Пусть небеса обрушатся. Когда они разверзнутся, мы не дрогнем, мы выдержим это вместе. Вложи свою руку в мою, и мы выстоим. Adele – let’s the sky fall
В Бога он не верил. Ну, может, и верил, но как-то очень по-своему, сам и не понимал, как. Но сейчас, увидев у неосвещённой парадной знакомую фигурку в сером пальтишке, облегчённо выдохнул. ― Слава Богу, Мия, ― тихонько сказал Антон, ускоряя шаг. Он и так бежал от метро. ― Ох, как я испугалась за тебя! Как я испугалась за тебя!.. ― защебетала Мия, шагая ему навстречу. Испуганной она, как ни странно, не выглядела, только обычно свежее румяное лицо чуть осунулось. ― Пойдём в дом, через пару минут давка начнётся, это ведь центр. Я старался выбраться из метро как можно раньше, но люди сейчас повалят. Квартира встретила их мягкой темнотой и холодом. Он не сразу понял, что отопление выключили. Наверное, потому что до приезда Мии вообще его не включал. Выдохнул. Все остались живы. Бомбили несильно, но в центре. Нужно позвонить в училище. ― Сходим завтра с утра к маме? ― тихо спросила Мия из-за спины. Антон коротко кивнул. ― Интересно, почему она выбрала для тебя именно такую квартиру. Антон не любил это место. «Дом», ― говорили все вокруг. «Почему ты не идёшь домой?» ― спрашивали они, и он на несколько секунд задумывался, не понимая, что эти люди имеют в виду. Какой дом? Разве он у него есть? А, наверное, они о той бело-голубой квартире на Невском, просторной, холодной и совершенно чужой, где дорогая мебель всё ещё стоит в чехлах и пылится, где на полу лежит наскоро распакованный чемодан, а полки пустуют, где он никогда не включает отопление, хотя, кажется, есть даже «тёплые полы». «Нет, конечно, я пойду домой, только немного позже. Хочу проконтролировать взвод/роту/наряд/лейтенанта Назарова», ― заученно отвечал он, делая вид я-же-не-дурак-чтобы-не-идти-домой. И не шёл ― почти никогда. Мия пищала как хороша эта квартира: она и просторная, и светлая, и всё здесь обставлено отлично, хотя покупала её мама семнадцать лет назад; наверное, здесь недавно делали ремонт, и вообще квартира-студия ― это просто восхитительно, столько места и воздуха! Антон никогда не понимал прелесть этих студий. Огромное бело-голубое пространство, кухня, отгороженная только барной стойкой, бесконечное количество подсветки («Ах, как уютно!»), подушки, диваны, огромные ковры, покрывающие практически весь паркет. Он, кстати, ему нравился ― тёмный, фактурный; единственная здесь вещь, наверное, не в бело-голубых тонах. Поэтому ковры на следующий день после своего приезда Антон скатал. ― Сильно перепугалась? ― спросил он, опускаясь на высокий стул у барной стойки. ― Нет, знаешь, я в общем-то в метро и была, ― улыбнулась Мия, открывая все кухонные шкафчики подряд. ― Ездила к себе в институт по поводу документов, перевод ― дело нелёгкое, как оказалось. А твои девочки, с ними всё хорошо? ― Они не мои, ― поморщился он. Он хотел бы не думать о них. Он хотел бы. ― Ты не знаешь, что с ними? Ты был отдельно от них? ― Мия выкатила глаза, замерев. ― Я ушёл раньше, чем всё это началось. Всё с ними в порядке, они живучие, как черти, ― отмахнулся Антон. ― Ну конечно, ― хмыкнула она и положила руку ему на плечо: Антон невольно дёрнулся, замерев, а она посмотрела устало и потерянно. Всё-таки Мия заставила его взять домашний телефон и набрать номер отдела кадров. Оттуда его довольно быстро перенаправили по внутренней линии на его взвод, тревожно и неразборчиво что-то говоря. Антон скривился, уже предчувствуя тонкий писк Нестеровой, стоящей сегодня в наряде. Поэтому, едва на том конце провода сняли трубку, он сказал: ― Позови мне Сомову. Через несколько секунд замкомвзвода, единственный адекватный (более или менее, конечно) человек во взводе, подошла к телефону. ― Слушаю, ― заявила Сомова. Антону почудилось, что голос её дрожал. Чёрт, ну что у них опять такое?! ― Калужный. Все живы? ― отрывисто спросил он, переводя взгляд с Мии, которая принялась что-то варить, на свои пальцы. ― Так точно, товарищ старший лейтенант. Взвод пришёл полтора часа назад, Арчевская и Лармина были в увольнении, но недавно вернулись… ― Всё согласно распорядку? ― перебил он. Осталось только узнать, что все легли спать, и можно будет положить наконец эту чёртову трубку. Несколько секунд Сомова молчала, а потом он услышал приглушённый взволнованный гул голосов. Кажется, она шикнула, приказывая им замолкнуть. ― В чём дело, Сомова? Двенадцатый час, почему взвод не спит? ― У нас… у нас ЧП, ― будто пересиливая себя, заговорила она. ― Я пыталась дозвониться вам, но вы не отвечали. В штабе уже знают, наверное, предпринимают что-то, я не знаю… ― В чём дело? ― процедил он сквозь зубы, чувствуя, как холодеют пальцы. Мия обернулась, гремя венчиком в кастрюле, и посмотрела вопросительно. Антон успокаивающе кивнул ей. Сомова молчала ещё несколько секунд. ― Соловьёва не вернулась из увольнения. Звон бьющегося стекла ― Мия уронила стакан, тут же обернулась, улыбаясь, будто желая извиниться или засмеяться, и замерла. Тишина. Антон снова взглянул на свои побелевшие пальцы: они впивались в столешницу. ― Что? ― потому что он мог ослышаться. Сомова могла ошибиться. Соловьёва могла кинуть смс-ку Ланской, что жива, здорова и уже идёт в училище. ― Соловьёва не вернулась, ― сказала Сомова. ― Никто ничего не знает. Антон резко разжал пальцы, закрыл глаза и глубоко вздохнул. Всё несложно: нужно только досчитать до трёх и собрать вместе всё, что у него есть. Раз. Два. Три. ― Скажи Ланской, чтобы сейчас позвонила мне на мобильный, ― спокойно сказал он, мгновенно вставая со стула и направляясь к двери. ― Сообщили в штаб? Пробовали звонить ей? У неё вообще телефон есть? Посмотрите у меня в коробке, взяла она его в увольнение или нет? ― Антон? ― тихо спросила Мия, когда он уже застегнул бушлат и взялся за ручку входной двери. На секунду убрав разрываемый голосами телефон от уха, он взглянул во встревоженное, чуть усталое лицо сестры. ― Ложись спать. До завтра. ― Ты найди её, ― сказала Мия, когда он уже закрывал дверь. Лексус он припарковал быстро. ― Тон? ― Макс появился откуда-то сбоку, и Антон облегчённо выдохнул. Вместе с этим парнем всегда приходила уверенность. Антону восемнадцать, он лежит на потрёпанной армейской подушке, когда осознаёт: Назар — его лучший друг. Не просто сосед по кроватям и по парте, не просто парень, которому