль, даже разведя руками от недоумения. ― Нема подобности! У мене в Харькови таких нема, и слава Богу! Разве украинка бывает така худа? Шкира да кистки, бидна дивчинка! Лицо маленьке, одни косы и видно… ― С дороги отойдите ж наконец, твою налево! Что б вам!..       Коваль едва успел оттащить Антона; на месте, где секунду назад стояли его ноги, с визгом останавливался очередной грузовик. Ящики, нагромождённые один на другой, от резкого торможения благополучно посыпались вниз, зашибив какого-то сержанта. Из-за бортов уже высовывались худые, совсем молоденькие лица. Все они храбрились, как могли, но пальцы выдавали их с головой: они отчаянно, до хруста вцеплялись в новенькие автоматы. Глаза новичков нервно перебегали с холмика на холмик, с человека на человека, губы сжимались в тонкие решительные полоски, будто бы прямо сейчас из-за кустов должны были выпрыгнуть американцы с автоматами наперевес. ― Ну, ласково просимо в армию, хлопцы, почувайтесь, як удома! ― задорно выкрикнул Коваль, с явным удовольствием оглядывая собрание коротко остриженных голов. ― Ну, идём, Антон, побалакаем, зараз тут толкотня начнётся.       Они отошли шагов на пятнадцать.       Где-то совсем далеко ухнул снаряд, и в прозрачно-звенящей тишине, всегда наступающей после взрывов, вдруг радостно крикнула птица ― крикнула не так, как кричат они, улетая в тёплые страны, тоскливо, надрывно, прощально, но так, будто бы по весне возвращается домой, будто уже видит родное гнездо и кричит, и зовёт всех остальных: «Летите, смотрите!»… Этот крик он почему-то почувствовал всем своим существом: как-то разом отозвалась в нём вся невысказанная боль, все невыплаканные слёзы и несказанные слова; ударили в грудь сильно, резко, пронзили до сердца, будто стальной прут меж рёбер вогнали. И Антону показалось, что ведут его, а не сам он идёт, и кто-то своей всесильной могучей рукой не даёт ему больше ни шага сделать.       Летите, смотрите!..       Смотрите, смотрите, весна пришла, смотрите, трава зеленеет, смотрите, наша речка плещет лазурной волной о песок, наши гнёзда ждут нас!.. Смотрите, смотрите, мы дома, мы дома!       Ему нужно увидеть птицу, которая так кричала… Антон оборачивается, поднимает глаза к небу, затянутому лёгкой осенней дымкой, и всё равно хрустально-чистому и прозрачному. Хрупкий, ломкий лес вдали протягивает свои голые осиротевшие ветки вслед одинокой счастливой птице: «Возьми нас, возьми нас!» А она всё поёт свою хриплую, отчаянно-радостную песню и не видит никого.       Летите, смотрите!.. Смотрите, смотрите!       Он по-прежнему не может сделать ни шага. Время останавливается. На секунду Антону думается: может, он ранен? Умирает? Просто пока не понял…       Летит.       Смотрит…       Медленно, точно муравьи, двигаются люди вокруг грузовика, тащат что-то, о чём-то говорят, но голосов их Антон не слышит. Потом они бросают свои занятия и медленно пригибаются к земле. Через несколько минут (или секунд?) он слышит какой-то звон, уши закладывает, а слева в воздух поднимается высокий фонтан земли. До Антона он не достаёт и, впрочем, мало волнует его. Через какое-то время люди тоже поднимаются…       Птица кричит ещё раз.       Смотрите…       Странное оцепенение пропадает, немного звенит в ушах, слышится гул людских голосов. Коваль трясёт его за плечо, зовёт.       Никаких голов в кузове грузовика больше не видно, он выглядит совсем пустым: новобранцы наверняка лежат, вжавшись лицом в пол, и боятся даже вдохнуть. Антон уже готов обернуться к Ковалю и пойти дальше, обдумывая странное состояние, нашедшее на него, когда бортик с грохотом откидывается вниз.       На фоне безоблачного осеннего неба, широко расставив ноги, стоит девушка с винтовкой наперевес. Она широко улыбается чему-то непонятному, поводит головой, с жадностью втягивает свежий воздух, потягивается и заправски поправляет свободной рукой одну из выбившихся из-под камуфляжной кепки русых кос.       У неё острые, слишком острые скулы и тонкие губы. Те же впалые щёки, глаза цвета утреннего неба. Расплывчатая лилия над бровью стала лишь заметнее на бледном весёлом лице. Под кителем на несколько размеров больше легко угадываются бинты, они же белыми полосами обхватывают её запястье.       Он видел её такой в своих снах. В земле. Мёртвую.       Но настоящая Соловьёва в десяти метрах от него счастливо улыбается, уже махая кому-то рукой, и лихо спрыгивает на землю.       Он моргает.       Он умирает. ― Не бойся, ― шептал Кравцов, захлёбываясь кровью и наивно распахивая глаза. ― Я только попрошу её подождать.       Он смотрит.       Он летит.

***

      Войска отступали, Владивосток приближался. Никто уже не говорил об этом; всё было понятно и так. Люди молчали, не делились друг с другом мыслями, и всё же всех одновременно охватывала какая-то тупая, беспросветная безысходность. «Проигранная битва ― не проигранная война», «чтобы наступать, иногда нужно отступить»…       Она бесконечно устала от невыносимо длинных, тряских переездов (даже и на земле теперь Тане казалось, что она по-прежнему подпрыгивает на неровных досках кузова), от пошлых, грязных шуток солдат, попадавшихся ей в попутчики, от их усталых, замученных, землисто-серых лиц, от вони их ног и грязи их рук, от едва ли не ежечасных криков «воздух», когда приходилось выпрыгивать из машин и срочно искать себе укрытие в придорожных кустах или старых окопах.       Многие переезды были закрыты, дороги разбомблены, у машин то и дело отваливались колёса или какие-то другие части; вокруг непрерывно слышался трёхэтажный мат, сорванные, усталые, бесконечно злые голоса.       И всё-таки, когда её ноги коснулись земли, когда она глубоко вдохнула, расправила затёкшие руки, Таня вдруг поняла: да она, кажется, почти что счастлива.       Бензином пахло так, что щипало в носу, резкие порывы сырого ветра то и дело пытались сбить кепку с её головы, солдаты матерились, как сапожники, но Таня не чувствовала и не видела всего этого. Запахи машинного масла и оружия казались ей лучшими на свете; свежий упругий ветер остужал пылающие от волнения щёки и весело трепал косы; ну а солдатская возня и говор успокаивали её лучше маминой колыбельной.       Как давно она не чувствовала всего этого! Как давно мечтала вот так спрыгнуть на изрытую воронками землю, почувствовать её всю подошвами берец, оглядеться вокруг, закрыть глаза и понять: вот, она дома, она вся, вся, вся дома! И пусть, что её дом за время её отсутствия сдвинулся километров на двести на юг, но это четвёртый мотострелковый полк, это правда он, и здесь… здесь… Здесь и Валера должна быть, и Машка, и даже эта неразговорчивая Рутакова, и мрачный майор Ставицкий, и Алечка, и Соня… и даже… может…       Могла бы она подумать всего-то полгода назад, что когда-нибудь, возвращаясь на передовую, там, где гуляет смерть, будет чувствовать себя счастливой? Что среди болот и лесов, где спать иногда приходится на голой земле, она будет чувствовать себя дома?       Правильно говорят, что дом ― это не место.       Дом ― это люди.       Осень, осень! Прекрасная, душистая, прозрачная, хрустальная… Конечно, дислокацию полка в целом она оценить не могла, но там, где соизволил затормозить, едва не вывалив их всех из кузова, её грузовик, было так красиво! Впереди, среди реденьких, почти облетевших деревьев, чернели старенькие землянки, чуть дальше и восточней ― блиндажи, что получше, наверняка командирские. Там, за серым кустарником, поднимался в небо едва заметный сизый дымок ― полевая кухня, на которой, наверное, уже вовсю промышляет Машка. За Таниной спиной метрах в двухстах было покрытое тонким слоем ломкого ледка озеро, всё поросшее камышами, за ним ― густой лиственный лес, сейчас, правда, начисто лишённый своих листьев, и всё-таки одновременно красивый и печальный, такой, каким только поздней осенью может он быть.       А воздух! Сквозь бензинные запахи упорно просачивались тонкие ароматы инея, жухлой, но ещё не залегшей под снегом травы, хвойных веток, буржуек, последних, хрупких, льдисто-прохладных дуновений осени и ветров зимы…       Таня шумно втянула его в себя и весело крикнула новобранцам, совсем молоденьким мальчикам, с которыми ехала последние километров пятьдесят, чтобы они вылезали. Хорошие они были парни! По крайней мере, совсем недавно разлучённые со своими семьями, не смотрели они на неё так голодно и грязно, как старослужащие. Только боялись всего уж очень. Таня улыбнулась: слишком хорошо помнила, как они с девчонками в свои самые первые дни точно так же врывались носами в землю при любом звуке, хотя бы отдалённо напоминающем выстрел.       Натянутый морозный воздух вдруг пронзил не совсем характерный для воинской части звук ― истошный девчачий визг, звучащий едва ли не пронзительней, чем свист авиабомбы. Таня вздрогнула, испугавшись не меньше новобранцев, но спустя мгновение уловила в этом визге до боли знакомые, смешные, родные нотки и, ещё не видя источника такого крика, но уже расплываясь в широкой улыбке, представила: вот стоит Машка Широкова и, отчаянно визжа, тыкает на Таню пальцем. А потом ещё и кричит (обязательно): «Приехала! Приехала!»       Всё так хорошо! Господи, как же хорошо!       Как же она счастлива...       Танино сердце билось, как сумасшедшее, а с губ никак не желала сходить весёлая улыбка во все тридцать два.       Долго выискивать в толпе Машкину приземистую фигурку не пришлось. Завидев светлую копну чуть отросших волос, Таня хотела было помахать, но Машка, оказывается, и не думала обращать на неё внимание. Она прыгала на одной ноге, ухватившись за другую, жмурясь и отчаянно визжа; виновником сей трагедии послужил тридцатикилограммовый ящик тушёнки, валяющийся рядом. ― Мои пальчики! ― завывала Машка в перерывах между пронзительным визгом, на который сбежалась уже добрая половина полка. Даже новобранцы, осмелев, высунули из-за бортика свои острые любопытные носы. Наконец, верещать Широкова перестала и выпрямилась, предварительно со злостью пнув ящик здоровой ногой. ― Ну и что столпились? ― заворчала она, раздражённо оглядываясь на окруживших её бойцов. ― Здесь не театр вам, чтобы глазеть! Что встали, говорю, своими делами занимайтесь!..       