Часть 5
24 марта 2015 г., 22:31
Глава 21
Есть признания,—
их произносишь с трудом
В. Тушнова «Есть признания…»
Так в темноте мы и разбрелись по своим углам. Спать.
Мне не спалось. Судя по всему, Морозову тоже.
— Валь, а Валь?
— Ну, чего? Спать хочется, а тебя на разговоры пробило.
— Валь, скажи честно: ты всегда так?
— Что ТАК?
— Ну, сам с собой?
— Блин! Да, Григорий Васильевич! Обе мои руки со мной, и голова у них не болит никогда! И вообще. Онанизм — это роман с самим собой. На всю жизнь, без ссор и измен!
Тишина, ёрзание. Неужели не всё, допрос с пристрастием продолжается? Поговорить-то всё равно надо. Все беды от неправды, полуправды и умолчаний.
— Валёк, а с бабами ты совсем никак?
Молчу. Вспоминаю. Пытаюсь перевести всё это в слова. То, что давно понял и принял, вслух объяснить трудно. Чтобы оно не прозвучало отталкивающе для человека, ставшего мне самым близким.
— Есть такое понятие — тактильная память. Когда «руки помнят». Я полностью маму обихаживал лет с тринадцати-четырнадцати. Сначала она ещё сама что-то могла, потом всё хуже и хуже. Под конец дошло до самопроизвольного мочеиспускания и дефекации. Так, это я не туда свернул, — надо не отвлекаться от темы. — Мне ведь нужно не только её покормить, но и искупать, одеть. А «женские дни»? Мучение и для неё, и для меня. Сам пойми. Подросток. Гормоны в голову бьют, а под руками красивое женское тело. Ей же тогда и тридцати пяти не было. Зубы стискивал и твердил: «Это мама, мама, мама». За несколько лет внутренних запретов женское тело стало для меня асексуальным. Короче, представь интим с девяностолетней бабушкой, а ещё лучше — с дедушкой. Вставляет?
Тишина.
— Я сам не сразу понял. С девчонкой встречался, вроде всё нормально. А до постели дело дошло и всё. Пришёл страшный зверь «песец». Она не посмеялась, ещё и попыталась что-то сделать. Когда не получилось — оскорбилась. Потом были другие, с тем же результатом.
— И что, совсем никак?
— Совсем. Как ты себе это представляешь? Ладно, глаза можно закрыть. Руки в кулаки сжать. Ещё не касаться кожей. Ещё нос заткнуть, чтобы запах не чувствовать. Иначе, всё: «полшестого». Как тебе? По мне, так зашибись. Лучше уж совсем не начинать.
— Ты про мужиков когда понял?
— Понял?! Подсказали добрые люди. Вспоминать тошно. Всё, спи уже.
Тишина, потом шебуршание. Вот упёртый.
— Валёк, заставить тебя не могу, но я с ума сойду, думая с кем у тебя это было.
— Ох, Григорий Васильевич, умеешь ты больную печень пальцем ковырять… Физически и не было ничего… — воспоминания не были приятными. — После трёх лет работы меня послали на категорию сдавать. Поселили в областной больнице. Там специально для этого палата выделена. Всем выгодно. Нашим — гостиницу не оплачивать, мне — горячее питание. Командировочных-то на беляш, и тот не хватит. Врачам тоже хорошо, не надо бегать далеко, лекции читать. Днём — ничего, вечером тоска. В туалете меня малолетка лет пятнадцати выцепил. Попросил прикурить, рукой по спине провёл. Прижался так… профессионально. Ну, я и… отреагировал организмом. Он просёк и сразу предложил услуги. На всё время — блок сигарет. Разовое — пачка.
— И?
— Что «и», Григорий Васильевич? Интернатовец он. Его собственные одноклассники продают. Обыкновенная несовершеннолетняя шлюха. Мерзко это всё и страшно. Со мной ведь тоже такое могло быть. Если бы в детдом попал. Вот и говорю всем спасибо, как могу. Кому за доброту, кому за равнодушие. Главное, что не сдали меня, а кое-кто даже помогал… Помнишь?
— Не помню, да и нечего там было помнить. Всё, спать давай.
Теперь уже мне было не до сна.
— Жалко, что не курю. Говорят, что нервы успокаивает. Раньше не курил из-за матери, она не выносила запах сигарет, а сейчас уже поздно начинать. А ты почему не куришь?
