***
Держись, мой мальчик: на свете Два раза не умирать.
Догнать и найти Антона в снежной мгле стоило Тане больших трудов. Когда она, то и дело поскальзываясь на скованных хрупким ледком лужах и проваливаясь в занесённые снегом воронки и канавы, дотопала наконец до него, остановившегося почти у самой девчачьей землянки, то засмеялась: Антон стоял под голым деревом, нервно прикуривая, а на чёрной шапке его волос громоздилась ещё одна, белая, из снега, делавшая Калужного похожим на нахохлившегося филина. ― Неужели тебе так надо курить? ― больше для вида поинтересовалась она, замерев в нескольких шагах от него и подняв глаза на чарующее синевой ночное небо. Ответа дожидаться не стала. Спросила снова, уже тише и осторожней: ― Помнишь, как я у тебя жила? ― Забудешь такое, Соловьёва, ― усмехнулся Антон, и в ночи вспыхнула ярко искорка его сигареты. ― Мне твои разноцветные носки до сих пор в кошмарах снятся, ― прибавил он, многозначительно подняв брови. ― Помню, что Мия сказала в последний вечер, ― задумалась Таня, игнорируя слегка издевательский, вообще-то, тон. ― Сказала, что всё будет хорошо. И что однажды мы просто оглянемся назад и подумаем: «Боже, как мы всё это пережили?» На лице Антона на мгновение показалось тёплое, совсем домашнее выражение: вспомнил Мию, должно быть, и бело-голубую, увешанную новогодними игрушками, квартиру на Невском. Помолчав и затянувшись, он вздохнул. ― Боишься? Боится? Не так давно, кажется, она видела изуродованное тело любимого человека и всеми фибрами своей души чувствовала его боль. Задыхалась, глядя на белую вязь рваных шрамов. Есть ещё на свете что-то, чего она боится? ― Я не боюсь, если ты не боишься, ― пожала плечами Таня. Антон отвернулся, выбросил едва начатую сигарету в снег. Пахло морозом и дымом. Его глаза блеснули, задержавшись на Тане, и подёрнулись лёгкой дымкой. ― Ты, Таня, с того света вернулась. Я не боюсь, ― просто ответил он и добавил, помолчав: ― Шла бы ты спать. День бесконечный, а о завтрашнем я и не говорю. Где ты Широкову потеряла? ― У неё… любовь, ― с улыбкой ответила Таня, ёжась. Антон удивлённо поднял глаза, сделал странное движение рукой, будто перекреститься хотел, приподнял брови, но промолчал, хмыкнув что-то себе под нос. Холодно как: наверное, уже за минус перевалило… Завтра всё замёрзнет, обледенеет. Колючий злой снег забивался под Танин воротник. ― Ясно, ― задумчиво протянул Антон, потом кинул взгляд на истрескавшиеся, замёрзшие Танины руки, пошарил в карманах, протянул ей что-то. Таня и не с первого раза поняла, что именно. Лишь прищурившись и прикрыв лицо от колючего снега ладонью, она разглядела крупную вязку бледно-голубых варежек. ― На, у тебя совсем потрескались, ― нахмурился он, настойчиво засовывая варежки в Танины ладони. Он хранит их... Тёмно-малиновые гетры, светло-голубые варежки, колкие, но уже светящиеся осторожным теплом откуда-то изнутри фразы, взгляды, ещё холодноватые, небрежные слова, за которыми ― целые мириады чувств… ― Да у меня есть, я просто Валере ненадолго дала, ― покачала головой Таня, отстраняя его руку. Антон нахмурился, чёрные брови сошлись на переносице, и без того бледные губы сжались в почти не видимую полоску. ― Бери, говорю, ― сердито и отчего-то торопливо проговорил он. Таня послушно взяла мягкую голубую шерсть и, подойдя на шаг, запихнула её обратно ему в карман. Это ― то, что останется с ним. Так же, как её фотография. Так же, как её письмо, которое, Валера сказала, он хранит во внутреннем кармане кителя. Всё это ― частички её; пусть они остаются с ним. ― Оставь себе, ― мотнула она головой, не обращая внимания на строгое выражение его лица. ― Оставь себе, они твои. Всегда были и будут. Такие слова простые. Говорила ведь она совсем о другом. Оставь себе моё сердце, Антон. Оставь, оно всё равно твоё. Всегда было. Будет. Он, конечно, понял. Посмотрел на неё из-под бровей, насупленно, как ребёнок, которому говорят тяжёлую правду, вздохнул, видимо, не найдя нужных слов. ― Идём спать, ― наконец сказал он устало. ― Столько всего сегодня… Таня кивнула. Столько всего. Землянка встретила Таню теплом остывающей печки и уютной Валериной вознёй. Та старательно напихивала что-то в Танин вещмешок, шепча себе под нос всевозможные ругательства. Рут не было, но вещи её уже были разложены на лежанке в идеальном порядке. Маша всё ещё где-то пропадала. Таня принялась стряхивать с берец и бушлата налипший снег, и Валера обернулась на звук. ― Ты так быстро? ― проворковала она, помогая Тане стянуть с плеч тяжёлый от влаги бушлат. ― Замёрзла? Какая буря! И мороз! Я еле дошла. Совсем декабрьский… Садись поближе к печке, давай, двигайся. А я вот тебе вещей решила каких-нибудь хоть собрать… ― Да сказали налегке, Валер, ― вздохнула Таня, и Валера ответила ей таким же вздохом: плохо дело. Перестав, наконец, копошиться, она устало села рядом с Таней, пристроилась к ней боком. Нет, какая же она, Таня, эгоистка всё-таки! Привыкла, что всё вокруг неё вертится. Ах, Таня поругалась с Антоном Калужным, ах, Антон Калужный назвал Таню дурой, ах, у Таниных родных беда! Бедная Танечка! И Валера тут как тут, всегда рядом, услышит, поддержит, даст совет… Только теперь Таня, кажется, спокойна и почти что счастлива; помощь нужна Валере, а она не привыкла просить. Таня, право, не знает, с чего начать. ― Ну, что? ― улыбнулась она, обнимая Валеру за плечо, и задумчиво продекламировала: ― Голубка дряхлая моя… Мороз-то какой, да? ― Да, ― послушно согласилась Валера и снова прибавила, доверчиво прижимаясь к Таниному плечу: ― Декабрьский… ― Декабрьский, ― кивнула Таня. ― Я, знаешь, сама себя так чувствую в последнее время, ― задумчиво пробормотала Валера. ― Как? ― Не знаю. Ну… Декабрьской. Понимаешь? ― тихо спросила она. ― Декабрьской… ― повторила Таня, прикрыла глаза и улыбнулась, лелея обрывки старых дорогих воспоминаний. Декабрь, Новый Год… ― Это как у Маяковского, ― вдруг сказала она. ― Помнишь? ― Смеёшься? ― фыркнула Валера и вздохнула. ― Но ты прочти мне. Я люблю, когда ты стихи читаешь на память. ― Да я и не вспомню сейчас, наверное. Кажется, это из «Облака в штанах»… Помнишь, Машка ещё любила? Из-за названия, ― улыбнулась Таня. ― Оно ей всё ужасно неприличным казалось. ― Помню. Прочти… Ну хоть капельку. Таня закрыла усталые глаза, прижала к себе Валеру покрепче, чтобы не терять драгоценное тепло, и, покачиваясь в такт хорею и слушая завывания безжалостной вьюги за окном, начала вспоминать: ― Как же там… Помню! Слушаешь? ― Валера тихонько кивнула, и Таня начала: ― Вы думаете, это бредит малярия? Это было, было в Одессе. «Приду в четыре», ― сказала Мария. Восемь. Девять. Десять. Вот и вечер в ночную жуть ушёл от окон, хмурый, декабрый… ― Декабрый? ― переспросила Валера. ― Декабрый… Да. Это правильно. Это… Как сейчас. Она глубоко вздохнула и замолчала. Тихо потрескивали угольки в буржуйке, завывала снаружи, до костей пробирая, метель.Таня перебирала в пальцах короткие Валерины волосы. ― Плохо? Валера ответила не сразу; Таня боялась, что она заплачет. Она улыбнулась. ― Не плохо… Декабро. ― Декабро? ― Ага. Декабро. Помолчав, Таня спросила: ― А Максим Назаров что? ― Я, знаешь, чего боялась? ― Валера подняла голову и блеснула глазами. ― Я, Лисёнок, не того ведь боялась, чтобы любить… Миша ― он бы хотел этого, я знаю. Я любить не боюсь. Я предать боюсь, ― лихорадочно зашептала она. ― Предать, понимаешь? И я думала, знаешь, что Максим мне вместо Миши. На место Миши. Что я его вместо Миши делаю… А это ведь предательство, когда «вместо», понимаешь? Когда заменяешь, предаёшь и того, кого заменяешь, и того, кем, ― продолжила Валера. ― И я этого так боялась… А пару дней назад сидела с ним рядом и понимала: должна я сделать с этим что-то! И спросила… ― она замолчала, взволнованная и раскрасневшаяся, и как будто проглотила слёзы. ― Что спросила? ― тихо уточнила Таня, прижимаясь ближе к подруге. ― Спросила: «В болезни и в здравии?» Я так у Миши всегда-всегда спрашивала. И он… Он всегда мне… Он… ― не в силах справиться с эмоциями, Валера заплакала было, но тут же принялась глотать и утирать слёзы. Таня могла бы её утешать, но знала: не сейчас. Нужно всё сказать. ― Он всегда отвечал: «В богатстве и в бедности», ― осторожно, но твёрдо закончила она за Валеру. ― Да! ― всхлипнула та, утерев слезинки. ― Да, и… И я думала, что если Максим так же ответит, то я… То я, значит… ― Подменяешь им Мишу. ― Да! Я спросила… И так испугалась! А он посмотрел на меня непонятливо, улыбнулся… И спросил: «Что?» ― с трудом договорила Валера и разрыдалась наконец облегчёнными, усталыми слезами. И Таня, уже не сдерживая себя, смогла крепко-крепко обнять Ланскую, зашептать ей на ухо какую-то ересь, словом, утешить её ерундой так, как только женщины это умеют, по-настоящему и надолго. ― Я, правда, не знаю, как дальше будет… И смогу ли я… И он… И что получится… ― в перерывах между подступающими к горлу рыданиями едва выговаривала Валера. ― Ну, ну, ― шептала Таня, гладя Валерины волосы. ― Ну, хватит. Что будет, то будет. Всё наладится. Всё наладится у вас. Вот увидишь… ― А он на Камчатку уедет завтра ночью! ― обиженно всхлипнула Валера. ― Вернётся, вот увидишь, вернётся… И всё у вас будет хорошо. Валера вдруг разом перестала плакать и выпрямилась. Жалостливо взглянула на Таню красными опухшими глазами. ― Вы когда уходите? ― спросила она. ― А ты реветь не будешь? ― спросила в свою очередь Таня и, получив в ответ не слишком уверенное мотание головой, со вздохом сообщила: ― Завтра с утра. Валера не всхлипнула, не удивилась, не огорчилась. Она только прикусила губу и кивнула, будто подтверждая какие-то свои опасения или мысли. Потом уставилась на Таню. ― У меня, Танюша, предчувствие плохое. ― Ну, ты нашла, конечно, что сказать! ― возмутилась Таня. ― Нет, послушай, не обижайся, Лисёнок! ― воскликнула Валера, встала, в волнении заломила руки. ― Правда… Не знаю. Не знаю, чего боюсь. А только… вот так. ― Ты, Валерик, этот настрой брось! ― примирительно проговорила Таня, подтягивая Ланскую к себе за руку. ― Ты это брось. Нам подробностей о задании не говорят, но ты сама подумай: кто на опасное задание трёх девчонок посылать будет? ― Да ещё таких, как вы! ― фыркнула Валера, слегка, кажется, успокоившись, и у Тани на сердце полегчало. ― Вот именно! ― весело поддакнула она. В это время у входа раздался страшный шум, будто внутрь ломилось, по крайней мере, стадо оленей, и на пороге, едва не выломав дверь, появилась почти неузнаваемая из-за налипшего повсюду снега Машка. ― Ну, ну! Дверь закрывай, всё тепло уйдёт! ― строго прикрикнула на неё Валера, всё же повеселев, но Машка и не подумала обратить на неё внимание. Она, стащив с головы шапку и продемонстрировав всем пылающие от мороза щёки и сияющую до ушей улыбку, с разбегу плюхнулась на лежанку. ― Ой как хотела меня мать да за пятого отдать! ― загорланила она, закинув ногу на ногу, и вдруг подскочила, уставившись на девочек совершенно пьяными, ошалело-счастливыми глазами. Таня с Валерой, не сговариваясь, прыснули со смеху. Валера даже потянулась потрогать Машин лоб на предмет температуры, но та, ловко вывернувшись, засмеялась и заговорила снова: ― А кто пятый? Ну? Отвечайте, быстро! ― Пьяница проклятый! ― в один голос выдали они слова давно зазубренной песни, и Машка снова повалилась на лежанку, весело допела оттуда: ― Ой да не отдай меня мать! ― Да что с тобой такое сегодня? ― улыбнулась Валера, вопросительно и в то же время счастливо взглянув на Таню: Машка не могла не заражать своей весёлостью. Таня, так же улыбнувшись, пожала плечами. ― Ничего, ― вдруг, в секунду успокоившись, ответила Машка. Прижала замёрзшие руки к груди, перевела взгляд потолок, потом снова на девочек. ― Спать давайте! Ты, Валер, вещи свои собери на всякий случай. Ставицкий сказал: может, раньше вы во Владивостоке окажетесь, чем думаете. Может, уже на днях… Таня с Валерой снова переглянулись, на этот раз обеспокоенно. ― Да что с тобой, Маша, правда? ― взволнованно спросила Таня. Машка только замахала на неё руками, едва не снеся со стола закоптелый чайник. ― А тот сёмый, пригожий да весёлый, да не хотел он меня брать! ― запела она, потом затихла вдруг и улыбнулась ослепительной, сияющей улыбкой, идущей совсем изнутри, от сердца. ― Ничего, ничего… А только я так счастлива сегодня, девочки! Вспомнились горящие Машины глаза, там, у блиндажа Ставицкого. Таня невольно улыбалась. Сёмый, пригожий, черноволосый, с сединой и вовсе не весёлый, кажется, передумал. Утром Таня, в половине восьмого высунув из землянки нос, решила, что они, наверное, за ночь успели телепортироваться на Северный Полюс: мороз щипался нещадно, и плотная белая пелена укрыла полк, сделав его практически неузнаваемым. Окопы, накануне залитые грязной дождевой водой, превратились в катки, а голые, унылые деревья ― в волшебных величественных великанов. В воздухе витал запах зимы вперемешку с тонкими солёными ароматами океана. Все, учуяв запахи соли и водорослей, сказали: «Здорово». Никто ничего не сказал о том, что будет, когда за их спинами окажутся только водоросли и соль. Валера пошла было провожать, но Антон, встретившийся им по дороге, немедленно отправил её обратно. «Никаких проводов и слёз, всё по-тихому», ― сказал он, сердито блеснув из-под шапки глазами. Все знали это его состредоточенно-сердитое состояние собранности и готовности, и никто не стал с ним спорить. ― Лисёнок, ― вздохнула Валера, повиснув у Тани на шее. ― Лисёнок… Глаза у Ланской подозрительно заблестели, поэтому, чтобы пресечь всякие разговоры о плохих предчувствиях, охи, ахи и вздохи, Таня наскоро поцеловала её и передала в руки старшего лейтенанта Назарова, тоже околачивающегося неподалёку. Назаров с Калужным обниматься и разговаривать особо не стали. Постояли друг напротив друга пару секунд: за спиной Назарова ― Валера, за Антоновой ― Таня, Машка и Рут. Кивнули друг другу. Наверное, поняли что-то без слов. Она была, признаться, готова к бесконечной волоките, столь свойственной армии, когда сбор назначается на половину пятого утра, а выдвигаются все в половине пятого вечера, когда машины оказываются не поданы или люди не влезают в них, когда начинают проверять списки и оказывается, что кого-то не дописали или вписали лишним… Но ещё не было и восьми, а у блиндажа Ставицкого уже стоял старенький грязный грузовичок. Возле него разговаривали Ставицкий с Никитиным. Заслышав приближающиеся шаги, оба обернулись и некоторое время молча разглядывали их. Взгляд у обоих был тяжёлый и пасмурный. ― Товарищ подполковник, ― в тон общей суровости и сосредоточенности начал Антон, но Ставицкий оборвал его усталым движением руки. ― Вольно, ― кивнул он, вздохнув. Снова повисло молчание. Не так далеко гремела канонада. Тихо падал редкий снег. Майор Никитин опустил глаза на наручные часы. ― Время, товарищ подполковник, ― негромко напомнил он. ― Знаю, ― сердито оборвал его Ставицкий. Поднял серые глаза на совсем белое, затянутое тучами небо. Несколько снежинок забавно осели на его чёрных густых бровях, но никто не улыбнулся. Внутри Тани тонкой натянутой струной звенело напряжение. Она искоса посматривала на остальных: Антон был сосредоточен и спокоен, Рут ― как всегда бесстрастна и чуточку угрюма, Машка ― единственная из всех почти весела, бодра и оживлена. ― Товарищи старшие сержанты, ― Ставицкий обвёл взглядом Таню и Рут, ― сержанты, ― его глаза задержались на Машке и на секунду потеплели. ― Офицеры… Нам всем довелось служить в непростое время. Кого-то из вас я знаю больше, кого-то ― меньше, ― голос командира полка стал мягче и тише. ― Но, ребята и девчата, я каждого из вас знаю достаточно, чтобы честно сказать: вы достойно несёте на своих хрупких ― и не очень ― плечах это бремя. Вы не пугайтесь… Я знаю, что хорошие слова у нас говорить принято, только если впереди что-то действительно плохое. Но я вам от всего сердца говорю. В следующий раз… Приведёт Господь, увидимся уж во Владивостоке, наверное. На рожон не лезьте! ― вдруг сердито, по-отечески сурово прибавил он. ― Головой думайте, геройство глупое ни к чему! Несколько мгновений Ставицкий молчал. На его седеющей красивой голове оседал снег. ― Но если… Если надо будет… ― заговорил он глухо, и слова дались ему