***
Хлебные крошки да манная крупа — словно какой-то счастливый дурак просыпал и снег, и звёзды, и метель яблонного цвета на брусчатку, смехом распустил на свету вместе с неуёмными птицами, у каждой в клюве оставил по крошечному-раскрошенному осколку, чтобы распускали солнечных зайчиков. «Счастливый дурак — я», — думает и бросает следующую горсть, и шелест крыльев задевает что-то и заставляет самые кончики пальцев ныть, будто солнечные лучи обернулись назад, отразились стальными иглами, будто вспороли подушечки пальцев, кожу прошили грубыми стежками, замерли скрежетом, пока кто-то не вденет новую нить. Но чего-то нет, нехороший сон, в котором слишком много оказалось смолистого золота, да семени земли, где взгляд занозами цепляется за каждый фонарь и пальцы непроизвольно сжимают крепче гладкую плоть дерева, прежде чем отпустить… За руку хватает — вихрь угольных волос, перья вплетённые, грациозный витраж — процвёл. Тянет за собой, звенит и смеётся, металлом певчим, механическим, однажды и навсегда, как увитые запястья. Поит цельной горькой сладостью, реальностью околдовывает. Беспечные две бабочки, тонущие в собственной паутине, неумело сплетённой из обрывков крыльев. Потому что Город этот — построен из янтаря и гранита и стоит на них же, как на огненно-каменных слонах. «Счастливый дурак — если никогда не проснусь», — глазами скользит по ребристому свету впервые всплывающих фонарей, по алым, китайским-драконьим спиралям фитилей. Если бы проснулся, то стал бы…***
— …то смог бы вернуться по памяти, то по огненным рекам притянулся бы, как магнитом к сломанному посоху, по попавшемуся в ловушку, по солёному живому маяку, — перепоясывает несбывшееся словами, перетекает, просачивается, не умеет плакать слезами, но умеет — буквами и языком, витками движений рук на поворотах, пламенем горячим из-под слипшихся ресниц, неумело-неловко зацепившись рукавом за шпиль, где внизу ёлочными хрустальными игрушками развернулся Город. Ныряй в него, как в омут, маленькая безумная птица, каждое перо — для одной буквы, из историй сотканный, сам — сказка. Как воробей купайся в песке его звёздного света, рассеянного между крышами. Раствори свет полыхающих ладоней в нём, остуди светоточащие руки. — Но пока ему снятся тёплые от соли изумруды — всё хорошо, — сдавленно-гортанным хрипом из груди. — И пока манят фонари, пока зовут с собой, как птицу перелётную, пока подкрадываются со спины в сумеречных чернилах и светят во сны — всё всегда будет хорошо. И Сказочный выпускает, раскрывает решётки линий судьбы на молочных ладонях — свет из рук, пламя-пар изо рта, море из уголков глаз, затаённое, древнее, чтобы не пряталось больше, чтобы плясало по щекам. Небесная пыль, соль звёздная. Птичье молоко — млечный путь — проливается за край неба, лентой шёлковой по ветру, вокруг шкворчащей иглы шпиля, неизменно случайно оси вечности. — И не видит, — шелестит Сказочный. — И остаётся — счастливый, а значит… — срывается как с карниза, — а значит, всё хорошо. И больше не ловит ни-че-го, и отпускает на волю разбитое и преломленное, не умеющее быть отпущенным. Но всё равно снящееся.***
А снятся — тёплые и прозрачные от нежности зелёные камушки, гладкие морской солью, небывалые, со зрачками кошачьего глаза. И усталость никак не сравнить со свинцом, лозами оплетающим пальцы, прорастающим в дорожки вен. Открывает окно, чтобы впустить с улицы леденящую ночь, тем стать, кто больше не ловит, не прячь больше лицо в шарфе алом, как снегириная грудка. Изумрудное тепло остаётся и прячется по углам, и колет-болит изнутри, стонет, и млечный путь гулко отзывается сверху прекрасным раненым зверем, ты так привык к его плачу, что почти перестал слышать, так привык к хрустальным цветам в ладонях, что чуть не переплёл, не сжал пальцы до осколков-лепестков под кожей. Выберешься из дома по скользкой-стальной черепичной чешуе, в тишине оставив спящих своих призраков, лишь угольноволосого и остроглазого прихватив небрежно под руку: все они — следы пыли, отражения в осколках памяти, фонари расступились, столкнувшись под окнами. Совсем распустились. Соли зеленовато-тёплой до тебя — пара миллиметров, года световые, кончиками пальцев непреодолимые. Смотри, как апрельская нежность отражается в свете верных твоих фонарей, вспоминай родной неловкий морок, пляшущий чардаш на кончиках пальцев. — Что ты делаешь? — спрашивает ревнивый призрак. Он — обречённо шагает вниз, и ночь оказывается хрупким льдом под рельефом подошвы. А ночь не трескается, а ждёт до весны, до вечности, до позапрошлого горячечного лета, а пока дрожит-трепещет на вдох, и снова — на выдох, пока он бежит, а призрак женским ломким голосом зовёт, цепляется витыми плетьми рук за запястья, пятками упираясь, соскальзывает по гладким перьям птицы-ночи. Сказочный голову поднимает: один взгляд перечёркивает все расстояния быстрее линии света. С места срывается брошенным ветром листом. — Но, может быть, — звенящим голосом стен щебечет, — может быть, однажды он всё-таки вспоминает, и скучает, и тоскует так, что не может не протопить этот лёд, и нет ему покоя, а за ним следует… Сказочный даёт ей имя — и отнимает две буквы. Нехитрые математические-магические формулы, на которых держится целый чудный, дурацкий мир. Промотай время до конца вселенной — встретишь их же. Сократи на нежность, отними резкий щёлкающий звук. — Главуш, — вышёптывает, и призрак, обросший человеческими чертами, нарастивший их, как панцирь, выпускает наружу фасетчато-радужные крылья. Тот, кто с ней, вернувшийся, бросается вперёд, подошвами ботинок, каждым шагом, раскалывает ночь, как скорлупу. Сказочный сплетает шаги в тропу, срываясь с места. Звонкий чёрный воздух трещит под ногами, рвётся на куски. Освобождает прорастающие каменными стеблями янтарь и гранит. На свету обращающиеся белым рассыпчатым мелом. И пока они падают, пока мир летит вниз, а они — вертикально вверх, кусочком мела — нарисовать новый фонарь заместо сломанного, маяк зажечь там, где только что не было ничего, и берега не было, одна сплошная зернистая тьма в золотое прожилок. Огненных сквозных рек. Сказочный рисует единым росчерком пера летящего — летящим. Человеческое оставляет людям, острые зубья гранита, тягучую янтарную плоть. Руки сплетаются, и Сказочный смеётся по-кошачьи, по-звериному, ощущая под крылатой, ветвистой, плавкой плотью — свинец. Падай, сколько хочешь, но я буду — до конца с тобой. Пока реки огня текут сквозь нас, пока белым мелом на серой мгле твой прекрасный морок рисует алые фонарные сполохи и рябиновые грозди. И становятся, опускаются, на янтарь и гранит, сплавленные в хрустальный цвет. Солью вымытые до прозрачности. — Больше не теряет, — строго мурлычет Сказочный. Ловец взглядов обнимает деревянное тепло посоха. Как совет — свершившееся действие. И зеленоватая соль звоном сквозит из янтарно-гранитной плоти.