4
24 мая 2015 г., 20:04
И всё-таки смутным усилием Гагарин поднялся с расползающегося, словно прогнившие нитки, пола. Лазурно-синяя реальность вокруг расплывалась и ноги вязли, будто в болоте из перенасыщенного водой песка. Жуткий туннельный гул всё нарастал, уже физически давил на перепонки, оглушал. Имя Германа в какой-то момент перестало пробиваться сквозь всё перекрывший шум. Юра продолжал пробираться вперёд, может мысленно, может ничего уже не соображая. А когда от страшной тяжести и разрывающей изнутри боли стало никуда не деться, когда ему уже казалось, что всякий путь закончен, ему хватило последних сил лишь чтобы разлепить заклеенные чем-то вязким больные глаза и, согнувшись и беспомощно заломив шею, посмотреть вперёд.
Выяснилось, что он пришёл. Как это всегда и бывает, дорога резко оборвалась, стоило на неё взглянуть. Этот долгий невыносимый путь в гуле и рокоте был иллюзией, как и всё, как и вся земная жизнь. Это давно известно. Мир вокруг не такой, каким мы его видим, наши органы зрения лишь делают его понятным, превращая потоки света в очертания и цвета, а наши уши лукаво вырисовывают узоры пения из колебания частиц — так во всём. Всё лишь у нас в голове. У нас в голове и этот коридор, который вовсе не был протяжён. У нас в голове всё та же квадратная голубая комната из синих раструбов густых ветвей, но только Герман здесь единственный, неделимый, настоящий...
- Герман, - и весь шум вмиг стих. Его и не было. Были лишь колебания, сила которых относительна. Юра свалился на колени поближе к тому, что было Германом в его мыслях. И в этой поразительной реальности тоже, это был Герман, Гагарин узнал бы его из трёх сотен тысяч. Узнал бы его лицо. Его лицо было мёртвым. Как не бывает в представлениях и грустных кинофильмах, неподвижное, бледное, измученное, но спокойное: тёмные брови тревожно сведены, черты заострились и распёрли лицо, словно каркас старую холщовую бочку. Из-под ставшей серо-прозрачной кожи просвечивали тающие хрящи и медно-бордовые, наливающиеся мёртвым ломким свинцом кости. На просевших щеках разрастались лиловые синяки, почерневшие пересохшие губы были приоткрыты и держали за собой только пустую залакированную тьму. Веки были неподвижны, как и обломанные, кое-где вывалившиеся из гнёздышек ресницы. На плотно облепленной, словно влажным пергаментом, шее лежала острая гряда выступа гортани. Понимая, что может порезаться, Юра кое-как поднял и положил на его шею свою ладонь, ощутив не ожидаемый потусторонний холод, но безжизненное подлое тепло, похоже на то, какое ощущаешь, когда держишь в ладони покинутое, пепельно-серое и хрупкое, снятое с угла сарая одноместное осиное гнездо. А Герман был мёртв, мёртв уже давно.
Юра и хотел бы смотреть только на его голову, уже погибшую, но ни чуть не менее родную и любимую. Хотел бы и вполне мог бы не пускать заплывший горькими слезами взгляд ниже, на его тело, которое, как Юра интуитивно и безошибочно предположил, не обещало ничего хорошего. Но не вышло. С собой Гагарин не справился и, не удерживая головы от мелкой тряски, посмотрел. Посмотрел и тут же зажмурился и сорвано застонал, не имея сил даже прикусить до боли губы или сжать кулаки.
От всего остального тела Германа почти ничего не осталось. Ясно было, что это началось с живота. Оттуда, с упорством протерев и продырявив все преграды, яростно выбралось какое-то существо, живое и безвольное, подвластное лишь инстинктам и бессмысленной тяге к жизни. Размером, наверное, с месячного щенка, эта гадина, шевеление которой в себе Юра отчего-то совсем перестал чувствовать, раскроила кожу на животе, надломила верхние ребра и выбралась, как бабочка из куколки, оставив после себя развороченную плоть и кровавые лоскуты. Произошло это, должно быть, уже давно, потому что сейчас вывороченные, давленные и изъеденные внутренности, вернее, то, что от них осталось, почернели и просохли, будто сгорели и обуглились. Вернее, так было бы, если бы вылезшая из живота зараза была единственной.
Но её исход был лишь причиной рождения королевы. Она была огромной среди остальных и вслед за ней полезли прочь тысячи её последышей и остатков, маленьких лепестков её чешуи, её клеток, её клубничных усов и её верноподданных. Они остались в Германе и после её ухода ринулись за ней. Но для этого им нужно было появиться и их развитие полетело полным ходом, подгоняемое одиночеством и холодом космоса.
Чтобы стать собой, они окукливались. Им нужны были жизненные силы и питание и Герман, уже погибнув или, может быть, всё ещё живя, вынужден был отдать им себя без остатка. Лишь для этого им нужен был человек. Юра затравленно усмехнулся этому пониманию. Они ведь только паразиты, такие же, как мухи, откладывающие свои кладки в раны животных и создающие миазы, самые страшные и мерзкие бедствия, что только могут случиться на земле. И ведь случаются. Каждый новый дивный день в Африке, всегда так будет.
А этим бабочкам не хватало материала, потому Германа они использовали полностью. Процесс шёл в обоих направлениях, вверх и вниз от живота. Прожив один из коротких и скучных циклов свой прекрасной и удивительной жизни, новые бабочки надламывали свои скафандры и выбирались, забирая с собой всё самое ценное... Они изожрали, как самая гадкая тля, даже кожу и кости. Самые мелкие из них расщепили на части ногти и волосы, ничего не почти не осталось, и даже сейчас...