с трудом. ― Вы помните, кто вы такие. Помните, за что вы сражаетесь. За веру, за народ, за Отечество своё. Отступать нам теперь некуда. Пустого геройства не надо, вы мне, Калужный, головой отвечаете, ― не смотря на них, тяжело говорил он. ― Но… Если придётся в землю лечь ― так два раза не умирать. Головы не теряйте, себя берегите, но, если нужно… Если нужно, делайте, что должны, ― почти неслышно закончил он, тут же заторопился странно, кивнул шофёру, ещё раз стремительно кивнул им и пошёл прочь. Майор Никитин сдержанно пожал руки всем четверым, указал в сторону грузовика. Шофёр, весёлый щеголеватый дед лет шестидесяти, подсадил Таню, Машку и Рут в разболтанный кузов. Калужный остался стоять на земле, о чём-то негромко разговаривая с Никитиным. Но и он вскоре, дружески улыбнувшись начальнику разведки, лихо запрыгнул в кузов. Громко затарахтел мотор, заведённый не с первого раза, и перед Таней, ухватившейся руками за борт, стремительно полетел занесенный снегом четвертый мотострелковый полк. Россия, нищая Россия, мне избы сирые твои… Серые, старенькие землянки, паутина траншей и окопов, умело замаскированная техника, спрятанная в осиннике батарея Черных, перед лесом ― покрытые белой пеленой могильные насыпи, одинокие отсыревшие кресты… Место, в котором Таня прожила сотню жизней. Место, в котором набатом ударила по ней первая потеря, место, в котором она, видя в прицел СВД не мишень, а человека, ― живого ― в первый раз нажала на курок, место, в котором она впервые взяла в руки нож и, в буквальном смысле слова, ощутила на руках чужую липкую, тёплую кровь. Место, в котором она нашла свою семью. Место, в котором люди доказали: чтобы быть друг другу братьями и сёстрами, не нужно иметь общей крови. Место, в котором она умерла и воскресла. Место, в котором она впервые почувствовала губы Антона Калужного на своих губах. Самое страшное и прекрасное место на свете. Впиваясь пальцами в мёрзлое, обледеневшее дерево кузова, Таня хотела верить: нет. Это не конец. Они выполнят всё, что должны, и вернутся сюда. Таня поворачивала голову к Антону Калужному, сидевшему рядом. В его задумчивом, чуть насмешливом взгляде, устремлённом на пробегающий мимо полк, читалась лёгкая печаль; так смотрят люди на то, с чем всегда знали, что придётся расстаться навсегда, и с чем всё равно больно прощаться. Они не вернутся. Даже если останутся живы. Им больше никогда не услышать полковой возни, не зайти на весёлую гулянку к артиллеристам, не увидеть подполковника Ставицкого, который, как капитан корабля, обходит вверенные ему владения, не спеть вместе с Гузенко… ― Что будет? ― тихо спросила Таня, будто Антон мог знать ответ на её вопрос. Он, не отрывая глаз от исчезающего в снежной мгле полка, хотел было, кажется, ответить какой-то насмешкой, но грузовик вдруг тряхнуло так, что Таня, ойкнув, подлетела сантиметров на десять в воздух и повалилась на него. Антон, потирая ушибленную поясницу, быстро подтянул к себе Таню, приобнял одной рукой, чтобы не вывалилась, вздохнул. И чуточку улыбнулся замёрзшими губами. ― Хороший вопрос, ― хмыкнул он и пожал плечами. ― Чёрт его знает… Ты боишься? Он внимательно посмотрел на Таню, будто пытаясь прочитать что-то в ее глазах. Но ей и скрывать было нечего; теснее прижавшись к нему, она повторила вчерашнюю фразу: ― Я не боюсь, если ты не боишься. ― Помнишь? ― вдруг серьёзно спросил он. ― Помнишь, как тебя засыпало? Серый бок бомбы. Флэтчерз индастри. Звук стремительно разряжающегося мобильника. Липкий, гадкий страх. И голос, глухой, прерывающийся, на том конце трубки. Таня вздохнула, ощущая в животе противное чувство. Кивнула смазанно. ― Помнишь, что я тебе сказал? Что обещал? В глазах у него ― непоколебимая решимость и вселенская усталость. Таня локтем почувствовала, как пальцы Антоновых рук в карманах сжимаются в кулаки. ― Ты обещал, что всё будет хорошо, ― прошептала она, мягко накрыв ладонью его кулак. ― У меня. У тебя. У нас. ― Обещал, ― кивнул он. ― А обещания, Соловьёва, ― вещь такая… Их либо не давать нужно, либо выполнять. Не бойся. Я своё сдержу. Пальцы он наконец разжал. Ещё пару секунд, сжав зубы, неотрывно наблюдал за снежным лесом, а потом обернулся к ней, чуть расслабился и улыбнулся сдержанно. ― Не боись, Лисичка. Поспать хочешь? И щёлкнул Таню по носу. Замёрзли они ужасно. Кузов не был крытым, и, стоило высунуться из-за борта, как к морозу прибавлялся ледяной ветер и колючий снег. Лечь и уснуть не получилось ни у кого, кроме, естественно, Машки: дорога была совсем плохой, и каждый пять минут Таня с Рут рисковали попросту выпасть за борт. Машка же, едва они тронулись, нашла себе уютное местечко, подстелила под голову какую-то грязную, пропахшую машинным маслом тряпку, словно приклеилась к дощатому полу и уснула. И даже когда спустя часа два грузовик резко затормозил у какого-то наполовину сожжённого села и Таня не получила сотрясение мозга только благодаря быстроте реакции Антона Калужного, она не перестала дрыхнуть. За направлением поездки Таня не особо следила, но ехали они, судя по всему, на северо-запад, то есть фактически приближались к территории, оккупированной врагом. То и дело попадавшиеся на их пути разрушенные или сожжённые населённые пункты только подтверждали это. В одном из таких, маленьком немноголюдном селе, и остановился грузовик. Из-за кривенькой церквушки на пригорке шёл дым, в домах, сереньких и каких-то подбитых, практически не было стёкол. Группа солдат угрюмо устанавливала противотанковые ежи; где-то слышался женский плач. Больше никого и ничего не было видно. Таня с опаской взглянула на Антона, но тот был совершенно спокоен, и Таня невольно успокоилась сама: значит, так и надо. Кое-как распихав недовольную Машку, Антон первым спрыгнул вниз и снял их с грузовика. Рут, конечно, выпрыгнула сама, по колено провалившись в сугроб. Затарахтев мотором, грузовичок быстро убрался в неизвестном направлении. Вокруг было совершенно пусто. Таня нерешительно оглянулась: ох, и долго же и им придётся искать здесь того, кто им нужен… Да и кто им нужен-то? Но к ним тут же подскочил хмурый, занесённый снегом прапорщик. ― Документы, ― мрачно потребовал он. Просмотрев внимательнейшим образом военные билеты Антона, Машки и Рут, на Танином он остановился. Взглянул на фотографию времён первого курса. Окинул взглядом Таню. ― Соловьёва Татьяна Дмитриевна? ― усомнился он. Таня нервно сглотнула. ― Так точно… ― Что-то не так? ― с убийственным спокойствием спросил Антон, делая незаметный, крохотный шаг вперёд. Танина нервозность плавно перерастала в истерику: внешне Антон выглядел совершенно бесстрастным, и только на дне чёрных глаз да в до боли сжатых кулаках сквозила страшная, знакомая решимость ― шагнуть ещё раз и… Что именно, Таня не знала и предполагать не хотела. Вздрогнула. Что-то пугающее. Она обеспокоенно взглянула на Калужного, незаметно ухватила его рукав, но в это мгновение прапорщик, нахмурившись, вернул Тане билет и пробурчал: ― Не особо похожа. Таня физически ощутила, как комок оголённых нервов в лице Антона, замершего справа от неё, начал таять. Сама выдохнула с облегчением, почувствовав, как заполошно стукнуло в груди сердце, и тут только поняла, что не дышала. Прапорщик, не оборачиваясь, направился в сторону забросанного каким-то хламом проулка. Таня тихо, примиряющее потянула Антона за рукав. ― Пошли… Село, избитое, развороченное, пахло бензином, горелым деревом, старым, проржавевшим железом и пустотой, звенящей в ушах. Шныряя за прапорщиком между полуобгоревших домиков, брошенной техникой, забытыми или потерянными в спешке и втоптанными теперь в землю вещами, Таня отрешённо думала: да ведь и четвёртый мотострелковый полк так же был погружён в хаос. И там тоже под ногами вечно валялись какие-то брошенные каски, и там зияли чернотой воронки. И всё-таки там ― жизнь: песни, смех, возня, говор… А здесь почему-то ― пустота. Неожиданно Таня догадалась: да ведь здесь война прошла… Споткнувшись о вражеский шлемофон, она с небывалой ясностью поняла: здесь были американцы. Были вражеские танки, автоматы… Вон и на двери приземистого ранее домика, у которого сейчас уцелела лишь одна стенка, что-то по-английски было написано размашистыми буквами. Балончиком, что ли?.. И нарисовано что-то, смутно напоминающее лилию ― такую, как у неё над бровью. Такую, как у Антона на груди. Таня инстинктивно сбавила шаг и снова уцепилась за Антонов рукав, словно маленький ребёнок. Калужный, глядя под ноги, чтобы не полететь лицом в снег, осторожно, но крепко придёржал её руку: я тут. Так вот, почему так пусто. Вот, почему не слышно ни детских голосов, ни ругани местных жителей. Вот, почему обугленные, почерневшие от копоти стены смотрятся так тоскливо. Вот, почему даже снег здесь лёг как-то неровно, серо. Здесь побывала война. Цепенея от ужаса, Таня подумала: Господи, да неужели же на всей Земле так будет?.. Где-то далеко послышался голос кукушки. Они что же, и зимой поют? Совершенно автоматически Таня принялась считать, но тут же оборвала себя: нельзя быть такой суеверной дурой, честное слово. Обернулась на едва поспевавших за прапорщиком девочек. Машка, загибая пальцы, считала почти что вслух. Даже Рут шевелила губами, навострив уши. Таня, фыркнув, не преминула скептически заметить: ― Чушь это всё. Считать никто не перестал. Спустя минуту Антон, всё ещё придерживающий её за рукав, улыбнулся. ― Двадцать два. ― Что? ― Ещё как минимум двадцать два, Соловьёва. И обезоруживающе развёл руками. Их, порядком замёрзших и уставших, привели наконец к более-менее уцелевшей избёнке, заставив прождать на морозе (минус девять, между прочим, если верить треснувшему термометру на окне) еще полчаса. Когда они, окоченевшие и боязливо цепляющиеся друг за друга (по крайней мере, Таня с Машей), ввалились внутрь, встретил их молодой, лет тридцати, светловолосый капитан со строгим и несколько надменным лицом. Внутри домик оказался, к Таниному удивлению, таким же, как и снаружи: совершенно простеньким. Не то, чтобы она ожидала увидеть супер-секретную современную базу… И всё-таки обстановка вокруг выбила её из колеи: изба была полупустой. Посередине, широко расставив кривые ноги, крепился к полу гроздями наскоро сколоченный стол. Справа, у окна, стояла этажерка, такая же приземистая и неуклюжая. К потолку каким-то образом крепился старенький проектор, стена напротив него была обита посеревшей простынёй. Стол и этажерки были завалены картами, тубусами, какими-то вычислительными приборами. Больше никакой мебели не было. Не произнеся ни слова, капитан вынул из чёрной папки четыре одинаковых листа бумаги и положил их на стол поверх карт. Порылся в планшете, извлёк на свет погрызенный карандаш и отошёл к своим чертежам и планам, совершенно забыв о них, замерших в нерешительности. Таня даже удивиться не успела: Антон, стоявший между ней и Рут, легонько подтолкнул их в спины и сам первый подошёл к столу. Таня, бросив осторожный взгляд на бумагу, успела выловить из плохо различимого в полутьме текста только пару слов: «… составляют государственную тайну…» Хотела было взять в руки, вчитаться, но капитан, обернувшись, так сердито взглянул на неё, что Таня вздрогнула. Да уж, она ему явно не понравилась. Но что за бумага-то, что с ней делать? Антон, наклонившись, взял в руки замусоленный карандаш и, не глядя, подписал в первую строку пару слов; затем, всё так же не меняясь в лице, поставил размашистую подпись снизу и протянул карандаш Тане. Та, нерешительно повертев его в пальцах, незаметно дёрнула Антона за рукав, встретилась с ним взглядом: что это? Можно подписывать? Всё нормально? Он, кажется, понял: успокоительно кивнул, сказал неслышно: ― Фамилию, имя, подпись. Таня, не глядя, да и не видя, черкнула на сизом листе. Рут последовала её примеру. Машка благоразумно решила ознакомиться. Отчаявшись увидеть что-то в полутьме, она с грохотом свалила на пол вещмешок и принялась рыться в нём, оглушительно чем-то шурша. Рут смотрела на неё с осуждением. Антон не смотрел и оставался спокойным, но Таня видела, как подрагивают от желания улыбнуться уголки его губ. Злобный капитан, казалось, был в ступоре. Наконец, Машка извлекла из недр вещмешка карманный фонарик и принялась читать, шевеля губами. Капитан из ступора вышел. ― Подписывай, ― холодным, не терпящим возражений тоном сказал он. ― А что такое кон… кон-фи-це-ден-аль-ность? Кон-фи-де-це… ― Подписывай. У Тани аж мурашки по спине пробежались: неприятный же тип… Машка, насупившись, бумагу всё-таки подписала. Капитан, практически вырвав лист из её рук, обошёл стол и, опершись на него руками, проговорил, буравя их взглядом: ― Вы дали подписку о неразглашении. Вся информация является совершенно секретной. Любая утечка будет квалифицироваться как измена Родине. Никому, надеюсь, ― покосившись на Машку с Таней, с нажимом добавил он, ― о последствиях напоминать не нужно? Вот бывают же таким противные люди! Желая найти подтверждение своих мыслей на лице Калужного, Таня обернулась к нему и вдруг подумала: да ведь и он когда-то для неё был таким! Вселенским злом, мерзким типом, только думающим о том, как бы извести, помучить, добить… И ведь изводил же. Ещё как! И когда это всё случилось? Как произошло? Не так давно она мечтала дать ему кулаком в нос, а сейчас вот то и дело заглядывает в лицо, ищет в нём успокоение, чувства чужие ― или уже свои?.. ― угадывает. Думает, что это самое прекрасное лицо в мире. Только морщины надо пальцами разгладить, шрамики ― водой смыть… Боль из глаз, наверно, уже не вынешь, но она ведь любит его и так… Капитан не назвал ни имени своего, ни фамилии. Но, наверное, в этом царстве пустоты и хаоса так и должно быть. Несколько подобрев после того, как подписка была получена, он отправил их заселиться и поесть. После обеда за ними никто не пришёл. Снаружи слышались крики, какая-то возня и топот: было явно не до них. Домик, в который их поселили, был симпатичным и, главное, не очень холодным, и Таню начало клонить в сон. Болела голова, грудь, мёрзли руки, но такое в последнее время случалось с ней довольно часто. Спать хотелось и не хотелось: ляжешь, а через пятнадцать минут разбудят, и чувствовать себя будешь ещё паршивее. Но Антон, сосредоточенно рассматривавший было у окна какой-то план местности, тихонько подошёл к ней, положившей голову на руки. Машка уже давно спала. Рут была не в меру даже для себя тиха и мрачна. Антон, опустившись на соседний стул, ― Таня различала по звукам ― легонько потянул прядь её рассыпавшихся по плечам волос. Она подняла голову, встретилась с его чуть усталым, мягким взглядом. ― Иди поспи, ― прошептал Антон, задумчиво наматывая на палец локон. ― Иди, я тебя разбужу. Таня рвано кивнула. Не шелохнулась. Подушечки Антоновых пальцев мягко коснулись её щеки, потом, пробежавшись по волосам, ― лба. Чёрные брови сползлись к переносице, в глазах мелькнул тревожный огонёк. ― Хорошо себя чувствуешь? ― негромко спросил он. Таня усмехнулась. ― Последние полгода ― не очень. Шутку он не оценил, но кивнул, всё-таки еще раз осторожно пощупав ей лоб. Сказал: ― Пошли. Уложил на видавшую виды пружинистую кровать, укрыл ноги бушлатом. Снова коснулся ладонью щеки. ― Спи. ― Не засну. Танина голова коснулась матраса, и она тут же уснула. Ей ничего не снилось: разве что Антон Калужный, сидящий рядом и задумчиво гладящий её по волосам. Проснулась она, когда уже вечерело. И тут же с ужасом поняла, что заболевает. Тело охватило знакомое с детства ощущение: ей ещё не было по-настоящему плохо, и в то же время Таня безошибочно чувствовала, что будет. Ломило руки и ноги, ныла грудная клетка. Голова не болела, но была тяжёлой, а в глаза точно песка насыпали. Приехали. Хорошо, что Антона не было рядом: вероятно, в первые секунды на Танином лице отражалась самая настоящая паника. Что делать?! И что за ирония! Ни раза, ни одного единственного раза за своё пребывание на фронте она не болела! Всё снёс её иммунитет: и лежание в ледяной воде, и ползание по грязи, и не всегда свежую еду, а то и её отсутствие… В последние недели полторы она часто кашляла и чувствовала неприятную резь в груди, но принимала это за банальную простуду… И сейчас?! Ну уж нет! Даже если организм решил