— Отец отбил охоту, когда я еще мальцом был. Нам с Сидоренко лет по пять было, мы бычки насобирали и накурились до тошноты. Домой пришел от меня табачищем прёт. Отец посмеялся, а на другой день скрутил самокрутки из самосада и меня скурить заставил. Накурился на всю жизнь, чуть не умер, — он хихикнул.
— Жесть.
— Да. Не поверишь, я батю до сих пор побаиваюсь. К нему не подступиться, железный мужик и меня таким воспитывал, а рука у него тяжё-о-о-лая. Я у матери братика как-то попросил, а отец услышал и спросил: «Зачем?» Я по глупости детской брякнул, что тогда мне меньше влетать будет. Сидоренко на братьев всё сваливал, ему меньше перепадало, — опять смешок.
— Батяня мне таку-у-ую затрещину отвесил. Сказал, что за свои поступки отвечать должен сам и пообещал Сашкиному отцу рассказать, что у него младшенький — иудушка. Еле упросил не говорить. Больше об этом не заговаривал, а зря. Очень братишку хотелось, чтобы играть с ним, учить всему, заступаться, если надо. Люблю малышей, — он говорил всё медленнее и тише, а потом и совсем замолчал.
Будем спать. Завтра будет другой день.
Глава 22
На свечку дуло из угла,
И жар соблазна
Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно.
Б. Пастернак «Зимняя ночь».
Разбудил меня страшный крик и грохот. С перепуга я не сообразил, что нахожусь дома. Решил, что уснул на дежурстве и кого-то «заспал». Стук падающего тела я распознавал даже во сне.
На часах без десяти четыре. Уже не уснуть, да и ни к чему. Через три часа собираться на смену.
В спальне Морозова не было. Простыня скручена жгутом, подушка на полу, одеяло сбито в комок. Побоище, а не постель. У меня, по Тониному выражению, «матка опустилась». Что опять?
Гришка лежал на полу в прихожей и стонал. В промежутках между стонами замысловато вспоминал чью-то маму, перебирал особенности анатомии людей. Короче, матерился от души. Я слегка подвис.
Забавный момент. В доме, где живут два здоровых лба мужского пола, мат — явление редкое. Надо будет как-нибудь спросить об этом Морозова, а пока есть проблемы и поважней.
Беглый осмотр показал, что ничего страшного нет. Ощупал кости. Целы. Учащённое сердцебиение. Бледность и испарина. Скорее всего — ушибы, слабость, но видимых повреждений нет. Спина, вроде, тоже в порядке. Меня слегка отпустило.
— Куда пополз, на ночь глядя? Сбежать решил?
Я не бесчувственный, как думали родственники некоторые пациентов. Мне их всех было жалко.
Только, если я позволил бы себе проявить жалость — помочь не смог бы. Попробовали бы они сами трясущимися от жалости руками внутривенный сделать или систему поставить.
Да и сам пациент, когда его жалеют, раскисает сильнее. Кричать на него потом, чтобы не дёргался и не мешал, бесполезно. А если с самого начала спокойно подшучивать, человек обижается, но внутренне собирается.
Григорий Васильевич, тот точно.
— Ни... не пополз, ногами уйти хотел.
— Ногами? — я мог бы стать моделью для «Гибели Помпеи», с вытаращенными от ужаса глазами и открытым ртом.
— Мне кошмар приснился. Будто дом, — он мотнул головой вбок, — ТОТ дом загорелся, а дети спят. Я не понял, что это был сон, и кинулся вытаскивать, — его затрясло так, что зубы заклацали.
Такое бывает, когда пациент отходит от наркоза. Или от шока.
Представив себе ловушку горящего дома, где заперты спящие дети (НАШИ дети), я стёк по стенке.
Ни ползти обратно, ни приподняться до упоров Гришка был не в состоянии. И отпереть его обратно у меня тоже сил не было.
С трудом я доплёлся до своей кровати. Взял оттуда одеяло, подушку, потом заглянул в спальню Морозова. Провёл и там экспроприацию имущества.
Вернувшись в прихожую, сунул ему под голову подушку и укрыл одеялом. Сам стал устраиваться рядышком. Морозов меня остановил:
— Стели одно одеяло на пол, а другим укроемся.
Для меня это уже было слишком. Мою заминку Гришка расценил по-своему и тихо попросил: «Пожалуйста, ложись со мной, мне нужно кого-то обнять. Страшно».