И, насупившись, Машка решила снова попытать счастья с ящиком. Она боком, осторожно, но крайне решительно подошла к нему, взглянула подозрительно, расставила руки пошире, вдохнула поглубже, проворчала про себя что-то похожее на «ну нет, от меня не уйдёшь»… И встретилась с Таней глазами.       Четвёртый мотострелковый полк был снова оглушён коротким, но очень выразительным взвизгом.       И смехом ― весёлым, заливистым, искренним, едва ли не до слёз. ― Привидение! Привидение! ― верещала Машка во всю глотку, жмурясь.       Привидение?.. Смеяться Таня перестала, когда наткнулась глазами на знакомое лицо в толпе. Она пристально, тревожно взглянула на него и даже не поняла в первые секунды, кто это. Черты, кажется, Валерины, но…       И чего они так переживают, честное слово? Не виделись уже месяца три, Господи, так ведь и она очень рада, но это слишком уж… Да ведь и писала она в полк раза два, неужели не пришло ничего? Неужели не знали, где она?       Какое у Валеры лицо страшное… Бледное, ни кровинки, нос совсем остренький стал, едва различимые губы приоткрыты, глаза какие-то незнакомые, пустые, будто смотрят и не видят. Вся грохочущая радость внутри мгновенно сменилась щемящим беспокойством. Подобрав лихо брошенный на землю вещмешок, Таня торопливо начала пробираться к Валере сквозь толпу.       За несколько секунд до того, как худенькое Валерино тельце оказалось у неё в объятиях, Тане подумалось: вот они, те моменты, ради которых мы живём. Мгновения, которые остаются с нами навсегда. Единственное богатство, которое мы унесём с собой в могилу.       Она сжимала Валерины плечи так сильно, что та, должно быть, и дышать не могла и почему-то совсем не обнимала её сначала. Её руки безвольно висели, грудь часто вздымалась, лица не было видно, но спустя полминуты она будто поняла наконец что-то, и всхлипнула вдруг надрывно, и расплакалась коротко, но бурно, и обняла так крепко, что теперь уже Тане было не вдохнуть. Подбежала Машка, по пути снова споткнувшись обо что-то, налетела с разбегу, обняла порывисто их обеих, едва не повалив на землю, и тоже почему-то заплакала совсем по-детски. Таня обнимала сразу двоих, гладила по лопаткам, вытирала Валерины слёзы, едва не плакала сама, не зная от чего, просто чувствуя, что случилось что-то важное, что-то пока не понятное для неё, но судьбоносное для её девочек. ― Да ну что вы ревёте, глупые, ― рассердилась она наконец, потому что слёзы никак не кончались. ― Я же приехала, а вы ревёте!.. И не так уж долго меня не было… ― Но ты, ― вдруг всхлипнула Машка, выпрямившись и вытирая зарёванное лицо, ― мы думали, ты же… ― Что? ― Мы… просто ужасно волновались, Танюша, ― дрожащим голосом быстро проговорила Валера, взглянула на неё, будто всё ещё не веря, что это она, Таня, а не привидение, а потом воскликнула неожиданно горько: ― Тебя не было так долго!       Машка, хоть и ревела, по-прежнему сверкала белизной зубов, пылала румянцем округлых щёк, обезоруживала задорным, жизнерадостным блеском глаз. Валерины же глаза блестели ярко, но лихорадочно, нездорово, оживление на её лице казалось болезненным, да и вся она выглядела ужасно измученной и тонкой. Тане стоило только опустить руку, придерживающую её под лопатку, и Валера пошатнулась, едва не грохнувшись на землю. ― Ну, брось, что ты, будто правда привидение увидела, ― укоряюще прошептала Таня, снова прижимая к себе голову подруги. ― Пойдём отсюда, а? ― так же тихо отозвалась Валера, доверчиво прижимаясь к Таниному боку. ― Пойдём, поговорим, столько всего… Столько всего, Танюша… ― Пойдёмте, конечно, всё мне расскажете, ― быстро ответила Таня. ― Только не вздумайте плакать!..       Девочки жались к ней с обеих сторон, тёплые, живые, целые и невредимые.       Оставалось спросить одно. Тихим, спокойным голосом задать вопрос, громыхающий внутри.       Раз, два…       Прижимаясь щекой к мягким волосам на Валерином виске, Таня зажмурилась. ― Про Антона ничего не слышно? ― Про Калужного? ― тут же оживилась Машка, утерев последние слёзы, и в глазах её заплясали весёлые огоньки. ― А я ведь говорила! Помнишь, в поезде тебе тогда говорила? А ты ― «он не мой, моя хата с краю, ничего не знаю»! А я знала! А я с самого начала говорила, нужно было больше меня слушать… ― Были какие-то новости? ― нетерпеливо перебила Таня поток Машкиных излияний, но Широкова только многозначительно подняла палец и улыбнулась. ― А я говорила! А у меня, между прочим, бабушка гадалкой была, наверное, мне её дар передался… ― и без того радостное лицо её приняло самое восторженное выражение, и она затараторила, почти задыхаясь: ― Да ведь… Ведь… Я же молилась за тебя лесным духам тогда! Точно! Ну, с Иван Дмитриевичем! Я молилась, и они уберегли тебя! Валера, слышишь? Это я сделала! Все смеялись, а у меня, наверное, правда колдовской дар! А мы-то всё думали, кому бабушка его передала… ― Маша… ― Что? А, ты всё о своём... Да товарищ старший лейтенант вон, кажется, там где-то стоит. ― Стоит?! ― Ну да, он у нас с тех пор, как ты по… ― …пала в госпиталь, ― договорила за Машку Валера. ― Пойдём, Танюша… ― Так он тут? ― встрепенулась Таня, оглянувшись на Валеру. ― Тут?       Но Валера почему-то не сразу ответила ей. Она намертво вцепилась в Танину руку и умоляюще заглянула ей в глаза. ― Тут, да, но, пожалуйста, Танечка, пойдём, пойдём сначала с нами. Никуда он не денется, и лучше будет, если ты сейчас пока не пойдёшь. Он ещё…       Таню будто кипятком окатило: с замиранием сердца она спросила: ― Цел он? ― Да, но… ― Прости меня, прости, родная, ― быстро проговорила она, вырывая руку из цепких пальцев и быстро обнимая Валеру. ― Прости, я сейчас. Я же его не видела… не видела уже… Не могу, не могу, я только взгляну ― и сразу к вам!       Запоздалый Валерин оклик повис в холодном воздухе. Таня, наскоро поцеловав подруг, уже распихивала локтями солдат, то и дело извиняясь. Направление, указанное Машкой, было, как и всегда, весьма приблизительным, но почему-то она уверена была, что пробиралась правильно.       В ушах оглушительно шумела кровь; сердце, спрятанное под рёбрами, бинтами, футболкой, кителем и бушлатом, заходилось стуком. Она уже ничего не слышала и не замечала, то и дело останавливаясь и пытаясь, встав на цыпочки, разглядеть что-то в толпе. Запыхалась, устала, хоть прошла-то, кажется, всего ничего.       Двадцать шагов.       Пять месяцев.       Долго же шла она к тебе, Ан-тон.       Таня узнала его сразу же.       Увидела в толпе знакомый разворот плеч, задохнулась. Остановилась. Между ними шли люди, торопились куда-то, тащили вещи, оружие, то и дело закрывая их друг от друга.       Они стояли. Смотрели.       Совершенно бледное, сумрачное лицо его так сильно оттенялось чёрными, почти синими в дневном свете волосами, что казалось призрачно-прозрачным.       Антон выглядел спокойным настолько, насколько это было возможным. У него, как у Валеры, не подгибались ноги и не дрожали руки; глаза смотрели прямо, губы были сомкнуты. И только в самой глубине глаз, в том, как он замер, не шевелясь, как неестественно повисли у него руки, чудилось Тане что-то чудовищно напряжённое, нечеловеческое.       Ну, что ты скажешь?       Огромный, страшный лейтенант с хрупким сердцем.       Первыми нервы не выдержали, конечно же, у неё: Таня, коротко всхлипнув, сделала шаг вперёд. Ещё один и ещё, быстрее и быстрее, порывистей и порывистей, всё ближе к ощетинившейся по-звериному фигуре; да что же с ними такое?..       И ― сильнее, чем удар под дых, больней, чем пуля под рёбра.       Хриплое, дрожащее: ― Стой.       И вытянутая рука.       И ресницы у него, оказывается, дрожат. И руки всё-таки тоже.       И глаза ― это от света, должно быть ― льдисто-прозрачные, блестящие, отражающие в себе кусочек осеннего неба и её. Зрачки, покрытые, точно то лесное озеро, тонким, подтаявшим, отчаянно-звонким, до боли хрупким осенним льдом…       Внутри ― тут же миллион чувств и мыслей: не думал о ней? Забыл? Другую нашёл? Не рад видеть?       И все они хрустят, проваливаются, точно лёд по весне, тонут в чёрных омутах его глаз, в болезненном, не верящем выражении лица. Не то… Не забыл. ― Антон… ― Стой! ― голос сиплый, низкий, будто он к воде не прикасался уже пару дней. ― Стой. Ты… Ты же…       Таня всё ещё не может понять. Но она чувствует.       Через своё недоумение, через обиду, непонимание, через слёзы и тоску, через бесконечные месяцы разлуки она шагает к нему. Обвивает руками шею. Антон хочет отстраниться и даже делает шаг назад.       Она не отнимает рук и послушно шагает за ним.       Туда, куда ты захочешь, Ан-тон.       Всё будет хорошо, Ан-тон.       Она повторит это столько раз, сколько будет нужно.       И тогда, когда он замирает, Таня наконец вдыхает и, вдыхая, роняет на чужую кожу тихую единственную слезу. Потому что пахнет от него так знакомо, как пахнет теперь её дом: теплом человеческой кожи, скошенной ароматной травой и осенними прозрачными ветрами, несущими солёные океанские слёзы. И потому плачет, что носом может прижаться к его крепкой шее, что может потереться о неё щекой, что ладонями может обнять её сильно-сильно и вся, похудевшая за это время совсем до костей, может почти повиснуть на этих крепких, надёжных плечах.       И потому ещё, что ― слышится ей, должно быть ― спустя бесконечные секунды-века Антон шмыгает носом, как мальчишка, осторожно, невесомо кладёт ладони на её лопатки, будто боясь сломать, и прижимается подбородком к её шее, порывисто выдыхая в неё. Потому, что вдруг подтягивает её к себе, наверх, так, что землю Таня чувствует только кончиками пальцев, и обнимает крепко-крепко.       