отплатить ей за издевательства над ним, не на ту напал. Нельзя ей сейчас болеть. Нельзя! При мысли о том, что её могут оставить, Таня содрогнулась. Решительно, но не слишком резко встала с кровати, огляделась: надо было делать что-то! Антона не было, Машка всё спала, Рут, наверное, тоже дремавшая, прямо сидя за столом, сейчас сонно и рассеянно смотрела на Таню. Таня, встав, перерыла вещмешки: свой, Машкин, Антонов. Пошарила по пустым полкам и уцелевшим шкафам. Нашла засохший сухарь и пыль. Таблеток, хоть каких-нибудь, ― ни одной. ― Чего ты гремишь? ― недовольно буркнула Рут. Таня замерла: попробовать?.. ― Женя, ― начала она, быстро присаживаясь за стол рядом с Рут. ― Жень, мне помощь твоя нужна. Рут подняла голову и с подозрением оглядела Таню. ― Ну? ― Я тебе одну вещь скажу, ты никому не расскажешь? ― Господи, Лиса, если посекретничать хочешь, поди Широкову разбуди!.. ― Да постой! ― Таня впилась глазами в строгое, усталое лицо: ну, была не была! ― Мне, Женя, таблеток бы каких-нибудь, ― тихо, быстро заговорила она. ― Мне кажется… Я как-то не очень чувствую себя, не то, чтобы… Рут сверкнула глазами и быстрее, чем Таня могла увернуться, дотронулась до её лба. ― Ты Антону не говори! ― воскликнула Таня, запоздало отклоняясь. ― Не говори?! ― вспыхнула Рут, начав, очевидно, нервничать. ― Соловьёва, у тебя не просто температура, у тебя конкретный жар! Ты что, не понимаешь? Да всё задание из-за тебя сорваться может! ― Не сорвётся!.. ― Ты понимаешь, что ты не только себя, ты всех нас подставляешь? И Антона твоего в том числе! ― шипела она. ― Что у тебя за болезнь, откуда я знаю? Может, простуда, а может, воспаление лёгких! И что мы делать будем, если сляжешь?! ― Я не слягу! У меня иммунитет… ― Таня, это безумие! ― повысила голос Рут, и Таня по-настоящему испугалась: да ведь пойдёт и расскажет! И всё! И зачем она только!.. Дура! Намертво вцепившись в Женину руку, Таня быстро заговорила: ― Не говори, пожалуйста, никому не говори! Я очень быстро поправлюсь, да я и не болею толком! ― поняв, что аргументы эти не возымели должного действия, Таня в отчаянии проговорила: ― Мне с вами очень надо, Жень! Я… да не могу я без него! Не могу! Он уйдёт, а я? И где потом искать? А если случится что? Я же себе никогда, никогда не прощу, что рядом не была! Последние слова звонко повисли в воздухе. И, к Таниному удивлению, Рут будто переключили; злой огонь в её глазах потух, попытки вырвать руку она прекратила; смотрела на Таню из-под бровей, стыло и болезненно, будто температура сейчас была у неё. ― Ты его любишь? ― спросила она после паузы, с трудом почему-то выговорив последнее слово. ― Да, ― ответила Таня. Красивое Женино лицо искривилось, как будто она хотела заплакать, губы сжались, глаза вдруг такой болью наполнились, что Таня испугалась: да что это с ней? ― Каково это? ― через силу спросила Рут. Её бледная рука, лежащая на столе, сжалась в кулак и совсем побелела. ― Что? ― Любить. Таня с тревогой взглянула на искажённое чем-то непонятным ей лицо Рут. Пожала плечами в нерешительности. И что ответить-то? ― Каково?.. Ну, это… бывает тяжело. И прекрасно. И ужасно, потому что волнуешься всё время. И здорово. Не знаю, ― снова пожала плечами она. ― Наверное, так же, как жить. Рут опустила глаза в стол, вырвала ладонь из Таниной руки. У неё будто разом отняли все силы, и сейчас Женя казалась Тане куда более больной, чем она сама. ― Тот, кто любит… Он, наверное, не делает больно. Да? ― тихо спросила она. Таня осторожно ответила: ― Он старается. Несколько минут Рут молчала, обдумывая что-то своё и, Таня чувствовала, страшно тяжёлое, а потом вздохнула, посмотрела на Таню привычно строгим взглядом и холодно произнесла: ― Постараюсь достать тебе лекарство. Через десять минут пришёл, запустив внутрь мороз, Антон и сказал, что их наконец зовут. Таня, расталкивая сопящую Машку, улыбнулась ему так бодро, как могла: я в порядке. Он, кажется, поверил. Таня всё теперь сделает, чтобы он поверил. В той же, что и утром, избёнке на этот раз светила настольная лампа, а к столу были придвинуты ещё четыре табуретки. Капитан, видимо, поев, стал несколько доброжелательнее, хотя смотрел по-прежнему не особо приветливо. Велев всем снимать бушлаты и рассаживаться, он сложил пальцы домиком, вздохнул поглубже и заговорил: ― Двадцать девятого октября американцы прорвали нашу линию обороны в районе Михайловки и Анучино и заняли Уссурийск. В тот же день нашей разведкой была перехвачена телеграмма, сообщающая, что в начале ноября в Уссурийске будет проведено мероприятие в честь уже достигнутых успехов и будущего взятия Владивостока, ― выплюнул он. ― На данное мероприятие будут приглашены многие командиры высоких рангов, а также человек из правящей элиты, пожелавший лично узреть захват знаменитого русского города. Экскурсию, так сказать, решил себе устроить, ― усмехнулся капитан. Таня внимательно слушала и вникала изо всех сил, но тупая ноющая боль в голове и груди всё время отвлекала её. ― Этот человек успел крайне существенно досадить как нашему правительству, так и армии. И ваша задача будет состоять в том, чтобы экскурсию-то ему устроить. На тот свет, ― капитан замолчал, внимательно наблюдая за их лицами. ― Тридцатого октября американское командование направило в дружественную ему Францию убедительную просьбу прислать на данное мероприятие господ артистов. Дружественная Франция, разумеется, поспешила этой просьбе внять и в тот же день выслала список из четырёх человек, которые должны будут прибыть в Уссурийск ко второму ноября. Однако той же ночью Франция, к своему великому огорчению, получила телеграмму, в которой сообщалось, что мероприятие отменено и в услугах господ артистов американское командование более не нуждается, ― проговорил капитан и замолчал. Встал, начал перебирать какие-то листы всё в той же чёрной папке. Он явно к чему-то клонил; но понять, к чему именно, Таня не могла. Может, из-за военного образования всего в два курса, а может, из-за тупой боли в голове. ― Американское командование, разумеется, никакой телеграммы не отправляло, ― негромко сказал Антон, опершись на локти и напряжённо что-то соображая. ― Мне нравится ход ваших мыслей, товарищ старший лейтенант, ― ухмыльнулся капитан, достав, видимо, нужные документы, и снова сел напротив. Так это значит… ― А кто тогда отправил? ― недоумевающее подняла брови Машка. Капитан бросил на неё испепеляющий взгляд. Когда он отвернулся, Рут незаметно наклонилась к ней и прошептала: «Наши». ― Наши американские друзья, ― гаденько улыбнулся капитан, а у Тани мороз по коже пошёл от этого словосочетания, ― второго ноября, как и было условлено, будут ожидать французскую делегацию, коя и явится в условленное место в условленный час, ― он снова замолчал. У Машки, открывшей уже рот, вопрос был написан на лбу: «А как она явится, если ей сказали, что ничего не будет?» Так что паузы долгой делать капитан не стал. ― Вам будут выданы фальшивые документы и пропуска. Фотографии, необходимые для них, сделаем сегодня. Это ясно? ― спросил он, выразительно глянув на Широкову. Та, кажется, догнала, однако вопросы у нее не заканчивались. ― А зачем делать фотографии? ― затараторила она. ― Я получусь плохо, я такая худющая стала… А можно из личного дела взять? Там хорошая фотография... ― В твоём личном деле… Широкова, ― добавил он, заглянув куда-то в свои документы. ― У тебя румянец во всю щёку, коса до пояса и китель российской армии. Как думаешь, если мы подпишем, что тебя зовут Франсуаз Ибер, это сработает? Вопрос исчерпан, можем перейти к делу? Кто певичка? Таня, даже почти не покоробленная этим неприятным словом, прокашлялась, ощутив неприятную боль в груди, выпрямилась, чтобы выглядеть посолидней, и, неуверенно глядя на капитана, выдавила: ― Я. Старший сержант Соловьёва. Несколько секунд капитан пристально, прищурившись, разглядывал её, а потом вдруг, поморщившись, как от зубной боли, перегнулся через стол, протянул руку, грубо обхватил ладонью Танин подбородок и щёки, повернул её голову в сторону, разглядывая. По коже пробежала волна отвращения. Таня почувствовала, как напряглось, замерло тело Антона Калужного слева от неё, будто готовясь к броску. Подавила желание отвернуться, сбросить с лица холодную, жёсткую руку. Если это надо ― пускай. Всё стерпит. Как со скотом с ней ― и пускай. Скажет сейчас зубы показать ― и покажет: невелика цена. Если это надо, чтобы остаться с ним, ― пускай. Капитан брезгливо отпустил Танины щёки. Сначала выдохнула Таня. Потом ― очень медленно ― Антон. Таня, подавив желание тут же приложить ладони к щекам, быстро нашла под столом пальцы Антона и крепко сжала их. ― Похожа, ― нехотя пробормотал капитан, сверяясь с какими-то своими фотографиями. Потом посмотрел на Таню и процедил: ― Похожа. Хоть и простовата рожа-то. Старший сержант Соловьёва, ― протянул он, что-то обдумывая. ― Мадемуазель Шатьен… Только не нравишься ты мне. Таня вскинула брови, едва не хмыкнув. Ну, это, по крайней мере, честно. Очень хотелось добавить, что и она любовью к былобрысому капитану не воспылала. ― А ты что? Кто такая? ― капитан перевёл взгляд на Рут. Та, до сих пор молчавшая, открыла рот и принялась чеканить привычно холодным, уставным и, очевидно, очень импонирующим капитану голосом: ― Старший сержант Рутакова. ― У тебя ума-то поболее на роже написано, ― почти дружелюбно проговорил капитан. Ну и комплименты у него… Рут, похоже, похвалу не оценила; под оценивающим взглядом капитана она напряглась ещё сильнее. ― На французском говоришь? ― Так точно. ― Ну так, старший сержант Рутакова, ― холодно проговорил капитан, буквально пронзая Женю взглядом, ― спой, светик, не стыдись. Несколько мгновений было совсем тихо: Таня даже не слышала никакой возни за окном. Пела Рут вообще хоть когда-нибудь? Кажется, нет… Даже под нос себе никогда не мурлыкала. Тикали треснувшие настенные часы. Капитан пристально смотрел на Рут. Что делала она, Таня не знала: боялась поворачивать голову. Слишком уж напряжённо звенела повисшая тишина. ― Я не умею. Товарищ капитан. Таня вздрогнула и только потом поняла, почему. Я не умею… Детская, наивная фраза из уст разговаривающей исключительно уставом Рутаковой. И что-то непривычно звонкое, отчаянно-хрупкое в этих словах. ― Я здесь решаю, кто что умеет, ― тихо, вкрадчиво проговорил капитан, замерший, точно тигр перед прыжком. ― Я, а не ты, старший сержант Рутакова. Так что повторю свою просьбу: спой, Рутакова. Ну что за дурак! Ведь понятно же, что не умеет, не хочет, тема, может, болезненная, или что-то ещё… И зачем это всё?! Выпендриться очень надо, самоутвердиться за чужой счёт?! Антон опустил глаза в стол и сжал Танины пальцы, точно предчувствуя что-то неизбежное. Оглушительно тикали часы. ― Я не умею, товарищ капитан. Тихо. И всё так же уверенно. ― Ты это мамке своей дома говорить будешь! ― вдруг заревел капитан так, что Таня подпрыгнула. ― Понабрали! Бабы! Бельмо на глазу армии! Да вы нужны тут, как зайцу пятая нога, годитесь только в качестве дров в крематорий! ― он выплёвывал горькие, жгучие слова прямо в лицо замершей изваянием Рут. ― Раз припёрлась сюда, будь добра, исполняй свой воинский долг! Смачно выругавшись, капитан замолчал, тяжело дыша. Последний режущий звук полоснул воздух. Капитан, очевидно, чего-то ожидал: слёз или извинений, может быть. Таня всё ещё не поворачивала головы; только слышала, как оглушительно колотится её сердце. ― Я свой воинский долг сполна отдала, товарищ капитан, ― тихо, с лёгкой дрожью в голосе, но твёрдо проговорила Рут. ― Вам меня упрекнуть не в чем. А петь вы меня не заставите, ― почти шёпотом договорила она. ― Тогда выметайся отсюда к чертям собачьим! ― яростно, почти по слогам, выплюнул капитан. Кажется, Рут отодвинула стул. Кажется, хлопнула дверь. Господи. На лице Антона Калужного такая пугающая решимость ― и ведь скажет сейчас что-то!.. Но капитан, помолчав секунд тридцать, вдруг изо всех сил саданул ладонью по столу и хрипло пробормотал, кивнув Тане: ― Поди верни её. ― Товарищ капитан, фотоаппарат и одежду доставили, ― в дверях показался прапорщик. ― А приказ только ночью будет, сказали. ― Ну так несите! ― раздражённо воскликнул капитан. Таня нерешительно встала и вышла. Только оказавшись наедине с далёким звёздным небом и искрящимся снегом, поняла, что оставила бушлат внутри. Пожала плечами, вдохнула обжигающий холодом воздух. Хуже уже не будет, да и возвращаться не хотелось. Рут стояла совсем рядом, прислонившись спиной к обледенелому срубу. Её смолисто-чёрные волосы развевались, делая бледное лицо Женьки ещё прекраснее. Таня только сейчас отрешённо заметила, какая же она красивая. И умная. И смелая, и наверняка верная. Только несчастная отчего-то… Не зря, может, говорят, что все красивые ― несчастные?.. В пальцах у Рут тлела сигарета. ― И ты туда же? Травишься? ― пробормотала Таня, ёжась от холода и подходя ближе. Рут вздрогнула, недружелюбно покосилась на неё, нервно затянулась. Глаза у неё совсем сухие… ― Он тебя обратно зовёт. Рут истерично хохотнула. Таня заметила, как дрожали у неё пальцы, сказала примирительно: ― Да брось, Жень, ты не хуже меня знаешь, какие подонки попадаются, этот-то ещё… ― Ты ведь тоже считаешь, что я должна была спеть, да? ― вдруг резко спросила она, не глядя на Таню. ― Да я не… ― Да? Таня пожала плечами: поведение Рутаковой было, действительно, ей не совсем понятно. Но осуждать или что-то советовать… ― Не знаю, ― честно ответила она. ― Возможно. Он бы понял, что ты правда не умеешь, да и отстал бы. ― Ты думаешь, я потому, что не умею? ― тихо спросила Рут, закуривая вторую, и, помолчав, добавила: ― Ты, Таня, где в начале войны была? Танины ноги и руки совсем заледенели, но она не двигалась с места. Её не покидало ощущение: что-то должно случиться. ― В училище. ― И как оно? ― меланхолично спросила Женя, совсем, кажется, успокоившись. Только пальцы у неё всё дрожали, и серый пепел сыпался на ослепительно белый снег. ― Самое лучшее время в моей жизни, ― улыбнулась Таня, ёжась. Рут усмехнулась, прикрыла глаза и заговорила негромко, нарочито будничным тоном: ― А я, знаешь, в Москве училась перед войной. В РГГУ, на переводчика, заканчивала почти. Хорошо училась. Вот летом сдала сессию и к сестре в гости уехала. Она под Петропавловском-Камчатским жила, это у моря… Думала, отдохну перед дипломом. Накупаюсь… ― болезненно улыбнулась она. ― Море, думала. Песок… Меня сестра, знаешь, старше на тринадцать лет. У неё уже своя дочка была, племянница моя. Звали так красиво ― Мирослава. Ей тогда пятнадцать было, мы дружили так хорошо. Рут замолчала. Таня вздрогнула сначала от громкого разрыва над лесом, а потом от этого горького «было». ― Мы с ней тогда правда много купались. Болтали… Хорошая девочка была, добрая, чуткая. Была. Неужели, Господи, каждый тащит за собой свой крест? ― А потом они напали, ― ещё тише сказала Рут. Выбросила сигарету в снег и закусила губу. ― Напали. Ты, наверное, сама помнишь… Нас не эвакуировали. Захватили, конечно, город и всё вокруг. Жили в домах. И у нас ― тоже… Пили поначалу много, развлекались. Весело им было. Нас не вывезли, не успели… Сестра моя ― она чудесная девушка была, но красотой никогда не отличалась. А вот мы со Славкой ― да… Рут замолчала. Снова пошёл снег. Тане захотелось застрелиться ― или, по крайней мере, закрыть уши руками. ― Они нас позвали однажды, ― с убийственным спокойствием, будто специально причиняя себя боль, говорила Рут. ― Я помню, Катька всё плакала, целовала нас… Говорила: сидите тихо, не смотрите вокруг, делайте вид, что не понимаете ничего, притворитесь, если надо, глухими… Да, говорила… Помню комнату эту душную, лицо Славкино. Глаза её, когда один из них её за руку потянул… Они её, Таня, к утру-то прикончили, ― отвернувшись, прошептала Женя. ― А меня ― нет. Заснули. Пьяные были… Я не знаю, как встала. Может, и не встала. Я их убить хотела так, чтобы они корчились и кровь у них горлом шла, но знала, что сил не хватит, а потом возможности не будет… Просто прирезала, всех троих. И на пол легла… Чувствую ― кровь, везде кровь. Чувствую: всё равно, что теперь со мной сделают. Убьют, ясно… Ну и пусть, думаю. У Славки такие глаза были, что мне не жалко. Не убили: утром штурм