не с кем общаться, и поэтому он общается с резким, неразговорчивым Калужным, которого мало кто понимает, ― нет, он самый настоящий, верный лучший друг. ― Чего ты там шепчешь? ― сонно бормочет Назар, приоткрывая один глаз. ― Ничего, ― Антон отчего-то смущён, отворачивается, но Макс возится и привстаёт на неудобной скрипящей кровати. ― Ну, давай выкладывай уже. ― Мы типа друзья? ― сквозь зубы быстро выпаливает Калужный. Получается что-то похожее на «ы типа нельзя», но Макс понимает, скалится, снова откидывается на подушку, ухмыляется широко и впервые называет его Тоном. ― Друзья, Тон. Давай, отрубайся, ― отвечает он, и Антону становится спокойно и тепло. ― Куда она могла пропасть, чёрт её дери, ума не приложу, ― прошипел Антон. ― Идиотка. Назар хохотнул нервно, но нахмурился: ― Найдём, Тони, ― протянул он, усмехаясь. ― Придурок, сколько раз просил не называть меня так, ― фыркнул Антон. Стало чуть легче. Хотя бы просто оттого, что Назар шагал рядом, так же засунув руки в карманы, и что шаги их совпадали. ― Деточка-а-а, ― снова выдал широченную ухмылку Макс и еле увернулся от подзатыльника. ― Но-но, деточка, поосторожней! Антон быстро показал удостоверение парням на КПП, щёлкнув турникетом. Заметил за стеклом Красильникова, ускорил шаг, но тот всё-таки успел выскочить и догнать его уже на улице. Идиот. ― Здравия желаю, товарищ старший лейтенант! ― Антон обернулся, буравя его глазами, и медленно, членораздельно произнёс: ― Что? ― Вы от Тани ничего не слышали? ― ещё один. Руки чесались дать ему по роже. ― Мы сейчас… ― начал Назар, но Антон перебил его. Не хватало отчитываться перед этим сопляком. ― Нет. Пошли, ― коротко бросил он и зашагал дальше, но услышал топот шагов за спиной и снова обернулся. С куда большим раздражением. ― Это важно. ― Ты думаешь, мне не похер, потому что она в моём взводе? ― скривился он, снова отворачиваясь. На несколько секунд настала блаженная тишина, нарушаемая только звуком их с Назаром шагов. ― Мне объяснить, почему вам не похер? ― Ты к чему это клонишь? ― Антон почти обернулся, уже привычно сжимая пальцы в кулаки и ощущая дикое раздражение. Зазвонил телефон. Он, сделав предупреждающий жест кретину Красильникову, взял трубку. ― Не ори, Ланская, я и так тебя слышу, ― поморщился Антон. ― Хотя бы есть предположения? Что-то ведь она говорила? Напрягай свои извилины и вспоминай! ― Говорила, что хочет отправить письмо семье, но… ― Да, я прекрасно понимаю, что почта работает максимум до шести. Потом? Куда она могла пойти потом? ― он дёрнул тяжёлую дверь общежития. ― С Верой, кажется, хотела встретиться, ― всхлипнула Ланская. ― Кто такая Вера? Ланская что-то неразборчиво пробормотала, и связь вырубилась. Чертыхнувшись, он кинул бесполезный телефон в карман. ― Это Лера Ланская? ― спросил Макс, когда они поднимались по лестнице. Антон кивнул. Открыл очередную дверь и окинул злым взглядом всех пятнадцать баб, собравшихся на центральном проходе. ― Кто такая Вера, Ланская? ― коротко спросил он, игнорируя заплаканных девчонок. ― Это… Танина подруга, она полька, и… ― Ланская снова всхлипнула, пытаясь взять себя в руки, и Антон ощутил колючую волну раздражения под кожей. ― Всем, кроме Сомовой и Ланской, немедленно разойтись по кубрикам, ― рявкнул он. Они замерли, не шевелясь. Челюсть сжалась так, что зубы были готовы треснуть. ― Немедленно. ― Успокойся, ладно? ― Назар сделал шаг по направлению к Ланской, но, заметив тяжёлый взгляд Антона, остановился. В момент, когда закрылась последняя дверь кубрика, открылась входная. На пороге возник высокий человек средних лет, который уже приходил к Соловьёвой недавно, и чёрт знает, кто это был, только на этот раз одет он был в форму ФСБ и на плечах красовались две полоски и три звезды. За ним стояли два громилы в чёрных костюмах. ― Товарищ полковник, ― процедил он, поднимая руку к козырьку и чувствуя раздражение. ― Чем обязан? ― Дмитрий Владимирович, вы знаете? ― снова всхлипнула Ланская. Истеричка. ― Хватит сырость разводить, ― зло бросил Антон через плечо и повторил: ― Чем обязан? ― Я знаю, Лера, ― кивнул пришедший Ланской, а потом уставился на Антона спокойными, уверенными глазами. ― Это я у вас хочу спросить. Если не ошибаюсь, Калужный Антон Александрович, ― он чуть насмешливо сощурился, хоть и выглядел встревоженным, давая понять: о нём известно всё, абсолютно всё. Антон сжал челюсти сильнее, ― командир роты, считай, что второй отец. ― Ага, что-то вроде второго отца, ― фыркнул он, ощущая зудящее беспокойство в груди. Чувство, что время утекает. Тут же одёрнул себя. ― А вы-то кем ей будете? ― Что-то вроде первого, ― он бросил быстрый и строгий взгляд на Антона. ― Полковник Ронинов, и я спрашиваю у вас: где моя дочь? ― Прямо сейчас мы пытаемся… ― примирительным тоном начал Назар. Антон не умел так. И не ради Соловьёвой ему учиться. ― Да чёрт её знает, ― процедил он, не обращая внимания на быстро колотящееся сердце. На несколько секунд замолчал, переваривая. В личном деле Соловьёвой ― он, конечно, не изучал его, просто попалось на глаза ― была записана только мать. Очень интересно, что это за новоиспеченный папаша. Ещё раз взглянул на Ронинова. Чуть ниже него самого, широкоплечий, спокойный, уверенный. Волосы тёмные, почти чёрные, а на висках совсем седые, взгляд, хоть и строгий, но какой-то знакомый. Нет. Нет-нет-нет. Не сравнивай. Даже не думай. Высокий, гораздо выше Ронинова и Антона (наверное, потому, что Антону только-только исполнилось семь), человек входит в просторный, залитый светом дом. На нём тоже китель ФСБ, но он не хмурится, только улыбается молодой женщине в белой кофточке с голубыми кружевами. Берёт на руки Антона, смеётся, разглядывая синяк под его глазом, отмахивается от причитаний жены. «Он же мальчик, Милочка, ― говорит он и снова смеётся. ― Ну какой парень растёт без драк». Спустя десять лет взгляд его меняется. Он и сам меняется: седеет и стареет. Год, кажется, идёт за пять. Отец смотрит бесчувственно и тяжело. Губы искривлены. «Ты же помнишь», ― говорит он. Антон кивает, потом качает головой и хочет возразить, но отец снова сжимает губы, отводя усталый взгляд: «Если ты сделаешь это, я не желаю больше никогда видеть тебя». ― Ригер, есть что-нибудь? ― рация характерно зашипела и ожила, заговорив с немецким акцентом. ― Пробили всю информацию по Верженска, ничего важного не нашли. ― Тогда