ID работы: 3067415

Диалоги на тетрадных полях

Джен
PG-13
Завершён
85
Размер:
443 страницы, 119 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
85 Нравится 113 Отзывы 24 В сборник Скачать

Пять полнолуний

Настройки текста
      Ю Джун медитирует, и глаза у него закрыты. Снег идёт сплошной стеной, и хлопья его такие крупные, что если взглянуть наверх — не отличишь их от полной луны, которая, может, тоже давно упала с неба, застряла в ветвях усталых голых деревьев, уснула в снежной своей норе.       Но Ю Джун наверх не смотрит. Ю Джун занят ужасно, ничего нет важнее, чем медитация в полнолуние. Он даже ушами не дёргает, и чёрный мех на них промокает и покрывается неровным слоем налипших белых хлопьев.       Он героически игнорирует чужой пушистый хвост, метущий по коленям, прикрытым только белой тканью кимоно. Ю Джуну совсем не холодно, только чужая шерсть задевает через одежду и щекочет, отвлекает. Но он терпит.       Он терпит, даже когда ему дуют на ухо, и снег сыплется на макушку, а чужое дыхание холодит промокшую кожу.       Но когда над головой начинают нахально ухать по-совиному, он всё-таки не выдерживает.       — Да что тебе нужно?! — орёт Ю Джун. Он вскакивает, и снег ссыпается, и кимоно, оказывается, промокло почти насквозь, и сразу же становится холодно, и босые ноги обжигает морозом.       — Мне скучно, — честно отвечает Ялмари. — Я хочу играть.       Говорит невозмутимо, а рожа хитрющая, и зелёные глаза полны скрытой гордости за себя самого. Потому что своего-то он всё-таки добился, и вся медитация пошла насмарку. Ю Джун зло щёлкает зубами и, назло приставучему Ялмари, назло холоду, и зимней ночи, и затерявшейся в сугробах луне, плюхается обратно в снег. Дальше зубы у него стучат вполне самостоятельно, от холода. Но глаза он всё-таки закрывает. И пытается погрузиться в себя. Ему требуется несколько минут, чтобы понять, что снег больше не падает ему на уши. Он недовольно поднимает голову.       Ялмари машет над ним веером, и снег не успевает касаться тёмных волос.       — Так же удобнее, — невинно говорит Ялмари.       — Пошёл вон! — по-лисьи тявкает Ю Джун и поворачивается к нему спиной. Ног он уже практически не чувствует от холода. А Ялмари затихает, и, если уж честно, легче от этого Ю Джуну не становится. Потому что, когда Ялмари не слышно, чёрт, и тот не знает, что он делает и где. Шаги у серебристой заразы совершенно бесшумные. Ю Джун спиной ощущает его взгляд, а очистить голову теперь уже никак не выходит, собственный хвост начинает мести снег и хлестать по бокам.       Ялмари танцует со снегом, то подпускает его совсем близко, то отпугивает взмахами веера. И следы от его ног на белых сугробах совсем неглубокие, хотя он-то не босой, сапожки с загнутыми носами довольно тонкие, но всё равно тёплые. Серебристый лис кричит по-птичьи, и откуда-то из чащи отзывается одинокая ночная птица.       Ю Джун не видит с закрытыми глазами ничего, но прекрасно слышит и — ощущает, по всему хребту проходит дрожь. Наверное, потому что Ялмари обернулся.       Но, когда он рискует проверить, то натыкается тут же на горящий взгляд изумрудных глаз, на дне которых танцуют снежные отражения, внезапно ставшие горячими, почти пламенными. Ялмари сидит почти вплотную, но дышит так тихо, что Ю Джун не ощущает движений воздуха. Несколько секунд он размышляет об этом и проваливается, проваливается в гипнотическую зелёную глубину. А потом Ялмари быстро, по-лисьи, касается кончика его носа своим и отпрыгивает в сторону.       У него волосы, уши и хвост серебряные, а кимоно чёрное и украшено серебряной же вышивкой. У Ю Джуна, напротив, шерсть лисья чёрная почти, а кимоно белое, как свежий снег. Иногда ему кажется, что это и есть настоящая причина, по которой Ялмари всё никак от него не отстанет. И подумать только, и ноги у него босиком не мёрзнут, и умеет он больше, и ходит, почти не оставляя следов, и луна ему не нужна, чтобы оборачиваться — а всё равно лезет и отвлекает, скотина такая! Чёрно-бурый лис ждёт, пока приятель перекинется обратно, и тут же спрашивает:       — Если так скучно, чего ты к нашим не пошёл? Они там собрались, пляшут, и луну видно, наверное…       Но о луне лучше не думать, потому что если задумаешься — запрокинешь голову и не увидишь ничего, кроме небесной пустоты, исходящей белыми хлопьями.       — Потому что, — загадочно отзывается Ялмари, — с тобой интереснее. Сам увидишь.       Ю Джун только фыркает недоумённо и сердито в ответ. Где-то там, за рядами деревьев, оборотни веселятся и танцуют, празднуют свою ночь, ночь полной луны. Может, и она сама тоже там, танцует с лентами, голубыми и хрусткими, как зима, и на снегу совсем не остаётся следов под её ногами.       — Пойдём, — зовёт Ялмари и приплясывает от нетерпения на месте. — Ну же!       — Я не пойду! — щёлкает зубами Ю Джун. Са-по-ги. Ну вот чего ему стоило взять сапоги хотя бы просто так с собой?       Серебристая пляшущая молния втягивает морозный воздух носом и сводит брови к переносице. Между деревьев за его спиной чернеет восхитительная, ледяная, как прорубь, зимняя ночь, разукрашенная падающим снегом и…       Ю Джун прижимает уши к голове и чувствует, как чёрно-бурая шерсть на них становится дыбом.       — Горит… — задумчиво тянет Ялмари и чешет затылок, замерев на одной ноге.       А верхушки деревьев и правда пылают, заходятся пронзительным звёздным пламенем — будто бы среди ветвей кто-то натянул горящий цветной шёлк, переливающийся на ветру. Это немного похоже на северное сияние, если бы оно могло жечь, и снежная корка стаивала и вновь замерзала под его порывами.       А луна — золотистое Око лисьего бога — сбежала с небосвода, и никто не смотрит на двух лисят, заплутавших среди деревьев.       Ю Джун застывает на месте, не в силах пошевелиться от захлестнувшего его ужаса, пока в руки ему не прилетают такие вожделенные сапоги. Он поворачивается: Ялмари, серебристый лис с хитрющими изумрудными глазами, метёт хвостом снег и припадает на передние лапы, а потом тявкает, зовёт за собой, и отскакивает в сторону.       