был, город отбили ненадолго, меня вывезли. Вылечили зачем-то... Я сначала умереть хотела. Обещала, если окажусь беременная ― точно руки на себя наложу. Нет, не забеременела... Ну и пошла сюда… А Катька ― она, говорят, осталась. Вены порезала. Я уж не знаю… Рут повернула к Тане бледное, дрожащее лицо. ― Думаешь, я петь могу? Капитан говорил ― говорил много, но не конкретно. Со всеми деталями, сказал он, их смогут ознакомить только ночью, потому что лишь ближе к полуночи подвезут окончательный приказ командования и какие-то секретные материалы. Таня слушала и не слышала ничего. У неё болела голова… Всё болело. Чтобы не возбуждать подозрений, она изо всех сил делала спокойное и внимательное лицо. Общий план задания был пока весьма смутен, но сейчас это почему-то совсем не волновало её. Внутри всё рассыпалось. Стрелка настенных часов приближалась к двенадцати, капитан говорил, не умолкая, показывал какие-то карты… Таня сидела, отключаясь, и смотрела на людей, окружавших её: такие простые и давно знакомые люди… Кажется, всё она про них знает и каждого из них уже изучила наизусть. ― В восемь часов сорок минут вы должны оказаться на платформе восемьдесят третий километр, уже переодетые. За вами придёт машина… Вот Машка Широкова, наивная, слегка глуповатая полудевушка-полуподросток, не умеющая промолчать, когда надо, и делающая всё невпопад. В прошлом марте убили Машкиного старшего брата. Они тогда были в Мяглово, проходили снайперский курс. Таня никогда не забудет солнечное, тёплое утро: Машке всучили целую пачку писем из её деревни, от мамы, от сестёр, она радовалась, как маленькая, распевала какие-то песни, демонстрируя эту пачку всем в радиусе километра, бегала, требуя, чтобы все ей завидовали… Письмо от мамы она читала при Тане, вслух. Вдруг замолчала, несколько строчек про себя пробежала, подняла на Таню взгляд. И лицо у неё было такое… не искривлённое горем, не несчастное. Совсем детское. Обиженное, будто у неё что-то любимое отобрали… Она потом, конечно, много плакала, но ночью вдруг успокоилась. Глуповатая, «дурноватая», как называл её Сидорчук, Машка Широкова вдруг широко раскрыла глаза и сказала Тане: «Нет, мы с тобой плакать не должны. Нам, конечно, плохо… Но ведь не только нам. Всем плохо. Мы сможем отомстить за своих, а они ― нет. Мы плакать не должны, мы должны и за них тоже мстить, за всех, кто сам не может. За всех, понимаешь?» Вот сидит Женя Рутакова, прямая и сухая, как палка. У неё на лице ― ноль эмоций, и в душе, кажется, тоже. Именно она в первый день пребывания Тани на фронте отправила её искать какого-то Гузенко, и Таня чуть концы не отдала… Снег ли был, дождь ли, Рут поднимала всё отделение в половину пятого утра и заставляла делать самую грязную и трудную работу. Холодный, совершенно механический робот. Красивая, поломанная, но не сдавшаяся девушка, всю жизнь, все планы и мечты которой перечеркнула одна ночь и три человека. Девушка, отдающая свою исковерканную жизнь ради мести. За себя, за племянницу и за сотни других мальчиков и девочек, мужчин и женщин, которые просто не могут этого сделать. Девушка, потерявшая всякую надежду и не знающая, что такое любовь. Не знающая, что тот, кто любит, сделает всё, чтобы не причинить тебе боль… У Антона Калужного и вовсе в спине как будто зашит стальной прут. На незнакомых ему людей (а уж на знакомых-то тем более) он смотрит с такой враждебностью и презрением, что не по себе становится. Он курит от скуки, от скуки же и оскорбляет всех, кого не лень. Кажется, он просто ненавидит всё, что движется. На глазах Антона умерла его мама. Брат Антона уже давно лежит метра на два ниже земли, так же, как и большая часть его знакомых и друзей. Отец отказался от него, любимая девушка предала. У Антона Калужного шесть засекреченных операций и две медали за отвагу. У Антона Калужного на груди нежно-розовые, рваные линии шрамов. У Антона Калужного в голове ― его личный ад. А Таня Соловьёва ― примерная дочка, сестра и ученица, девочка из благополучной семьи. Как часто Таня Соловьёва говорила об этих троих, смеялась над ними, позволяла себе что-то советовать… Господи, кто она вообще такая, чтобы указывать хоть кому-то из них, как жить дальше?! Бедные, железные люди… Может быть, когда-нибудь, очень-очень нескоро, смогут они все собраться? Просто собраться вечером за одним столом, сварить себе макарон и, посмотрев друг на друга, расслабленно и искренне засмеяться… И вспомнить всё это как страшный сон. Смогут? Правда, смогут? ― На, надевай, ― Тане в руки сунули какую-то тряпку, и она вздрогнула. Посмотрела на часы: ровно полночь. О чем они говорили?.. Тряпка оказалась довольно простеньким серым кардиганом. Таня, ёжась, сняла китель и натянула вязаную ткань прямо на тельняшку, запахнувшись сильнее. И зачем это всё?.. Оглянулась: гражданские вещи раздали всем. Господи, и не узнать совсем… Кто эти люди в обычной одежде? Почему нет на них кителей и тельняшек? Неужели в обычной жизни люди так выглядят? Таня уже не могла вспомнить. Принесли ещё несколько настольных ламп, какой-то солдат и вовсе притащил огромный фонарь, такой, каким в темноте машинам дорогу подсвечивают. Поставили всё это на стол, отодвинули подальше и Антона первого поставили к стене, обитой белой простынёй. Включили всё это разом; и простыню, и Антона тут же залило ярким белым светом. Пока солдат с фотоаппаратом ходил вокруг него, Таня смотрела задумчиво: стоит, щурится от яркого света, брови хмурит чёрные… Кофта на нём тоже надета поверх тельняшки. Самая обычная чёрная кофта, а смотришь ― и узнать не можешь… ― Не хмурься так, говорю! Ты не лейтенант российской армии, а секьюрити, понимаешь? Се-кью-ри-ти, у них вежливая улыбка от уха до уха! Худо-бедно сфотографировали Машку, правда, запретив ей так радостно лыбиться, и Рут, из которой, напротив, слабенькую, кривую улыбку чуть ли не клещами пришлось вытаскивать. Таню, ослеплённую этим кошмарным фонарём, капитан, сверяясь с какой-то фотографией, крутил и так, и эдак, то распускал ей волосы, больно дёргая, то собирал в хвост. В итоге всё-таки распустил и сказал убрать назад: «Хоть не так по-деревенски». Фотографий Тане, конечно, не показали; да и ей было всё равно. Позволив снова надеть кители и бушлаты, на два часа отпустили спать. Уже на пороге капитан вдруг окликнул Таню и подал ей зачем-то большие ножницы. Таня недоумевающе поглядела на Антона, но сейчас и он не понимал, что к чему. ― Чего мне с ними делать-то? ― глупо спросила она. В ответ капитан тыкнул ей в лицо какой-то фотографией. Таня, поджав губы, забрала карточку и принялась внимательно рассматривать её. Девушка лет двадцати пяти, несколько худощавая, в красивом облегающем платье в пол, ярко накрашенная, с русыми завитыми волосами по подбородок… Хорошенькая. Стоит на фоне какого-то баннера: видимо, актриса или певица. ― И правда похожа, ― хмыкнул Антон где-то за плечом. Таня обернулась: что, на кого похожа?.. Ещё раз посмотрела в худенькое улыбающееся лицо и ахнула: действительно чем-то похожа на неё! А ножницы… ― Волосы отрежь, ― кивнул капитан. ― Посмотри, как у неё. По подбородок где-то. Ну, свободны. Идите спать. В три вас поднимут. Волосы отрежь… Машка, быстро выучив своё новое имя и краткую биографию, тут же завалилась спать. Рут напряжённо читала что-то, а потом вдруг собралась и ушла. Таня сидела на столе перед маленьким зеркалом. Зубрила. Ириш Мари Шатьен. И кто имя-то такое придумал? Ириш! Мари… Шатьен… Мадемуазель Шатьен… Машка теперь не Машка ― Франсуаз Ибер какая-то… Рутакова превратилась в некую Камиль Дюмаж. Как зовут Антона, Таня напрочь забыла: имя какое-то забавное было… Господи, как голова-то болит. Антон не спал тоже, сидел рядом, внимательно просматривал какие-то бумаги, которые дал ему капитан. ― Ириш Мари Шатьен, тебе двадцать четыре, ты родилась в Ренне... ― сообщал он. ― Жила на рю де Брест, училась в обычной школе, ходила в музыкальную… Популярность к тебе пришла после французского телешоу, что-то по типу «Голоса», в две тысячи тринадцатом, ты дошла до полуфинала, но проиграла какому-то... Какому-то... Да на каком это вообще языке?! Что у них за имена?! Ладно, потом... Потом ты выпустила сольный альбом, заключила контракт с... ― Антон, ― мягко перебила Таня. Он поднял глаза. Таня исподлобья взглянула на собственное отражение в треснувшем зеркале. Говорят, примета плохая ― в разбитое зеркало глядеться… Подумаешь, волосы. Подумаешь, до копчика уже почти... Глупости всё это. После войны новые отрастут. Отражение почему-то расплылось, стало мутным, и кто-то совсем рядом ― не она ведь, правда? ― совсем по-детски всхлипнул… Её тут же окружило тепло, сплошное, мягкое, и Таня почувствовала, как её голову обнимают родные руки. Закусила губу, чтобы не разреветься ― вот глупости! ― и потянулась к этому теплу, как слепой котёнок, зная, что безопасно, и веря ему. ― Даже без волос, я же… ты же… ты же всё равно… ― прошептала она, всхлипнув и запнувшись. Ты же всё равно будешь любить меня, Антон? Только сказать этого она никак не может, не знает, почему… Любить. Антон Калужный ― любить. Её… Словно если она скажет, то навяжет ему это, заставит его… Он сам должен. Не сейчас. Когда-нибудь… ― Даже тогда, Лисичка. И всегда. Даже если тебя налысо побреют, ― тихо улыбнулся он, целуя её в макушку и прижимая к груди крепче. ― Ну, хочешь, я отрежу?.. Антон мягко берёт прядь за прядью и медленно, чтобы не лязгать, срезает чуть вьющиеся волосы. На полу под Таней ― уже целое море… Голова становится непривычно лёгкой. Таня больше не плачет и не смотрится в зеркало. Она слишком застенчива и неуклюжа, принимает всерьёз любые шутки и замечания, легко поддаётся влиянию и кажется себе ужасно простой и неинтересной. Ума в ней недостаточно; да она и не умная, просто прилежная, дисциплинированная и сознательная. Танины кости выпирают, волосы опадают на пол, у неё болит голова и грудная клетка, её друзья мертвы, она несчастна и очень, очень худа. Но за её спиной стоит Антон и, перед тем, как срезать очередную прядь, мягко касается ладонью её плеча. Она будет здоровой, прекрасной и любимой. Всё закончится. Скоро всё снова станет хорошо. Верить бы в это самой...***
Проспав ровно полтора часа, проснулась она в ту ночь от скрипа входной двери, оглянулась испуганно: проспали? Но Машка преспокойно сопела сбоку, и из-за стола, с лавки, по-прежнему свешивалась Антонова рука. Вошла Рутакова. И тихо, щурясь в темноте, сунула Тане в ладонь какую-то хрустящую пластинку. Горячими пальцами Таня нащупала на ней четыре кругляша таблеток и прошептала куда-то в темноту: «Спасибо». Пятнадцать минут третьего. Было время вставать.***
План-то ― проще некуда, вообще-то. Капитан, по крайней мере, сказал именно так. И действительно, было всё более чем понятно, и даже у Машки вопросов (ну, кроме парочки) не возникло. У Тани ― тысяча и один. Всё так просто, сказал капитан. Элементарно. В половину четвёртого в темноте машина выбросит их где-то рядом с Городечным, то есть уже практически на подконтрольной врагу территории. Если в это время их не засекут и не обстреляют («Да не, ― говорил капитан. ― Они же только-только заняли, еще не разобрались как следует»), то по компасу, карте или какому-то другому чутью они должны выбрать верное направление и, проделав практически ползком путь в двенадцать километров по вражеской территории, к восьми сорока утра появиться на железнодорожной платформе девять тысяч сто восемьдесят третий километр. Бодрыми, свежими и с чистейшим французским выговором. Ах да, и в шмотках, конечно же, не своих. Таня задала резонный вопрос: «А в чьих и откуда их взять?» Капитан посмотрел на неё, как на умалишённую, боязливо покачал головой и показал Антону что-то на карте. Тот кивнул. Итак, уже полностью оторванные от своих и не имеющие никакой связи с ними, бодрые, свежие, с чистейшим французским выговором и в шмотках от Армани, они дожидаются какой-то машины. Если с фальшивыми документами и пропусками не выходит никаких накладок, их забирают и вывозят в Уссурийск. ― Гарнизонный дом офицеров Российской Армии, ― хмыкнул капитан, показывая плохо напечатанные фотографии. ― Место выбрали, что надо. Дом ― более, чем обыкновенный: серенький, трёхэтажный, с большими окнами, завешанными гардинами ещё советских времен. Парк вокруг на фото показался Тане симпатичным. И то ли озеро, то ли пруд прямо под окнами ― необычно… Только тут ей в голову пришла мысль, над которой стоило задуматься в самом начале. ― Что я должна петь? И как? Что там будет, фонограмма, минус, оркестр? Снова недружелюбный взгляд и лёгкое пожатие плечами в ответ. ― По обстановке разберёшься. Основная и, собственно, главная часть плана была до ужаса не продуманной. С момента, как их забирает машина, и до конца задания инструкций, по большому счёту, не было никаких. Убрать человека из правящей элиты ― единственная задача. Когда часовая стрелка приблизилась к трём часам, капитан вздохнул и как бы невзначай добавил: ― Я надеюсь, вы понимаете, что оружия ни у кого не будет. Только вам, Калужный, дадим эм девять для вида, вы же охранник, но и это, конечно, сразу же отберут. «Второй этаж, правое крыло, мужской туалет, вторая кабинка от входа, за унитазом», ― зубрила Таня до тех пор, пока слова намертво не отпечатались в голове. Нужно будет достать оттуда взрывное устройство. В Уссурийске, по словам капитана, у нас есть люди, готовые помочь (они-то и пронесли взрывчатку), но с таким справиться они не в состоянии. ― Цель выходит на связь с командованием из узла связи в семнадцать тридцать, ― сообщил капитан. ― Мы не знаем, когда он прибудет в Уссурийск. Мы не знаем, сколько с ним будет охраны. Делайте что хотите, все вы, но в пять тридцать на связь выйти он не должен. А теперь смотрите и запоминайте. Из всё той же чёрной папки он вынул маленькую фотографию, тут же сверкнувшую глянцем в свете настольной лампы, и протянул им. Таня, сощурившись, уставилась в немолодое, жёсткое, плоское, какое-то песчаное лицо. Мужчина лет пятидесяти трёх с седеющими, но ухоженными густыми волосами, с необычайно широкими бровями и с выражением лица, которое так часто можно заметить у политиков на экране телевизора. Неприятное лицо. И знакомое чем-то, что, впрочем, ни капли не удивительно: эти американские рожи в новостях то и дело мелькали то там, то здесь. Следующие слова капитана, Таня, право, и не поняла-то совсем. ― Джеймс Дэвид Флэтчер, правая рука министра обороны и один из главных поставщиков оружия в Штатах. Бах. Бах. Бабах… Что это? Удары?.. Что, ещё взрывают где-то?.. Это сердце твоё, Соловьёва. Отдохни, я тебя подниму… Отдохни, Соловьёва… Серые, обугленные, едва различимые в темноте стены остатков польского посольства, и такой же серый, матово поблёскивающий, пузатый бок ракеты в углу. Не разорвалась. Она не разорвалась. Флэтчер’з индастри ― чёрные буквы на сером фоне… Может быть, ей стоило разорваться. Все почему-то смотрели на неё странно, и один Антон только ― с толикой понимания. И что смотрят?.. Оказалось, что фотография уже давно смята в её кулаке. ― Старые счёты, ― хмыкнул капитан. ― Если поразмыслить, у всех нас с ним старые счёты… Разумеется… Таня силилась слушать и не могла; к ставшей уже привычной головной боли прибавился оглушительный стук сердца в ушах. Прямо как тогда, под завалами польского посольства. Сердце стучало там так, что ей казалось: и мизинцем пошевелить не может. План оставшийся был, как она уже отмечала, смутен; забрать взрывное устройство, дождаться первого выхода Флэтчера на связь и действовать дальше «по обстоятельствам», то есть так, чтобы второй раз на связь он не вышел, а все они на момент восемнадцати семнадцати были уже достаточно далеко, чтобы, когда поднимется шум, уже не быть пойманным. ― А что потом? ― вдруг спросила Машка. ― Ну, то есть, мы ведь… Мы вроде как оказываемся на их территории. Одни. В лесу. ― Конечно, вас заберут, ― раздражённо цокнул языком капитан и провёл ногтем по карте. ― Примерно тут. Антон нахмурился. ― Если завтра они пойдут на Владивосток, это место окажется отрезанным, ― негромко сказал он. Капитан скривил губы. ― Ну так молитесь, чтобы успеть. Грузовичок выбросил их едва ли не на полном ходу, и они, к