Пара кое-как сросшихся рёбер отчаянно протестует.       Таня ― ни капли. ― Как ты? ― неслышно прошелестела она. Антон не ответил: он всё не разнимал рук, плотно сомкнутых у неё на спине. И дышать тоже, казалось, перестал совсем. ― Только не её, Господи, ― вдруг хрипло, отрывисто прошептал он. ― Только не её…       Только не её…       Двадцать девятое октября, пять вечера, и Таня вдруг с удивительной ясностью и простотой видит: что бы теперь ни произошло, что бы они ни говорили друг другу, как бы ни ссорились, сколько бы ни врали, ― он навсегда останется человеком, сильнее которого она не полюбит никого.       И, Господи, просто… просто…       Только не его, Господи.       Только не его.       Антон, наконец, чуть ослабил хватку, позволил Тане встать на землю, но и тут не отпустил ни на секунду, будто боялся, что она испарится. Придерживал под локти, сильно-сильно сжимая пальцы. И смотрел…       Смотрел совсем новыми глазами, не теми, что были минуту назад. Таня смотрела тоже и не узнавала: между этим Антоном, непривычно светлым, живым, лучащимся изнутри, и тем, ощетинившимся, мрачным, загнанным в угол, ― будто тысяча лет. ― Как ты? ― повторила она, зачарованно глядя в горящие чёрные глаза. Антон с трудом разомкнул спекшиеся губы, несколько раз двинул ими, будто ни звука не мог произнести, и прошептал наконец: ― Ни есть не мог, ни спать. Веришь?       Голос хриплый, усталый. И в глазах ― такая серьёзность и доброта. Улыбка у Тани получилась сама собой: помнит…       Всё это одновременно так далеко и так безумно близко. Чисто убранный кубрик, стул посреди него, а на стуле ― Калужный, с довольной до невозможности мордой, в грязных берцах, сидит, закинув ногу на ногу, смотрит колко и нахально. Кривит губы. Какая-то нелепая, запальчивая перепалка, а потом из какой-то папки у него на коленях выскальзывают на пол большие Танины фотографии. Те самые. Уродские. «Нет, это я так с собой ношу. Ни есть не могу, ни спать, веришь?» ― тянет он с насмешкой.       Тогда-то она, конечно, ответила какую-то гадость.       Тот Антон и этот ― одно. Одно ― и её. И всё, кажется, встало на свои места, потому что Таня почти задохнулась от охватившей её нежности. Антон здесь. Антон всё ещё здесь, и он всегда будет здесь, и это тот самый Антон, что готов был впечатать её головой в стену, и тот самый, что готов пойти за неё и в огонь и в воду. В груди разливалось огромное, необъятно огромное тепло. Как его высказать, она не знала, поэтому ответила просто и вместе с тем так серьёзно: ― Верю. ― Таня!       Сзади подбежали запыхавшиеся девочки. Она обернулась, не отходя от Антона. Прижалась к нему боком, чтобы чувствовать: он здесь. И улыбнулась им порывисто, счастливо, широко: как хорошо-то!.. ― Таня, ну что же ты, я же просила! ― воскликнула Валера почему-то очень напуганно. Остановилась в нерешительности, рвано вздохнула и бросила на Антона взгляд, полный паники и отчаяния. ― Антон Александрович, вы… ― Всё хорошо, Лера, ― быстро выдохнул он. Таня подняла голову, посмотрела через плечо, поймала его дрожащее, тёплое выражение глаз. Что-то в Антоне ещё было не так; что-то тревожное, загнанное, нервное по-прежнему таилось и в тембре его голоса, и в неровных взмахах ресниц. Но смотрел он прямо, мягко и тепло. Он здесь. Она здесь. С остальным они как-нибудь разберутся.       И это «Лера» ― как хорошо звучит! Таня улыбнулась. Да ведь он никогда не звал так Валеру. Всё «Ланская» да «Ланская», а если под горячую руку попадётся, так «психопатка» или «больная»… ― Да вы подружились! ― радостно воскликнула Таня. Валера улыбнулась как-то болезненно, снова взглянула на Антона и сказала негромко: ― Да. У нас… было много общих тем для разговоров. ― Да, мы очень с ним подружились, даже два раза чай ходили пить! ― тут же весело заявила Машка. ― Мы уже почти с товарищем старшим лейтенантом закадычные друзья! ― уверила она и тут же замолчала, с опаской глядя на Антона: ясно, что подобная реплика вряд ли пришлась ему по вкусу. Но Антон молчал, глядя куда-то вниз. На губах его остановилась тихая, неверящая улыбка. Сам он был где-то совсем далеко.       Таня только осторожно сжала его ладонь: я здесь. Всё будет. Мы всё успеем, всё обсудим. ― Ну, я уж бачу, что вы спелись. Яка драма, и в кино ходити не треба, ― Коваль, ехавший с Таней с последнего перегона, вырос будто из-под земли. Улыбнулся своей розовощёкой, кругленькой, ладной улыбкой, потянул Антона за рукав. ― Гарна, гарна дивчина, панове, ничего не скажешь, но идти потребно. Ну, девицы, будьте здорови! Антон, пишли, чи що?       Но на этом лимит приятных встреч на сегодня не закончился: из толпы возник лейтенант Назаров, всё такой же весёлый, задорный, всем своим видом доказывающий, что война ― это тоже жизнь, и жизнь по-своему неплохая. Разве что похудел он немного, но и это белокурому лейтенанту было к лицу.       Кхм. Старшему лейтенанту, между прочим. ― Вот обязательно каждый раз убегать? Где тебя носит?! Никитин срочно приказал тебя…       Голубые, детские глаза Назарова остановились на ней, и он едва не поперхнулся своими словами. Таня улыбнулась, кивнула головой, радостно подняв брови: ― Товарищ старший лейтенант. ― Солов… ― звуки будто застревали где-то в его глотке. Назаров откашлялся, молниеносно взглянул на Антона. ― Соловьёва?.. ― Вроде... того, ― поражённо отозвался тот, улыбаясь легонько. Губы у Антона тоже дрожали. ― Лисёнок, идём, а? ― спросила Валера, беря Таню под руку. Старший лейтенант Назаров исподлобья посмотрел и на неё, чуть двинул бровями, мол, ну? Валера едва заметно опустила ресницы ― нормально. Таня насторожилась, сжала Валерину руку сильней: просто так люди не понимают друг друга без слов. Очень интересно… ― Очень, очень рад тебя видеть, Таня, ― поспешно заговорил Назаров. ― Мы тут все, знаешь, без тебя… очень скучали. Особенно эти товарищи. Очень не хочется отвлекать вас, но, Тон, идти бы надо, Никитин срочно сказал. ― Да, я… иду, ― проговорил Антон. Ещё раз бросил на Таню мягкий, пристальный, отчаянный взгляд, будто хотел её всю запомнить. Таня ещё раз успокаивающе коснулась его запястья ладонью. ― Ну що за мелодрама, наворкуетесь ще, пишли, хлопцы!       Их спины уже почти скрылись в пестрящей камуфляжем толпе, когда Таню вдруг кольнуло что-то изнутри: нет, нельзя его так отпустить! Нужно… что-то ещё нужно… Нужно увидеть его спокойные, добрые глаза, увидеть, что он в порядке, а раньше никак нельзя уйти. Снова вырвавшись у Валеры, она в несколько десятков шагов догнала их, просунула руку под руку Антону. Он вздрогнул, обернулся к ней, остановился. Через несколько секунд второй рукой накрыл её ладонь.       Таня, право, и не знала, что сказать — просто смотреть бы и смотреть, как светятся у него глаза… ― Ан-тон, ― просто сказала она.       Так просто, оказывается.       Всё так просто… ― Почему ты так говоришь? ― улыбнувшись, спросил он. ― Я тебе всё-всё расскажу. Слушать устанешь. Ну, хочешь? ― Хочу, ― быстро кивнул Антон, вдруг сжал её руку сильней, посмотрел прямо, честно. ― Я не знаю, на сколько меня сейчас выдернут… Но ты приходи вечером, Таня. Пожалуйста, приходи.       И в этом «пожалуйста» столько горечи, столько невысказанного, что и слов больше никаких не нужно было. Таня порывисто вдохнула, быстро прильнула к его груди, руками уцепилась за ворот бушлата. ― Конечно, приду. Ещё как приду, ты меня выгонять замучаешься…       Родной мой, бедный мой, усталый мой…       Её приобняли за плечи. Таня подняла подбородок, чтобы видеть его лицо: брови болезненно сдвинуты, глаза закрыты, губы ― одна тонкая полоска, и всё такое бледное, с такой глубокой, несоскребаемой усталостью, с таким отчаянием, будто в последний раз её видит.       Антон осторожно опустил тёплую, подрагивающую ладонь на её голову. Рука, лежавшая на Танином плече, сжалась в кулак. Он закусил губу, как будто от нестерпимой боли, медленно наклонился и трепетно коснулся губами её волос.       И в этом… столько всего, столько!.. ― Всё хорошо, ― прошептал он. ― Всё теперь хорошо, Таня, всё хорошо. ― Иди, ― кивнула она, чувствуя, что ещё чуть-чуть — и просто не сможет отпустить его. Антон ещё раз провёл рукой по Таниным волосам.       И это так смешно и больно одновременно: оторваться друг от друга не могут… ― Тони! ― услышала Таня приятный, чем-то знакомый девичий голос. Антон медленно, словно нехотя, отнял руку, закрыл глаза и глубоко вздохнул.       Лёгкими шагами к ним подбежала низенькая девушка, миниатюрная, изящная, белокурая. «Видимо, новая медсестра», ― отметила про себя Таня. Девушка показалась ей довольно приятной и как будто знакомой. ― Тони, ― повторила она, подойдя, и посмотрела на Антона.       Так посмотрела… Таня и не поняла, как всё произошло: миловидное лицо девушки показалось ей вдруг некрасивым и тупым, вся её тонкая фигурка ― несуразной и нелепой, а чистый голос ― притворным и ужасно слащавым. Так ведь… Это что же, «Тони» ― это она ему? Тони, значит? ― Здравствуйте, ― настойчиво проговорила Таня, поджав губы и чеканя звуки. Ну уж нет, «Тони»! Пусть раскроет свои глазищи пошире и увидит, что он, во-первых, никакой не «Тони», а, во-вторых, здесь не один. У «Тони», вообще-то, здесь есть Таня.       Девушка быстро взглянула на неё, потом на Антона, а потом снова, резко, на неё; чего-то как будто испугалась, ответить не подумала и, повернувшись к Антону, торопливо заговорила: ― Тони, я тебя всё утро искала, даже испугаться успела. Слава Богу, ты здесь.       