Ю Джун торопливо натягивает одолженную обувь и устремляется за ним. Он отчаянно молится про себя, чтобы только вышла луна, чтобы он увидел среди белых снежинок внимательны и ласковый лисий взгляд, который позволит ему, недоучке, перекинуться, надеть на себя тонкий, шустрый облик, и бежать, не проваливаясь лапами в рыхлый, под слоем застывшего наста, снег. Ему стыдно, потому что сам Ялмари-то, конечно, сразу убежал бы от перекидывающегося с одной древесной верхушки на другую звёздного пожара, в котором слышится рваный собачий лай. Но сейчас Ялмари добегает до очередного холмика и ждёт на его верхушке, прежде чем броситься дальше. У Ю Джуна острое оборотничье зрение, иначе он бы давно потерял мерцающую среди бесконечных сугробов серебристую спину.       Звёздный шторм трещит ветвями деревьев, и лес стонет под его ударами, сгибается под напором тяжёлой яростной волны.       «Мы бежим к реке», — понимает Ю Джун, а сердце грохочет у него где-то в горле, не давая вдохнуть. Потому что он вовсе не уверен, что тонкая лента чёрной воды сумеет утихомирить бешеное цветное пламя, плавящее снег, треском и шипением охватывающее кору и седой мох на стволах. Не смотри, а то задохнёшься, захлебнёшься этим огнём, провалишься в снег и вовек не выберешься из сугробов.       Но когда они выскакивают на берег, Ялмари вдруг неуловимым движением перекидывается обратно в человеческий облик, и зелёные глаза его мерцают отражениями звёздной бури, двумя искрами в снегу. Он замирает на толстом льду — река промёрзла почти до самого дна, но где-то там, подо льдом, стремится к морю чёрная холодная змея, шуршит чешуёй о ледяную шкуру.       Ю Джун, тяжело дыша, останавливается рядом с ним.       — Я же говорил, с тобой будет интереснее, — с удовольствием говорит Ялмари и щурится, вытягивается весь, вдыхает кислый предгрозовой запах.       — И что теперь? — хрипло спрашивает Ю Джун, был бы лисом, свесил бы язык набок. Фразу Ялмари игнорирует, потому что сейчас не место и не время для ругани.       — А теперь, — почти мурлычет серебристый лис, — мы станцуем.       И бьёт босой пяткой по звонкому голубому льду, под которым тёмной ядовитой гладью струится лента реки. И прорубь распахивается окном в небо, и дна у неё нет совсем, а змея оборачивается вдруг хищным драконом, и они бегут к берегу, пока лёд трещит, раскрывается, топорщась огромными крыльями, а из драконьего горла вырывается на волю круглая золотистая луна, за мгновение успокаивающая ошалевшие звёзды.       Ю Джун, маленький чёрно-бурый лис, тявкает от восторга, припадает на передние лапы и машет хвостом, когда лунный свет лаской касается его загривка. Он бежит за лунным лучом и пьёт ледяную воду из блестящего отражения.       Серебристый зверёк весело отзывается и взбегает на вершину ближайшего холма. И маленький тёмный лис, не обращая внимания на глубокий снег, с ума сходя от счастья, несётся к нему.       Они вместе танцуют под тёплым взглядом огромной полной луны.

***

      — Идём! — Лиу Фань приплясывает на пороге, хлопает себя по бёдрам от возбуждения, дёргает ушами и хвостом.       — Ты точно хочешь, чтобы я пошёл? — в двадцатый, наверное, раз спрашивает Юргас, но в голосе его до сих пор звучит сомнение. Лиу Фань яростно кивает, подскакивает и хватает его за руку.       — Конечно же, хочу! Давай, будет весело!       Он ужасно взволнован, его буквально колотит изнутри, раньше он всегда ходил на полнолунные праздники один, но сейчас запах весны сводит с ума, апрельское нежно-зелёное небо хранит золотистые закатные отсветы, и у Лиу Фаня абсолютно серьёзно сносит крышу. В дом проникают тревожные лесные запахи, и было бы совершенно невозможно в такой день оставить здесь Юргаса, тем более, что лисята теперь могут обойтись и без него одну ночь.       — Пойдём, — жалобно просит Лиу Фань, носом утыкаясь в чужую тёплую шею, чтобы хоть как-то заглушить аромат деревьев и трав. — Я так хочу плясать с тобой!       — Это будет непросто, — бормочет себе под нос Юргас, сжимая в руке набалдашник трости, так что резная драконья морда впивается в ладонь и, кажется, успокаивающе рычит.       — Ничего, — Лиу хищно щурит жёлтые глаза. — Уверен, у меня всё равно получится.       Юргас застенчиво улыбается, встаёт и протягивает руку. Лиу приплясывает от нетерпения, пока он запирает дверь, но потом не срывается с места, а берёт под локоть и аккуратно идёт, чтобы не тревожить больную ногу Юргаса. Они проходят дорогу и скоро уже идут сквозь лес, Лиу помогает другу перешагивать через поваленные ветром стволы, скользкие, влажные от вечерней росы, обросшие светлыми бородами мха. Темнота повисает над лесом, синяя, глубокая, языком слизывает тропинки. Ветер затихает, тишина обволакивает древесные ветви, так что даже осины замолкают. Юргасу тревожно, и он крепче цепляется за чужую руку. Он никогда раньше не бывал в лесу в такое время — да и в другое-то почти не бывал. И теперь среди высоких зеленеющих колонн ему мерещатся шаги, голоса и хлопанье крыльев. Где-то над головой с громким уханьем пролетает сова, и Юргас крупно вздрагивает, но Лиу сжимает его ладонь и машет сове рукой.       — Это одна из наших, — объясняет он. — А ты не бойся. Сегодня ночью тебя здесь никто не тронет. Особенно вместе со мной. Подожди-ка.       Он ныряет в густую тьму, но возвращается так быстро, что Юргас не успевает по-настоящему испугаться, и вставляет в пуговичную петлю на его пальто крошечный букетик белых цветов ветреницы. Юргас улыбается почти даже не через силу.       Лес шумит. Прорастает из лунной тьмы тысячами древесных стволов, неровных, живых, странных. Но когда деревья редеют — они выходят на поляну, и всё вокруг затоплено оборотнями, то в человеческих обликах, то в звериных. В глазах рябит от этакого разнообразия. Юргас неловко замирает на краю поляны, опираясь о трость. Лиу волнуется всё сильнее, зорко оглядывается по сторонам, а потом тащит его сквозь толпу, то и дело машет руками каким-то своим знакомым.       Останавливается у самого большого дерева, ветки которого гнутся под тяжестью птиц и диких котов.       — Вот тут хорошо, — говорит Фань. Помогает Юргасу усесться в корнях огромного дерева — два толстых древесных жгута похожи на подлокотники, сиденье — густой зелёный мох. Юргас уютно устраивается клубочком, поджав под себя ноги. Трость прислоняет к стволу, и драконьи ноздри тревожно вдыхают незнакомые запахи.       — Подождём, пока начнут плясать, — улыбается Лиу, и, прежде чем Юргас успевает возразить, что нет, он не сможет танцевать, разве забыл, как сюда шли, скрывается в разномастной толпе.       