на кой чёрт связываться со мной? Копайте, копайте дальше! ― Дмитрий Владимирович, только что засекли последний сигнал в районе Пятой Советской. ― Это центр, ― выдохнул Антон. Назар резко поднял глаза. Ронинов обернулся к нему. Всё они понимали без слов. Бьют всегда по центру. ― Узнай, что там разрушено, ― коротко сказал её отец. ― Шавки Харренса могут быть там? ― Они могут быть везде, ― устало отозвался немец. ― Хочешь сказать, что я не могу поехать? ― горько усмехнулся Ронинов. Почему-то Антон сразу понял, что не из трусости. ― Хочу сказать, что вы не поедете, если не хотите подвергнуть опасности свою дочь, ― тактично поправил Ригер и отключился. Несколько секунд Ронинов молчал, поджав губы, а потом снова нажал на кнопку приёма. ― Ригер, отправь на Советскую кого-нибудь из наших, тех, кто ещё не светился. Выбери сам, ― он вздохнул устало, приложив руку к виску. ― Проследи за всем, чтобы толковый был. Пускай с машиной подъезжает. Антон Александрович тоже едет. Он не успел возмутиться. Даже руки в привычные белеющие кулаки сжать не успел. Потому что Ригер сказал: ― Есть. Мы… я хочу сказать, Дмитрий Владимирович, на Пятой Советской почти всё разрушено. Отследили всё, что смогли. Ваша дочь, похоже, была в здании польского консульства. Оно не уцелело. Он не мёрз от холодного ночного ветра, наверное, даже наоборот. Антон расстегнул ворот бушлата, выходя из машины, так, чтобы ледяные порывы касались горячей кожи. Может, хоть это остудит её. И его мозги. ― Эй. Эй, слышишь? ― Назар настойчиво тронул его за плечо, и Антон обернулся. Глаза Назара, тёмные, большие, смотрели тяжело и настойчиво. ― Всё в порядке, Тон. Мы найдём её. ― Да, ― как-то бестолково ответил он, опуская ладонь на руку Назара. ― Да, мы… Ему так хотелось сказать «спасибо». Просто до бесконечности. Но язык леденел. ― Я понял, ― тяжело усмехнулся Макс. ― Тони. Улица превратилась в дымящееся крошево, практически всё было оцеплено ментами и бригадами по расчистке. Как здесь вообще можно было что-то понять или откопать? Соловьёва где-то там ― эта мысль впервые ударила его так, что едва не подкосились ноги. Антон, конечно, знал, но Соловьёва была чем-то далёким и абстрактным, тем, что просто нужно вытащить за подмышки, сдать папаше, доложить в штаб. И забыть. Можно и дальше острить, кривиться и разговаривать сколько угодно. А теперь она где-то здесь. Сержант, который довёз их, показал полицейскому корочку, и их пропустили. В нос Антону тут же ударил резкий запах взрывчатки и покрошенного бетона. Такое ни с чем не спутаешь. Это и есть консульство. Перед ним была огромная чёрная груда обломков. Обгоревшие плиты, какие-то деревяшки, резкий, тошнотный запах пластмассы, крики рабочих. Сержант судорожно, не глядя набирал что-то на мобильном телефоне. Антон обернулся: рядом с иконкой ― цифра (16). ― Сомнительная перспектива, ― еле слышно сказал Назар за спиной. Антон качнул головой. До неё не дозвониться. Не добраться. Нет, нет. Она жива. Уж такие тупицы, как Соловьёва, такие назойливые нелепые идиотки всегда остаются живы, это ужасный, вечный ― и Господи, пожалуйста, хоть бы он работал ― закон природы. Не здесь ей умирать. Антон сглотнул, оглядывая разрушенное здание ещё раз. ― Даже снаружи всё более чем нехорошо, ― сказал жилистый пожилой мужчина в ярко-оранжевой жилетке. ― Я начальник смены. Уже обо всём знаю, там мог остаться и ещё кто-то. Искали с собакой, нашли двоих в разных местах. Копаем уже три часа, но разобрать тяжело. Антон бросил взгляд на наручные часы. Час ноль шесть. Значит, Соловьёва там ― если она ещё там ― уже около пяти часов. Чёрт. Чёрт. Выхватил телефон у сержанта и, не спрашивая, перелез через вторую оградительную ленту. Нажал на иконку. «Извините, абонент временно…» Сброс. Вызов. Сброс. Вызов. И ― на этот раз правда как удар: Здесь вообще невозможно выжить. ― Успокойся, Тон… «Успокойся, Тон»?! Вы, блять, серьёзно?! Он сжал кулаки. И зубы. Несколько шагов к самым обломкам, не слушая криков за спиной. Что-что? Опасно? Правда?! А ей ничего? Он вообще не думал, что придётся прощаться… со всем этим. С этим идиотизмом. С ней. Нет. Сброс. Вызов. Сброс. Вызов. Сбр… ― О Господи, пожалуйста, пожалуйста... ― неслышное, захлёбывающееся, затихающее. Он едва не задохнулся. ― Соловьёва? ― на выдохе прошептал он. Дыхание ― прерывистое и поверхностное. ― Тон? ― рядом тут же возник Макс, но Антон только махнул рукой, прижав к уху трубку. Тишина. Дыхание ― чужое... Слишком, слишком тихое... ― Говори, Соловьёва, не молчи, ну же!!! ― рявкнул он. Внутри ― ярость, гремящая, гремучая. На секунду замолчал. Она дышала в трубку оглушающе громко. Она здесь. Она жива. Соловьёва шумно вздохнула, будто очнувшись, и вдруг заговорила, задыхаясь, как от быстрого бега: ― Это... вы?.. Скажите им, чтобы остановились, чтобы... Чтобы не копали!.. Этот шум… Я чувствую, как здесь дрожит воздух, и всё трясётся, я чувствую, и она сейчас взорвётся… ― Стой, тихо, тихо... ― прервал он её, пытаясь собраться с мыслями и заставить своё сердце стучать ровно. Нужно выудить из затухающей, сбивчивой речи отдельные слова... ― Что случилось? Что взорвётся? Она молчала ещё несколько секунд, и Антон готов был поклясться: он слышит стук её сердца. ― Бомба. ― Что? ― Здесь бомба, и она не разорвалась, ― Антон почти не слышал её голос. Угадывал. ― Прекратите копать! Немедленно!!! ― заорал он, прижав трубку к плечу. Не нужно, чтобы она слышала. ― Остановитесь, здесь всё к чертям взлетит на воздух! К ним подбежал начальник смены. Взглянул деловито. Антон не знал, что он там увидел в его выражении лица, мужик побледнел, мгновенно махнул рукой рабочим, и непрерывный гул затих. ― Там неразорвавшаяся бомба. Ты уверена, Соловьёва? ― он снова прижал телефон к уху. ― Послушай меня, там темно, может, ты ошибаешься? Ты можешь сказать точно, что видишь, что на ней написано? Как она выглядит? Может быть, это вообще не бомба? ― Это она, ― снова неслышно выдохнула Соловьёва, не ответив ни на один вопрос. ― Хорошо, ― он едва протолкнул это слово через свои связки. Я верю тебе. Всему, что ты скажешь. ― Подожди, Соловьёва. Сейчас. Подожди. Снова быстро приложил трубку к плечу. ― Это бомба. Неразорвавшаяся бомба. ― Нужно объявить эвакуацию, ― качнул головой Назар. ― Вызывать сапёров и продолжать без какой-либо техники. Мы нескоро доберёмся до неё. Вы же понимаете