счастью, никем не замеченные, больно попадали в снег. Сцены из боевиков, где герои лихо выпрыгивают из мчащегося поезда и вступают в схватку со злом, ― полная фигня. Таня, по крайней мере, едва не вывихнула ногу и сильно ушибла бок. Но таблетка, принесенная Рут, кажется, начала действовать: голова стала ясней, хоть грудь всё так же ныла. Ползание по ночному вражескому лесу ― как выстрел. Таня во всяком случае чувствовала себя точно так же: ей владело такое же всецелое, уверенное сосредоточение. Ты вся обращаешься в слух. Не видишь ни прекрасного неба, ни векового сказочного леса, ни искрящегося снежного покрова. Только спину ползущего впереди тебя. Только знаки, которые в абсолютной тишине он подаёт рукой. Но капитан не врал: американцы действительно не освоились здесь. Не было ни телефонных шнуров, ни следов какой-либо техники. Людей они тоже, слава Богу, не встретили, и остановились только один раз из-за какого-то шума. Оказалось, что по дороге впереди перегоняли самоходные орудия. Вскоре тарахтение затихло, и они, замершие в снегу, быстро перебрались через исполосанную маслянисто-грязными следами дорогу. Тане хотелось кашлять, грудь ныла, но в лесу было так тихо, а слух у Антона, ползшего впереди, был, она уверена, так напряжён, что она не решалась. На место они, уставшие и замёрзшие от постоянно передвижения ползком по снегу, прибыли даже раньше, чем нужно. Совсем рассвело. Рут по приказу Антона сползала вперёд и доложила, что за лесом ― железнодорожная платформа. Антон удовлетворённо кивнул, сверился с компасом и часами, повешенными на руку, и подозвал всех к большой, выкорчеванной взрывом сосне. У обгорелых корней её было небольшой углубление, но Антон, опустившись в него, тут же провалился в снег по пояс. Таня догадалась, что это была воронка от взрыва. Пошарив руками где-то внизу, он с трудом достал и передал Рут наверх большой чёрный чемодан, а затем и ещё один, поменьше. ― Восемь двадцать, ― неслышно проговорил он. ― Быстрее. Открывайте большой, переодевайтесь. Внутри поверх каких-то вещей лежало четыре пластиковых пакета. Машка тут же схватила тот, в котором мелькнуло что-то красное, Таня наугад взяла с серым, Антон забрал чёрное, но оказалось, что это платье, и ему, под неслышное хихиканье Машки, пришлось обменяться с Рут. Машка вдруг посерьёзнела. ― Идите переодеваться за ёлку, товарищ старший лейтенант, ― заявила она. ― И не подглядывайте. Холод неприятно царапнул Тане кожу, стоило ей снять бушлат. Когда же в снег полетел китель, ей отчего-то вспомнилась петербургская ночь. Сирена, распахнутое в ночь окно, испуганные глаза и ледяной воздух ― будто мёртвый на шее смыкает ледяные пальцы. У неё нет шанса ничего исправить; но теперь она может расквитаться. Таня торопливо застегнула последние пуговицы, но ей всё равно было страшно холодно: да, лёгкое тёмно-серое пальтишко, тоненькие чёрные брюки и меховые ботильоны явно не предназначались для походов по лесам. И неловко как-то: руки в карманы широкого бушлата не засунешь, уши под тёплую шапку не спрячешь. И вообще… Мельком глянув на Машку с Рут, она поняла, что и им неуютно. Особенно Рут в элегантном, почти до колена, бордовом пальто. Машка, быстро освоившись со своими красными шмотками и только на каблуках неуклюже переваливаясь в снегу, принялась взбивать Танины непривычно лёгкие волосы. Фальшивые документы были переложены в новую одежду. Антон тоже вышел из-за указанной Машкой ёлки. В чёрном кашемировом пальто… Таня бы удивилась, если бы не была так собрана. Сейчас в голове пробежала только далёкая мысль: красиво… Вещи свои они закопали обратно в ту же воронку и присыпали снегом, и все, поддерживая друг друга, чтобы не свалиться в непривычной одежде и обуви, в абсолютной тишине направились вперёд. Совсем рассвело. Впереди, там, где лес переходил в низкий кустарник, была широкая просека, насыпь, пути и коротенькая, плохо заасфальтированная платформа с табличкой, подсмытой красной краской сообщающей: «9183 км». За платформой снова была точно такая же просека и лес с уходившей вдаль дорогой. Стрелки на антоновых часах показывали восемь тридцать три. Компас, карты и всё остальное, что бы могло бы им помочь, теперь было похоронено. ― Принцип работы взрывного механизма все усвоили? ― тихо спросил он. ― Ни кнопки «вкл», ни «выкл» не будет. Я не знаю, кому из вас придётся его подкладывать, так что давайте ещё раз: ставим время до взрыва. Нельзя просчитаться ни на минуту. В семнадцать тридцать Флэтчер должен быть на узле связи, значит, где-то в семнадцать пятнадцать точно будет в машине. Поставили время ― нажали пуск. Бояться не надо, раньше времени ничего не рванёт. Никаких других кнопок и проводков, ― Антон выразительно посмотрел на Широкову. ― Проводков, Широкова, трогать не надо. Поставили время, нажали пуск, положили в сумку. Кто-то одна, вероятно, придётся Соловьёвой, села в машину. Сумку оставила там же. Вышла из машины, машина взорвалась. Что ещё… Да, повторю: ни слова по-русски. Ни между собой, ни про себя. Ни одного слова. Повторим ещё раз: Ириш, Француаз, Камиль, Филипп, ― он тыкнул пальцем поочерёдно на Таню, Машку, Рут и себя. ― Это ясно? Сразу после приезда Флэтчера я начну искать возможность уйти. Найду. Скажу кому-то из вас и вынужден буду уйти первым. Понимаете? Ваша задача передать друг другу, как и куда выходить, и исчезнуть по одной. Последняя закладывает взрывчатку. Ко времени взрыва машины все должны быть на месте, иначе нам не уйти. Он замолчал, тяжело дыша. Сверился с часами. Вдруг полез в карман и достал оттуда четыре малюсеньких целлофановых пакетика на застёжке, в каких часто хранят бисер. Внутри лежали какие-то совсем крошечные серенькие кусочки. ― Мне сказали, одна таблетка убьёт лошадь, ― отведя взгляд, медленно проговорил он. ― Берите. На сорокакилограммовых девиц хватить должно. В случае чего… Просто поверьте мне на слово, ― мрачно добавил он. ― Умереть лучше. Спрячьте в лифчики себе или куда там ещё… Скользкая поверхность целлофана холодила теперь Тане грудь у сердца. Неожиданно чуткое Танино ухо уловило едва слышное тарахтенье; и действительно, на той стороне, в лесу между деревьями замелькал чёрный бок большой машины. Таня в ужасе обернулась к Антону: опоздали? Теперь незамеченными пробраться на платформу не выйдет?.. А что за французская делегация, выбегающая из леса? Но Антон, сжав зубы, сделал знак не шевелиться и напряжённо следил за то и дело мелькающей вдалеке машиной. Внезапно раздался свисток, застучали колёса, на путях показался поезд; когда он почти поравнялся с ними, Антон резко выпрямился, схватил Таню за руку и скомандовал: «Бежим». Состав был длинный, товарный, и это спасло их. Отгороженные несчётными вагонами от приближающейся машины, они сломя голову бежали к насыпи. Поезд чуть сбавил ход, проходя мимо станции, и Антон тащил, тащил вверх по земляному склону девочек и чемоданы, перекидывал их через низкий заборчик у края платформы. Когда последний вагон пронёсся мимо, они стояли рядом, все четверо, ослепительно улыбаясь, пытаясь отдышаться и унять стучащие сердца. ― Ну, с Богом, ― шепнул Антон, последний раз оглядев их перед тем, как чёрный внедорожник затормозил почти у платформы. С Богом… У Антона и Машки были хотя бы ручки чемоданов, чтобы сжимать их; у Тани не было ничего, и поэтому она, чуть заведя руку за спину, кромсала крошечный заусенец на большом пальце, пока вышедший из машины человек приближался к ним. Мужчина был в штатском, довольно молод и высок; может, из-за отсутствия американской формы Тане было не так страшно. Штатский мерил платформу широкими шагами, и она принялась уже лихорадочно думать, что должна сказать ему, но Антон вышел вперёд, разведя пустые руки в кожаных перчатках в знак того, что он у него нет плохих намерений. Он заговорил первым, заговорил на английском, и Таня невольно вздрогнула; чужой язык в его устах звучат ужасно непривычно. В английском Таня никогда не была сильна, но мужчины, видимо, здоровались, а потом, после непродолжительного диалога, Антон сдал свой эм девять и предоставил фальшивые документы. Штатский, внимательно посмотрев паспорта, задержался на пропусках, отчего Таня напряглась, но наконец сдержанно кивнул и посмотрел прямо на Таню. ― Welcome to the new America, miss Shaten, ― сказал он, сухо улыбнувшись. ― Благодарю вас, ― негромко выдала Таня по-французски, испугавшись даже звука своего голоса. Рутакова тут же ровным, чеканным тоном продублировала её ответ на английском. Штатский снова улыбнулся, ещё суше, и пригласил их в автомобиль. Сходя с платформы по другую сторону, Таня в последний раз с тоской оглянулась на синевший сзади неё лес. Ехали они совсем не долго; уже через полчаса показался город. Избитый, обескровленный боями, он всё ещё оставался русским: по-русски были написаны названия улиц и магазинов, по-русски, опасливо оглядываясь на проезжающую машину, говорили редкие местные жители. И Таня русская. Всё будет хорошо. Свои роли им удавалось разыгрывать пока что вполне удачно; Антон, как и полагалось ему, сидел впереди и молчал, бесстрастно смотря в одну точку, Таня с неподдельным любопытством оглядывалась по сторонам, Машка улыбалась и даже задала Тане несколько вопросов о том, не замёрзла ли мадемуазель Шатьен; но руки её сжимали обивку сидения до побеления пальцев. И шофёр, и штатский молчали и не обращали на них ни малейшего внимания, так что Таня начала надеяться, что никому до них дела не будет. Поначалу её надежды оправдывались. Их подвезли к тому самому серому дому, изображённому на фотографиях капитана, выгрузили чемоданы и предложили выйти. Вот тогда-то стало по-настоящему страшно. Форма, видимая ею лишь в прицел винтовки, ненавистная, режущая глаз форма цвета хаки была повсюду. Люди, говорящие на заставляющем вздрагивать языке, были повсюду. У них в руках было оружие. У неё не было ничего. Таня привыкла видеть их головы в прицел СВД, Таня привыкла отстреливать их, как собак. Таня не привыкла им улыбаться ― наверное, поэтому улыбка и выходила у неё такой дрожащей. Потому что лишь нечеловеческим усилием воли она заставляет себя улыбаться, а не кричать от ужаса, когда видит перед собой заполненный чужими солдатами холл. Громкое, лающее «стоп» прозвучало так резко, что она едва не вскрикнула. Сердце колотилось бешено, руки почему-то тряслись, глаза смотрели и не видели, в голове была каша. Ну же. Ну же. Ты же умеешь это. Заткнись. Заткнись. Заткнись. Не сейчас. Слабачка. Закрой рот и вдохни. Не смей истерить. И старая, на удивление толковая мантра сработала и в этот раз; Таня почти спокойно подняла глаза на рыжеватого громилу в офицерской форме. Антон совершенно спокойно задал какой-то вопрос. Таня отчётливо услышала слово «проблемы». Американец нахмурился, сказал что-то; Рут прелестно улыбнулась (кто бы знал, что она так умеет) и быстро перевела на французский: ― Чемоданы на досмотр, сами проходим, руки в стороны, в руках только пропуск. Вокруг них водили какой-то отвратительно пищащей штуковиной, вещи перерывали до дна. В конце концов рыжий кивнул, и один из солдат, сержант, забрал их, повёл куда-то наверх. Таня внимательно смотрела вокруг, запоминая, как идти и где выход ― на всякий случай. На лестнице они столкнулись с маленьким, одного роста с Таней, сухоньким человеком в костюме, с лысиной и чрезвычайно въедливым, неприятным выражением лица. Он внимательно оглядел их, задал несколько коротких вопросов сержанту негромким, противным голосом и сошёл вниз. Чуть погодя Антон что-то шепнул Рут, и та тихонько передала Тане и Маше. ― Начальник охраны Флэтчера. Им отвели самую настоящую гримерную. По крайней мере, плохо настроенное пианино и стол с зеркалом говорили об этом. У дверей остался стоять сержант. Плотно прикрыв створку двери, Таня выдохнула, негромко, осторожно, дрожаще. Машка, тут же усевшаяся на стул, смотрела вокруг ошалелыми глазами. Рут от напряжения кусала губы. Только Антон выглядел вполне спокойным: пальцами он показал «окей», ободряюще взглянул на них, сказал что-то на ухо Рут, а потом, мимоходом коснувшись Таниного плеча, вышел. Рут, приобняв Машку и Таню, едва слышно шепнула им по-русски, отчего сразу стало легче: ― Он ― искать машину Флэтчера и заводить знакомства. Говорит, всё хорошо, и чтобы мы изображали деятельность. И чтобы искали способ забрать взрывчатку. Судя по солнцу, было не больше одиннадцати, а торжественная часть, как сказали им на входе, начнётся не раньше четырёх. Ну что же. Деятельность… Таня рвано кивнула, ткнула в бок совсем испуганную Машку и уселась за фортепиано. ― Франсуаз, ты готовь мне платье. Давайте распеваться, будет большое выступление, ― нарочито оживлённо и громко протараторила она, чувствуя, правда, в голосе лёгкую дрожь, и взяла до мажор, звучащий просто ужасно. Хотела было запеть привычную «р-р-р», но вовремя вспомнила, что картавит, и принялась распевать «губную трель», изредка поглядывая на сосредоточенных Машку и Рут. Время тянулось бесконечно медленно, и никому, кажется, до них не было дела, но продолжалось это часов до двух. После на улице всё чаще стал слышаться шум подъезжающих машин. Таня из окна не высовывалась, наигрывая по пятому разу всевозможные гаммы, но, судя по живой и весёлой речи, съезжались приглашённые. Таня барабанила по клавишам что было сил, чтобы не слышать пугающего её языка. Машка старательно, очевидно, для того, чтобы просто занять руки, разглаживала складки вынутого из чёрного чемодана платья. Когда Танины пальцы совсем уставали и она откидывалась на спинку стула, Рут рисовала ей брови и румянила бледные щёки. В дверь постучали; все три одновременно подпрыгнули и испуганно переглянулись. Рут, взявшая себя в руки первой, ущипнула Таню, и та, прокашлявшись, прощебетала: «Войдите». Женя продублировала её ответ. Больше всего на свете Таня надеялась увидеть Антона, пропадавшего уже больше двух часов, но вошёл всё тот же сержант. Он говорил довольно долго отрывистым, громким голосом. ― Принимающая сторона интересуется, всё ли в порядке, ― прямо по ходу переводила Рут, ― на место так же прибыл полковник Эрнандес, почётный гость, командующий второй армией, он приглашает вас сойти вниз, если вам угодно… Таня, конечно, заверила, что ей очень угодно и что она непременно появится внизу. Дверь закрылась. Таня закрыла глаза. Господи, значит, придётся без Антона… Значит, придётся идти туда, видеть этих людей, которые, все до одного, виноваты в смерти тех, кого она любит, улыбаться им и говорить с ними. Она ведь не сможет. Она… Машка накинула на её плечи чёрный жакет, Рут расчесала и убрала назад волосы. Таня коротко взглянула на себя в зеркало. Хорошо. Главное ― держаться уверенно. Пускай для всех этих людей она Ириш Шатьен, но это не так. Она ― Соловьёва Татьяна. И она давала присягу. Нижний холл был уже совсем не таков, как три часа назад; здесь больше не было ни солдат, ни металлорамок. Зато были американцы в парадной форме, увешанные орденами и медалями, с сытыми, спокойными, довольными рожами. Таня понятия не имела, как выглядит полковник Эрнандес; замирая и чувствуя, что сердце бьётся где-то в горле, она искала глазами в толпе Антона Калужного. Один из американцев, стоявший у подножья лестницы, вдруг оторвался от общего разговора, посмотрел прямо на неё, широко улыбнулся и сказал что-то про «чарминг мисс Шатьен». Отдохнувшие и довольные люди вокруг него также уставились прямо на Таню. ― Для меня удовольствие видеть вас, ― выдала она вместе с улыбкой, от страха едва не перепутав слоги. За спиной Рут повторила её фразу тем же затверженным голосом. ― Снова, ― с улыбкой добавил всё тот же лысый американец, и у Тани внутри всё похолодело: снова?! Господи, да как же… ― Я видел вас в Лос-Анжелесе года два назад, вы произвели на меня неизгладимое впечатление, ― спокойно переводила Рут, пока Таня, давя истерику, ослепительно улыбалась и заученно кивала. ― Правда, вы казались мне выше. ― Это женский секрет, ― уверенно кивнула она, за спиной отчаянно сжимая края пиджака пальцами. ― Настоящая женщина ведь сначала влюбляется в туфли, а потом уж в мужчин. Таня не помнила и не знала, что врала и как врала, не знала, откуда брала слова, но разговор шёл вполне успешно. Она