И вдруг Таня с поразительной ясностью вспомнила, где же видела эту девушку, и на секунду даже забыла о своей глупой ревности. ― Простите, ― затараторила она, ― я же вас вспомнила! А вы меня не помните? Конечно, вы меня совсем немного видели, но я вас так хорошо запомнила! Ну, помните, в августе? Бой под Новопокровкой? Я тогда вам ещё помощь предлагала, а вы… вы же солдата крестили, ну? Я как сейчас помню, вы ещё говорили: «Крещается раб божий Дмитрий во имя Отца и Сына и Святаго Духа»… Мне это прямо в память врезалось. «Аще жена, и она да крестит»… Как-то так, верно? ― Нет, вы… вы ошиблись, должно быть, ― пробормотала девушка испуганно, но теперь Таня точно знала: да, это та самая удивительная медсестра, которая так понравилась ей! ― Да нет же, я точно знаю, вы ещё отходную молитву над моим командиром читали. Уж этих-то слов я, конечно, не вспомню, но они такие правильные были, я поэтому и запомнила всё это, ― выпалила Таня на одном дыхании, улыбнулась даже, но медсестра выглядела такой напуганной, что Таня испугалась и сама: что, сказала что-то не так? Перепутала? В поисках поддержки она вопросительно взглянула на Антона и уже который раз за день не узнала его: на лице его не осталось ни следа нежности. Бледный, он дышал тяжело и так же тяжело смотрел на девушку. У той же взгляд бегал: то она в панике смотрела на Таню, то в землю, то осторожно, искоса, на него. ― Нет, вы правда ошиблись, ― продолжала бормотать она. ― Вы… Я и слов таких не знаю… Вы… ― Хватит, ― тихо проговорил Антон. У Тани по спине побежали мурашки: столько едва сдерживаемой ярости в одном только слове. Девушка и вовсе вся сжалась, точно её ударили. ― А меня… меня Таня зовут, ― бодро выпалила она, чтобы хоть как-то поддержать медсестру. Уж кому, как не Тане, знать, как невыносим бывает Антон Калужный.       Девушка снова вздрогнула. Закрыв глаза, она покачнулась, точно ей дали хлыстом по спине, и прошелестела неслышно: ― Я… знаю. ― Иди, Таня, ― быстро сказал Антон, не отводя тяжёлого, пристального взгляда от медсестры.       Таня кивнула, подчиняясь какой-то невидимой и непонятной власти, которую имел над ней этот тон его голоса, но потом улыбнулась себе под нос и коснулась ладонью его напряжённой руки. Антон вздрогнул, перевёл глаза на неё, и лицо его изменилось, тяжёлые морщинки разгладились.       Ну и кто ещё тут главный, о великий, злобный и страшный лейтенант Калужный, гроза ПВВКДУ? ― До вечера, ― прошептал он. ― Будь осторожен, ― попросила она.       Остаток дня прошёл в таких привычных (и непривычных одновременно) заботах. Таня получала обмундирование и оружие, расписывалась в каких-то бумагах, заселялась в девчачью землянку, разбирая очень немногочисленные вещи, знакомилась с новыми друзьями девочек, искала по полку старых сослуживцев.       Вечером её отправили к командиру полка, пожелавшему самолично принять её доклад о прибытии. В натопленном командирском блиндаже сидели майор Ставицкий, как будто бы даже помолодевший со времени их последней встречи, и бессменный начальник разведки майор Никитин. Ужинали.       О ней доложили, и Таня, сытая, чистая, в почти новой форме, зашла в наполненное сухим теплом помещение. Лихо приложила руку к козырьку кепки, вытянулась вся, и столько в этом было привычного, щеголевато-радостного, что ни она, ни офицеры не смогли сдержать улыбок. ― Товарищ майор, старший сержант Соловьёва для прохождения дальнейшей службы прибыла! ― С каких это пор, сержант, вы отчитываетесь о прибытии начальнику разведки? ― спросил Ставицкий, изо всех сил пытаясь казаться строгим, что, впрочем, у него получалось не очень. Только сейчас Таня заметила, что маленькая майорская звёздочка на погонах Ставицкого сменилась двумя подполковничьими. ― Виновата, товарищ подполковник. Поздравляю с присвоением очередного воинского звания! ― Ну, вольно, вольно, спасибо, ― засмеялся Ставицкий. ― Вовремя ты появилась, Соловьёва. Подружки твои совсем заскучали. Так что же, сержант, дальше будем служить? ― Так точно, товарищ подполковник, будем! ― весело, с запалом отозвалась Таня; Никитин и Ставицкий переглянулись, улыбаясь, и снова посмотрели на неё, точно любуясь и удивляясь. ― Да уж, майор, ― хмыкнул Ставицкий. ― Ты, кстати, на неё обрати внимание, раз так. Ну, и бывают же чудеса... ― Так ведь Дьявольская Невеста, Иван Дмитрич, ― бодро ответил Никитин.       Рут оказалась самой спокойной и адекватной: когда Таня с девчонками появилась в землянке, она только посмотрела на неё пристально и неопределённо подняла брови. ― Ну, добро пожаловать обратно, старший сержант Соловьёва, ― спокойно произнесла она, слегка улыбаясь. Встала с достоинством, не торопясь, как и всегда, протянула Тане свою красивую тонкую руку и впервые посмотрела на неё как на равную. ― Очень рада, Рут, ― точно так же кивнула Таня. Она была почему-то рада видеть эту не в меру серьёзную, суровую, сильную девушку. Подумать только: да ведь они теперь равны по званиям. Могла ли Таня предположить, спрыгивая в апреле на эту землю под грохот взрывов, что когда-нибудь хотя бы приблизится к этой смелой девушке, казавшейся ей едва ли не божеством?       Как жизнь всё удивительно по местам расставляет. ― А я вшей вывела, представляете! ― вдруг вспомнила она, оборачиваясь к девчонкам и горделиво поправляя заново заплетённые косы. ― Ненадолго, ― хмыкнула Машка. Таня надулась. ― Могла бы порадоваться, между прочим. ― А ты могла бы сказать спасибо, что лесные духи тебя спасли!       Рутакова вздохнула, улыбнулась, взяла бушлат и, закатив глаза, вышла из землянки. ― Боже мой, девочки, ну, рассказывайте мне быстрее, я всё хочу знать! ― воскликнула Таня, плюхаясь на устланную свежими еловыми ветками лежанку. Валера подбрасывала в разгорающуюся буржуйку принесённые ветки, Машка наливала в закопчённую кастрюлю воду, вылавливая плавающие в ней соринки, и мурлыкала себе под нос что-то про мать, которая хотела выдать её замуж.       Они отступали стремительно, вступали в кровопролитные, бесполезные, изматывающие бои, так что работы было очень много. Но почему-то на этот вечер их отпустили. «Это я договорилась», ― заявила Машка.       Захлопнув дверцу буржуйки и вытерев испачканные сажей пальцы о край бушлата, Валера села рядом, улыбнулась слабо и посмотрела вдруг ужасно серьёзно. ― Лучше ты расскажи, лисёнок. ― Да и рассказывать нечего, ― пожала плечами Таня. ― Неужели вы не получили писем? Я целых два написала. ― Мы ничего не получали, ― заговорила Машка, подсаживаясь к ним. ― Мы, Таня, вообще думали, что ты… ― Мы не знали, где ты, ― перебила Широкову Валера. ― Очень волновались. ― Ну, я даже не знаю, как рассказывать, всё так банально, ― начала Таня. ― Это под Новопокровкой было, помните? Я бой плохо помню, но подбили меня основательно, я даже подумала, что всё, тушите свет, отправляюсь на смотр к адмиралу. Ну, моряки так говорят. То есть умру. Смешно, да? ― улыбнулась она. Девочки нервно хихикнули. ― Помню потом отрывками… Открываю глаза, вижу, ночь, и лежу не там, где упала, вокруг тихо, поворачиваю голову, а рядом со мной медсестра убитая лежит, меня, наверное, тащила. Ну, я про себя ей спасибо сказала и снова отключилась. Ничего не помню… Долго. Помню только, как чувствовала, что из меня кровь льётся. Такое ощущение страшное, девочки… Пришла ещё раз в себя, не пойму, то ли утро, то ли день, но светло, и вокруг ― тихо, никого. Лес, деревья, медсестра всё лежит. Видно, бои далеко ушли, а нас не нашли уже. Ну, думаю, помру же здесь, надо выбираться, пытаюсь пошевелиться, поползти, и снова всё темно. Я до этого боли не чувствовала, а потом пришла в себя ― так всё болит, что зубы сжимала, чтобы не кричать. Это потому, что трясло меня. Везли куда-то. Как и кто нашёл, до сих пор я не знаю. Привезли в какую-то деревню, что-то там сшивали, вправляли, бинтовали, а потом уже в Дальнегорск повезли. Там я и провалялась в больнице столько. ― А нам почему же сразу оттуда не сообщили? ― спросила Валера, почему-то отворачиваясь. ― Да я ведь долго без сознания лежала, а при себе ни жетона, ни документов не было, всё здесь осталось. Откуда им знать, кто я такая? А потом уже и они, и я письма написали в полк. Ну, хоть их-то письмо вам пришло, правда? ― Нет, ― сказала Машка. ― Да, ― сказала Валера и тут же на Машку шикнула. ― В каком смысле? ― нахмурилась Таня. ― Маша, то, что ты не читала письмо, не значит, что его не было, ― с нажимом проговорила Валера, потом обернулась к Тане. ― Маша-растеряша у нас ничего не помнит. Было письмо, конечно, но мы всё равно переживали. Ты, Таня, домой поскорей напиши. Они очень волнуются? ― Думаешь? ― Точно знаю. Сегодня же напиши, хорошо? ― Хорошо, дорогая моя, ты только не волнуйся. Ну, что с вами со всеми, правда, лица на вас нет, ― вздохнула Таня, обнимая Валеру и кладя голову ей на плечо. ― Как я скучала по вам, девочки мои дорогие. Знаете, мы когда подъезжали, на меня прямо видение какое-то нашло. Думаю, вот, спрыгну сейчас, а они стоят все в ряд, мои родные, улыбаются. Надюша, Вика, Рита, Настенька, Дашка, вы с Машкой. А потом думаю: их же уже нет… Нет, простите, простите, девочки, ― замотала она головой. ― Что-то я расклеиваться начинаю. ― Пока не расклеилась, давайте чай пить, ― улыбнулась Машка, встала с лежанки и подошла к своей кастрюле. ― Конечно, самый верный способ не грустить ― это есть творог, но чай тоже сойдёт. ― Давайте, конечно, ― кивнула Таня. ― Ой, девочки, да я забыла совсем! Я же подарки всем привезла!       Под восторженные Машкины восклицания из Таниного вещмешка были извлечены два хлопковых лифчика, по размеру, правда, куда больше, чем нужно, две тёплых шерстяных кофты, серебряная ложка с какой-то гравировкой и две пары массивных, очень красивых и крайне бесполезных золотых серёжек. Девочкам они страшно понравились. ― Какая красота, ― прошептала Валера, завороженно рассматривая их. ― Какая красота, Танюша! Да ты где такое взяла? ― Да в городах сейчас все всё продают за копейки. Я и подумала, может, вам понравится. ― Мне очень нравится! ― А теперь, Валера, ты уж меня прости, но для Машки у меня есть персональный подарок, ― хитро прищурилась Таня и посмотрела на Машку: её глаза горели. ― Итак, вот тебе подсказка: вчера мы заезжали на ночь в Пограничный, ночевали в деревенских домах, и я познакомилась с очаровательной бабушкой. Ну, Маша, угадай теперь, что за подарок?       