меня? Я не знаю, герметично ли то место, где она находится, и я не знаю, сколько там воздуха, ― рабочий сдвинул брови. Секунда, чтобы понять. ― Объявляйте, ― он сжал челюсти. ― И дайте нам помочь, ― кивнул Назар. Где-то заорал рупор, полицейские начали всерьёз оцеплять территорию, прогоняя столпившихся зевак. Кретины. Нашли, на что смотреть. Он пошёл за Максом к тому месту, где по предположениям этих чёртовых рабочих должна была быть Соловьёва. Снова приложил телефон к уху. ― Давай, просто слушай меня, хорошо? Просто слушай мой голос. ― Что будет с бомбой? ― затравленно прошептала она. ― Бомба… Как они будут… Они всё равно найдут меня? ― Конечно. Конечно, найдём. А теперь послушай меня очень внимательно. Там есть хоть какой-то свет? ― он зажал телефон ухом, натягивая перчатки, поданные Назаром. ― Я ничего не вижу, здесь темно, очень холодно… ― снова начала задыхаться она. Не плакала... Лучше бы плакала. ― Стой. Нет, ― сказал он слишком резко, вздохнул и продолжил спокойней: ― Я понимаю, что тебе страшно, ты не хочешь ни о чём думать, ты хочешь только выбраться… ― Да, ― она дышала в трубку, и ему казалось, что он слышит признаки приближающейся пневмонии. ― Тогда посвети мобильником вокруг, посмотри, что там, сколько вокруг тебя места. Ты можешь встать? В телефоне раздались какие-то шорохи, и Соловьёва снова, будто с усилием, заговорила: ― Я… здесь темно, я не могу точно понять… Я… наверное, могу. Здесь немного места, но… Она здесь. Нет, слишком страшно… ― в её голосе слышался ужас. Кристаллизованный ужас. Она. ― Послушай меня. Бомба не взорвётся от твоего движения. Чтобы она рванула, её нужно хорошенько пнуть, и я сомневаюсь, что ты это можешь сделать. Просто не трогай её, попробуй встать, хорошо? ― выдохнул он, примеряясь к обломку бетонной плиты с торчащей арматурой, цепляя его поудобнее и оттаскивая в сторону, в общую кучу. ― Ладно, ― отчаянно выдохнула она. ― Ладно, я… я сейчас. Ты только не уходи. И он не смог выдавить из себя что-то вроде «не ты, а вы» или ещё какое-нибудь колкое замечание. Потому что у него сводило скулы. Потому что он так боялся. Потому что чёрт его знает, сколько ещё таких бетонных обломков здесь и сколько ещё воздуха у Соловьёвой. ― Я не знаю, не понимаю, кажется, не могу встать, у меня болит нога, но если встать на колени, то я дотягиваюсь рукой до чего-то. Мне страшно, это сейчас упадёт… ― она сорвалась на шёпот. ― Тихо, ― Антон закрыл глаза. Судорожно вытер со лба пот. ― Хватит голосить. Послушай, Соловьёва, всё нормально. Дыши спокойно и ровно. ― Я не могу... ― Дыши ровно! ― рявкнул он так, что даже Назар удивлённо уставился на него. Соловьёва затихла. ― Побереги воздух. А теперь пошевели ногами и руками. Давай, прямо сейчас пошевели и скажи мне. Тишина резала по ушам. Ему хотелось добраться до неё как можно быстрее, хотелось так сильно, что ногти, испачканные в бетонной крошке, впились в ладони почти до крови. ― Я не могу двигать левой рукой, я упала на неё, она болит, не знаю… ― заполошно прошептала она. Он выдохнул. Это ещё ничего. ― Хорошо. Это просто растяжение, ясно? Ерунда. Не впадай в истерику и не спи. Тебе холодно? ― очередной обломок, царапая руки, отправился в общую кучу. ― Очень, ― едва слышно сказала она. На смену истерии пришла беспомощность. ― Через час мы до тебя доберёмся. Думай о том, что мы вытащим тебя совсем скоро, ладно? Потерпи ещё немного. ― Я ничего не чувствую, ― эхом отозвалась она. ― Давай, просто поговори со мной, Соловьёва, ты же обожаешь нести всякую несусветную чушь, ― нахмурился он, заставляя себя работать не только языком, но и руками, старательно делая вид, что не замечает буравящего взгляда Макса, таскающего эту херню рядом. ― Я не знаю, о чём, ― в её голосе слышна загнанная в угол паника. ― Мне холодно. ― Ты, конечно, любишь тепло? ― Да. Гетры... ― невпопад ляпнула она и, словно поняв это, наконец-то тихо всхлипнула. Антон почему-то так и знал. Он готов был грызть эти камни, но вместо этого рванул один из них, едва не сложившись пополам. ― Ты чувствуешь руки и ноги? Что-то болит? ― Не знаю. Ничего не чувствую. Мне холодно, ― жутко до дрожи. ― Пошевели пальцами на руках и ногах, ― с нажимом сказал он, ― пошевели, посвети телефоном и скажи мне. ― Всё нормально, ― несколько бесконечных минут спустя выдохнула она тихо. ― Я не могу двигать левой рукой, и дышать больно. Наверное, сломала что-то, не знаю… я почти не чувствую. ― Даже не думай грохнуться в обморок. Слышишь меня? ― Мне некуда грохаться, я... Я лежу... Телефон трещит, шипит, голос Соловьёвой прерывается на несколько бесконечных секунд, и Антон мгновенно возвращается в то место, где был только что ― лишь бы не потерять эту ниточку. Через несколько секунд он снова слышит её надорванный голос. ― Не отключайся, Соловьёва, я тебе серьёзно говорю, ты замёрзнешь. Даже не думай. Давай, расскажи мне пару баек, которые ты заливаешь своей Ланской на парах. Мне недавно жаловался Сидорчук, ― пояснил он. Несколько секунд она молчала, будто собираясь с мыслями, а потом вдруг выпалила на одном дыхании: ― В детстве у меня были... Гетры. Тёмно-малиновые, тёплые, с белыми оленями наверху и Санта-Клаусами внизу, ну, в ряд, и со снежинками посередине... Оленей было семь, снежинок ― двенадцать, а сколько Санта-Клаусов, я не помню... Потом их порезала Рита, когда мы поссорились. Я так сильно любила их, ― говорила она почти неслышно, будто проваливаясь в сон. ― Более идиотской вещи себе представить не могу, ― нервно усмехнулся он. ― И что, ты новые себе не купила? ― Их нигде не было. Кажется, это привезли из-за границы... Я их больше никогда не видела, ― окраска голоса стремительно поменялась, будто из какого-то оранжевого марева Соловьёва провалилась в ледяную синеву. Снова. Антон почувствовал, как рухнул стержень внутри, заставляющий держать спину прямо. ― Ну, потеря не велика. Отстойные были гетры вообще-то, ― спокойно заявил он. На секунду задумался: и когда он научился так врать? ― А ещё я хочу... Мандарины... ― вздохнула она, кажется, совсем засыпая, а потом вдруг тревожно спросила: ― Вы нашли Веру? ― Понятия не имею, кто это такая, ― фыркнул он. Соловьёва только дышала свистяще. ― Если что-то случится… ― тихо начала она. ― Ничего не случится. ― Я слышала. Воздух не бесконечный. Если… ― Нет, ― дыхание вырывалось почти рычанием. Антону казалось, что грудная