уже успела представить «свою незаменимую переводчицу Камиль Дюмаж» и «бесценного визажиста Франсуаз», когда толстый, с проплешиной американец вдруг с улыбкой обратился к ней. На французском. ― У вас интересный акцент, мадемуазель Шатьен, ― негромко сказал он, внимательно глядя на неё. ― Я родилась в Ренне, наш диалект отличается от парижского, ― и глазом не моргнув, заявила она. ― И моя бабушка ― чистокровная испанка. Таня не знала, есть ли у Ириш Шатьен бабушка. Таня понятия не имела, испанка ли она. Но ответ, кажется, всех удовлетворил, и вскоре у неё появился шанс ускользнуть под предлогом репетиций. Напряжённая настолько, что и молиться про себя не получалось, она кое-как узнала, где концертный зал, и даже попала туда. Был он действительно большим, Таня заметила даже балкон. На чёрной отполированной сцене стояла пустая микрофонная стойка и прекрасный концертный рояль, так что на секунду привычное напряжение чуть ослабло, позволив Тане просто насладиться видом музыкального инструмента. На секунду, конечно. За роялем оказался старичок, с которого разве что песок не сыпался, ни по-английски, ни по-французски не понимавший ни слова. Судя по характерной отрывистости звуков, был он немцем, но по-немецки не говорили ни Машка, ни Рут. Таня, отчаявшись, напела первые ноты «Canto Della Terra», и он вдруг одобрительно улыбнулся, активно закивал и сморщенными руками взял аккорд такой силы и красоты, что Таня, пожалуй, улыбнулась бы, если бы всё внутри так не дрожало. Они подобрали подходящие тональность и темп, когда на сцене появился щупленький, худенький молодой человек, почти мальчик, с плохо скрытыми следами синяков и кровоподтёков на скуластом лице. Он со злостью бросил на стул чехол со скрипкой. Старик-немец неодобрительно заворчал. Таня искоса взглянула на него и случайно поймала его взгляд, от которого вздрогнула: в глазах у мальчишки плескалась такая ненависть, что Тане становилось не по себе. ― Продолжим? ― пересилив себя, обратилась она к немцу, но в следующее мгновение перестала дышать. ― Подстилки, ― на чистом русском бормотал парень, вынимая скрипку из чехла. ― Твари продажные… Чтобы у вас там все передохли… Конечно, Таня промолчала. Конечно, отвернулась и улыбнулась. На Машкиных наручных часах ― половина четвёртого, и голоса с первого этажа становились всё оживленнее и слышнее. Таня, всё ещё не переодетая, всё ещё без Антона и взрывчатки, шла по практически пустому второму этажу в сопровождении Машки, Жени и сержанта и сжимала руки в карманах пиджака. Кажется, нервозность Антона становится ей понятней. «Второй этаж, правое крыло, мужской туалет», ― на каждый шаг, гулко отдающийся в коридоре, твердила она. У туалетов ― двое с автоматами. ― Я могу пройти? ― натянув на лицо улыбку, звенящим от напряжение голосом спросила она. Рут тут же повторила её вопрос. Солдаты, кажется, просмотрели на неё с интересом. ― Туалеты для гостей на первом этаже, ― отчеканил один из них. Тане казалось, что пальцы сейчас порвут шерстяную ткань. ― Вы не представляете, как там грязно, ― понизив голос, улыбнулась она. ― Мне просто необходимо привести себя в порядок перед выступлением. На входе мне сказали, что я могу воспользоваться этим туалетом. Может, вы позволите нам войти? Всё с такими же непроницаемыми выражениями лица они переглянулись. ― Только недолго, ― нахмурился один из них. Быстро открыл дверь ― разумеется, в женский туалет. Таню пустили одну, дверь за ней закрыли. Она прижала ладони к горящим вискам и к лицу, глубоко, рвано, вдохнула и поняла, что готова заплакать. Всё не так, всё не так… Голова лихорадочно работала, но в неё не приходило ни одной толковой мысли. К тому же Таня неожиданно для себя громко, непроизвольно закашлялась, ощутив резь в груди. И тут же замолчала. Потому что… Она быстро выскочила из туалета, продолжая кашлять. ― Боже мой, Камиль, как там накурено! Как там накурено! Там ужасный запах! ― запричитала она, посмотрев на Рут и чуть приподняв брови. Та сразу всё поняла; сделав совершенно испуганное лицо, Женька тут же затараторила на английском, обращаясь к солдатам. Из быстрого потока её слов поняла Таня мало, но на слове «ужасная аллергия» активно закивала головой, страдальчески прикрывая рот и нос рукой. Через минуту она уже оказалась в мужском туалете. Быстро включила воду сразу в двух раковинах, чтобы заглушить все звуки. Вторая кабинка от входа, за унитазом. Щеколды не было, и Таня, просто прикрыв за собой дверь, медленно выдохнула, стараясь успокоиться и унять дрожь в руках. Действовать нужно быстро и точно. Перед унитазом, грязным и ужасно пахнущим, опустилась коленями на пол. Вытерла о полы пиджака враз вспотевшие ладони, потёрла их между собой. Ничего страшного. Ничего страшного. Ничего не взорвётся. Помнишь? Помнишь ночь ноября прошлого года? Чтобы она рванула, её нужно хорошенько пнуть, и я сомневаюсь, что ты можешь это сделать… Всё нормально. Лишь слегка дрожащей рукой Таня потянулась куда-то за унитаз. Пальцы тут же нащупали холодный металл, и она аккуратно, следя, чтобы подушечки пальцев не попали ни на какие выступы или кнопки, обхватила этот металл рукой. Всё несложно, вот так… Напрячь руку, осторожно потянуть на себя, не касаясь ни стен, ни унитаза… Перед её глазами, в её испачканных пальцах ― небольшая, грязно-зелёная, холодная коробочка непонятной формы с красными и синими тоненькими проводками сзади. Она почему-то тряслась; ах, да это Танина рука так дрожит… Медленно-медленно, аккуратно-аккуратно Таня положила эту коробочку с проводками на пол, потом быстро стянула с плеч пиджак и так же быстро завернула устройство в него. Встала, отряхнула подол, для порядка потянула за слив, подошла к зеркалу, осторожно переложила свёрнутый пиджак через руку так, чтобы придерживать взрывчатку пальцами. Не заметно. Ничего не заметно. Всё в порядке. Она вышла, поблагодарила солдат, коротко и с улыбкой кивнула Рут и Машке и быстрым шагом направилась в своё крыло. Нужно попасть в гримерку. Нужно спрятать пульсирующие в руке проводки. ― Мадемуазель Шатьен! ― вдруг окликнули её на французском; Таня испуганно обернулась и увидела того самого офицера. Он неумолимо приближался к ней со всё той же улыбкой на жирном лице. Таня впилась в свой пиджак и растянула губы в улыбке. ― Я звал вас, но вы почему-то не обращали внимания, ― точно так же с улыбкой проговорил он и хотел было ещё что-то сказать, но вдруг опустил глаза вниз. ― О, у вас развязаны шнурки. Нужно же быть осторожной. Позвольте, я подержу, ― предложил он и протянул руку вперёд. Только тут Таня поняла, что он хочет забрать её пиджак. Невольно впилась в него ещё сильнее, улыбнулась, чувствуя, как леденеет всё внутри. ― Благодарю вас, не стоит, мне до гримерной два шага. ― Здесь хорошо начистили полы, вы рискуете поскользнуться. Руку он не убирал. Таня прекрасно понимала, что будет, если она прямо сейчас не отдаст ему свой пиджак. И что будет, если отдаст. Внезапно чья-то сильная, ловкая рука перехватила взрывное устройство из её пальцев, и Таня, испуганно посмотрев влево, увидела Антона Калужного. Он галантно и осторожно забрал у неё пиджак, улыбнулся толстому офицеру и дружелюбно сказал что-то про то, что уже почти четыре и что ей пора готовиться. Едва за ними закрылась дверь гримерки, Антон положил пиджак на стол, осторожно развернул его и выдохнул с облегчением: ― Оно, ― кивнул. ― Идите все сюда. Машина Флэтчера ― Фольксваген Пассат, чёрная, стоит совсем рядом с главным выходом. В пять выйдет он, примерно в это время должны уходить и вы. С юго-восточной стороны нет выходов, но она не охраняется, и из окон гостевых туалетов вылезти ― нечего делать. Сначала смотрим по сторонам, потом вылезаем, сразу зарылись в снег и по кустам поползли к скатам. Видели их? Хорошо. По скатам вниз, но смотрите, осторожно, если пройти дальше, там будет пруд. Потом снова кусты и дальше уже лес. Нужно попасть в лес, понимаете? Ориентир там ― большая ёлка, вы сразу увидите, там кроме неё ёлок нет. Кто-то остаётся, боюсь, что придётся Соловьёвой. Вступаешь с ним в разговор, каким-то образом попадаешь в его машину, забываешь там вот эту сумку, ― он быстро достал из чемодана маленький кожаный клатч. ― И уходишь. Вы меня поняли? Всё поняли? Они закивали. Антон, так и не отдышавшись, вдруг закрыл глаза, сморщил лоб, приобнял сразу троих. Всё получится. Всё получится. Почему-то всё остальное пролетает для Тани за один миг. А пела она так, как никогда в жизни не пела. Концертный рояль, скрипка, полный людей зал, где-то сбоку, за кулисами, лица Машки и Рут, Антона уже нет, он уходит, и слава Богу, что он уходит, и ей хлопают, хлопают, она улыбается ― и не кланяется... На пустующее место в первом ряду человек с фотографии, Флэтчер, опускается, когда она почти закончила. Таня старательно выводит последние ноты, кланяется и, поднимая голову, вдруг крупно видит его жёсткое, плоское лицо, пока он говорит что-то своему соседу. Так, как видела когда-то бомбу. Он тоже хлопает. После неё выступает, кажется, кто-то ещё, но Таня уже не смотрит и не слушает; в темноте кулис никого нет, только Рут стоит рядом с ней, одобряюще сжимая за предплечье. Вскоре появляется Машка; она накидывает на Танины плечи пальто и суёт ей в руку кожаный клатч, который Таня тут же обхватывает обеими руками. ― Сколько времени? ― тихо спрашивает она, не отрывая взгляда от довольного, спокойного лица в первом ряду. ― Семнадцать ноль две, ― напугано отвечает Машка. ― Поставила таймер? ― Да, Рут посчитала даже в столбик, сработает в семнадцать пятнадцать ровно, ― так же испуганно шепчет она. Таня кивает. Значит, в семнадцать пятнадцать. ― Дай часы, ― просит она Машку. Та слушается, снимает с руки выданные капитаном кожаные часики. Таня отрывается от лица Флэтчера и смотрит на Машку и Рут. ― Почему он сидит? Давно пора ехать, ― хмурится Машка, нервно одёргивая край своего красного пуловера. ― Идите, ― шепчет Таня. ― Идите. ― Мы не… ― Вы же знаете, что надо уйти, ― качает головой она, сжимая клатч. ― Вы же знаете, что, если мы поедем все вместе, ничего не получится. Идите, девочки, я положу этот несчастный клатч ему в машину и приду к вам. Они молчат. Рут смотрит в пол, Машка кусает губы. Рут вздыхает. ― Ты права, ― говорит она. ― Ты права. С Богом, Таня. И обнимает её. Машка виснет на Тане, как в последний раз. Когда Таня оборачивается от них, то вдруг видит пустое кресло, срывается с места, так же сильно сжимая клатч в руках, и почти бегом направляется в сторону выхода. Там её никто не задерживает и вещи, слава Богу, не проверяет, так что успевает она выскочить на ледяной воздух почти в тот же самый момент, как чёрный Фольксваген трогается с места. Одну десятую секунды Таня стоит, как вкопанная, смотрит на лес неподалёку, на белое-белое небо и белую-белую землю, призывая все силы вселенной себе на помощь, собирая вместе всё, что в ней есть, а потом улыбается, делает несколько шагов и протягивает вперёд руку, другой по-прежнему сжимая клатч. И машина тормозит. Рядом нет Рут, и поэтому Таня общается с не знающим французского водителем сама большей частью жестами и улыбками. Слово «отель» на всех языках, кажется, звучит одинаково, да и улыбается она весьма однозначно; может быть, поэтому спустя минуту из машины раздаётся голос, от которого Таня вздрагивает. Кажется, ей предлагают сесть. Кажется, водитель распахивает перед ней заднюю дверь. Таня смотрит на Флэтчера, Таня смотрит на него, стоя на снегу, Таня силится и не может улыбнуться, не может вымолвить ни слова. Таня видит сухое, слабо улыбающееся ей лицо, и оно сливается для неё с чёрными буквами на серой бомбе. Хоть убей, она почему-то совсем не запоминает его как человека. Его высокая, плотная фигура, ухоженные волосы и плоское лицо просто олицетворяют для неё всё, что она ненавидит. Таня садится, машина трогается, минутная стрелка бежит вперёд, показывая девять, десять, одиннадцать, Таня лопочет что-то то на французском, то на английском, Таня называет несуществующий адрес, Таня слышит скрипучий голос Флэтчера и осторожно, положив ногу на ногу, чтобы не так видно было, трясущимися пальцами опускает клатч на пол машины и задвигает его ногой под сиденье. Семнадцать двенадцать, Таня в последний раз смотрит на молчаливого Флэтчера и не может понять, как один человек может причинить столько зла; Таня внезапно ахает и умоляет остановиться. Таня забывает в гримёрке документы, извиняется тысячи раз, улыбается примерно столько же, быстро выходит из машины, осматривается вокруг: далеко уехать не успели, вон те самые скаты, под ними ― снег, а дальше уже лес. Она бросает взгляд на часы, видит тринадцать и быстрыми шагами идёт обратно, стараясь сохранять спокойствие, ― бежит почти. Ей надо дойти до места, где заканчивается лёд и начинается земля, ей надо успеть. Кажется, из ворот дома офицеров показывается ещё одна машина, и если сейчас фольксваген взорвётся, и её увидят на дороге… Семнадцать четырнадцать, Таня, наплевав на всё и видя только отъезжающую и выезжающую машины, быстро сгибается пополам, садится на землю и просто катится вниз. Скат оказывается слишком крутым, на такое она не рассчитывает, и не получается даже хоть немного остановиться, задержаться. Таня катится по снегу, сильно ударяясь об него, пытается зацепиться руками, но вокруг только калейдоскоп из снега, неба и деревьев. Таня вдруг ощущает под ушибленными локтями что-то твёрдое-твёрдое, тело почему-то выворачивает наизнанку. Она чувствует какой-то треск, на секунду ощущает дикий холод во всём теле и в несчастных многострадальных лёгких, слышит собственный короткий вскрик и проваливается под лёд.***
Он убьёт их. Честное слово, убьёт, если они не передохнут там сами. Потому что стрелки наручных часов Антона показывают семнадцать ноль пять. Потому что ни одной из них нет. Потому что он лежит за огромной елью по уши в снегу и всматривается в серый трёхэтажный дом так, что глаза болят. Ловит взглядом изредка проходящих по периметру патрульных, просчитывает, пытается угадать что-то. Потому что его сердце бахает так, что Антону кажется: слышно за километр. Рутакова появляется, конечно, первой, и появляется так, как они договаривались: по-тихому, откуда-то сзади, ползком. Сообщает шёпотом, что всё шло нормально, и ложится рядом. Широкова появляется второй и, конечно, ползёт она не через лес, а почти прямиком по белой пустоши. Дура. У Антона сердце сводит, пока он смотрит, как мелькает её тельце среди кустов. Губы он обкусывает до крови, и на морозе их щиплет. Но Широкова, кто бы сомневался, доползает незамеченной и сразу, даже не думая прижаться к земле как следует, начинает шептать что-то, лихорадочно, прерывисто. Ей не хватает дыхания, и Антон не понимает ни слова, но читает по испуганным глазам и слышит «Танька». И кусает губу так, что действительно чувствует солёный привкус. Боли не чувствует. Часы показывают семнадцать десять, и это значит только одно: минут через двадцать, когда Флэтчер не выйдет на связь (в том, что он не выйдет, Антон ни секунды не сомневался: помнил глаза Соловьёвой там, в капитанской землянке), здесь поднимут на ноги всё, и им придёт конец. Им придёт конец. ― Товарищ старший лейтенант… ― едва слышно шепчет Рут где-то сбоку, но Антон только вгрызается пальцами в снег и смотрит на дом так, что в глазах мутнеет. ― Ждём, ― цедит сквозь зубы он. Соловьёвой нет. Соловьёвой нет. Есть Широкова и Рутакова, на которых плевать он хотел, но которые не виноваты ни в чём. Он знает, что должен уходить. Этому учат ещё на первом курсе (жертвы всегда будут, вы должны сразу это понять), но они ничего не говорят о том, что чувствуешь в этот момент: один, когда сердце стучит почти в горле, когда ты оставляешь всё, что тебе дорого, когда ты предаёшь это. ― Ждём, ― рычит он, хотя никто и не возражает. Ну же, Соловьёва. Ну же. Я не оставлю тебя. Я не оставлю тебя. Я буду стоять перед тобой, ощетинившись, как животное, и не подпущу к тебе никого. Я буду стоять перед тобой. Я буду охранять тебя. Ну же. А потом… Потом он уже ничего не помнит. Какие-то отрывки…―