Я застелил одеяло и перекатил Морозова. Лёг, стараясь его не задеть, не коснуться, но не получилось. Он вцепился в меня так, что я не мог вздохнуть. Потом расслабился и слегка отпустил.
Температура под одеялом стремительно росла. Нужно было откинуть одеяло, но любое движение пугало.
Я едва удерживался, чтобы просто не сжать его, выплеснув весь ужас того, что я пережил, увидев пустую морозовскую спальню. Морозов сам вжал меня в себя, уткнувшись мне в макушку. Услышав подозрительные всхлипы, я сдался.
Мы были двумя взрослыми людьми, осознавшими ужас возможной потери. Мы кинулись к другу за утешением, а получили нечто большее и значительное. То, с чем НЕ ЗАХОТЕЛИ справляться.
Глава 23
Да! Страсть такая, что в глазах темно!
Но ночь минует, легкая, как птица...
Д. Кедрин «Любовь»
Сначала наши движения были беспорядочными, хаотичными. Горячечными. Мы были словно в угаре. В какой-то момент Гриша подуспокоился, и ЕГО действия стали более осмысленными. И их смысл был уже вполне очевиден. Вот тут я оцепенел.
Нет, бешеное возбуждение никуда не делось. К нему просто добавился ужас.
Ужас. Это нужно остановить. Как после ЭТОГО мы будем жить?
Ужас. Неужели я остановлюсь, и НИЧЕГО не будет?
Морозов, наверное, почувствовал, как я окаменел. Он затих рядом. Заглянул в глаза. И вдруг провёл пальцем по моим губам. Слегка касаясь, очерчивая контур. Было щекотно до нестерпимого зуда. И по башке шарахнуло так, что от отупения не осталось и следа.
Теперь я на него накинулся. Он ничего не имел против, позволяя ВСЁ. Как будто это было нормально. Я мог его трогать. Я мог делать с ним, что угодно, а он только довольно смеялся. Невозможно поверить.
Раньше я тоже трогал его, касался. Меняя подгузники, обтирая, делая массаж.
Но это было другое. Тогда я выполнял работу. Неприятную работу. Неприятную для Гриши. Для меня просто работу.
Сейчас он был МОИМ. Это было безумие. Но он был счастлив, кажется, не меньше меня. Это невозможно!
Как-то так, естественно, со смехом, Гриша перевернул меня. Ну, валетом. Руками перевернул! Лось здоровущий! Уложил боком и сам на бок повернулся. Ошалев, я тупо смотрел на … перед собой. Морозов не смотрел. То есть, смотрел, наверное, но уже в процессе. В первую же секунду начавшегося «процесса» я дернулся и уткнулся лицом в … Морозова.
Что я там за фигню напридумывал с «неправильно»? Всё было правильно, как надо. Всё было так, как должно быть.
Глава 24
На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
Б. Пастернак. «Зимняя ночь».
Уставшие, мокрые (пот мой? его? наш?!) мы переплелись так, что не понять, где кто.
Так, наверное, близнецы-сиамы себя ощущают. Одно тело на двоих. Нет тяжести чужого тела. Нет чужих прикосновений и чужого запаха. Может быть, конечностей больше, чем у обычного человека. Но какая, к фигам, разница: две руки или четыре? Укусить — больно одинаково, что — первая левая, что — вторая. Всосать кожу, прикусить, лизнуть, и уже одно сердце на двоих несётся вскачь.
— Гриш? У тебя ТАК было?
Задав вопрос, жду шутки. Типа: «Нет, конечно. Ты у меня первый… мужик». Ну, может смешнее. Его обычный способ ухода от ответов.
И понимаю, что ответа не будет. И спрашивать тоже не надо было. Хорошо, что мой неловкий, не к месту, вопрос не разрушает Единства.
Снова тишина. Общая, уютная. Когда не надо перебивать затянувшуюся паузу. Её просто нет. Когда не нужны ответы на вопросы. Потому что вопросов нет. Дурацких вопросов: «Тебе хорошо? А так?»
Зачем спрашивать собственную руку, ногу, шею… хорошо ли ей? Ты об этом знаешь сам. Знаешь, не успев задать вопроса, а уж ответ дожидаться — бессмысленно! Глупо дожидаться ответа от своей руки, ноги, шеи…
Столько лет я изучал человеческое тело в теории и на практике и не знал о нём ничего. Абсолютно ничего.