клетка сейчас треснет. ― Я не дам тебе договорить, даже не надейся. Там совершенно точно есть щели, и у тебя ещё полно воздуха, и если ты, дурында, не будешь дышать так часто, то его хватит ещё на половину твоей грёбаной жизни, поняла? Соловьёва, сделай, как я скажу. Слышишь? Это очень важно. Ты меня слышишь? ― Слышу, ― прошептала она, и фраза слилась с каким-то шипением и шуршанием, сквозь которое изредка отрывками прорывался её голос: ― Считать?.. Здесь... Здесь не видно, не видно, темно... Я ничего не вижу, я не могу двигаться, у меня всё, всё боли... Холодно... Пожалуйста, не сейчас, только не бросай меня одну, пожалуйста! Шёпот. Паника. Паника. Паника. Вот, что слышал Антон в её голосе. Чистейший ужас. Он устал кромсать эти нескончаемые камни, устал ещё час назад, а если быть честным, то с тех пор, как началась война, и у него, господи, просто нет сил на всё это. Больше всего он хочет вытащить эту надоедливую, истеричную девчонку из-под этой дряни. Вытащить и больше никогда не вспоминать о том, что чувствует. ― Я здесь, в паре метров от тебя, ещё чуть-чуть, и ты сможешь слышать мой голос. Здесь Назаров, скорая и ещё куча рабочих, и твой отец тоже здесь, ― нагло врал он, даже не запинаясь. ― Ничего с тобой не случится, хорошо? Осталось немного, успокойся и дыши ровно. ― Хорошо, ― прохрипела она и сказала ещё что-то, но из-за треска он ничего не услышал. А потом там, на том конце провода ― тишина. Ни криков, ни воплей — только звонкие, прерываемые писком, отчаянные всхлипы. Он закусил кожу на костяшке. Вздрогнул. Этот страшный безысходный звук отдавался сколами в рёбрах. Он взял себя в руки почти сразу же, с удвоенными усилиями оттаскивая в сторону обломки. Нужно просто разобрать эту кучу камней. ― Не паникуй! В ответ снова раздался только истеричный, загнанный шёпот: ― Мне нечем дышать, я задохнусь, здесь нет места... Жутко до дрожи, до сковывающего паралича. ― Не смей отключаться, поняла?! Не смей терять сознание, Соловьёва! ― Пожал... ст... н... ставл... меня… ― она цеплялась за телефон, словно за спасение, вкладывая в тихие всхлипы одно единственное умоляющее «останься со мной», и всхлипывала, и падала, и терялась, сдавалась, цеплялась снова… ― Всё будет хорошо, ― вдруг тихо пообещал он ей самую отвратительную ложь на Земле, и на секунду её стало слышно очень хорошо. ― Скажи это ещё раз,― попросила она в наступившей тишине. ― Всё будет хорошо. Не больше сорока минут, Соловьёва, ― сказал он в притихший телефон. ― Соловьёва? Гудки. Выдох. Телефон сержанта полетел на камни. Когда из-под чёртовой балки до смерти напуганные бомбой медики достали бесчувственное тело в порванной и измятой шинели, он не поверил. Его как-то резко повело в сторону, от дикого напряжения последних часов, наверное, и только Назар, оказавшийся рядом, поддержал Антона, не сказав ни слова. Они, по указанию сапёров, как и все рабочие, стояли на расстоянии метров тридцати, уже за оградительной лентой. Может, поэтому тело Соловьёвой показалось ему таким маленьким, худеньким и несчастным. Он обещал ей, этой так и не дождавшейся от него помощи девчонке с россыпью коричневых веснушек на бледном лице и светлой ненавистной лилией над бровью. Обещал ей «хорошо». Назар потянул его в сторону кареты скорой помощи, но Антон качнул головой. Представил на секунду: белые коридоры больницы, писк каких-то мониторов и она ― среди проводков, пластырей, бинтов, катетеров... ― Мне там делать нечего, ― выдохнул и бросил взгляд на наручные часы: без пятнадцати четыре. Часа через три уже будет светлеть. ― Поехали домой, Назар. Мию, занявшую кровать, они не разбудили. ― Даже нечем напиться, ― устало фыркнул Антон, открывая все кухонные шкафы подряд, облокотился на барную стойку и спросил у Назара, сидящего рядом: ― Есть сигареты? ― Неа, ― скривился он. ― Ты же бросал, а? ― Вроде того. Никотиновый пластырь. Немного подумав, наклеил второй и третий. ― Есть будешь? ― спросил Антон, обшаривая поочерёдно всю посуду. ― Есть макароны и сосиски, замороженные, правда. ― Давай, всё пойдёт, ― Назар усмехнулся, махнул рукой и прикрыл глаза. Поставив еду греться, Антон опустился за стойку рядом с Максом. Почувствовал тёплое плечо, слегка улыбнулся в сомкнутые у подбородка руки, заговорил устало, несколько сонно: ― Иногда думаю… Почему всё не так, как раньше? Кажется, только закрой глаза — и проснёшься на КМБ. Ты храпишь рядом… ― Это ты храпишь, ― хмыкнул Назар, чуть слышно улыбнувшись. ― Ага, конечно, нечего на меня сваливать. ― Ты-ты, ― многозначительно поднял брови Макс. ― Майор орёт, парни в самоволку бегают, по выходным приезжает Мия... И Лёха иногда. ― Сильно скучаешь? ― Назар наклонил голову влево и не смотрел. Всегда делал так, когда спрашивал что-то важное. ― Да. Не знаю. Не особо. Уже нет, наверное, ― сказал он, усмехнувшись ходу своих мыслей. ― Ничего уже не чувствую... «Я уже ничего не чувствую», ― заполошно шептала Соловьёва в трубку, цепляясь. Не за неё. За него. ― Боже, Макс, с тех пор, как я видел тебя в последний раз, случилось столько всякой херни, если бы ты знал, ― качнул он головой и поймал спокойный, уверенный взгляд. ― Если бы я мог рассказать... ― Я знаю, ― тепло улыбнулся Назар, вставая и приоткрывая крышку кастрюли. ― Всё я про тебя знаю, деточка. И не жду от тебя ничего... Если ты не можешь рассказать ― я не стану спрашивать. ― Спасибо, ― едва слышно. ― Не знаю, когда я стал такой задницей. Мне ничего не жаль, и само ощущение того, что меня нельзя осчастливить, или разжалобить, или сломать ― оно радует. Это не особо нормально, а? ― усмехнулся, уставившись в вываленные Максом на его тарелку макароны. ― Всё равно. Пусто... Странно, обычно люди ломаются, а я… Не знаю. Безразличен, что ли. Совершенно пустой, ничего нет, понимаешь? Любая боль ― это облегчение, потому что это хоть что-то... ― они молчали с минуту, не ели. ― Как думаешь, почему всё так херово? Макс хмыкнул, тыкая пластиковой ложкой (вилок не было) в длинную макаронину. ― Может, мы просто выросли? В половину седьмого утра Смоленское кладбище дышало покоем. Первое декабрьское утро в этом году ― промозглое, серое, лишённое всяких красок. В Петербурге снова лёгкий туман, охватывающий всё вокруг; надгробия расплывались. Они шли по усыпанной гравием дорожке рука об руку, оба ― в сером; казалось, это место просто не терпит другого цвета. Оба