Эта задача явно оказалась Широковой не под силу, и Таня, улыбнувшись, быстро достала из вещмешка большой целлофановый пакет. ― Творог!!! ― заревела Машка, как степная утка, и кинулась обнимать Таню.       В итоге творог съели все вместе, запивая «белым чаем», или попросту кипятком с плавающими в нём иголками и веточками. ― Ну, а у вас что нового? ― наевшись, спросила Таня. Машка, и без того оживлённая и весёлая, совсем загорелась и затараторила так, что Таня с трудом вылавливала отдельные слова: ― У нас новый командир роты капитан Ковальчук, а он ещё влюблён в медсестру Катю, но он ей не нравится, и поэтому она всё время у нас прячется, а ещё на полевой кухне новый повар, и он ужасно готовит, даже моя бабушка лучше готовит, и у него всё время всё подгорает…       Таня взглянула на Валеру: она сидела, легонько улыбаясь. Не прерывая Машкиной болтовни, Таня тихонько спросила: ― Валера, ну как? ― Ничего, ― шепнула она. ― Я тебе потом столько всего расскажу, лисёнок, ― и добавила громче: ― Между прочим, уже десять часов. — Десять?! — вскричала Таня, подскакивая с лежанки. — Всё, девочки, я Антону обещала, побегу. — Я тебе дорогу расскажу, — вызвалась Машка. — Если как все идти, то очень длинно получается, а я знаю короткий путь.       Темнело рано, в десять вечера уже не было видно ни зги. К тому времени, как заветная землянка наконец выросла перед Таней, она была готова собственноручно задушить Широкову. Раз пять она с радостным лицом вваливалась в чужие землянки, не меньше десяти раз переспрашивала у незнакомых солдат дорогу, два раза проваливалась в какие-то лужи, ещё два раза забредала в непролазные буреломы. Сколько раз она проклинала Машу Широкову, Таня не считала.       И вот когда она, промокшая до нитки, замёрзшая до костей, натёршая себе ноги новыми берцами, затащила своё тело, наконец, в землянку, встретили её темнота, сырость и тишина. А как хотелось погреть руки, стащить с ног надоевшие мокрые берцы!       Нужно было растапливать остывшую печку, но после получасового блуждания по местным лесам и болотам сил на это у Тани не осталось. Поэтому она ощупью пробралась в самую глубь землянки, уселась в дальний угол первой попавшейся лежанки, подтянула к себе усталые ноги и закрыла глаза. Всё потом. Вот сейчас посидит в тишине пять минут, а потом всё сделает и будет ждать Антона.       В тишине? Как бы не так. За порогом послышались приглушённые хлюпающие шаги. Таня сразу поняла: не Антоновы. В тех больше тяжести, размеренности, спокойной уверенности, а эти звучали мягко и легко. Фигура вошедшего виднелась в полосе лунного света, падающего внутрь, весьма смутно. Таню, залезшую в самый тёмный угол, мужчина, к счастью, заметить и не подумал. Внутри шевельнулась крохотная надежда: может, увидит, что нет никого, да и уйдёт? Но вошедший огляделся и устало опустился на лавку у стола, всем своим видом показывая, что уходить никуда не собирается.       Таня вдохнула, готовясь уже объявить о своём присутствии, но снаружи вновь послышались шаги, на этот раз частые, торопливые. «Женские», — подсказал ей забравшийся уже под кожу снайперский инстинкт. В землянке действительно появилась фигурка куда ниже и тоньше первой. Таня предусмотрительно вжалась в стенку и даже дышать стала потише.       Может, тут сейчас драма будет разыгрываться. — Это ты, Максим? — спросила девушка торопливо, и Таня без труда узнала в ней утреннюю медсестру. Очень, очень интересно. Просто замечательно. Медсестра, пожиравшая глазами Антона, заявляется к нему в землянку на ночь глядя.       Мужчина (старший лейтенант Назаров — Таня уже поняла это и по имени, и по характерной для него плавности движений) нехотя поднял голову, вздохнул апатично: — Ты хотела что-то? — Да, я… я вообще Антона искала. Поговорить хотела. — Не наговорилась ещё? — мрачновато спросил Назаров. — Это тебя не касается! — вспыхнула она, но продолжила уже спокойней, через силу: — Днём… Даже если ты слышал, о чём мы говорили… — Не о чём, а как. — Даже если так, это наше с ним дело. — Разумеется, — хмыкнул Назаров. — Ты от меня-то что тогда хочешь? — Ничего я не хочу! — снова повысила она голос. — Но если Антон появится, ты передай, что я была. Может, он захочет… Меня завтра с нашей санчастью во Владивосток вывозят, и, может, он… — Я понял, — усмехнулся он. — Передам, — и добавил, немного помолчав, уже тише: — Знаешь что? Ты не лезла бы. — О чём это ты? — спросила она будто бы спокойно. В конце фразы голос обиженно дрогнул.       Таня плотнее прижалась к собственным коленкам, впилась пальцами в камуфляжную ткань. — Сама прекрасно знаешь. — Понятия не имею. — Ну и иди тогда, — досадливо бросил Назаров, но, стоило девушке сделать шаг по направлению к выходу, как он снова поднял голову и резко, даже с некоторой злостью, будто хотел за ней спрятать свою неловкость, сказал: — К Тону с Танькой не лезь! — Я и не лезу! — неестественно громко, дрогнувшим голосом ответила она. Замерла, не зная, что делать дальше. — Да только слепой не видит, как ты его глазами ешь! — Прекрати! — вдруг со слезами воскликнула она. Несколько секунд стояла на месте, не знала, куда деть руки, ноги и всю себя. Потом вдруг резко опустилась на скамейку напротив Максима, обхватила руками коротко остриженную голову. — Это не может, не может, не может быть так серьёзно, — заговорила горячо, быстро, как в жару. — Ну сколько они знакомы? Полгода? Год? А мы… мы… Мне кажется, что я его всегда знала, всегда, всю свою жизнь! Да, я наделала ошибок, много, очень много ошибок, но неужели же ещё не заплатила за них? — Христина, это не нам с тобой решать, — устало отозвался Назаров.       Что, простите?! Христина?.. — Один Бог над нами, он один всё видит и знает, — продолжала исступлённо шептать она. — Он один знает, сколько я вытерпела… Господи, да неужели же этого не достаточно ещё? Я знаю, я верю, она хорошая, наверняка хорошая... Но что за история, девочка-подросток влюбилась в командира по уши? — Так, подруга, ты бы с этим заканчивала, — перебил её Назаров. — Она ребёнок! Она же ребёнок, а он… он… Что она поймёт? — Заканчивай, я сказал, — с нажимом повторил Максим. — Ты... — Знаешь, что я тебе скажу? — запальчиво проговорил он, очнувшись вдруг от апатии и усталости. — Я и тебя, и её не так уж много знаю. Может быть, ты самая умная, красивая, добрая и далее по списку, а она тупая как пробка. Очень может быть. Только знаешь что? — Назаров склонился к ней. — Беда твоя в том, что плевать на это Тоха хотел. Да хоть нобелевским лауреатом ты будь. Любят… не это всё. — Он не любит её! — взвилась она, даже подскочив. — Как скажешь, дорогая, — усмехнулся Назаров. — А только знаешь что? Когда мы все думали, что она умерла, что её больше нет, он пришёл к ней на могилу. Что он делал, как думаешь? Плакал? Волосы на себе драл? Да ни хрена. Он, мать его, просто взял да и без лишних слов приставил себе дуло к виску. ПМ к башке приставил, улавливаешь? Я еле успел. И он бы выстрелил, понимаешь? Выстрелил бы. Я, сестра, отец… ему ничего не нужно было, если нет её. Перед такой любовью нужно просто снять шапку. До земли поклониться. Упасть на колени — и ничего больше.       Они ушли: сначала она, быстро и в слезах, потом он, досадливо саданув кулаком по столу. Они ушли.       Таня осталась одна. Только она — и слова Максима Назарова. Только она и правда.       Правда.       Кто там хотел драму?..       Три месяца она была мёртвой. Никакого письма они не получали.       И сегодня, когда она спрыгнула с этого грузовика, они все смотрели и, может, хотели бы радоваться, но в голове у них, точно набат, только одно гремело: она же умерла.       Её похоронили.       У Тани Соловьёвой, живой и невредимой, теперь есть могила, на которой Антон Калужный едва не свёл счёты с жизнью.       Чувствуя, как стучат её зубы и дрожат руки, Таня всё ещё может нервно усмехнуться: да ведь это какие-то долбаные Ромео и Джульетта получаются…       Сплошное веселье.       Будет о чём поразмыслить на досуге, а?       Сперва ей казалось, что жить со всей этой правдой у неё не выйдет, но это всегда так: кажется, что просто не переживёшь, а потом живёшь себе как ни в чём не бывало.       А Антон — не смог.       Через полчаса землянку уже освещало и грело пламя растопленной Таней буржуйки. Тепло… Таня, сидя на корточках у огня, тянула к нему то и дело вздрагивающие против её воли пальцы. Она стащила с себя душный влажный бушлат, мокрые берцы дымились у печки, китель висел на гвоздике у стола. Таня сидела в одной футболке, брюках и носках, жмурилась. Тане было тепло.       На Антоновы шаги она не обернулась: не смогла. Только почувствовала спиной его взволнованный взгляд. Это, должно быть, от яркого пламени у неё слёзы на глаза наворачиваются… Нет, плакать она точно не будет. А что будет делать, Бог его знает. Что нужно делать? Что теперь говорить? Голова молчала, мысли разбегались, поэтому всё, что осталось Тане, — это закрыть глаза и просто слушать какое-то чувство внутри, несущее её. — Садись, — тихонько выдохнула она, не оборачиваясь.       Кажется, Антон снял бушлат. Таня смотрела только на пляшущие, вздымающиеся языки пламени за проржавевшей дверцей буржуйки. Не могла взгляд отвести. Антон сел справа на ту самую лежанку, где недавно она сжималась в комочек. Свесил ноги, оперся на них руками. Так близко, всего полметра. Руку протяни…       Руки у неё онемели, и вся она даже двинуться не могла.       Но глаза уже пекло (или, может, в чём-то другом было дело), и Таня, закрыв их, сползла с корточек вниз, вправо, прямо на застланный лапником пол, на коленки, и, когда открыла глаза, нисколько не удивилась тому, что сидит между его ног. И чувствует себя почему-то сразу так легко, так тепло, так нежно…       А Антон, кажется, испугался: широко распахнул глаза, не зная, как реагировать на это, да и что это вообще такое.       