У него набатом в ушах стучит кровь, Широкова вдруг тихо вскрикивает, слышится взрыв, и Антон видит его, там, далеко, на дороге; Соловьёва появляется сбоку, от леса, он видит в снегу, совсем недалеко, её спину в голубом, которое почему-то стало синим, и на ней нет ничего, кроме этого паршивого платья, и почему-то она делает несколько неестественных движений и перестаёт двигаться. Антон, не смотря больше ни на дом, ни на патрули, не думая ни о чём, быстро, так быстро, как никогда не ползал, пробирается через снег к ней, и вдруг ощущает под пальцами совсем ледяную, мокрую отчего-то, всю в снегу, кожу плеч. У Соловьёвой закрываются глаза. Он с трудом отбрасывает ее мокрые обледеневшие волосы и видит синие-синие трясущиеся губы. Она пытается что-то сказать, но не может, зуб на зуб не попадает, только пытается прижать руки ко рту и сильнее к Антону прижаться.―
Шумит ветер, небо наливается красноватым закатом, раскачиваются огромные деревья. Рутакова где-то в разведке, направление потеряно, их ищут, Широкова держит Танину голову, Антон кутает её в своё негреющее пальто и, дуя на собственные ледяные руки, растирает Соловьёвой пальцы ног. Соловьёва смотрит на него из-под полуопущенных век и пытается сказать что-то трясущимися губами, но заходится надрывным кашлем и хватается за грудь. ― Держись, Танечка, ничего, ничего… ― шепчет Широкова и, поцеловав спутанные, ледяные Танины волосы, круглыми от ужаса глазами смотрит на Антона. Антон, право, не знает, что ей сказать.―
Момент, когда он понимает, что никто не заберёт их, почему-то запоминается Антону очень хорошо. Они находят направление по заходящему солнцу и часам, то канонада там гремит такая, что становится понятно: начались бои. Американцы пошли в наступление на Владивосток. За ними не придут. Он смотрит на Широкову и Рутакову, с двух сторон обнимающих белую, как снег, Соловьёву, и говорит: ― Пойдём во Владивосток. Выхода другого нет. Соловьёва, без промокшего платья, закутанная в обрывки и остатки чужих вещей и хрипящая на каждом вдохе, смотрит на него исподлобья. Он снова не даёт ей сказать. Он боится её. Он боится её трясущихся губ и несчастного взгляда. Он боится тех слов, которые она хочет произнести.―
Должно быть, Христина крепко молится за него, потому что в три часа ночи Рутакова, вернувшаяся из разведки, говорит: ― Дорога. Судя по машине, которую я видела, ― наша. Антон молча кивает. Они сидят на наломанном лапнике под корнями вывороченного дерева. Голова и грудь Соловьёвой ― на его коленях, ноги ― у Широковой. Сама Широкова, наклонившая вперёд и согревающая своим теплом Соловьёву, клюёт носом. Почти что спит. ― Далеко? ― спрашивает Антон. ― Метров шестьсот. ― Хорошо, ― кивает он. ― Сейчас пойдём. Рутакова кивает тоже, хмурится и пристально, болезненно смотрит на Соловьёву. Порывается снять с себя последнее, что осталось ― вязаный кардиган. Антон останавливает её. Она смотрит на него с ужасом. ― Всё будет хорошо, ― говорит он. Рутакова почему-то отворачивается, отходит, и Антон слышит сдавленный всхлип. Над его головой ― звёзды. Небо ясное и тёмное-тёмное, верхушки огромных, вековых деревьев медленно покачиваются от ветра. Пахнет морозом, хвоей и морем. ― Я торможу всех, ― одними губами говорит Соловьёва. Антон вздрагивает, приподнимает её повыше, чтобы было легче дышать, и обнимает крепче. Говорит: ― Молчи. ― Из-за меня вы все погибнете, ― снова шепчет она. Совсем тихо. Антон опускает голову и смотрит в её бледное-бледное лицо с лихорадочным, нездоровым румянцем на щеках. А глаза у неё ― совсем спокойные… Только печальные почему-то слегка. И в них отражается небо. ― Я тебя не брошу, ― говорит он. ― И ты не смей.―
Уговорить шофёра, невыспавшегося, раздражённого и явно подозревающего их, кажется делом невозможным, но у них получается. Антон не знает, что тут работает: слёзные уверения Широковой или вид подыхающей Соловьёвой. В конце концов, он обещает сдать их ко всем чертям военной полиции, Широкову и Рутакову сажает в кузов, а Антона с Соловьёвой на руках пускает к себе в кабину. ― Чёрт бы вас побрал, и зачем взял… ― ворчит он всю дорогу, но Антон не слушает: он смотрит на заваливающуюся на него Соловьёву, смотрит на её синюшные губы, полуприкрытые глаза и тяжело, с хрипом вздымающуюся грудь. Почему-то он ни на секунду не думает, что она может умереть. Она не может. Свой лимит умираний она исчерпала давным-давно. ― Ты не можешь меня бросить, ― говорит он ей дрогнувшим голосом, когда Таню совсем ведёт и она, надсадно закашлявшись, буквально падает ему на плечо. ― Не могу дышать… ― сипит она, совсем клонясь вниз. ― Не могу, Антон, больно… ― И чё ты, леший тебя за ноги, застыл? ― вдруг ругается шофёр, на секунду даже отпустив руль. ― Ну, подтяни её повыше, голову ей запрокинь, что сидишь? И, немного помолчав, когда Соловьёва затихает, добавляет: ― Зря ты её… Не сегодня-завтра ведь возьмут город. А в госпитале ты ей сейчас места не найдёшь. Помрёт так и так девка, жалко ж, мучиться будет… Убей её. Помрёт так и так девка. Антон смотрит на шофёра так, что тот почему-то сразу замолкает.―
Во Владивосток они попадают совсем под утро. На въезде нет ни постов, ни проверок, только какая-то бесконечная возня, крик, грохот и солдатская беготня. Значит, правда со дня на день возьмут. Военной полиции никто их не сдаёт, и, когда встаёт из-за океана позднее осеннее солнце, он оказывается посреди города с повисшей на нём Соловьёвой и жмущимися по бокам Рутаковой и Широковой один. Лица у них испуганные и растерянные. Что, девоньки, войну-то не так себе представляли? ― Ищите полк. Доложитесь Ставицкому или кому найдёте. За неё не беспокойтесь, ― тихо добавляет он, встретив загнанный взгляд Широковой. ― Я найду вас. Ну, ну, идите. Ну, что вы?.. Голодные, замёрзшие, в остатках одежды, они обе выглядят побитыми собаками и смотрят на него точно так же. ― Она не умрёт, ― шёпотом говорит Маша, бросая на Соловьёву, безвольной куклой повисшую на его плече, тоскливый взгляд. ― Да? ― Обещаю. Подбадривая едва передвигающую ноги Соловьёву, он перекидывает её руку через плечо, подхватывает её под талию и идёт искать госпиталь. Всё будет хорошо.―
Госпиталь с помощью всё бегущих куда-то прохожих, каждый из которых считает свои долгом уверить Антона, что мест там нет, он всё-таки находит. Он ведь знал, что Христина молится за него хорошо. Поэтому, в полном кашляющих, стонущих и заживо гниющих людей парадном увидев её, он ни капли не удивляется. Происходящее вокруг похоже на ад, в котором они все скоро окажутся, и Антон хочет хоть как-то ободрить Соловьёву, потому что сладковато-тошнотный трупный запах всегда тяжело чувствовать в первые разы. Но это и не требуется: горячая рука, хватавшаяся за его плечо, слабеет, глаза Соловьёвой закатываются, и она оказывается у него на руках. Ничего, Соловьёва. Потерпи, Соловьёва. Она ничего не весит, и Антону не стоит труда, крепко прижав к себе горящее тельце, протиснуться вперёд. Все свои силы он тратит на то, чтобы выловить в постоянно двигающейся толпе фигурку Христин в белом испачканном кровью халате, не отводить от неё взгляд и расталкивать всех, кто мешает ему добраться до неё. Когда она видит его, то роняет из рук полный воды тазик, который с грохотом падает на пол, обрызгивая всех вокруг. Рот её приоткрыт, зрачки ― во всю радужку. Губы шепчут что-то похожее на «Тони», но в общем гуле, конечно, не разобрать. Помоги мне. Ради всего святого, что ты так чтишь, помоги. Я ведь тебе дороже, чем она? Дороже? Бедная, бедная моя… Она коротко кивает и жестом показывает ему идти за ней. Они проходят весь первый этаж. Перегородки разобраны, никаких палат не осталось: койки расставлены во столько рядов, что и не сосчитать, на них корчатся люди, совсем рядом, здесь же, за натянутой простынёй ― операционные столы, врачи и медсёстры бегают так быстро, что и лица-то рассмотреть нельзя. Хотя рассматривать ни к чему; для того, чтобы увидеть отчаяние и адскую усталость, можно не смотреть. Звенят инструменты, гремят алюминиевые тазы, слышится плеск воды (или крови), стонут и кричат больные. Когда где-то снаружи раздаются взрывы, люди ничего не говорят, а только молча переглядываются между собой. Скоро они будут здесь. Скоро всё это будет ни к чему. Христина открывает перед ним дверь какой-то каморки; там темно и холодно, пустое окно забито войлочным одеялом, совсем рядом стоят три пустые кровати. ― Сестринская, ― коротко поясняет Христина, разбирая одну из постелей. ― Всё равно не нужна больше… Антон быстро перекладывает Соловьёву на затёртое серое постельное белье, и её худенькое личико практически сливается с подушкой. Она дышит тяжело, с хрипами, и не открывает глаз. Христина быстро разматывает тряпки, в которые одета Соловьёва, и Антон видит впалый сизоватый живот, рёбра, которые можно пересчитать пальцами, руки-палки и точно такие же худенькие ноги… И лицо. Совсем белое. ― Нужен врач, ― качает головой он. Христина, закутывающая Соловьёву в одеяло, смотрит на него через плечо как на сумасшедшего. ― Христина, нужен врач, ― повторяет он строже. ― Врачи режут руки и ноги и вытаскивают осколки, ― быстро говорит она. ― Ты не найдёшь врача. Быстро достаёт откуда-то стетоскоп, прикладывает его к тяжело вздымающейся груди, несколько минут напряжённо слушает, а потом оборачивается к нему. ― Надо бы делать рентген, конечно, и кровь взять, но ты сам понимаешь… ― вид у неё такой потерянный, что Антон пугается. ― Это пневмония, Тони. ― И? ― нетерпеливо спрашивает он. ― Так лечить же нужно… ― Я всё, что могу, сделаю, ― поспешно кивает Христин, но выглядит по-прежнему испуганной и растерянной. ― Но ты пойми, у неё же явно от иммунитета только слово одно осталось, и воспаление наверняка запущено. Я уверена, что она не сразу заболела, скорее всего, долго кашляла, просто не обращала внимания… На секунду становится тихо. Ещё тише, чем эта тишина, Антон говорит, смотря на Христину почти ненавидяще: ― Хочешь сказать, она умрёт? ― Антибиотиков нет, Антон, ― пожимает плечами она, упорно глядя в пол. ― Ничего нет… Соловьёва тяжело вдыхает и шепчет какую-то бессмыслицу. Бредит. Прости, Таня. Я должен был защитить тебя от твоей боли, от этих некрасиво опущенных уголков губ, от полубредовых речей и лихорадочного румянца щёк. Антон знает, что должен идти, знает, что иначе попадёт под трибунал, знает, что должен доложиться, но он не может двинуться с места и смотрит на Соловьёву, опустив руки. ― Иди, ― тихо говорит Христина. ― Иди, я за ней присмотрю. Обещаю. ― Я вернусь, ― тяжело вздыхает он. Всё то время, пока Антон бродит по лихорадочно готовящемуся к чему-то страшному городу в поисках своей части, перед глазами стоит Соловьёва. Всё, Господи. Только не её. Полк стоит совсем на юго-восточной окраине. Завтра под ударом он окажется первым. Всё вокруг суетится, к чему-то готовится и передвигается с ужасающей скоростью, но Ставицкого Антон всё-таки находит. Тот пожимает ему руку и благодарно смотрит в глаза. ― Спасибо, что привели назад. Антон усмехается, ощущая пустоту внутри и бросая взгляд на высоты к востоку. Завтра оттуда покажутся вражеские самолёты. Не за что… ― Что Соловьёва? ― спрашивает Ставицкий хмуро; Антон молчит, ковыряя ботинком снег, и он, кажется, понимает и добавляет осторожно: ― Если очнётся, вы ей скажите вот что… Может, ей от этого спокойней будет. В тот же день, как вы ушли, к ночи, бой был, и Ланскую контузило. Я договорился, и её комиссовали, так что сейчас, вероятно, она уже где-то в Центральной России. Антон кивает с благодарностью. Ну, хоть Назар будет спокоен. ― А вас по этому адресу ждут, это недалеко, здесь, за бывшим парком, ― говорит Ставицкий и суёт в руку Антону смятую бумажку. ― Не знаю, что хотят, но вы не волнуйтесь. Мне Широкова всё рассказала, что было можно, и если будут какие-то проблемы… Ну, вы поняли. По указанному адресу Антон находит небольшой двухэтажный дом, переполненный жмущимися по стенам офицерами и солдатами. Очевидно, все они ждут своей очереди, чтобы попасть куда-то; но Антон называет свою фамилию, и его сразу же проводят в небольшой кабинет. За столом сидит полковник, сухой, жёсткий человек лет сорока пяти. Он обводит внимательным, таким же сухим взглядом вошедшего Антона и, не предлагая сесть, принимается что-то писать. ― Объект убрали? ― коротко спрашивает он. ― Так точно. ― По этому делу позже будет проведено разбирательство. Точно так же, ― он заглядывает в какую-то папку, а потом снова пристально смотрит на него, ― как и по делу октября две тысячи семнадцатого года. Помните такое, Антон Александрович? Грудь привычно ноет. ― Так точно. ― Очень хорошо. Но вы мне нужны были не за этим. Вот, держите, ― полковник протягивает ему какую-то карточку, только что подписанную им. ― Вас ждут в Москве. Много у вас грехов, Антон Александрович, но понравиться вы руководству почему-то смогли. Мне поручено лично проконтролировать, чтобы вас эвакуировали сегодня вечером. Антон тупо, не моргая, смотрит на кусок картона в своих руках. Поверх его фотографии, фамилии и имени стоит жирная подпись полковника, а снизу синяя, чуть размазанная печать. Подлежит эвакуации. Ну конечно… ― Флэтчера убрал не я, товарищ подполковник, ― негромко говорит он, чувствуя волну ненависти, подкатывающую к груди. ― Флэтчера своими руками убила восемнадцатилетняя девочка, которая сейчас умирает от пневмонии в переполненном госпитале. И ещё две, которые помогли ей в этом, погибнут завтра с рассветом. ― Мне жаль. ― Они заслуживают этого. ― Мне говорили о боевом офицере, способном справиться с любой задачей, но мне начинает казаться, что что-то напутали, ― цедит подполковник, всем своим видом давая понять, что приём окончен. Я не брошу тебя, Соловьёва. Не брошу. ― Возможно, ― отвечает он, кладёт карточку на стол и готовится выйти, но полковник встаёт из-за стола, обходит его и оказывается к Антону лицом к лицу. Он берёт карточку со стола и закладывает её в нагрудный карман изодранного Антонова пальто. ― В Москве вас ждёт командование, ― строго говорит он. ― У всех будут проблемы, если вы не явитесь. ― Можете хоть пришить её ко мне, ― спокойно отвечает Антон. Увидеть бы океан. И выкинуть туда это «подлежит эвакуации» к чертям собачьим. ― Эвакуации подлежит только командование, медицинский персонал, разработчики и те, на кого пришли специальные запросы. Я не могу подписать разрешения всем, кому захочу, лейтенант. Там два транспортных корабля, ― цедит полковник. ― Вам придётся поехать, а им ― остаться. В десять пятнадцать у Морского вокзала, ― он на секунду замолкает и смотрит на Антона как будто бы человечней. ― Мне жаль. ― Мне тоже, ― усмехается Антон. Когда он входит в полуразрушенное здание госпиталя, стрелки часов на старой ратуше показывают половину девятого. Стараясь не вдыхать воздух, отдающий гнилью, потом и тёплым, сладковатым запахом гниения, он быстро поднимается по лестнице и, как и утром, поворачивает направо. Христин сдержала своё слово. В сестринской горит свеча, тут теплее, чем на улице, и гораздо тише. Ну, наконец-то, Соловьёва. Наконец-то. Он устало опускается ― почти падает ― на край кровати и вдруг чувствует такое облегчение, что хочется разрыдаться в голос. Потому что всё хорошо. Ты ещё жива, глупая маленькая девчушка. Русые оттаявшие наконец ото льда завитки облепили твоё спокойное лицо. Твои губы приоткрыты, но ты дышишь через нос так ровно и спокойно, что кажется, стоит только закрыть глаза, и вместо серых потрескавшихся стен и стонов за ними мы увидим бело-голубую штукатурку и услышим новогодний шум Невского за окнами. Скажи мне, Соловьёва, сколько же веков прошло с того дня? Сколько тысячелетий ты не слышала тишины? Сколько миллионов лет не смеялась? Но сейчас ты здесь. Твоё тело похоже на решето, его покрывают зажившие и не заживающие шрамы, но ты дышишь так спокойно, что одно я знаю точно ― всё будет хорошо. Бумажка с полковничьей подписью жжёт кожу прямо у сердца, и Антон, вытащив и смяв её, прицеливается получше (хочет попасть на стол рядом со свечкой), кидает ― и не попадает. Пропуск в жизнь остаётся лежать на полу. Он бы встал и сжёг его над пламенем горящей свечи, но сил на это совсем нет. Ресницы Соловьёвой на секунду вздрагивают, и Антон быстро склоняется над ней. Но Таня спит или не приходит в себя. Что ж, это самое умное из всего. Антон тянет руку и откидывает с