темноволосые, чуть загорелые и всё-таки какие-то серо-бледные. Оба ― смертельно усталые. Он нёс в руках букет светло-розовых лилий, она ― жёлтых тюльпанов. Перед накренившейся часовенкой ― поворот налево, потом ещё один, по заросшей траве, через гущу чахлых деревьев. Кажется, они почти забыли друг о друге ― помнят только о небольшой могилке с белым мраморным надгробием, перед которой через несколько минут упадут на скамейку. Оба думают и ещё кое о чём: тропа к могиле скоро зарастёт, трава совсем заполнит эту часть кладбища, ведь могил всё больше, ведь идёт война… Но им дорогу никак не забыть. Им обоим есть о ком плакать и о ком вспоминать. Когда перед ними возник белый надгробный камень, Мия положила голову на его плечо. ― Какое здесь всё чистое, ― прошептала она. Сердце сжала знакомая боль. Она и правда принесла облегчение. Значит, он ещё жив. Цветы заняли законное место возле белого надтреснутого камня. Аккуратно наклоняясь и раскладывая их, Антон тихо, совсем неслышно, напел знакомый мотив и почувствовал, как голос уносит ветер. Неужели он ещё не разучился петь?.. Сидя на четвереньках и перебирая лепестки лилий, он поднял глаза.Калужная Людмила Константиновна 20.11.1970 ― 05.05.2001
― Здравствуй, мама. ― Ну, Милочка, он просто упал с дерева, с кем не бывает? ― смеётся отец, подхватывая Антона на руки и кружа по комнате. Семилетний Антон хохочет, за окном расцветает майская сирень, в комнате пахнет яблоками и цветами, и жизнь прекрасна, думает Антон, и прожить бы как можно дольше! Мама смотрит обеспокоенно, но улыбается тоже. Отец заставляет много учиться и уезжать на всю неделю в этот ненавистный интернат и его, и Лёшку, но зато никогда не ругает за драки и выходки. Мама только всплескивает руками, и по выходным, когда они возвращаются домой, сажает Тошу к себе на колени и играет ему на большом белом рояле что-то печальное и светлое, и напевает колыбельную про Христа, ослика и Марию, а голубые занавески их загородного калининградского дома треплет весёлый весенний ветер. Жизнь прекрасна, думает Антон. И у них она вся впереди. ― Её смерть убила папу, ― тихо вздохнула Мия за спиной. Антон качнул головой. ― Он ошибся. ― Ошибся?.. В чём? ― Во всём, Мия, ― отрезал он. ― Легко тебе говорить, ― начала она чуть обиженно, и он развернулся слишком резко. ― Прости... Я слышала... Слышала, что из твоей роты в живых осталось одиннадцать... ― Он ошибся, Мия. Помнишь, что с ним стало? ― слабо улыбнулся он, закрывая глаза и касаясь рукой холодной земли. ― Он забыл её. Она для него умерла. Совсем. Её не стало, и он похоронил её не только в земле, но и в душе. Её не стало для него. Совсем. А она ведь есть... ― Это так серьёзно, Саша? Ты уверен, что нужно ехать? Мне жалко дом, ― Антон стоит в дверях и видит, как напряжено мамино лицо. ― Боюсь, что да. На днях, Милочка. Я сейчас поеду, а за вами пока присмотрят ребята, они всё время рядом, ― папа целует маму в лоб. ― Да уж, мы точно подопытные крысы, ― мама морщится. ― Я за детей боюсь... Когда же все это кончится? ― Скоро, Милочка, скоро. Всё пройдёт, родная. У папы такая красивая форма! Антон тоже хочет работать в ФСБ, когда вырастет. В ответ на это папа смеётся, треплет его по волосам и говорит, что нужно учиться хорошо, очень хорошо. Учиться Антон любит. Мальчишки в интернате весёлые, учителя строгие, но не злые, а ещё он учится играть на скрипке и скоро начнёт на фортепиано, как мама. Правда, зимой снова придётся лететь в далёкий и стылый Лондон, и жить там с другими мальчишками, и говорить с ними только по-английски, но ведь будет Лёшка. Лёшка не даст его в обиду. ― Можно, мы не поедем в Лондон зимой? ― плаксиво спрашивает он у отца. ― Ну, чего нюни распустил? Если хочешь работать, как я, ты обязательно должен знать английский, ― папа щёлкает его по носу. ― А я и так его девять раз в неделю учу, ― насупился он. ― Нужно говорить без акцента. ― Без чего? ― Ну, хватит, Саша, перестань, ― мама встаёт с дивана, лёгкая, светлая, даже кофточка у неё белая с голубыми кружевами. ― Зима будет зимой, а сейчас ведь весна, дорогой мой, ― она берёт его лицо в ладони. ― Давайте почитаем, хочешь? Где у нас Лёша и Мия? Он большими скачками, сшибая мебель и вызывая отцовский смех, несётся по просторным комнатам, ища брата и сестру, но противная Мия сидит в детской, играя в своего пупса, и не желает никуда идти, а Лёшка умчался гонять в футбол, не взяв его, и Антон, немного обиженный, идёт к маме один. Но от обиды скоро не остаётся следа. Папа уехал, а мама стоит посреди гостиной с книжкой, такая прекрасная, и кофточка на ней такая белая, и ветер так красиво колышет её тёмные волосы… Антон улавливает едва слышный щелчок, но это, наверное, Мия возится, и бежит к маме, хочет забраться к ней на колени и послушать новую удивительную историю… По белой маминой кофточке расползается страшное ярко-красное пятно, и она вдруг как-то разом стареет, бледнеет и оседает на пол. Двигает губами, но не произносит ни слова; глаза её не видят испуганного Антона. ― Мама, мама! ― он подбегает, и пачкает руки в этой страшной красной краске, и плачет, и зовёт, но мама закрывает глаза и уже не слышит его. Мия неожиданно вложила руку в его ладонь, и он совершенно рефлекторно дёрнулся, отшатнулся, избегая контакта кожи к коже; увидел потерянное лицо сестры, быстро встал, выныривая из омута воспоминаний, вытягивая себя из комнаты, наполненной звуками фортепиано, запахом сирени, майским свежим ветром и кровью. ― Да что с тобой, Антон?! ― вдруг взорвалась Мия, и Антон поморщился от нервозных, плачущих ноток в её голосе. ― Что с тобой происходит? ― Мия, послушай… ― Нет, это ты меня послушай! ― воскликнула она, неловко взмахивая руками. ― Я твоя сестра, и я хочу знать, что случилось за эти два года!.. Ты другой, Антон, я не узнаю тебя, ты иногда кажешься мне совершенно чужим, незнакомым, и я боюсь этого, и поэтому молчу! ― Чужим? ― переспросил он, усмехнувшись. Чувствуя, как в грудь с каждым словом сестры сильнее вонзается раскалённый железный прут. ― Да, и я боюсь этого, очень боюсь!.. ― он встал, развернувшись к ней, и Мия умоляюще заглянула в его глаза. ― Я знаю, что война, ну так что же, Тон... Что же поделать!.. Ты стал совсем не такой, и это я чувствую... Да ну что же с тобой, что же случилось, что? ― Война случилась, ― коротко отозвался Антон, чувствуя нарастающее