Бедный мой, глупый мой, любимый мой.       Он сидел, такой домашний, такой привычно-родной: китель снял, оставшись в одной серой кофте термобелья. Тёплая, должно быть… Щёки покрыты небольшой колючей щетиной, губы мягкие, полуоткрытые, взгляд по-детски распахнутый.       Ночь. Могильная насыпь. Серебрящаяся в лучах луны сталь ПМ.       Только чёрные перчатки лишние…       Таня осторожно взяла в свои тёплые, согретые огнём ладони его левую холодную руку. Потянула перчатку бережно, что-то почти священное в этом ощущая, стягивала палец за пальцем, боясь и вдохнуть лишний раз, будто ему и это боль могло причинить. Левая рука, правая — и глаза в глаза. Столько, сколько всего…       И вот: обе его руки наконец в её ладонях. Такие красивые, такие правильные, с длинными музыкальными пальцами.       Один из них был на спусковом крючке.       Двумя руками она взяла его мозолистую ладонь, поднесла к губам и просто поцеловала в порыве огромной, необъятной нежности. Потом легла в неё щекой. Прильнула головой к его колену. Она такая тяжёлая, а брюки у Антона такие мягкие… — Что с тобой? — тихо спросил он, глядя на неё сверху вниз, взволнованно и тепло. — Ну, что ты делаешь?..       Вторая Антонова ладонь оказалась в её руках, и её тоже Таня поцеловала, чувствуя на губах солоноватый привкус пота и металлический — оружия.       И всё это — тоже её. Всё, всё, всё. Так смешно сердце бьётся: люблю, люблю, люблю. — Бедный мой, бедный, — зашептала она. — Родной мой, дорогой мой, да как же ты смог?..       И снова глаза в глаза. Переполненные нежностью и горечью — в светящиеся мягкой, терпкой, привычной обоим болью. — Не плачь, Бога ради, Таня, я не выдержу, — прохрипел он, закрыл глаза, а потом взял её своими сильными, большими руками подмышки, как маленького ребёнка, поднял наверх, к себе, и усадил на колени, поддерживая под спину, так, будто собирался нести куда-то. Таня и чувствовала себя маленькой, ужасно глупой и до нелепости счастливой девочкой. Просто потому, что можно обвить руками тёплую, чуть колющуюся шею, залезть ладонью под мягкую ткань серой кофты и греть её там, ощутить на своём плече горячее дыхание, а на лопатках — сильную руку. — Ну, откуда ты узнала? — тихо спросил он, поглаживая Таню по спине. — Вариантов, правда, немного. — Ты ведь этого не сделал бы, правда? — заполошно прошептала она ему в шею. — Конечно, нет, — отозвался он, запуская ладонь в Танины волосы. — Конечно, нет, Таня… — Как же хорошо вы все притворялись сегодня! — с укоризной воскликнула она. — Мы просто не хотели, чтобы ты знала. Это… непросто. Верно? — Антон отнял её от своего плеча. Лицо у него стало вдруг как-то разом спокойней, умиротворённей и тише, как будто ему легче стало оттого, что она знает. Как красиво огонь в глазах пляшет. — Ан-тон… — проговорила она, проведя пальцами по его колючей щеке. — Почему ты говоришь так? — Можно, я в другой раз расскажу? — Это нечестно. — Честное слово, расскажу, — заверила Таня. — Ну, смотри, — пригрозил он, а потом вдруг спросил, задумчиво перебирая в пальцах завитки её волос: — Как там тебя называет Валера? — Лисёнком, — улыбнулась Таня. — Какой кошмар, Соловьёва, — усмехнулся он. — Но, правда, у тебя удивительные волосы, когда такой свет. Медные, рыжие… Правда, как у лисы. — Хочешь придумывать кличку, выбирай другую: лисёнок — уже занято. — Лиса — слишком официально, Лисёнок — слишком глупо. Будешь Лисичка, — улыбнулся он. — Лисичка, — повторила Таня, чувствуя разливающееся внутри тепло. — Договорились. Антон… Христина была.       На радостное, умиротворённое лицо Антона набежала тень. Он опустил глаза и прикусил губу. — Что хотела? — спросил негромко. — Сказала, что уедет во Владивосток, — спокойно сказала Таня, стараясь ничем не выдавать своих чувств. — А… как она появилась тут? Ты, кажется, говорил, что вы познакомились в Англии. Я и не думала, что она по-русски так хорошо говорит. — Это очень долго рассказывать, Таня, — вздохнул он, задумавшись о чём-то. Несколько секунд не слышно было ни звука, кроме треска влажных поленьев в печке и нескольких отдалённых взрывов. Антон смотрел куда-то вниз, Таня — на его лицо. Долго рассказывать… Что же. Они, конечно, имеют право на свои секреты. Тем более, что в чём-то эта Христина была права. Таня, наверное, во многом ещё ребёнок, да и Антона знает всего ничего, а Христина — она красивая… И глаза у неё, что ни говори, умные и печальные. Наверное, она хорошо понимает его. — Ясно, — кивнула она и нехотя слезла с его коленей на лежанку. Уселась рядом и чуть сзади. Антон и бровью не повёл, всё сидел, глядя на свои руки. Думал о чём-то. Таня вздохнула поглубже, напустила на себя самый безразличный вид. Даже отвернулась. И спросила: — Так ты её простил? — Да, — неслышно ответил Антон и повторил громче и чётче, оборачиваясь к ней и чему-то болезненно улыбаясь: — Да, да, Соловьёва. Я её простил. Но знаешь что? Даже если… Даже если бы ты погибла, я не вернулся бы к ней. Больше нет, — убеждённо покачал головой он.       Несколько секунд оба молчали. Антон вопросительно глядел на неё из-за плеча. В чёрном матовом облаке его глаз танцевал огонь.       Таня придвинулась ближе и прижалась к его спине. — Хорошо, что я не погибла, — доверительно сказала она. — Я бы скучала без тебя.       Наверное, стоит говорить людям, насколько они важны. Даже не потому, что в любой момент их может не стать. Просто сейчас они здесь.       И они правда заслуживают услышать это. — Мы ведь больше никогда так надолго не будем расставаться, правда? — взволнованно спросила Таня, тычась носом в мягкую ткань его кофты, и тут же, испугавшись повисшей паузы, подняла голову, заглянула Антону в глаза. — Правда? — Правда, — мягко согласился он и зачем-то добавил: — Я тебя не отпущу больше, Соловьёва. Никуда. — Даже на задания? — улыбнулась она. — Никаких заданий, — отрезал Антон. — Ну, тогда меня выгонят из полка, — засмеялась Таня и воскликнула: — А, так ты этого и добиваешься! Всё с тобой ясно! Ну уж нет, и не думай. Если я куда-то отсюда и уйду, то только вместе с тобой. Понятно?       Антон не ответил (Тане показалось, что ушёл от ответа) и полез в карман брюк. Достал оттуда смятый грязно-серый конвертик. — От Мии, только что получил, — сообщил он. — От Мии? Как хорошо, читай скорее! Как там в Питере, как она?       Пока Антон открывал конверт, Таня вскочила, сунула ноги в ещё не просушившиеся берцы, быстро протопала к печке. Взяла чайник (самый настоящий, алюминиевый!), налила в него воды из бадьи, стоявшей у двери, водрузила на ржавую буржуйку, которая протестующе заскрипела. — Ну, что там, что? — нетерпеливо спросила она, шаря по землянке в поиске кружек или хотя бы их подобия. Обернулась к Антону: он читал письмо серьёзно, закусив губы и хмурясь. Таня даже испугалась. Быстро подошла, села рядом, взяла его под руку. — Что такое? Случилось что-то? — тревожилась она. — Нет. Нет, — как-то странно вздохнул он, хмурясь, и перевёл на Таню усталые серьёзные глаза. — У неё всё нормально. Она… она пишет, что отец приехал в Петербург. — Просто так или?.. — тихо спросила Таня, плотнее прижимаясь к нему.       Всё хорошо, Антон. Всё хорошо. — «Или», — невесело усмехнулся он. — На, хочешь, посмотри. Пишет, что он хочет увидеть меня. Да уж… — А ты? — ненавязчиво поинтересовалась Таня, пробегая глазами ровные строки Мииного письма. — А что я? Я семь лет без него прожил, ещё столько же без проблем могу прожить, — мрачно отозвался Антон, ероша волосы.       Ну как же, знаем. Вот он, наш гордый, умный, независимый лейтенант, которому никто не нужен.       Маленький брошенный мальчик. — Он твой папа, Антон, — мягко возразила Таня и продолжила, не дав ему перебить: — Я знаю, это тебе решать, и я тут плохой советчик. Я просто хочу сказать, что такие связи, они не рвутся так легко, понимаешь? Он твой папа. И ведь в глубине души ты любишь его. А сейчас время такое… Не успеваешь оглянуться, и тех, кого ты любишь, уже нет. Нужно беречь тех, кто рядом. — Ты рядом, Таня, — жёстко проговорил он. — А он нет. Но… да, может быть, ты права в чём-то. Не знаю, может быть… — В любом случае, время терпит, верно? — успокаивающе улыбнулась Таня, смыкая руки на его талии и удобно укладывая голову Антону на плечо. — Чтобы встретиться с ним, нужно вернуться в Петербург. А мне, знаешь, иногда кажется, что этого никогда не случится… — Так, Соловьёва, ты эти упаднические настроения брось, поняла? — проговорил он строго. — Ты уже свой лимит исчерпала. Чтобы теперь ни царапины на тебе не было, не то что… Не вернуться. Уяснила?       Они проговорили далеко за полночь, сидя вдвоём в тишине: сержант Фомин, живший с Антоном, стоял в карауле, а Назаров, получивший направление на Камчатку, собирался к отъезду. Говорили обо всём и ни о чём. Антон услышал историю Таниного спасения, Таня разузнала все новости полка. Ахнула, узнав о Мишиной смерти, обрадовалась тому, что Аля, оказавшаяся беременной, уехала домой, в Татарстан, вздохнула о гибели её жениха и Сонечки, второй медсестры.       Она заснула уже в начале третьего, слушая какую-то очень смешную и весёлую историю времён училища. Просто почувствовала, как голова тяжелеет, а веки опускаются, потянулась к Антоновой жёсткой щеке, бережно коснулась её губами, уткнулась лицом ему в грудь и отключилась, ощущая ни с чем не сравнимый покой. — Я так испугался, Лисичка, — уже во сне шептал ей Антон.       Она спокойно спала, неосознанно потянувшись к теплу, обвив его руками и ногами.       Два часа Антон гладил её по волосам, не смыкая глаз, а в половине пятого встал, осторожно переложив Танину голову на лежанку, укрыл спящую Соловьёву спальником и, бросив долгий, тоскливый взгляд, вышел.

