***
Ежи просыпается, как между слоями тонкого стекла, как песок — в витражные миражи, слишком уж бледное над головой небо, слишком рыжие травы шуршат вокруг, лезут щекочуще в нос. Пахнут почти полынью. Во сне Ежина молчаливая болезнь улыбается. Степь приходит за ними обоими. Наливается густой, дурманно-золотистой волной запахов. Сладким чужим ветром. Ежи падает в траву спиной, не оглядываясь, будто это такая проверка на доверие — поймает или нет. Ловят. Болезнь неловко поддерживает его подмышки, а потом, ни слова не говоря, тоже медленно опускается в рыжую колышущуюся траву. «Мы соскучились», — улыбаются они оба. Ветер налетает на них чужими руками, гладит по волосам, снёс бы с ног, если бы остались стоять. Клонит к земле траву, выбивая из венчиков, похожих на метёлки, дурманную пыльцу. Тучи сегодня застилают всё небо, и цвет у них нездорово-серый. Здесь смех всегда имеет запах и почти что вкус, а исколотые травинками ладони горят изнутри, будто в них по венам запустили неуёмный степной пожар. Небо — будто кто-то небрежно опрокинул кувшин со свежим молоком, а оно вылилось, пенясь, не вниз, а вверх, и впиталось в небесную плоть, только там, на самом краю земли, где алая полоса заходящего солнца, кто-то мазнул языком. Степь обнимает их: правую руку, увитую вьющимися стеблями с медно-золотистыми цветами, кладёт Ежи на плечо. Левую, тяжёлую, закованную в выцветший, сделанный из незнакомого металла, гладкий доспех, опускает на спину болезни. Для одного жизнь, для другого — защита. Никак иначе. Порядок не меняется из ночи в ночь, снится и снится, чужими снами, потому что «Это не мне, это не может быть мне», — думают они оба. Но у степи в волосах — затерявшиеся перья перелётных птиц, горький запах древесной коры, смешанной с горячей от солнечного света водой. И степь обнимает их, прячет под руками-крыльями, пока её бубен гремит, грохочет громовыми раскатами, окрашивающими в бордовый, цвет засыхающей крови, это далёкое бледное небо. Ежи прислоняется к чужому плечу и грустно улыбается. Как же страшно было бы проснуться однажды не сюда, увидеть другой сон, похитить осколок другой реальности. Все сокровища всех миров собрать вместо этого звонкого, невероятного сна. «Этого не будет, — степь сжимает его локоть. — Это — тебе. Вам. Я — вам». И смех рассыпается где-то в этом небе, горькой сладостью, по вкусу напоминающей рождественское печенье, просыпается сверху на эту странную землю. И где-то там, в этой сладкой белизне, постепенно заливающейся пурпуром, танцуют, гремя чешуёй, выпущенные на волю небесные змеи, по одному на каждый палец, пять вьются как травы, пять изгибаются под медным доспехом толстой шкуры. Степь великая, степь мудрая. Раскидывает плащ от горизонта до горизонта, запрокидывает лицо, вдыхая туманное марево. Ходит босиком, подошвы ног загрубели от колкой жёсткой травы. Кожа — обожжённая ярким солнцем, цветом похожая на золотистую кору. В волосах тонкие косы, украшенные деревянными бусинами да кольцами из металла. Бусы из лёгких тонких косточек, высушенных солнцем. Выбеленных. Степь выдыхает дымное жаркое лето. Пеплом и пламенем оно проникает в грудную клетку. И болезнь сворачивается в клубок, голову кладёт на чужие колени, весь будто укрытый панцирем чужого доспеха. И Ежи гладит свою болезнь по голове и чувствует, как согревается изнутри, как у него в груди рождается ветер, звонкий, пыльный дорогами, пахнущий кострами и всё той же сладкой горечью. Потому что любовь всегда сильнее страха и даже смерти. И пока это так, Ежи запускает пальцы в короткие рыжие волосы, и улыбается, а потом сгибается пополам и горько плачет от боли, потому что он не хочет, не хочет умирать, он всё-таки боится, слышите, не хочет, чтобы его съедали, чтобы не оставалось от него ни следа. Он не хочет не быть. А болезнь молчит, и волосы у неё рыжие-рыжие и жёсткие, как трава. «Ты будешь, — обещает степь, и руку свою, ту, из которой растут сухие травы, кладёт на затылок. Лёгкими, шаманьими жестами обводит по тугой спирали. — Ты будешь здесь — всегда. Для меня — всегда. Нет времени, и смерти тоже не существует. Верь мне. Выдыхай ветер». Ежи дышит ураганом. Ветер пригибает шелестящее море, взлетает в небо очередным воздушным змеем, и закат танцует на его чешуе. Улыбнуться — помочь ему выпустить огонь, тугую струю, и пепел облаков опадает горькими хлопьями им на головы. Остаётся на губах. Выпускает алое пламя неба на волю — жить и гореть, не угасая под серыми слоями пепельных туч. Слизывать голодными языками сладковатое небесное молоко. Это значит — где-то там, в настоящем мире, в сонном городе, в гнезде одной из сотен квартир, хрупкое человеческое тело Ежи звенит тревожно и изгибается от пронзающей его боли. А болезнь — не всё ли равно, спит или не спит, — жалобно сжимает его руку и жмурит глаза: прости, прости меня, я не хотел, я сейчас. Это значит — Ежи вздыхает спокойнее, клочковатая тьма отступает до следующего раза и больше не душит его. Болезнь сворачивается комком на краю кровати и дрожит, и плачет беззвучно. А потом затихает, будто под движениями невидимых, укрытых доспехами пальцев, поглаживающих его по макушке. Это значит — сегодня они опять победили самих себя.***
Ежи улыбается во сне, звонкий весь, счастливый, пальцы сжимают на секунду край подушки. Медным блеском рассыпается от него это сонное счастье, рыжие звёзды-метёлки на концах стеблей, прогретых солнцем, душная киноварь. Ежи дышит полной грудью и из горла у него вырывается смех. Он почти бессмертен сейчас, и хрупкое человеческое тело звенит, как хрусталь, от переполняющего восторга. Рыжеволосая, невероятная, невозможная болезнь смотрит на Ежи из-под золотистых ресниц. Он так никогда и не скажет, что, когда Ежи умрёт — болезнь умрёт вместе с ним.