усталое раздражение. И впервые чувствуя пропасть, разделяющую его и сестру. ― Почему ты просто не можешь рассказать мне? Тон, я же твоя сестра... ― Давай не здесь, ― устало выдохнул он, выходя на дорожку и больше не оглядываясь на белый камень. ― Почему? Скажи мне! Ты же любил прикосновения ― ерошить волосы, щекотать, обнимать, а ты, Антон… тебя тронь хоть пальцем, и ты, кажется, откусишь руку по локоть! ― громко всхлипнула она ему в спину. ― Почему ты всё время ходишь в своих футболках?! Раньше ты всегда разгуливал по дому чуть ли не голый! Почему ты не даёшь обнимать себя? Да, это война, это страшно, но… ― Но?! ― вдруг рявкнул он и замолчал на секунду: Мия смотрела на него с откровенным ужасом. Кажется, не узнавала. ― Ты не знаешь, каково это! И пустота... Пустота эта! И кровь! Ощущать и видеть её везде... Не говори мне о войне, Мия, потому что я видел её слишком близко! Горящее, сжигающее клеймо прямо перед ним. Не оборачиваясь, он ушёл с кладбища. Остановился только на выходе, глубоко вздохнул, засунул руки в карманы. Через несколько минут показалась растерянная Мия. ― Антон?.. ― полурадостно, полупечально сказала она, подняв глаза. ― Я... Боже, прости меня. ― Нет, это ты прости, ― выдохнул он, подставляя сестре локоть. ― Прости, что не могу ничего сказать. ― Я не должна требовать. ― Прости... Правда. Что бы там ни было, Мия, ты ― моя семья. Только ты и Макс. Белые лилии... День будет долгий и холодный. В училище за обедом на него накинулись все разом, вереща в пятнадцать ртов. ― В госпитале она, ― рявкнул он прямо в середину толпы баб, обступивших его. ― Всё, ничего больше не знаю, расступились все, дайте поесть. Нет, никого я сегодня в увольнение не пущу. Да, даже к Соловьёвой! Расступились, я сказал! Бабы бросились врассыпную. Ланская задержалась на секунду, уставившись на его ладони. Антон быстро опустил взгляд: костяшки были стёрты, пальцы украшали мозоли, а под ногтями осталась несоскребаемая бетонная пыль. ― Я не злопамятный, Ланская. Зло сделаю и забуду, ― скривился он, ― так что брысь. Несколько секунд она пристально смотрела на него, широко распахнув свои светлые оленьи глазищи и сцепив в узел тонкие руки. ― Спасибо вам, ― неслышно прошептала она и, будто испугавшись последствий, быстро прошмыгнула мимо него к своему столу. В комнате досуга он не поленился врубить телек и глянуть новости. Интересовала его хоть сколько-нибудь только одна: ― Санкт-Петербург скорбит по погибшим во время очередной бомбёжки прошедшим вечером. Трагедия унесла четыреста сорок три жизни. Среди погибших и бывшая прима-балерина Мариинского театра Вера Волошина, больше известная под фамилией Верженска. В Москве у входа в Мариинский театр появился целый мемориал, люди несут к нему цветы и свечи. Польские СМИ на первых страницах своих изданий пишут о смерти «пани Верженска», называя её не иначе, как «русско-польской великой артисткой». Тело балерины было найдено в разрушенном здании польского посольства. Сегодня вечером в Мариинском театре состоится церемония прощания, а завтра с утра на Волковском кладбище пройдут её похороны.***
Соловьёва была в палате одна. Первое, что он увидел, когда вошёл ― бледную, серо-синюю, угловатую руку с иглой в вене. Он не узнал. Совершенно не узнал её без огромного зелёного бушлата и уродующей шапки. Соловьёва лежала на кровати, прижимая к груди забинтованную левую руку и вытянув правую вдоль одеяла. И глаза ― закрытые, синеватые, измученные, с едва заметной сеточкой вен. Он осторожно вдохнул. Пахло отчаянием ― он-то был спецом. И на кой чёрт припёрся вообще?.. Господи, господи... Принесла нелёгкая ― а ведь думал же, не ходи, не ходи... Уже собираясь бросить пакет, жгущий пальцы, на пол и уйти, он увидел, что она открыла глаза. Посмотрела пусто и стыло, так, что по спине бежали липкие, противные мурашки. Антон стоял и отчаянно пытался объяснить свой поступок. Хотя бы самому себе... Анализ. Анализ. Анализ. Мозг работал, подбирая варианты. И все какие-то слишком отчаянные, слишком неправдоподобные. Долбаный пакет с мандаринами почти что сжигал кожу. «Пожалуйста, только не оставляйте меня…» «Всё будет хорошо» ― «Скажи мне это ещё раз». ― Это от... От твоих, ― скривился он, небрежно бросая пакет на пол у изножья кровати. Она всё смотрела, безмолвная и усталая, теребя пальцами край тонкого одеяла. Почему-то он посчитал нужным сказать: ― Я, конечно, притащился сюда не от великой любви к тебе, Соловьёва. Чтобы ты знала. И испугался. Он хотел бы быть другим, Соловьёва. Он хотел бы сказать что-то другое. Мягче. Добрее. Он хотел бы. Если бы он мог. ― Я знаю, ― едва слышно сказала она, а потом посмотрела так устало, что он вздрогнул. ― Можете считать свой долг выполненным. Если меня спросят, я скажу, что вы были. Отлично. Это всё, чего он хотел. Больше ― ничего. Показался ― а теперь пора и уйти. Заявиться в штаб. Сказать: «Конечно, в порядке. Что с ней случится?» Но Господи, Господи, почему так паршиво? Что заставило его отпроситься у начальства и рвануть по пробкам в этот грёбаный госпиталь, и почему два дня назад он был расслабленно-спокойным, цинично-уверенным, а сейчас стоит перед этой поломанной девчонкой и не может выдавить из себя ни слова. Встретившись с ним взглядом, она, заплаканная, но уже спокойная, упрямо поджала губы и вздёрнула подбородок. Знакомый огонёк. Ненормальная. Выдохнув, он закрыл за собой дверь. Мать его. ― Спасибо… Таня не думала, что такое бывает ― когда нечего сказать, кроме «хватит, пожалуйста». Захлёбываясь слезами и ощущая огромную давящую пустоту внутри, она зарывалась лицом в подушки, почти не чувствуя адской боли в левой руке и рёбрах. Разнимая её намертво сцепленные в замок руки и ставя капельницу, молодая медсестра говорила что-то, но Таня не слышала. А потом, когда ещё не было восьми, к ней пришли журналисты. Лехнер, который узнал, что она здесь, категорично заявил, что «фройляйн не в состоянии комментировать что-либо», но спустя пятнадцать минут в палату всё-таки зашла молодая красивая журналистка с микрофоном Первого канала и два парня с огромными камерами. Журналистка говорила что-то в объективы, перемещаясь по палате спиной вперёд, но Таня понимала не очень. ― Новость о смерти Веры Верженска вызвала живой отклик… Она, едва держась на ногах и придерживая штатив капельницы, глядела в настенное зеркало. Отражение скривило