***

      Когда Таня проснулась, всё ещё было темно. Тело охватило то самое приятное чувство, которое испытываешь, когда знаешь, что всё хорошо, вставать не нужно и впереди ещё пара часов спокойного сна. Она закрыла глаза, блаженно улыбнулась, протянула руку и коснулась пустой постели там, где, она помнила, лежал Антон. Ткань спальника оказалась совсем холодной. Таня открыла глаза.       Она долго плелась, закутавшись в бушлат, по оживающему в ночной темноте полку, на этот раз почему-то ни разу не сбившись с дороги.       Всё же было так хорошо, ну куда, куда он всё время девается?!       Конечно, Таня не была удивлена, что девочки не спали. Такой час вовсе не считался ранним (как, в общем-то, и любой час в армии). И всё-таки для пяти утра они были чересчур бодры.       Рут, полностью одетая, оживлённая, гладко, более тщательно, чем всегда, зачёсывала назад волосы. Её документы были аккуратно разложены на лежанке. — Ты куда? — сонно нахмурилась Таня, ища глазами Валеру. Рутакова бросила на неё косой взгляд и, не отрываясь от причёсывания, сквозь зубы ответила: — Откуда. Ходила по делам.       Ну, её ответ Таню нисколько не удивил. Разве от неё чего другого дождёшься? Но вот Машка, бодро вбежавшая в землянку с раскрасневшимся от умывания лицом, повергла Таню в ступор. Правда, спросить она ничего не успела: вслед за Машкой вошла и Валера. Ну, слава Богу, хоть эта не одета и никуда не собирается. — Лисёнок? — воскликнула она удивлённо. — Мы и не ждали тебя так скоро… — А я вот, — слабо улыбнулась Таня. — Нам бы поговорить надо.       Валерины глаза сразу приняли испуганное оленье выражение. — Откуда ты?.. Ты всё знаешь? Нет, нет, давай потом, Танечка. Не сейчас. Я пока не могу, — покачала Валера головой. — Вот девочки уедут… — она осеклась на полуслове и замолчала. — Куда уедут? — сощурилась Таня и обернулась к Машке. — Маша, ты куда?       Кое-как прилаженная дверь землянки распахнулась, и внутрь заглянул серый, уставший солдат. Посмотрел в какой-то список и мрачно пробормотал: — Соловьёва, Широкова. Готовы? С документами на выход, жду вас.       Таня испугаться не успела: быстро метнулась к своему вещмешку, достала документы, проверила болтающийся на шее жетон, кое-как оправила форму, оглянулась на девчонок в растерянности: — Это куда нас?       Машке, казалось, того и надо было: глаза её привычно загорелись, и торопливые слова сами полились из её губ: — Мы, представляешь, может будем участвовать в самом настоящем секретном задании! — Ты бы помолчала, Широкова, — шикнула на неё Рут, но Машка и не подумала остановиться. — Вот, они только что забирали Валеру и Рут, и Валера сказала, что это всё очень секретно, но она скажет мне по очень большому секрету. Вот, там сидит наш майор Никитин и ещё какой-то тип, и они на тебя смотрят и спрашивают. И чтобы туда попасть, нужно говорить по-иностранному, и я ведь умею, и вон Рут тоже умеет, сразу на двух, но я всё равно думаю, что я лучше, я ведь не такая скучная, а Валера не умеет, поэтому она никуда не попадёт. — Таня, да ведь и тебя заберут, — вздохнула Валера. — Ой, это будет плохо, — помотала головой Машка. — Ты смотри, не соглашайся. А то к нам с утра товарищ старший лейтенант пришёл, посмотрел подозрительно и сказал так таинственно, я ещё ничего не поняла, что я, мол, подозреваю, что вас куда-то дёрнут; ну так вы сидите тихо, никому ни слова, и Тане самое главное не говорите, может, её тогда и не выдернут... А потом как раз Валеру и позвали.       Закончив, Машка широко улыбнулась, будто получила на экзамене пятёрку. Рут закатила глаза. Валера, молчавшая до сих пор, вдруг встала и в сердцах бросила резкое: — Да ты… Дура ты, Машка!..       Кажется, до Широковой стало что-то доходить. По крайней мере, рот её широко открылся и глаза округлились. Правда, Тане теперь никакого дела до этого не было.       Вот как, значит. Я тебя не отпущу больше, Соловьёва, значит.       Сам, значит, непонятно куда, а она сиди.       Как же. — Прекрасно, — зло пробормотала Таня. — Вот молодец... Что, так и сказал — Тане не говорите? — Да ведь он как лучше хотел, — жалобно отозвалась Валера, цепляясь за Танину руку. — А как лучше? Откуда он знает, как лучше? — взвилась Таня. — Он же наверняка будет там! А я пока здесь отсижусь — это как лучше? — Да он прав! Мы уже чуть не потеряли тебя! — воскликнула Валера вдруг необычайно громко. — И ты думаешь, что сможем пережить это ещё раз, да? Думаешь, сможем? — А я, думаете, смогу? — запальчиво ответила Таня. Замолчала, тяжело дыша.       Нет, это не выход. Ссориться — это не выход. Они ведь и правда чуть не потеряли друг друга. — Ладно. Ладно, простите, — уже беззлобно выдохнула она, садясь на край лежанки и пряча лицо в ладонях. — Просто всё это… неожиданно и так… так обидно. Он мне не сказал, он… — Он просто хотел сберечь тебя, Таня, — уже мягче добавила Валера, садясь рядом. — И я хочу сберечь всех вас. Это всё, чего я хочу. Ты ведь понимаешь, что я всё равно попробую?       Валера не ответила, только кивнула. А потом вздохнула, встала, порылась в своём вещмешке и подала Тане тонкую сине-зелёную затрёпанную полосочку — Сашкину фенечку. — Она правда приносит удачу, Танечка. Именно тебе. Не снимай, хорошо? — попросила Валера, глядя на Таню со смертельной тоской в глазах, будто у неё последнее отнимают. — Хорошо, — прошептала Таня, обнимая подругу.       Полк занимал большую территорию, и до блиндажа начальника разведки было далековато, так что их согласились подбросить. Они с Машкой выехали, когда небо на востоке чуть подёрнулось светло-розовой дымкой. Первый раз за всё время своего пребывания на фронте ехали не в трясущемся, насквозь продуваемом кузове, а в уютной, тёплой кабине шофёра, куда вместились вдвоём. Весело стучали по просёлочной дороге колёса, весело разгоняли фары грузовичка предрассветную темноту, весело болтала, не умолкая, с молчаливым водителем Машка. Таня одновременно волновалась, сердилась и даже чуть-чуть злорадствовала: ну что, Калужный, хотел избавиться от неё, да? Как бы не так!       Привезли их в какую-то самую захудалую часть полка. К этому времени уже совсем рассвело, показалось из-за низеньких верхушек деревьев не греющее, но приветливое солнце, и всё вокруг заиграло новыми красками, стало веселей. Даже мрачноватый шофёр, которого Машке в конце концов удалось развеселить своими сельскими историями, на прощание пожал им руки и весело подмигнул.       После получасового стояния на ветру их, наконец, проводили к небольшой провалившейся землянке, со всех сторон окружённой кустами. Перед низеньким входом в землю были вкопаны длинные грязные лавки, на которых уже сидели три девушки: грузная, очень простая на лицо медсестра и две какие-то совсем молоденькие, очень похожие друг на друга курносые связистки. Неразговорчивый солдат, провожавший их, ушёл. Таня нерешительно присела на краешек лавки, кивнув остальным, а Машка с интересом бросилась изучать окрестные кусты. — Интересно, а что будет? — тут же затараторила она. — Нам что, тест какой-нибудь дадут писать? Ой, если тест, то это плохо, я говорю ведь хорошо, а эти времени всякие все не помню. Таня, Таня, а как образуется фютюр дан лё пассе? А фютюр антерьё? Ой, вообще ничего не помню… А вы не знаете, что будет, а? — пристала она к медсестре, но та и бровью не повела. В это время дверь землянки со скрипом открылась, и оттуда вышел мрачный немолодой солдат. — По одному с документами проходите, — объявил он. — По одному?! — в ужасе вскричала Машка. — Нет, всей ротой, — холодно оборвала её одна из связисток, оказавшаяся совсем недружелюбной. — Идёшь ты? — Первая? Да ни за что! — Тогда я иду, — пожала плечами она и спустилась вниз вслед за солдатом.       Время тянулось невыносимо медленно. Минутная стрелка наручных Машкиных часов, за которой украдкой наблюдала Таня, ползла медленней, чем улитка. Таня успела уже перебрать у себя в голове с полдюжины французских глаголов, повторить несколько стихов и поговорок, а она всё не сдвигалась с места. Она решила было даже спросить, работают ли часы, но в это время из землянки глухо и невыносимо прекрасно зазвучали звуки гитары. Сквозь толщу земли Таня с первой же ноты узнала удивительно нежный «Канон» Пахельбеля, который сама когда-то играла наизусть. Оказывается, и на гитаре его можно красиво играть...       Жмурясь от удовольствия, впитывая в себя волнующие звуки, она думала: какая ирония! В восемь лет больше всего на свете Таня мечтала держать в руках скрипку, именоваться великой артисткой и выступать на сцене. В восемнадцать старший сержант Соловьёва держит в руках винтовку, именуется Дьявольской Невестой и убивает людей.       За первой связисткой, вышедшей из землянки вовсе не так уверенно, прошла вторая, за второй — медсестра. После них сразу вдвоём пригласили Таню с Машкой. Перед тем как войти, Широкова долго шептала что-то про себя (Таня сильно подозревала, что молитву лесным духам) и быстро-быстро крестилась. Таня просто поправила форму и волосы.       В землянке было сумрачно: тусклый свет осеннего утра еле-еле пробирался сквозь единственное окошко, а керосиновая лампа, стоящая на столе, давала недостаточно света. Это, в общем, стало последним, что Таня успела отметить, потому что в следующую секунду она увидела Антона, сидящего за грубым сосновым столом вместе с другими мужчинами. Он тоже заметил её. Пальцы на руках, напряжённо сложенных одна на другую, по крайней мере, были до бледности сжаты на ткани рукавов.       Ну, что теперь ты скажешь? Хотел бросить, да? Просто уйти?       Смотрела Таня на него (старалась) смело и уверенно, потому что была права. В его же взгляде читалось только одно, привычное и старое, как мир: «Какая же ты дура, Соловьёва».       Таня фыркнула почти что вслух и, чтобы больше не пялиться на него, принялась разглядывать других сидящих за столом людей. Ими оказались тяжёлый, грузный, какой-то подозрительный штатский человек в чёрном и уже давно знакомый Тане, лысый немолодой майор Никитин. — И что бы она из себя изображала, как думаете? — продолжал, видимо, прерванный разговор человек в штатском, обращаясь к усталому Никитину. — И вам, и мне была точно дана установка: поартистичней. А у неё рожа такая, как будто сковородкой по ней в детстве дали.       Таня упорно разглядывала просевшую старую печку. Антон упорно кусал губы, мял пальцы и изредка бросал на неё разъярённые взгляды. — Ладно, продолжим, — кивнул штатский и, внимательно уставившись на них, медленно произнёс: — Я надеюсь, что все здесь присутствующие лица женского пола понимают, что за разглашение любой полученной информации они будут переданы военно-полевому суду. Сейчас мы зададим вам свои вопросы, получим ваши ответы, а потом выйдете отсюда и забудете всё увиденное и услышанное. Это ясно? — Так точно, — испуганно и нестройно отозвались они. — Пожалуйста, — штатский кивнул майору Никитину. — Сержант Широкова Мария Никитична, девяносто восьмого года рождения, двадцать лет, два курса Петербугского десантного, краткосрочные снайперские курсы, взысканий не имеет, — прочитал Никитин и обречённо поднял на Машку глаза, словно заклиная вести себя адекватно. — Рожа больно простовата, — ничуть не церемонясь, протянул штатский. — Ну, что ты умеешь?       