Юргас остаётся на месте — а на коре дерева круговертью пляшут сумасшедшие лунные блики, покачиваются, крутятся огненными спиралями. Подмигивает: всё будет хорошо, радость моя. Не волнуйся и не бойся ничего. Если не сможешь с ними — то станцуешь хотя бы с нами, это несложно, ни разу не видели, чтобы у кого-то не получилось. Для нашего танца ноги совсем не нужны, вот увидишь. Юргас сам не замечает, как начинает улыбаться, поднимает руку, касается пальцами бликов — ногти тут же окрашиваются перламутром.       Птичьи глаза внимательно наблюдают за ним с дерева, тысячи угольно-чёрных блестящих точек, у которых внутри — расплавленное серебро. Всматриваются-въедаются, принюхиваются к чужаку, склонив головы набок. Юргас слышал, птицы — самые сумасшедшие из оборотней, человеческий облик принимают раз в год, если не реже. Но на полнолуния прилетают всегда, и облаком кружат над поляной, собираются в свой собственный хоровод.       Он понимает, что танец начинается, до того, как подходит Лиу. Огоньки на коре древнего дерева возбуждённо трепещут и льнут к рукам. Птицы срываются с места одновременно, роняя вниз мелкие веточки. Юргас ловит одну — на ней разворачиваются из маленьких комочков юные зелёные листки.       — Пойдём? — спрашивает Лиу и подаёт руку. Юргас колеблется всего пару секунд — оставляет трость прислонённой к дереву. Блики смеются и ныряют в серебристые пряди его волос, вьются и шепчут на уши: «Всё будет хорошо, ты — туман, мы — луна. Сегодня мы спляшем вместе, и что ещё нужно для счастья?»       Лиу Фань втягивает Юргаса прямо в центр сияющего водоворота, подхватывает под руку — с другой стороны кто-то очень высокий подставляет плечо, так что Юргас почти и не касается ногами земли. Это танец, песня, луна и полёт. Ряды танцующих сходятся и расходятся снова, напротив Юргаса пляшет тоненькая девушка с гривой каштановых кудрей, сквозь человеческое лицо проступает хитрая кунья морда. Небо раскачивается над головой, в волосах запутался лунный свет, ночные дурманные запахи смешиваются со звонким смехом, расстилающимся над поляной.       Оборотни пляшут, вырисовывают шагами лунную вязь по свежей траве, сминающейся под ногами. Оставляют колдовские круги, танец сплетается в рисунок, и лунный свет спиралями и пересекающимися линиями повторяет его в небе — не поймёшь, где отражение, кто зеркало, где начало и где конец. Юргас смеётся, звон мешается с серебром, счастье — с любовью, укрепляя самые прочные и самые хрупкие из земных основ. Точёные нежные струны. И не понять, кто рядом, люди ли, звери.       А потом хоровод распадается на островки, выплёскивает его на берег светящегося озера, и Юргас не может остановить смех, а в руку ему кто-то вкладывает бусы из холодной, сушёной, всё ещё алой рябины. Он наматывает их на рукоять трости, ожерелье для резного дракона, ластящегося к руке.       А нога у него не болит. Совсем. Он даже вспомнить не может этой боли.       — С тобой всё в порядке? — на всякий случай уточняет Лиу. Садится рядом, на толстый древесный корень.       — Да, — отвечает Юргас. — Да. Со мной всё хорошо.

***

      — Который сейчас час? — спрашивает Яра и аж подпрыгивает на месте. В сотый, наверное, раз за час. Пружины дивана натужно скрипят под её ногами. Генрих слегка морщится от скрипа и пожимает плечами. Он даже не может вспомнить, какой сейчас месяц, а она ещё спрашивает… За окном притаилось безвременье, и никуда от него не сбежишь, не спрячешься.       — Я не знаю, — устало признаётся Генрих. Смотрит на испуганно забившиеся в уголок кухни часы. Яра глядит на него, но ничего не говорит. Комкает в ладонях край ткани, серебристой вышивкой под ладонями — пушистые птичьи перья.       — Она точно прилетит? — сварливо уточняет Тёмный. Сидит на подоконнике, нижет бусы из старых каштанов и свежих душистых трав. Завесил ими уже всё окно, как цветастыми шторами.       — Конечно, прилетит! — мгновенно вскидывается Яра и зло смотрит на брата, янтари глаз застывшие, блёсткие, пересекаются с текучей смолой где-то по середине между ними. Росчерки зрачков. Яра кричит: — Достали меня твои нитки! Повесил тут — не видно ничего!       Тёмный смотрит всё так же равнодушно — расплавленное золото, того и гляди, плеснёт на бледные щёки, в противовес Яриным, раскрасневшимся от возбуждения.       — Тише, — пытается успокоить их Генрих. Яра шипит, как сердитая кошка, и срывается с места. Свёрнутый в ком отрез ткани тащит за собой. Слышно, как она проходит на балкон и хлопает дверью.       Генрих вздыхает и растерянно смотрит ей вслед.       Тёмный потягивается, зевает, прикрыв рот ладонью. Берёт руку Генриха в свою и задумчиво разглядывает пересечения линий. Водит заострёнными ногтями по холмикам старых мозолей.       — Она ведь не прилетит, да? — спрашивает он, не поднимая глаз.       — Я не знаю, — в который уже раз за вечер честно отвечает Генрих. Тёмный бросает быстрый взгляд исподлобья:       — В прошлом месяце она не прилетела. Почему? Яра по ней скучает, вот и ведёт себя, как чёрт знает кто… Может, она не прилетает, потому что мы ей уже надоели?       — Нет, — тихо говорит Генрих. И не верит сам себе. — Конечно же, нет.       Тёмный хмурится, услышав, верно, фальшь в голосе, и кусает губы. Медленно, неохотно говорит:       — Я тоже скучаю. Очень странно, — смотрит почти жалобно, и у Генриха сердце болезненно сжимается в груди. Потому что Тёмные не созданы совсем для таких чувств, но они, поселившись с ним, теперь стали такими же неправильными, изломанными, как он сам.       Тёмный вздыхает, вешает Генриху на шею только что законченную нитку — терпко пахнет каштанами и полынью, горечь нестерпимая на языке и в носу, — и идёт варить кофе. У него в последнее время неплохо получается.       — Ты будешь? — мрачно спрашивает он. Джезва крошечная, хватает за раз на одну порцию. Её и купили-то только для Тёмного, Генрих всегда пил растворимый кофе.       — Пей, — качает головой Генрих. — Я потом… может быть…       Весь дом пропах печалью, и ему в ней неожиданно легко дышится. Это больше не то удушающее облако, в котором он прожил столько лет — а только свет, синева да нежность. Грусть шёлковым покровом приглушает звуки. Генрих закрывает глаза и мурлычет под нос незнакомую ему самому мелодию. Тёмный аккомпанементом постукивает какими-то баночками, тоненько звенит кружка. На шее у него, под свитером — колет кожу — ещё одна нитка, в растянутом вороте звёздочками светятся голубоватые цветки горечавки. Генрих прислоняется к подоконнику и щурится. Острые пересечения нитей похожи на витражи, а от травяного густого запаха кружится голова. Сладость и горечь. Синева ещё эта. В углу кухни часы начинают нервно выстукивать танцевальный ритм, сбитый, неровный. Танец безвременья. Генрих щурится, опускает голову так, что крошечное треугольное окошко получается между базиликом, мятой, еловой шишкой и красной нитью. И светлая тень возникает в облаке — метели? тумана? белых лепестков? — когда Генрих уже почти перестаёт вглядываться. Сердце его пропускает шаг, запинается на пороге, а потом бешено несётся навстречу. Через пару секунд в соседней комнате раздаётся торжествующий крик Яры.       — Что?! Летит?! — Тёмный чуть не роняет джезву. А, когда Генрих кивает, выливает кофе в кружку, выпивает, небо прости, залпом, шипя обожжённым языком, а потом несётся на балкон. Генрих останавливается. Зачем-то моет кружку Тёмного. Глупые руки двигают что-то на столе. Задевают нити.       И когда он всё-таки собирается, вдыхает, выдыхает — хватит, глупое сердце, ну же! — Бьянка уже стоит посреди комнаты. Тёмный висит у неё на шее, а Яра почему-то стоит в стороне и комкает, комкает в руках ткань.       — Привет, — говорит Генрих. Он не знает, что ещё сказать.       Бьянка поднимает голову — она совсем не изменилась за эти бесконечные несколько месяцев. Волосы заплетены в косу, каштановую, а в ней запутались листья и веточки, нос с горбинкой — подобие птичьего клюва, скулы острые, золотисто-карие глаза, веснушки разбежались-рассыпались по щекам, и губы алые, словно измазаны кровью. И одежда — та же, даже и не сносилась почти. Серая просторная рубашка, по рукавам и у ворота золотится шнуровка, рыжая жилетка, лёгкие штаны тоже — на грани серости и рыжины, да желтовато-коричневые сапоги. Бьянка всё также смеётся. Хлопает Генриха по плечу, хищно щурит глаза и оборачивается к Яре:       — А ты чего там стоишь? Не рада меня видеть, а?       И Яра срывается с места, бросается к Бьянке — взмывает в воздух, её кружат на руках, две птицы сумасшедшие, ткань хлопает на поднятом ими ветру. И когда Яра, наконец, снова становится ногами на пол, сразу протягивает Бьянке подарок. Плащ, коричневый, светлый, весь расшитый перьями. Чтобы даже в странном, непривычном человечьем облике чувствовать, ты — птица.       — Спасибо, — Бьянка говорит ласково, как умеет, но слова всё равно срываются с губ, впиваются в горло и грудь. Звонкие и острые, как птичий клёкот.       На оборотничьих праздниках так редко можно увидеть женщин, Генрих бывал там, когда только познакомился с Бьянкой. Думал: почему так? Неужели они остаются дома? Неужели их так мало? Потом, приходя почти без приглашения, начал замечать. Кружевные птичьи тени, острые кошачьи глаза, гибкие спины, шерсть шевелится под ветром. Они были там. Они всегда там были. Но зачем им, лёгким таким, неземным, сдался бесполезный человеческий облик?       Бьянка тоже почти перестала быть человеком. Быстрее, чем некоторые, потому что всегда была птицей, а птицы легче на подъём всех остальных.       Разумеется, она перекидывалась. Несколько раз в год, вот так, прилетая к ним, празднуя несколько из бесконечного числа полнолуний вместе. Бьянка играла в жительницу города, и ещё, может быть, немного играла с ними в семью.       Только сейчас она здесь, и Генриха не волнует, игра это или нет.       — Пойдёмте в комнату? — предлагает Бьянка, делает какой-то странный жест, он понимает, она пыталась распушить несуществующие перья. — Здесь холодно, — о том, чтобы закрыть балкон, и речи не идёт. Нельзя запирать птиц, даже когда они почти люди. Нельзя запирать людей, даже когда они твои близкие.       Они и идут в комнату, большую, в которой они трое почти не живут, только убирают каждый месяц, потому что Бьянке, напротив, нравится тут сидеть. Она забирается на спинку кресла и болтает ногами, так и не сняв сапожек, а перьевой плащ укрывает её плечи. Яра устраивается на подлокотнике, подобрав под себя ноги, выпутывает мусор из чужих волос. Тёмный убегает на кухню, приносит морковный пирог, ворох бус, связку кружек да тяжёлый чайник, Генриху приходится помогать ему переставить это всё на стол.       — Хорошо, — говорит Бьянка, принюхиваясь к бусам. Обстоятельно их разглядывает, распутывает, вешает на кресло. Одну нить отдаёт Яре, и там послушно начинает вплетать ей в косу. Генрих присматривается: ягодки барбариса, кленовые листья, кофейные зёрна, пучки всё той же горечавки. В тишине они едят и пьют. Долго, неторопливо. Где-то за стенкой часы шагами меряют кухню.       — Я видела лес, где все деревья пылали, и с них сыпалось золото, — у Бьянки странный голос для рассказчицы, — этот огонь не обжёг моих перьев, но было тепло, и я грелась и слушала, как он трещит и звенит. Я слушала, у костров всегда звучат истории. Там они тоже звучали. Я слышала несметное количество сказок, запутавшихся, заблудившихся в ветках самого старого из деревьев. Оно шептало мне, и они улетали на волю. Мне тоже хотелось, я не люблю долго оставаться на одном месте, вы знаете. Только я могла сделать это в любой момент, а они — нет. И я слушала и ждала. Когда-нибудь я расскажу вам их все, обещаю, буду сидеть здесь, пока сказки не кончатся. Яра, солнышко, отрежь мне ещё кусок пирога?       И когда я улетела, мои перья стали горячими, жаль, вы не видите, как вместо седого серебра на них проступила жидкая медь. Она до сих пор там, и я стала гораздо меньше мёрзнуть на ветру. Я благодарю деревья до сих пор, потому что потом я летала над морем, и холодные брызги доставали меня, как бы высоко я ни поднималась, а морские змеи хвостами раскалывали море до самого дна. Мне навстречу плыли острова, и мир вертелся всё быстрее, если лететь высоком над морем, испугаешься, что больше не сможешь спуститься вниз. Может быть, так оно и есть, и я когда-нибудь улечу так высоко, что больше никогда не вернусь… Но ещё не сейчас. Конечно же, не сейчас. Не смотрите на меня так.       