Гришка знал. Знал как-то изнутри, что ли? Необъяснимо. Он знал и чувствовал меня в миллион раз лучше, чем я сам знал себя.
Как будто я всю жизнь перекусывал на ходу, схватив, что придётся в больничной кухне, лишь бы набить кишку.
Гриша показал мне, что еду можно неторопливо смаковать. Жмурясь от изысканного наслаждения вкусом, запахом. Причём он «сервировал стол» так, что даже «кабачковая икра» казалась бы деликатесом.
Было так замечательно лежать и мысленно «обсасывать» произошедшее. То, что я не мог представить, не содрогаясь от отвращения и запретного предвкушения, оказалось таким… замечательно нормальным.
Знаю, что это не моя заслуга. Если бы все зависело от меня, боюсь, что получилось бы… Не получилось бы совсем. Я не умел получать удовольствие, только справлять потребности. Справлять потребности, когда ты один, это обычное дело. Но вдвоём — это грязь. Порнография.
Гришка не справлял потребности. Он всем и всегда наслаждался. Работой. Едой. Друзьями. Отдыхом. Сексом.
Если… Не «если», а «когда»… Когда он уйдёт, мне нужно не забыть, не потерять его подарок. Лучший подарок — умение наслаждаться жизнью.
А пока он тут…
Глава 25
Дни любви преступной и безгрешной,
испытаний будущих начало.
В. Тушнова «Где-то по гостиничным гостиным…»
Я старался, как мог. Я ругался с ним, объясняя, что я не «буроба». Что просто боюсь, что всё лопнет, как мыльный пузырь. Нельзя быть такими откровенно счастливыми. Или хотя бы не показывать это всем и каждому.
Он не слушал. Встречал со смены и отвозил на работу. Мне до работы всего пятнадцать минут ходьбы!
Он стал «любимым» клиентом Арама. Морозов, не торгуясь, платил любые деньги за свежий, качественный товар. Всё потому, что моей слабостью были фрукты-ягоды. Нежные, истекающие соком во рту.
Я люблю набить рот, ну, к примеру, кишмишевым виноградом, прижать эту массу языком к нёбу и испытываю почти райское блаженство, когда сок из раздавленных ягод заполняет весь рот. Хотя и знаю, что это выглядит неопрятно.
Во всяком случае, мама мне запрещала это делать. Говорила, что так есть неприлично, некрасиво. А Гриша смотрел, как я лопаю, и явно тащился от моей «неопрятности». Иногда сок позорно вытекал у меня изо рта. Гришка подтягивал меня к себе и слизывал сок.
Он вообще любитель лизаться. В прямом смысле.
Я его отпихивал. Щекотно и стрёмно как-то. Обзывал «Лизуном». Он даже звук такой же хлюпающий издавал, как привидение из «Охотников…». А Гриша лишь смеялся, а фрукты покупал ещё более спелые или вовсе переспелые.
Он сиял. Всё время. Сиял, как стоваттная лампочка. Он был счастлив, когда стали получаться первые шаги. Сначала на костылях. Кривился от боли и лучился улыбкой. Мне. Потом стал ходить с тростью. Хромая, морщась, сияя. Мне.
Потом просто стал ходить. Опять с этой улыбочкой от уха до уха. Настолько искренней, что я тоже начинал улыбаться.
А вот это было уже плохо. Сияющий Морозов — зрелище не такое уж и необычное. Улыбающийся Кудряшов — нонсенс.
Улыбочки — это ещё цветочки. Он всё время меня касался. Чем угодно, но всегда в контакте. Он полностью игнорировал собеседника, если в разгар разговора входил я. Словно больше никого нет.
Всё это сводило меня с ума. От радости и страха. Это было СЛИШКОМ хорошо, а значит…
Гриша не понимал меня. Обижался.
— Ты пойми, Григорий Васильевич, нельзя так. Просто нельзя. Ты не мальчишка с взбесившимися гормонами. У тебя семья была. И есть. Родственники, друзья. Подумай о них. Опять же, ты меня подставляешь. Я не женат и вообще «не от мира сего». Какие выводы сделают? Кого будут во всём винить?
— Да в чём винить-то? Перед кем мы должны оправдываться? Кому задолжали, чтобы по углам прятаться?
— Нельзя людей дразнить, нам этого не простят.
Морозов не слушал, не понимал и обижался.
Но я был прав. К сожалению.