Машка застыла в немом ужасе, очевидно не поняв вопроса. — Что? — наконец, пискнула она. — Что ты умеешь? — нетерпеливо повторил он. — На иностранном языке говоришь? — Так точно! — Bien, alors, comment allez-vous, sergent Chirokova?*       Несколько секунд Машка молчала, должно быть не расслышав вопроса, потому что вдруг открыла рот и понесла какую-то ахинею про своего домашнего попугая.       Штатский говорил с ней долго, терпеливо (чего не скажешь о Никитине, с каждой секундой бледнеющем всё сильнее), но даже у него к концу разговора задёргался глаз. Калужный же сидел, по-прежнему не говоря ни слова и смотря теперь уже в стол. Мял в руках несчастный огрызок карандаша. — Живая речь неплохая, — сказал штатский, переводя дух. — Акцента ярко выраженного нет. Ну а ещё делать ты умеешь что-нибудь? Петь? Плясать? — Я на баяне играю! — радостно воскликнула Машка, почувствовав себя, наконец, в своей тарелке.       Штатский заметно помрачнел. — А поёшь что? — А что хотите! Спеть? Я могу спеть, — оживилась она, даже откашлявшись, и встала ровнее. — Русская народная, «Как хотела меня мать». — Она что, издевается? — Иди уже, Широкова, — устало махнул на неё рукой Калужный. — Не умеет она петь. — Я умею! — возмутилась Машка, но её уже вывели из землянки.       Таня с тревогой следила за тем, как настроение штатского неуклонно катится вниз. — Старший сержант Соловьёва Татьяна Дмитриевна, двухтысячного года рождения, полных восемнадцать лет, два курса Петербургского десантного, краткосрочные снайперские курсы, взысканий не имеет, две медали за отвагу, — объявил Никитин и добавил тише: — Девушка хорошая. — Вы тоже по-французски говорите? — Так точно. — Et vous, comment allez-vous? Ou peut-être vous voulez parler de perroquets?**       Говорить о попугаях Таня отказалась, и в целом всё прошло нормально. Четверть из сказанного штатским, она, правда, и вовсе не поняла, но выкручивалась, как могла, и, кажется, вышло у неё это неплохо. — Говорит хорошо, бегло, ошибок почти нет, — сообщил остальным штатский. — Акцент есть, но тоже хороший, нерусифицированный, вполне может быть принят за один из северных. — И тем не менее, он есть, — вставил свои пять копеек Калужный. Ну разумеется. Таня едва удержалась, чтобы не показать ему язык. — Не все говорят так же, как ты, Антон, — отозвался Никитин. — А Соловьёва ещё и петь умеет хорошо, она однажды выступала перед солдатами. Спой, Соловьёва.       Таня с волнением выпрямилась, чувствуя на себе обжигающий взгляд Антона. Вздохнула, откашлялась и взяла первые несложные ноты «Canto Della Terra», которую пела когда-то девочкам в Мяглово. Голос, давно отвыкший от пения, на первой же фразе дрогнул и едва не сорвался, но к каждой следующей ноте крепчал. Благополучно забыв половину слов и выкинув один из припевов, она закончила, трясясь от волнения. — Очень посредственно. Сразу чувствуется, что поёт непрофессионал, — тут же, не дождавшись, пока последний звук растворится в воздухе, заявил Калужный. — Не скажите, звучит она полно, хорошо, — пожал плечами штатский. — Может быть, на оперную диву не потянет, но средненькая певица из неё вполне получится. — Я всё ещё предлагаю вам подумать о кандидатуре Рутаковой, — настаивал Калужный. — Девушка умная, серьёзная, способна всегда себя контролировать... — Неужели? Вам напомнить, как она отреагировала на нашу просьбу? У неё нервы явно не в порядке, — отрезал штатский и, переглянувшись с Никитиным, снова посмотрел на Таню. — Идите. Думайте. Никаких подробностей сказать вам не могу, дело важное и опасное. Ждём вас через полчаса с решением.       Открыв дверь, Таня чуть не сшибла с ног Машку, которая тут же просунула голову внутрь землянки и заговорила: — А когда будут результаты? — Девушка, пригласите следующую. — А я всё правильно сказала? А то, что я «пеноке» сказала вместо «перроке», это я просто волновалась, вы не думайте… — Сержант, покиньте помещение! — вдруг зло рыкнул чей-то бас, и Машка шмыгнула, наконец, на улицу. — Ну и чему ты улыбаешься? — усмехнулась Таня. — Я им определённо понравилась, — заверила Машка.       Не дожидаясь, пока услышит тяжёлые, размеренные шаги по земле (она уверена была — услышит), Таня быстро сбежала подальше от землянки в маленькую рощицу и, немного поплутав, наконец остановилась, остужая голову.       Солнце, должно быть, стояло уже высоко, но его заволокли свинцовые дождевые (или, может, уже снежные?) тучи. Свежий упругий воздух, который Таня шумно втягивала через ноздри, был напоен запахами соли и водорослей. С шумом налетел на голые ветки деревьев ветер, подхватил Танины волосы, дохнул ей в лицо живительной прохладой.       Да ну что же такое с ней? Она всё делает правильно и знает об этом. Почему же тогда сердце сжалось, стоило Тане только вспомнить последний взгляд Антона, болезненно злой, ненавидящий — только кого?.. В этом больше, чем просто желание сохранить, что-то бесконечно тяжёлое, камнем лежащее у него внутри.       Слова кольче льдинок ударились Тане в спину: — Ты что же творишь, а? Ты что творишь?!       Она и обернуться не успела, как её подняли за шкирку, словно котёнка, и резко, быстро подтащили к большому дереву.       Бледное, разъярённое лицо Антона оказалось в нескольких сантиметрах от неё. Таня предусмотрительно сделала было шаг назад, но он ухватил воротник её бушлата, снова подтащил и прижал её спиной к стволу дерева так, что все пути к отступлению оказались отрезаны.       Она чувствовала его тяжёлое частое дыхание на своей оголённой шее.       Нет, нечего жмуриться. Ну, давай, сама же начала, сгорел сарай, гори и хата! — Это ты что творишь? — прошипела она, выставляя вперёд руку. — Значит, я тебя не отпущу больше, Соловьёва, да? А сам — до свидания?! — Я соглашался на это, потому что думал, что ты мертва, — свистяще прошептал он. Каждое слово — как монолитный бетонный блок. — А я соглашалась на это, потому что если и надо сдохнуть, то вместе! — Хватит, Соловьёва! — заревел он так громко, что Таня всё-таки зажмурилась, чувствуя нарастающую в животе панику. Лопатки плотно прижимались к шершавому дереву. — Хватит!       Страшно хрустя, будто у него ломаются все кости одновременно, Антон всадил кулак справа от неё со звериным, нечеловеческим рыком. Она, тихо взвизгнув от ужаса, метнулась влево, но железная рука вернула её на место.       Всё, что теперь остаётся Тане — это молиться о тихой и безболезненной смерти.       Это не Антон, не Антон, это кто-то другой! Да что это с ними такое?! — Открой глаза, — говорит он тише, но спокойней от этого не становится.       Таня совершает нечеловеческое усилие. Таня открывает глаза и видит его: до безумия злого и чем-то ужасно напуганного. — Сдохнуть вместе — пожалуйста. Пожалуйста, Соловьёва, сколько хочешь, хоть сейчас пойдём, — сипит он, всё ещё не давая ей двинуться. — Выйди в поле и получи себе пулю в череп. Но это — это не поле. И это не сдохнуть. Это тыл, вражеский тыл, и ты нихера, нихера о нём не знаешь.       Помотать головой — всё, на что хватает её храбрости.       Антон смотрит на неё уже без ярости, только с огромным, безумным сожалением в глазах, точно на ребёнка, которому нужно рассказать о том, что чудес не бывает; его глаза подёргиваются дымкой, на лице застывает выражение отчаяния. — Я никогда не хотел, Соловьёва.       Он зачем-то снимает бушлат, кидает его на землю. Расстёгивает китель, выправляет его из брюк. Танино тоненькое, неслышное «холодно, Антон» тонет в шорохе падающей одежды. Что-то зловещее чудится Тане в точности и размеренности его движений. Когда на Антоне остаётся одна тельняшка, Тане становится холодно за него. — Антон… — нерешительно шепчет она, уже ничего не понимая и только видя: у этого человека в глазах стоят слёзы. — Не надо, Антон, — в последний раз хрипит она, чувствуя те же слёзы на своих щеках.       Но он жмурится, берётся за подол тельняшки и одним рывком стаскивает её через голову.       Таня ничего не может с собой поделать: она задыхается от ужаса и слёз, сгибается пополам, прижимая руки к груди, и в панике зажмуривает глаза.       Она ничего не может с собой поделать: та же неведомая сила, что согнула её до земли, тут же распрямляет её, заставляет смотреть.       Он красивый. Настолько красивый, насколько может быть молодой, здоровый, любимый мужчина. У него бледные, широкие, могучие плечи, испещрённые россыпью коричневых родинок, красивые сильные руки, стройное, гибкое тело, гладкая, покрытая мурашками кожа…       По широкой, красивой груди справа налево идёт рваная вязь белеющих шрамов, складывающихся в какие-то непонятные Тане — из-за слёз, может — знаки. Справа налево. От подмышки к подмышке. Кривые. Рваные…       Под левой ключицей — какое-то расплывчатое пятно, слабо напоминающее цветок. — Похоже на тюльпан, я знаю, — глухо говорит Антон. — Пытались сделать лилию. Трафарета не нашлось. Чайные ложки грели на печке — и делали.       Тане хочется не просто провалиться сквозь землю.       На секунду она думает: лучше бы умерла.       Огромный, страшный лейтенант с хрупким сердцем.       Маленький брошенный мальчик…       Страшная вязь кривых линий наконец складывается в буквы. — Я не знаю, зачем это вырезали. Фотографировали. Может, просто издёвка, — уже не говорит, а шепчет он, опуская голову. — Я не знаю…       «НЕLP ME» — белые линии на живой коже…       Лучше бы умереть — но она не мертва. Они оба всё ещё живы; они всё ещё чувствуют боль. — Я знаю, что это ужасно, — даже не шёпот, а движение губ.       И кто-то невидимый, но всемогущий вкладывает в Танино тельце силы, а в уста — слова. Она поднимает с земли тельняшку и подаёт ему. Она медленно тянет пальцы к его щеке. — Это не ужасно, — качает головой она, проглатывая слёзы и страх. — То, что они сделали — ужасно, но это — нет. В тебе ничто не может быть ужасно, понимаешь? А теперь… Теперь я видела всё плохое, что есть в тебе. И я по-прежнему думаю, что ты лучше всех. И я пойду с тобой туда, Антон, — быстро говорит Таня, не давая ему возразить. — Что бы ни случилось, теперь точно пойду. Потому что ты — всё, что у меня есть, и я просто надеюсь, что ты поймёшь. Я… я просто люблю тебя. Просто. Это уже так. Тебе ничего не нужно для этого делать. — Я уже потерял тебя однажды, — неслышно говорит он.       Лёд.       Лилии… — Не отпускай меня во второй раз, — шепчет Таня и крепко обнимает его. — Не отпускай меня во второй раз. Хватит прощаться, Антон.       Спустя полчаса всё в той же землянке Антон выглядит совсем спокойным: на его лице ни следа пережитого, разве что глаза блестят сильней. Таня говорит своё «да», и он уже не спорит.       Их утверждают, всех троих: Рут, Машку и её. Вечером просто вызывают к командиру полка, дают подписать что-то и говорят: «Завтра в восемь утра здесь же. Все инструкции потом». Таня слушает размеренный голос майора Никитина и смотрит на Антона: тот тоже глядит на неё, устало и понимающе. Они оба чувствуют, что это задание станет чем-то очень важным, очень страшным и — кто знает? — вполне может быть, что последним.       Таня смотрит на его руки, на его губы и почему-то этого не боится.
Примечания:
1119 Нравится 360 Отзывы 540 В сборник
Отзывы (27)