её потного лба короткие пряди. Она такая красивая. Именно той красотой, которую хочется оберегать и защищать. Он не смог. Но сейчас… Разве это важно сейчас? Просто спи. Просто не бойся ― впереди ещё целая ночь. А утром, когда загремят первые выстрелы… Утром уже ничего не страшно. Взяв в свои ладони её маленькую, потрескавшуюся руку, он вдруг с ясностью понимает: всё. Стоп. Антон Калужный счастлив, потому что вот он, этот момент, когда можно просто остановиться, посмотреть вокруг и понять: он там, где хочет быть. Много лет назад он вышел из дома, вышел и брёл в темноте так долго, сам не зная, куда; но он пришёл. Я пришёл к тебе, Соловьёва. Я пришёл домой, потому что мой дом ― это не Дартфорд и не Калиниград, не Рязань и не Санкт-Петербург, не четвёртый мотострелковый полк. Мой дом ― это ты. Я дома. Всё хорошо. Я с тобой. Впереди есть целая ночь, а утром… утром всё кончится. Конечно, они запомнили тех, кто убил Флэтчера; конечно, захватив город, они найдут и тебя, и меня. Но этого не случится. Не бойся. Всё кончится, и в этот раз, Лисичка, я не буду настолько глуп, чтобы уйти от тебя. Потому что теперь я знаю: когда находишь человека, ради которого не страшно ни умирать, ни жить, ― просто не отпускай его. Я с тобой до самого конца. ― Я тебя искала, ― будто ведро ледяной воды, на него обрушивается негромкий голос Христин, и в следующую секунду она вся, низенькая, тоненькая и напряжённая, появляется в комнате. Быстро подходит к Соловьёвой, кутаясь в прожжённый ватник, и осторожно щупает ей лоб и пульс. ― Едва ли лучше, ― качает она головой. Видит на полу смятую бумажку, сердито цокает языком, поднимает её, разворачивает. Лицо у неё становится хмурым. ― Ты с ума сошёл, так обращаться с этим! ― говорит она едва слышно, устраиваясь рядом с Антоном и быстро закладывая пропуск ему в карман. ― Я знала, что тебя не оставят здесь. И днём сегодня приходили, спрашивали, был ли ты… Я знала. Конечно, тебя не могли оставить, Тони. Слава Богу. И мне такую выписали, как старшей медсестре. От Христин пахнет бинтами, солёной водой и костром. А ещё ― отчаянной надеждой на что-то. На что, Антону не хочется знать. ― Слава богу, ― тихо повторяет она. ― Есть у тебя какие-нибудь вещи с собой взять? Ты бы отнёс. Там через полчаса на причале будет кошмар. Стрелять будут.. Ну, ты ведь понимаешь. Мест мало, а людей много… Ты вещи отнеси, лучше бы заранее, ― осторожно говорит она, заглядывая ему в глаза, и на мгновение Антон поддаётся: синие глаза, темнее, чем у Соловьёвой, смотрят на него с молчаливой мольбой. Глупая, глупая Христин. ― Что ж ты молчишь? ― тонкие пальцы её руки нервно сжимают его рукав. Антон снова переводит взгляд на спящую Соловьёву. Можно подумать, что на её теле нет ни одной раны. Она будет дышать так до утра. Её никто не потревожит. Антон быстро пригибает голову Христины себе на плечо. Глупая, смелая Христин… Ты же любила слишком сильно, чтобы не понять. ― Ты не можешь… ― едва слышно шепчет она, сжимая пальцы на его пальто. ― Уехать. ― Но тебя ждут, требуют, ты им нужен! ― лихорадочно говорит она. ― Ты не можешь остаться здесь, Антон, ты не можешь… Ты ведь понимаешь, что здесь будет завтра! Ну и что же ты будешь делать? Что ты будешь делать? ― До утра? ― Антон улыбается. ― Лягу к ней, может, посплю. Или погуляю. Я, знаешь, океан хочу посмотреть… Красивый он, не знаешь? Завтра ничего не будет, ни с ней, ни со мной… Утром я знаю, что делать. Становится совсем тихо. Едва слышно хрипит на каждом вздохе Таня. Христин резко поднимает голову с его плеча, встаёт вдруг, выпрямляется, как струнка. ― Ты что же, ― резко, неестественно громко, с нажимом и всхлипом, спрашивает она. ― Ты что, убьёшь её? Антон вздрагивает было; Христинины слова отчего-то режут уши. А потом успокаивается. Спи, Таня. ― Убью, ― кивает он. Улыбается Христине. Убьёт. А потом ляжет ― и умрёт рядом с ней. Таня и так похожа на мертвеца: её светлые ресницы не дрожат во сне, а грудная клетка едва-едва приподнимается. Антон протягивает руку и легко поглаживает её волосы и лоб, проводя большим пальцем по родимому пятнышку. Это удивительно ― то чувство, которое растёт внутри него. Оно делает так больно, что хочется плакать. Антон смотрит на заострённый нос, нечёсаные волосы, бледные губы. Шах тебе, Антон Калужный. Мат. ― Кажется, я люблю её. Спустя вечность Христина говорит так тихо, что почти не разобрать: ― Мне тоже так кажется. Она шуршит чем-то, расстёгивает свой ватник. ― На, ― шепчет она неслышно, протягивая ему смятый листок и пряча глаза. Прошло несколько секунд, прежде чем Антон понял, что она делает, разглядел на помятом листе картона Христинину фотографию, жирную размашистую подпись и ровные буквы: «Христин Качмарек, второй медицинский батальон. Подлежит эвакуации». Глухо стукнуло о рёбра сердце. Взгляд против воли метнулся к Соловьёвой, в груди вспыхнула крошечная надежда, но он мотнул головой, ответил твёрдо: ― Нет. ― На! ― вдруг громко, со слезами воскликнула она. ― Я думала, это… это так! Так, ерунда, ты забудешь, устанешь… Но если ты готов убить её и умереть за неё, то бери!.. Потому что если Бог ― это правда любовь, Тони, то он о такой любви говорил... В десять часов он целует Христин Качмарек в губы, обещает ей быть счастливым, берёт Соловьёву на руки и уходит в сторону океана. В десять пятнадцать военный транспортный корабль отплывает в Тихий Океан. В тесном, заполненном людьми трюме Таня продолжает умирать у него на руках, и два дня подряд он просит её прийти в себя, не бросать его, очнуться, но она не слышит. На исходе второго дня он почти перестаёт надеяться, а она открывает глаза.***
Таня не думает о том, где она, с кем она и почему вокруг так темно; она вообще ни о чём не думает, только понимает, что почему-то жива. Она жива ― разве можно быть мёртвой, когда так плохо? Боль в лёгких мешает ей вдыхать, грудь и горло что-то сдавливает тисками, её трясёт, и ей так душно и больно, что словами не описать. Впрочем, говорить она тоже не может: спекшиеся губы просто не открываются. А ещё ей страшно холодно, и это холод, должно быть, сковывает руки и ноги так, что ими не пошевелить. Она дышит ― пытается ― короткими, хриплыми вздохами и больше всего на свете жалеет о том, что проснулась. ― Ты выздоровеешь, ты выздоровеешь, ты поправишься, ― говорит кто-то рядом, но голос доносится до неё будто бы через толщу воды, и голос этот Таня не узнаёт. Ей не надо выздоравливать. Ей надо, чтобы не было больно. Ей надо обратно уснуть. Господи, только бы не просыпаться… Но она просыпается ещё и ещё. Дни идут или минуты, она не знает, потому что вокруг одинаково темно, и ей одинаково больно и холодно. Воздуха совсем нет, она задыхается, надрывно кашляет и бьётся в чужих руках не в силах даже прохрипеть простые слова. Забери меня к себе, Господи. Забери. Она просыпается раз за разом, снова и снова, впадает в агонию и, Господи, не помнит, ничего не помнит. Кто она такая? Почему вокруг так темно? Что шумит? Кто держит её всё время, кто кладёт холодные руки на горящее тело, кто зовёт ― и зачем зовёт? Таня не хочет, чтобы её звали. Таня просто хочет не просыпаться. Но она просыпается снова, от страшного, удушающего приступа кашля. В этот раз он так силён, что на мгновение Тане кажется: она выплюнет свои никуда не годные лёгкие. Но он заканчивается, и на секунду Танина голова проясняется, она вспоминает: её зовут Таня Соловьёва. Ей всё так же больно, но ненадолго дышать почему-то становится легче, и она может повернуть голову, чтобы уткнуться носом в чужой подбородок, заросший чёрной щетиной. Это Антон Калужный. Он, кажется, не понимает, что она в сознании. Она и сама не понимает этого. Антон, мягко укачивая Танино измученное тельце на руках, что-то шепчет; Таня и не сразу понимает, что. ― В пещере ослик… Ослик… Овёс… Пусть говорит. Пусть. Боль в теле чуть притупляется, и на смену ей приходят страшная слабость и оцепенение. Даже глаза Таня закрывает с трудом, но, когда закрывает, ей кажется, что в лицо ей дует ветер. Морской, свежий, такой сильный, что волосы, всё ещё длинные-длинные, выбиваются из красивых толстых кос. Тане кажется, будто она бежит босиком по огромному золотистому лугу, и травы мягко щекочут ей ступни. Она спотыкается обо что-то, совсем не больно, и с размаху падает ― не падает, а летит ― в руки Тона. Он смеётся, подхватывая её, и на лице у него ― ни одной морщинки, ни одного шрама, и глаза ― не чёрные, а просто тёмно-карие, и в них ― не лёд, а солнце. Тон нежно, легко целует её в уголок губ, и Таня, снова подскочив и заливисто засмеявшись, несётся дальше, дальше, высоко поднимая цветастую юбку, несётся так быстро, как ветер, и быстрее ветра, и порывы воздуха снова развевают её волосы и одежду, щекочут кожу, подхватывают её… С закрытыми глазами Таня видит перед собой ярко-голубое небо, чувствует под босыми ногами сочно-зелёную, мягкую траву и слышит смех Тона, который доносит до неё ветер. И свой смех. У неё, у Тани, медно-золотистые волосы до пояса, счастливые глаза, сильные руки и ноги и крепкая, легко дышащая грудь. Таня кричит весело, во всё горло, зовёт Антона, и ответить ей вот-вот должен сильный, молодой, задорный голос… ― Ш-ш, тихо, тихо, ― говорит настоящий Антон где-то у виска; голос у него надломленный и совсем осипший. ― Ты жива, Лисичка, всё хорошо, всё хорошо… Ей на лоб ложится что-то влажное, но от этого не легче. Всё тело настолько слабо, что ни шевельнуться, ни закричать от этой страшной удушающей боли в груди. Она только нарастает, горло совсем сводит, лёгкие горят, и когда Таня всерьёз думает, что пришёл конец, вместо грязно-ржавой балки на потолке, на которую она смотрела всё время до рези в глазах, появляется свет. Здравствуйте, галлюцинации. Это же они?.. Это, наверное, значит, что совсем конец? Не яркий, режущий, как от солнца, и не тускло-унылый, как от настольной лампы. Он белый, и он… Он прекрасный. Как от звёзд. И боль, кажется, отступает. Тане, заворожено глядя на всеобъемлющее сияние, вдруг вдыхает легко, и ей кажется, что ничего больше нет… ― Что это? ― тихо спрашивает она. Ей не чудится. Это не бред. Антон, которого Таня не видит, почему-то не отвечает сразу. Он, кажется, снова кладёт ладонь ей на лоб, а потом зачем-то подтягивает Таню к себе так, что её голова лежит у него на коленях. Это неудобно, но Тане всё равно, потому что прямо перед ней ― свет… ― Что? ― тихо спрашивает Тон где-то сверху, но его голос так далеко… ― Свет, ― отвечает Таня неслышно и уже не слушает, что Антон говорит дальше. Потому что ей не больно. Потому что тёмного, грязного помещения больше нет. ― …слышишь? Пожалуйста, Таня, пожалуйста! Не смей! Не смей это делать! Ты не можешь поступить со мной так… Таня не знает, как такое может быть. Такого ведь не бывает. Но она видит. Она видит их. Всех их. Их так много… Они все в белом ― такие красивые… И улыбаются ей… Надя и Витя… У них на лицах ― ни следа страданий, и Наденькино лицо ― свежее, румяное, счастливое, совсем не такое, каким видела его Таня в последний раз. Они смотрят на неё, держась за руки, и улыбаются ей. ― Привет… ― шепчет Таня неслышно, боясь испугать свои видения, но от её слов они не тают, не растворяются в воздухе, а только улыбаются, совсем реальные, живые. Здравствуй, Таня. Рядом с ними ― Вера Верженска, без синяков вокруг глаз, без рук, исколотых бесконечными капельницами, без страшной худобы. Её лицо, сияющее, молодое, тоже улыбается Тане, её белоснежное платье чем-то похоже на балетную пачку, а сама Вера ― на прекрасного лебедя. Спасибо тебе за Сашеньку, солнышко. Таня хочет что-нибудь ответить ей, но просто не может; ей на глаза наворачиваются слёзы. Рита, дорогая её Рита смотрит на Таню без обиды и привычного недовольства. В её взгляде ― лучики; у неё светлое, чистое, доброе лицо. Прости меня. И скажи маме, что я люблю её. Таня видит их всех, всех, кого знала и не знала. Они в белом. Они похожи на ангелов… Вот Колдун, светловолосый, радостный, а рядом с ним ― маленькая чёрненькая девушка, обнимающая его, ― конечно, Роза. Он, само собой, всё ей сказал… Вот Настя Бондарчук, не надменная, не гордая, а улыбчивая и светлая… Вот они все, все её девочки, все двенадцать: Даша Арчевская, Вика Осипова, Лена Нестерова, Рита Лармина… Они стоят в ряд, каждая ― с кем-то незнакомым Тане: это, должно быть, братья, сёстры, родители, друзья и любимые. Стоят в ровную линейку, как на построении, как стояли много-много месяцев назад ― только теперь они ещё прекрасней. И улыбаются, протягивают руки, машут… Таня видит Мишу Кравцова. ― Я позабочусь о ней, ― шепчет она ему. Он улыбается. Я знаю. Скажи, что я её люблю. Скажи, что я хочу, чтобы она была счастлива. Когда из света к ней шагает Марк, она всё-таки не может сдержаться и всхлипывает: ― Только не ты… Он шутливо хмурится и улыбается тоже. Не плачь. Брось, Лисёнок, я же всегда с тобой. Их много, их так много: мужчин и женщин, мальчиков и девочек, знакомых и не знакомых. Среди последних Таня замечает молодую, красивую черноволосую женщину и такого же мужчину рядом с ней. Она никогда в жизни не видела их, но узнаёт почему-то сразу же. Мама Антона улыбается ей мягкой, чарующе доброй улыбкой. Лёша тянет ей руку. Спасибо тебе. Скажи ему, что мы его любим. Скажи, что мы им гордимся. ― Слышишь, Антон, ― шепчет Таня, не в силах оторвать взгляд от прекрасной женщины в голубых кружевах. ― Слышишь?.. Видишь? Это твоя мама, Антон, и твой брат… Они… Я не знала, что они такие красивые… Таню почему-то встряхивают неприятно, и совсем издалека до неё едва долетают обрывки слов, которые она и не слушает почти… ― …я здесь, я с тобой, всё будет хорошо, слышишь? Не уходи, Таня, я рядом, я удержу тебя. Слышишь? Слышишь меня? Я здесь, Таня, не уходи, я не брошу тебя, я не брошу, до самого конца… Таню сжимают сильнее, она слышит сдавленный, отчаянный всхлип где-то у уха, но просто не может оторваться от света впереди. Она видит Женьку. Её чёрные волосы распущены, она босая, и лицо у неё ни капельки не суровое, а светлое-светлое. За её руку цепляется девочка-подросток. ― Мне жаль, что я оставила вас, ― говорит ей Таня. Она не может плакать, хоть знает, что означает Женькино пребывание здесь. Просто не может, потому что лицо у Женьки такое… Таня видит Христину и почему-то совсем не чувствует к ней неприязни. Христина и вовсе вся, кажется, состоит из света, и смотрит она на Таню тепло и нежно. У тебя в руках всё, о чём я могла мечтать. И совсем не неожиданно Таня ловит себя на мысли, что не хочет больше кашлять, не хочет умирать от сводящей всё тело боли, не хочет оплакивать родных и друзей, не хочет никого убивать. Она хочет надеть белые одежды, вдохнуть, наконец, полной грудью, протянуть руку этим родным, светлым, не знающим больше страданий людям. ― Я могу пойти с вами? ― спрашивает она. Христина улыбается и кивает. Все улыбаются. Все смотрят на неё. Да. ― …пожалуйста, Таня!.. ― Правда могу? ― качает головой она. ― Разве это бывает так легко?.. Христина смеётся. Она протягивает ей светящуюся изнутри руку, и Таня тянет свою ладонь. ― ...Таня!.. Все ободряюще смотрят на неё. Одно движение. Таня просто не может больше. Конечно, он поймёт. ― …Господи, Таня, я прошу тебя!.. Конечно, поймёт и простит. В Вечности все всё простят… Из глаз почему-то снова готовы брызнуть слёзы, но Таня упорно тянет руку вперёд, и ей осталось совсем чуть-чуть… Она его подождёт, он придёт… ― Я люблю тебя. Там, где-то за радугой, за радугой, за радугой… Вы ведь простите меня? Они кивают и многие почему-то тоже плачут. Я приду. Я приду, родные мои, Рита, Надюша, Марк, Колдун, Верочка, Женька, я приду к вам… Христина всё ещё протягивает свою ладонь, и Таня ― свою. Я приду… Просто… не сейчас. Танина горячечная, дрожащая рука накрывает руку Антона Калужного. Свет тает, тают светлые любимые лица, возвращается боль, и Таня сжимает руку Антона. Ей страшно. ― Не смей уходить, Таня, не смей, ― шепчет Антон, наклоняясь над ней. Таня с трудом поднимает тяжёлые веки. Света нет, и она наощупь находит ладонью колючую щёку. Она снова не может дышать; на грудь будто положили бетонный блок. ― Я люблю тебя, Антон, ― одними губами говорит она прежде, чем впасть в беспамятство. ― Ну куда я от тебя уйду…