Я очень долго летала над морем. Море забирает память, но зато отдаёт себя, и это лучшее, что можно пожелать. Я почти не помнила о земле, но никогда не забывала вас, потому что даже на дне морском вы останетесь моим самым желанным домом. И я улетела, а море кричало мне вслед, и я тоже, наверное, кричала. Как же было не закричать. Но вместо моря пришёл лес, а с ним — тишина. Вы видели когда-нибудь, как сиреневые колокольчики прорастают сквозь утренний туман? — Тёмный кивает. — Ты видел, да, конечно, ты как раз такие на окно и повесил. Горжусь тобой. Я летела и слышала, как лес поёт о наступающем утре, как лучи солнца будут пронизывать туман, нанизывать бусины росы на паутину. И мне больше всего хотелось свить там гнездо, свернуться в нём, уснуть — но полная луна вставала над лесом, и безвременье шло за ней по пятам, стирая краски, смазывая все опоры. Я уже не могла понять, какой час, какой месяц сейчас. Какое время года. Но поднималась луна, а это значит, мне пора к вам, это я вспомню, сколько бы тьмы не было вокруг, сколько бы хаоса ни выплеснулось мне на голову. Не вспомнить, сколько я металась по этому лесу. Как пыталась найти хоть одну сторону света, а луна всегда висела у меня ровно над головой. Но я видела, Генрих — ты не поверишь, а я видела, — как ты смотришь через окно. Твои глаза между мятой, базиликом, шишкой еловой и красной нитью. Я летела прямо на него, на твой взгляд, и меня выбросило из круговерти, как будто на берег, к открытому балкону…       И когда Бьянка замолкает, в квартире больше не пахнет ни печалью, ни тишиной. Воздух чистый и прозрачный, дым от костра, старая, неуловимая мелодия. Горько и хорошо. Яра трёт глаза, Тёмный дремлет, свернувшись калачиком, в кресле. Генрих вытаскивает у него из рук опустевшую кружку. И выходит на балкон.       Пустельга, сидящая на руке, нежно трётся о его щёку и расправляет крылья, на которых звонко пляшут первые солнечные лучи.       А потом взлетает.

***

      Йохан с вечера прилипает к окну, и никакими силами его оттуда, конечно же, не оттащишь. Даже в человечьем облике сила у него звериная. А уж как он скулить умеет… «Беда бедой», — мрачно думает Лита. Вяло болтает ложкой в тарелке с холодными остатками супа. Аппетита нет никакого. Очень весело ужинать рядом с человеком, который от окна даже не отвернулся, когда она сняла кастрюлю с плиты.       — Йохан, — устало зовёт она. — Йо-хан!       Он оборачивается, не сразу, медленно-медленно, то и дело бросает жадные взгляды в сторону окна. Лита вздыхает и закатывает глаза.       — Горе моё, — говорит. В любой другой момент Йохан бы расстроился, но сейчас даже не замечает, — вот именно это я и хотела с тобой обсудить. Ну объясни мне, чего ты каждый месяц сидишь тут, а? Ещё по ночам дверь скрести начинаешь, а когти-то у тебя ого-го! Ну сходи ты уже туда! Когда я тебе запрещала?!       Йохан моргает, а потом в глазах у него проступает Просветление, именно так, с заглавной буквы. И губы расползаются в счастливой улыбке, только в неверном свете луны она неожиданно сильно похожа на оскал. Лита поспешно отводит глаза и треплет его по голове.       — Пойдём, провожу, — говорит. — Заодно хоть сама прогуляюсь.       Они выходят в тёплую летнюю ночь, над головой разгораются звёзды, и Лите чудится, что созвездия сегодня совсем не такие, как обычно. Незнакомые контуры, мчащиеся по небу дикие звери. Лита совсем отстаёт от уносящегося вперёд Йохана. Руки засовывает в карманы джинсов. Думает, что, может, стоило всё-таки надеть кофту, ночь же, но и в футболке вроде как неплохо.       Дома смотрят любопытными огнями, оранжевыми в сумеречной синеве. Молоко пролилось над городом, туманное, непрозрачное, густое. Сладость на кончиках пальцев. Терпко. Глушит шаги, идёшь сквозь сгустившееся пространство, гораздо быстрее, чем всегда. Скрадывает расстояние.       Так и доходят до дороги, за которой начинается лес. Лита останавливается и обнимает Йохана, легко целует его в лоб. Чувствует себя матерью, отпускающей сына на первую в жизни вечеринку с друзьями.       — Всё, иди, радость моя. Повеселись там. И смотри, не забудь дорогу домой.       Йохан даже не говорит ничего в ответ, не шутит, не возмущается. Только торопливо кивает и бросается к ползучим зелёным древесным теням. И хорошо, что на дороге нет ни одной машины, потому что Йохан сейчас даже света фар бы в лицо не заметил. А Лита уходит. Идёт медленно, прогулочным шагом. Незнакомые звёздные звери смотрят на неё сверху. Щурятся дружелюбно.       А Йохан несётся, перекидывается из одного облика в другой, чуть не теряя равновесия, просто так, от грохочущего, перекатывающегося из головы к сердцу, от сердца в лапы-ноги, а оттуда — к кончику хвоста, счастья. Пахнет цветами, пахнет травами и смолой, Йохан тысячу раз чувствовал все эти запахи, спал в переплетениях ветвей, когти точил о кору, оставляя глубокие полосы, но никогда не видел, как лунный свет ведёт за собой, играет, завиваясь в спирали, заставляя идти по своим же следам. Йохан играет с лунным светом в прятки, и огромное, распахнутое око довольно щурится и гладит по шерсти. Он урчит в ответ от удовольствия. От луны пахнет молоком, теплом, мёдом и ещё чем-то родным и приятным, как от Литы, только более звериным.       — Мама, — неуверенно бормочет Йохан. Пробует слово на вкус. Повторяет уже смелее: — Мама!       Луна добродушно подмигивает и ведёт за собой, Йохан выпускает зверя, бежит следом, лучи танцуют на его золотящейся шкуре. Снова становится человеком, только услышав среди кустов шумные чужие голоса. Замирает на парк секунд, колеблется.       А потом ныряет с ходу в цветную весёлую толпу. Врезается, кажется, в кого-то, но его ловят, не дают упасть, смеются, треплют по голове и плечам. Сотни чужих рук-лап, и Йохану совсем не страшно, что его трогают. Он смеётся в ответ. Гортанно мурлычет, насколько позволяет это человеческое горло.       — Кот! — хлопает кто-то в ладоши. Йохан приходит в себя и перекидывается, чувствует, как лунный ветер обводит кругами пятна. Слышит восторженный шум чужих голосов. Бежит к большому дереву, трётся о него мордой, здоровается с птицами, мол, не бойтесь, я не трону вас. Птицы смотрят на него насмешливо умными блестящими глазами. Пара срывается с ветвей, описывает круги над поляной. Остальные внимательно следят, как он снова становится человеком.       — Иди сюда, котёнок! — зовут его. Собираются, кольцо хоровода охватывает поляну, тени повторяют резные контуры деревьев. — Потанцуй с нами! Мы хотим посмотреть, как лунный свет пляшет на твоей шкуре!       