губы в горькой усмешке, отражение неловко и неуверенно заскользило тонкими ― сожми, переломятся ― пальцами по синеватой шее, ключицам, добралось до лица. Некрасивый, тонкий, невыразительный рот, дурацкие веснушки, уродливый нос, опухшие веки и огромные, просто огромные тёмные круги под глазами. Тане хотелось отвернуться. ― Что мне нужно сказать? И куда смотреть? ― рассеянно спросила она, выпрямляясь на кровати. ― Смотрите на меня, в камеру не нужно. Расскажите о последних часах Веры, ― предложила журналистка, глядя нарочито сочувственно и протягивая микрофон. ― О последних?.. ― переспросила она и вдруг поняла: Веры больше нет. ― Пишем, ребята. Журналистка протянула микрофон ближе, парень с камерой зачем-то махнул ей рукой, а Таня просто сидела, не в силах сказать что-то вообще. Её ироничной, смелой, насмешливой Веры больше нет с ней. Несколько часов назад она была. Так куда же она делась?.. Несколько раз она вытирала слёзы, и они пробовали снова и снова, но слов не было. Ничего не было. И Веры не было тоже. ― Хватит, пожалуйста, ― она почти не слышала, что сказала. Журналисты всё же ушли. А потом пришёл Калужный, и она готова была послать его к чёрту, только были бы силы. «Пожалуйста, только не оставляйте меня…» Со всем, что случилось этой ночью, она разберётся потом. Спать она не могла. Закрывая глаза, Таня видела только одно: блестящий серый отполированный бок. GBU-43/B Massive Ordnance Air Blast. Flatchat's industry. GBU-43/B Massive Ordnance Air Blast. Flatchat's industry. По кругу, так, что хотелось орать. Таня выучила это наизусть. Там, под землёй, она лежала пять часов, прикрывая свою смерть телом сверху от осыпающихся камней и бетонной пыли, дрожала, рыдала, думала, что всё, всё, сейчас что-то упадёт сверху, и она сама упадёт на эту страшную отполированную серую бомбу, и от неё не останется ничего. А потом услышала звонок. Утром Лехнер ни за что не отпускал её на похороны, как Таня ни просила. Всё показывал ей какие-то снимки, выписки, рассказывал про трещину в лучевой кости и пятом ребре, тыкал пальцем в огромный багровый кровоподтёк на левом боку. Она махнула рукой и, засунув руку с иглой в вене под одеяло, отвернулась от доброго старичка. Дяди Димы не было, но приехал Ригер. Он тоже что-то втолковывал ей, говорил про безопасность и про то, что отцу сейчас появляться рядом с ней нельзя для её же блага ― но Таня ничего не слушала, и только потом, когда Ригер уже взялся за дверную ручку, сказала ему, чувствуя подступающие слёзы: ― Я хочу в училище. Пожалуйста, я вас очень прошу, сделайте так, чтобы я могла поехать туда. Потом, вечером, вдруг снова Калужный, ещё мрачней и бледней, чем обычно. Принёс ей целый пакет с письмами от девчонок и кое-какие вещи ― их собрала ей Валера. Он как-то непонятно посмотрел на нетронутый пакет мандаринов на тумбочке. ― Не могу... Скажите девочкам спасибо, ― тихо попросила она и вдруг добавила: ― Я очень хочу домой. ― Я тут при чём? ― уже не так резко хмыкнул он, отвернувшись к окну. ― Выписывайся и поезжай к маме. ― Я хочу в училище. ― Училище ― не дом, ― он обернулся быстро и посмотрел так, что сердце рухнуло куда-то вниз. ― Тогда мне больше нечего им назвать, ― прошептала она уже на грани сознания, чувствуя, как снотворное, впихнутое в неё медсестрой после вчерашней абсолютно бессонной ночи, начало действовать. Она готова была поклясться, что в последний момент он одними губами прошептал: «Мне тоже». Ей снился шумный перрон, там, в Москве, которая уже перестала быть её домом. Но это не Казанский вокзал, не Ленинградский, не Ярославский... Какой-то большой-большой, размером с целую Москву. И тысячи людей, бегущих, кричащих, торопящихся. Серая масса, непрерывно мелькающая перед глазами, и густой серый туман, накрывающий всё вокруг. Пепельное небо, мелкие, почти неосязаемые капли моросящего дождя. Вдруг она увидела Веру, стоящую где-то вдалеке, за всеми этими людьми. Она такая красивая. На ней белая лёгкая кофточка с голубыми кружевами. Бежать, остановить, чтобы она не исчезла, не уехала ― первые и, пожалуй, единственные мысли в голове. Она уже почти сорвалась с места, мешая слезы с осенним дождем, как вдруг кто-то схватил ее за рукав. Она обернулась и увидела его. Кого – его?.. Таня не знала, кто это. Просто ― он. Осознание того, что это кто-то очень-очень, до боли в душе, до дрожи в коленках, важный, пришло так просто и естественно, как будто она знала его всю жизнь. Военный. Красивый, хотя черты его лица не остались у нее в памяти. Только пальцы, сжимающие ее рукав, кажется, вместе с кожей, потому что рука нестерпимо болела. Она хотела вырваться и побежать за Верой. Её нужно было остановить. Обязательно. Любой ценой. Но незнакомец упорно продолжал стискивать ее руку с такой силой, что хотелось выть. От боли. От беспомощности. Когда Вера исчезла в серой мгле вокзала, ей стало на удивление спокойно. Как будто так и должно быть. Слезы высохли, и даже пустота, зияющая в груди последние дни, стала чуть меньше. Чужие пальцы все еще лежали на ее рукаве, поддерживая и помогая не упасть на скользком перроне. Как гарантия. Как обещание того, что всё будет хорошо. Открывая глаза, Таня думает, что ещё спит, потому что там, внизу, около её ног в оранжевых тёплых Валериных носках, лежит рука Калужного. А на ней спит он сам. Спит, сидя на стуле, так спокойно по сравнению с тем его забвением в метро во время первой бомбёжки. Веки не дрожат, он ничего не бормочет, не мечется и даже не сжимает пальцы в привычные кулаки ― просто спит, и мир Тани, окутанный ночной темнотой, сводится до его пределов. Вот он лежит, живой, не злой, не кричащий и не напряжённый. Только уставший ― очень, и непривычно тихий ― тоже очень. Таня думает, что ей это снится, и вообще-то пусть снится дальше, потому что ей вдруг становится так спокойно и тепло, что никакое снотворное больше не нужно. Она, бросая взгляд на настенные часы (половина первого), закрывает глаза и проваливается не в лёд, а в мягкий тёплый покой. Когда в половине третьего она видит перед собой серый гладкий бок с надписью Flatchat's industry, то резко вскакивает, но не может даже вдохнуть, не то что закричать. Калужный стоит у тёмного окна и оборачивается на шум, несколько секунд глядит напряжённо, устало, потом кивает на стопку её вещей, сложенных на стуле, и говорит: ― Едем домой, Соловьёва.