И Йохан срывается с места, бежит к ним, так что ноги — лапы? — скользят по утоптанной траве. Его снова подхватывают под локти, удерживают, втягивают в звенящую цепь хоровода. Спорят, кто же станет танцевать с ним рядом. Под конец — тянут за руки, увлекают, помогая занять своё место. Хоровод заворачивается в спирали, группки оборотней, как отражения ярких созвездий чужого неба, контуры неясные, бегущие лапы, пасти, глаза горят… Земные звери танцуют и смеются, у них праздник. Луна полная, небесная мать, золотое лисье око смотрит на них с высоты и хохочет от радости. И тоже пляшет, так что ось неба вращается, и созвездия уходят со свода, а им на смену приносятся другие. Йохан задирает голову, вниз совсем не смотрит, и, наверное, отдавливает кому-то ноги, но его ни разу не окликают. Только перехватывают за плечи, когда хоровод распадается на две танцующие линии.       А потом, когда они меняются местами, Йохана хватает за руки девушка, хрупкая, глаза оленьи, ножки как копытца, едва касаются земли. Она обнимает его и целует в губы, горячо, долго. А потом отпускает, смеётся и исчезает в толпе. Йохан замирает, оглушённый и потерянный.       Пока в уши ему не пробивается громкий, далёкий, надсадный собачий лай.       Кто-то рядом говорит: «Это звёзды», но Йохан знает, что нет, он слышал звёздных щенков, нет, нет, они не скулят так жалобно. Он мотает головой и выныривает из танца, отбегает у края поляны, спрашивает у человека — не оборотня, своих он узнает по щелям зрачков, по тонкому запаху ветра и серебра:       — Где город?       И, когда указывают, запоздало понимает, что и сам не смог бы перепутать, сразу бы нашёл, по вою, по собственным следам, по серебрящемуся лучу луны. Он бежит, снова путает облик с обликом, сердце колотится от внезапного страха где-то в горле. Следы мешаются на снегу, пересекают сами себя, но он бежит, не сворачивая, сам не задумываясь, как находит дорогу.       По дороге идёт Лита, никуда не торопится, чувствует, как сладко до одури пахнет цветами. До дома недалеко, и она сворачивает, ничего, если кружным путём, то несильно и дольше, а рядом с дорогой зато будут расти душистые липы.       Лита не сразу замечает, как тени от кружевной низенькой решётки свиваются-сплетаются, вытягиваются, вмещаются в человеческие тела, словно в карнавальные костюмы, маски поправляют кое-как. Только страх пронзает сердце острой иголкой, гвоздём, попавшим в ботинок, прошившим болью вдоль позвоночника. Лита оборачивается коротким быстрым жестом — натыкается на насмешливые внимательные взгляды, им нет нужды скрывать, что они идут за ней. Злые твари, из тех, кто питается людьми, выпивает их до дна. Для кого страх — самое сладкое из блюд, кровь пропитывается им, воздух становится густым, и его можно пить, нетерпеливо прищёлкивая зубами от удовольствия, облизывая желтоватые, нечеловеческие губы.       Лита бежит — хотя даже и не думает о том, чтобы сбежать. Ноги двигаются инстинктивно. Время и пространство, надломленные, прогнувшиеся под чужим тяжким присутствием, несутся навстречу тягучей патокой, движущейся дорожкой, они сходятся — Лите кажется, что она не движется с места. А дыхание становится хриплым, и когда её хватают за горло, это почти как поцелуй. Твари — две — выпивают воздух, кисловатый, пахнущий страхом.       Не помнит, как забежала сюда. Синий забор, тупик между двумя домами, надсадно воют псы… Лита не хочет умирать под чужими незнакомыми звёздами, Лита… вообще не хочет умирать!       «Мы тебя съедим, — говорят они. — От тебя не останется ничего, только память. Говорят, такие, как мы, забирают и её, только это не так. Память — это боль, а мы любим боль. Пусть помнят, пусть тебя ждут и никогда не дождутся».       Стена подаётся к ней, Лита натыкается на неё спиной, голова кружится от тяжёлого запаха хищников, она почти сползает вниз, едва удерживается на ногах и по-детски закрывает лицо руками. Будто, если не смотреть, чудовища исчезнут. И всё станет хорошо. И она будет дома, в безопасности.       Где-то вдалеке раздаётся очередной горестный, отчаянный звериный стон.       А Йохан бежит, и собаки воют, вой становится всё тише и тише, и южные созвездия горят, звенят над головой, летние запахи сводят с ума. Но Йохан не теряется. Конечно же не теряется, даже когда они все замолкают. Под лапами — ногами? — седой изморосью на яркой зелёной траве осыпается время.       Дальше он ищет уже по запаху. Псы не скулят — напряжённо ждут, вытянутые лапы, головы вскинуты, в глазах отражаются фонари. Если уметь смотреть, увидишь по бокам от дороги две линии напряжённых собачьих глаз, лучше всяких указателей. Йохан чуть не проскакивает, но всё же тормозит вовремя. Узкий проём между домами, воздух со свистом вырывается из него, как из больного горла. Тупик, синий погнутый забор. Три фигуры, не увидел бы, если бы не острое кошачье зрение. Двое, от которых пахнет пеплом, страхом, болью и ещё чем-то отвратительным. И Лита, Лита, Лита, согнувшаяся-сломавшаяся пополам, такая маленькая, испуганная, Йохан почти чувствует отсюда, как колотится её сердечко. А они не трогают пока, пьют страх, прежде, чем выпить всё остальное.       — Лита? — зовёт Йохан, и голос оказывается похожим на жалобное кошачье мяуканье.       — Иди отсюда, мальчик, — лениво хмыкает тьма, человеческая личина ей мала, сбивается набок, оба глаза глядят из одной глазницы, жуткое зрелище. Лита слабо хрипит, пытается что-то сказать, но горло пересохло от ужаса, и она только рукой машет, тоже хочет сказать: убегай!       — Нет, — шёпотом говорит Йохан. Худенькая, почти совсем мальчишечья фигура в лунном свете проёма между домами. — Нет, никому нельзя трогать Литу!..       Он сам вряд ли успевает понять, что происходит. Перед глазами плывут чужие лица, впервые в жизни — отвратительные. Йохан прыгает. Йохан перекидывается уже в полёте. Под пятнистой шкурой перекатываются звериные мускулы. Он не рычит, не издаёт ни звука, только выпущенные когти на задних лапах коротко клацают об асфальт, когда он приземляется, зубами рвёт на части чужую оболочку, вся морда залита чёрной не-кровью. Порванное тело сдувшимся шариком опускается под лапы. До второго он дотягивается когтями и только тогда коротко взрыкивает, обдаёт лицо горячим дыханием, прежде чем смазать, смыть, стереть.       Лита смотрит сквозь дрожащие, слегка раздвинутые пальцы. Не видит ничего, кроме чернильной крови на светлом асфальте.       Йохан с тихой, неожиданно светлой улыбкой опускается на землю и утыкается перепачканным мальчишечьим лицом в её колени.

***

      Волку нечем дышать. Волк сходит с ума, и осеннее безумие накрывает его в этот раз удушающей волной. Волк хрипит и прижимается спиной к стене, чувствует её холод через плотную кожу куртки, пальцами скребёт штукатурку, отзывающуюся отвратительным скрежетом где-то в груди.       А в небе повисает зеленоватая гнилая луна. Огромный жуткий нарыв на ткани небесного свода.       Волк чувствует, как к горлу подступает ком и отворачивается — а потом бежит, перекинувшись одним рывком, оставляя мучительный запах гнили за спиной. Он знает — гниющая дичь может отравить воду в реке. Даже думать страшно, что может натворить умирающая над городом луна.       Дом, за слепыми окнами которого прячется его холодная пустая квартира, остаётся позади. Волк не может сидеть дома — занавески слишком тонкие, и жуткий свет сводит его с ума, застилает зрачки, забивается в ноздри, не давая вдохнуть. Если бежать, слабый ветер позволяет дышать хотя бы через раз, и Волк бежит, когти мерно стучат об асфальт, в серой шерсти блуждает паутина тумана. Он не знает, куда бежать — в лесу сейчас все празднуют, и, может быть, ждут его, старшего из волков, но именно поэтому он не может туда прийти, чужое веселье травит ещё сильнее, потому что они не понимают, не чуют этого яда, наполнившего воздух, втекающего в лёгкие. Волк бежит, а луна сверлит взглядом его спину.       Волк останавливается на мосту и только тогда понимает, как далеко убежал. Перекидывается обратно, прислоняется к тонкому кружеву решётки. Дрожащими пальцами достаёт из кармана пачку сигарет и закуривает — заменяет один яд на другой, хотя бы не пахнущий тлением так остро. Время течёт внизу, и ход его неожиданно успокаивает, словно говорит: «Потерпи, осень кончится, листья опадут, а потом за ними упадёт снег, и всё кончится, луна снова будет смотреть вниз, чистая и белая». Волк дышит мерно и спокойно, и даже когда нос закладывает — это от холодного речного ветра, а вовсе не от запаха смерти.       Волк думает, что, может быть, стоит сбежать. Он не знает, куда, но только туда, где всё не так, где на четверть полнолуний мир сходит с ума, а колесо катится к Самайну, и открывается призрачная дверь, и луна умирает, этой самой дверью и становясь.       Он чешет небритую щёку и смотрит на небо — луны с моста не видать, а звёзд он сегодня вообще не видел, и сплошной чёрный бархат застилает высокий купол от горизонта к горизонту.       — Вот же чёрт, — тихо бормочет Волк и достаёт вторую сигарету. В такие ночи, как такая, он может выкурить половину пачки и не заметить. В животе урчит, он сегодня — или теперь уже и вчера? — ничего не ел, только кофе выпил кружек пять, чтобы только не уснуть, потому что тогда слепые мёртвые глаза придут к нему в кошмарах. Очень некстати вспоминается доброжелательный Ференц, сосед, который опять приволок ему пирожки, но Волк, конечно, отказался, потому что не спать на сытый желудок очень тяжело. Тошно становится от взгляда в сторону набережной, там дома, и люди спят, а луна отравляет их сны, но они ничего не замечают, не видят наползающей на город чумы. Волк знает, что люди не чувствуют. Но не понимает, почему не чуют такие, как он сам. Как они могут праздновать и танцевать в эти три долгих месяца?       Очень медленно он бредёт по мосту в обратную сторону. Если бы не было так холодно даже в волчьей шкуре, свернулся бы клубком прямо на асфальте и уснул. Мост — странное место, ни из одной его точки луна осенью не видна. Может быть, мост и река понимают Волка куда лучше всех прочих.       Путь назад оказывается долгим — в том числе потому, что не успевшая перевалить за середину неба луна теперь светит прямо в глаза, обжигает морду, Волк жмурится, шарахается в сторону, до визга напугав какую-то парочку, а потом снова срывается на бег. Нельзя всю ночь бессмысленно носиться по городу, а в лесу ему сегодня места нет, так что стоит, наверное, всё-таки занавесить окна на кухне и сидеть там, пить обжигающий горький кофе, такой густой, что застревает в горле. И попытаться не свихнуться от страха окончательно.       Он останавливается в сквере рядом с домом и снова закуривает. Волк — очень плохой герой, просто-таки никудышный. Он никого не спас, даже самого себя.       Можно думать, что от того, что он пробегал несколько часов по глухим от больного света улицам, что-то изменится. Что луна отвлечётся от него, что не отравит никого больше, что посмотрит, выплеснет свою гниль и уйдёт.       Только это неправда. Волк ничего не может сделать. Совсем ничего.       Он даже не может найти звёзды, почему-то раздумавшие сегодня выходить на небо.       Волк заходит в дом и поднимается по лестнице, сам не замечая, как оказывается на своём девятом этаже. Луна подглядывает за ним в окно, и от замкнутого пространства, в котором некуда скрыться, некуда спрятаться, сбежать некуда, Волка захлёстывает паника. Он с тихим воем опускается на корточки на пол и закрывает руками голову.       Луна приближается, разрастается, закрывает собой всё окно — Волк рычит в ответ, топорщится невидимая в этом облике шерсть на загривке. Поднимается и медленно начинает отступать назад, пока не натыкается спиной на чужую дверь. Луна наступает, загораживает окно…       Волк вздрагивает, когда чужие пальцы касаются его локтя, проводя золотистый разряд, через запястье до кончиков пальцев. Дверь оказывается не закрыта.       — Всё в порядке? — настороженно уточняет Ференц, сжимая пальцами его локоть. На белоснежной рубашке, на кружевном вороте, даже на алой ленте, дважды обвивающей шею, пляшет серебристый — не зелёный! — лунный свет. Волк смотрит молча, не в силах ни слова выдавить.       Ференц серьёзно кивает, будто услышав в его молчании вдумчивый развёрнутый ответ, и шире открывает дверь.       — Заходи, — говорит. И Волк слушается. Немеющими руками снимает кожанку и ботинки.       — Жюлиан! — зовёт Ференц. — У нас гости! Жюлиан, выходи!       Волк запоздало думает, что совсем никогда не видел никакого Жюлиана, вообще думал, что Ференц живёт один, просто вот, дружелюбный такой, и готовит хорошо, сколько раз предлагал пирожки. Но удивиться не успевает — из керосиновой старой лампы, стоящей на шкафу, вылетает серебристый призрак и замирает под потолком.       — Наконец-то! — ворчливо отзывается он. — Давно пора было.       Ференц только качает головой, и его общество почему-то успокаивает, сердце перестаёт бешено колотиться у Волка в груди. Это ещё не мост, но уже почти река и совершенно точно — время. Волк послушно идёт за ним на кухню, ждёт, пока заварят чай — попросить кофе язык всё ещё не поворачивается.       Но когда они идут в комнату, и Ференц приглашающим жестом указывает Волку на диван, до того, наконец, доходит.       От Ферека оглушающе пахнет звёздами, невозможно, немыслимо, будто бы он с головой искупался в их тёплом сиянии. Настоящими, живыми, не больными, не сумасшедшими, не умирающими звёздами! Это так прекрасно, что был бы у Волка сейчас хвост, хлестал бы по бокам от счастья.       — От тебя пахнет… — медленно начинает он. Ференц кивает:       — Да. Знаю. Звёздами. Я присматриваю за ними. Пою колыбельные, успокаиваю, если тревожатся. Распутываю нити.       Волк вспоминает воздушный шар с узорчатым слоном, которого видел, поднимаясь на огромный холм в лесу, видел тёмными волчьими глазами.       — Я слышал, звёзды — это маленькие щенки, — неуверенно говорит он. Ференц кивает и улыбается рассеянно, заправляет за ухо прядь гладких каштановых волос:       — Есть звёзды и звёзды. Серебро лает и рвётся на волю. Золото звенит и греет. Я привык ко второму. Луна — око бессмертного лисьего бога, и луна — женщина, любящая своих приёмных детей ничуть не меньше родных. Только это одна и та же луна, и Око — её титул и её корона.       Волк пытается слушать, но в голове звенит, и луна — снова ядовитая — смотрится теперь в это окно. Сложно представить — как, это ведь другая сторона дома, так не бывает и быть не может. Но есть, и на вспухшем от яда глазу распахивается щель зрачка, ищет Волка, почти находит, притянутая его собственным взглядом…       Ферек хватает незадачливого соседа за колючие от щетины щёки и разворачивает лицом к себе. Смотрит строго и серьёзно в ошарашенные глаза.       — Её нет, — говорит. — Ты её не видишь, и её нет. А ты есть. И я есть. Смотри на меня, понял? Только на меня.       Волк послушно кивает. Смотрит, не моргая, пока в глазах не идёт рябь от запаха золота и тепла, звенит в голове натянутой счастливой струной, небо падает рассыпается прахом, светящейся пылью, в крошку раскалывает лёд, сковавший грудную клетку. Волк с шумом выдыхает застоявшийся в лёгких воздух. И вдыхает снова.       — Хорошо, — ровно произносит Ференц, продолжая напряжённо удерживать его взгляд. На ощупь находит волчий затылок, запускает пальцы в волосы, гладит, перебирает, как жёсткую спутавшуюся звериную шерсть. Волк закрывает глаза. Никогда не любил других — особенно людей, — и так тяжело с ними сходился, но сейчас ему хочется зажмуриться, ткнуться носом Фереку в живот и тихонько скулить от дурманящего, прекрасного живого запаха, такого острого, как свет, острием касающийся зрачка.       — Жюлиан! — всё тем же голосом зовёт Ференц. Волк не видит, но спиной ощущает, как призрак из керосиновой лампы не без труда занавешивает окно. И тонкие занавески, тёмно-синие, выцветшие посередине от света, наглухо отгораживают его от луны.       — Всё хорошо, — ласково говорит Ферек и чешет теперь уже за ухом. Волк не удерживается, утыкается лицом в плечо, тонет в нежном золоте и тепле, кружева Ференцевой рубашки щекочут нос.       — Ты можешь остаться тут, — говорит сосед и улыбается, гладит снова по затылку. — Здесь она не сведёт тебя с ума.       Волку хочется сказать, что, конечно, не сведёт, как можно сойти с ума там, где живёт человек, от которого пахнет светом, четырьмя острыми лучами и воздухом небесных сфер. Но он молчит — и без того неловко, повис на едва знакомом человеке. Ференц, впрочем, не показывает виду, что что-то не так. Руку опускает на загривок. Волк почти успокаивается, и если закрыть глаза, под ними будут плясать золотые огоньки.       — Сегодня твоё полнолуние, — напоминает Ференц. — И, как бы то ни было, тебе больше не нужно притворяться и носить эту личину.       Волк не отвечает, но по телу его проходит лёгкая дрожь — он перекидывается в звериный облик и лижет Ференцу руки и лицо, осторожно прикусывает конец алой ленты. Ферек смеётся, где-то за спиной насмешливо фыркает призрак Жюлиан и прячется в свою керосиновую лампу. Волк устраивает на диване во всю длину, тяжёлую голову положив соседу на колени. Виляет серым мохнатым хвостом. Ферек гладит его по голове, чешет за ушами и под подбородком.       Волк закрывает глаза. В темноте под веками звёздный сияющий водопад растапливает последние осколки льда.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.