Сейчас близ глаз выбиралась из Германа, мелкая, сучащая под истончившейся кожей вороным крылом, мерзость. Она тихонечко стрекотала. Лучше бы было вообще ничего не слышать, чем это... Что последнее Юра помнил? Кажется, те времена, когда со слухом, сердцем и разумом было всё в порядке и когда Германа ещё не любил. Это были те времена, что растянулись на бесконечные месяцы тренировок перед первым полётом на всю счастливую летнюю пору. Точно уже и не вспомнить, но это было лето шестидесятого. Может быть, август? Может быть.
Один из пыльных и долгих душных дней, когда стоящий при дверях космос, хоть уже туманил мысли, был ещё невозбранно далёк. Тогда ещё ничего не было ясно, ещё сотню раз можно было отсеяться на ежедневных комиссиях и проверках. Основная команда кандидатов уже сформировалась, но Юра тогда из остальных не особо выделялся. Шёл наравне со всеми и был этому спокоен и рад. И уже тогда дружил с Германом. Дружил, но не любил. Лишь шутливо нуждался в нём, лишь внимательно слушал его, лишь во всём ему уступал и потакал и всегда становился на его сторону. Всегда прощал нападки, сглаживал острые углы и ласково улыбался, чувствуя в этом своё безгрешное призвание. Говорил как с равным, говорил как с другом, пусть уже тогда чувствовал разделяющую их пропасть.
Но то было хорошее лето для дружбы. У Гагарина были сотни друзей ближе Германа. Потому что Герман вечно оставался далёк. Но у Гагарина не было друзей необходимее Германа. И эта лёгкая и милая загадка тогда почти не путала и не сбивала с толку. Всё было хорошо день за днём: обучение, бесконечные проверки, испытания, груз ответственности, залихватские планы на будущее, гордость и счастье, все короткие сутки без лишних часов.
С Германом Юра жил в одной комнате. Перед сном всегда первым желал ему спокойной ночи и по утрам первым улыбался, смотря, как Герман лениво ворочается, прячась от сигнала подъёма под тонким одеялом, но лишь на несколько секунд — не больше девяти, ведь только секундная стрелка подорвётся к десятке, Герман, как он это любил делать, взовьётся степным орлом и забегает как заводной. Так сливались в один счастливый полдень августовские недели.
И ускользает от памяти дата той ночи, когда Герман, вместо того чтобы расстелить постель, лихорадочно блестел посеребрённо-голубыми глазами и гонял сиреневую муть заката по комнате, откидывая к углам раздуваемые сквозняком тюль и занавески. Из раздобытых простынь он плёл верёвку, совсем не прочную, только дурак бы подумал, что по такой можно выбраться из окна. На лаконичное Юрино «я конечно же с тобой, но куда ты намылился?» Герман загадочно сверкнул улыбкой и сказал «я знаю». Сказал «всё продумано». Сказал «туда и обратно. Это важно. Но ты не поймёшь. Но идём...»
Покидать свою комнату после отбоя, покидать закрытый звёздный посёлок — как же это было глупо, как же это было равносильно безрассудному риску всем, что у них было, всем будущим, всем долгом. Юра попытался сказать о разумной стороне побега. Попытался сказать, хотя бы про себя, но Герман перекрыл логику, словно фазановые тучи, солнце... Герман всё знал наперёд, всё продумал и всё подстроил. Словно в светло-фиолетовой сказке на закате, под окнами второго этажа их ждала казённая машина и её дурашливый шофёр, у которого рот самопроизвольно открывался и у которого упрёк боролся с завистью и от того с подначивающим одобрением. По импровизированной трескающейся и расползающейся под ногами и руками верёвочной лестнице кое-как удалось спуститься, приземлиться в колючие кусты шиповника и сразу же поглубже и поотчаяннее вдохнуть предночной свежий воздух, совсем не такой, каким он представлялся в распахнутом окне. Удалось закатиться на заднее сидение автомобиля и, похохатывая, послушать как Герман, хватая парнишку-шофёра за шею и мешая ему, гонит его вперёд. В городок. «На танцы».
Ради танцев Юра не стал бы лезть из окна. Такая причина его разочаровала бы, но он только счастливее улыбнулся, потому что был уверен, что у Германа куда более значимая цель. Или куда менее. И совсем ускользнуло из памяти, как падало за горизонт тёмно-красное солнце, как холодок полз от зелёной земли и начинало моросить, хоть туч на небе не было совсем, это быстро опускалась тяжёлая роса, растрачивая туман. Память вернулась в городке. Мирно спящем, не горящем и уютном. Попросив шофёра вернуться в обговоренное время, Герман оставил машину и горностаевой тенью заскользил по улицам, не ведя и не зовя за собой, но Юра шёл.
Этот небольшой закрытый городок казался совсем молодым и необжитым. Некоторые нарядные своей аскетической ровностью зданьица стояли совсем пустыми, как кринолины свадебных платьев. В глубине утопших в мелком дожде кварталов, у одного из дворов постарше Герман закружился и заговорил. Юра не помнил его слов, да и его горящее опасливым азартом лицо стиралось и искажалось, будто виделось через узорчатое стекло. Но Герман впервые потянул Юру за рукав, когда нужно было пройти в зияющие чернотой и перекрытое аркой парадное, даже им, совсем невысоким, пришлось немного наклониться. По темени Юра конечно стукнулся обо что-то головой и расфыркался. И шутливо поддался, когда его приобняли и потащили, чтобы помочь пройти в правильном направлении.
А дальше был ступенчатый проход через здание, какие бывают в древних дряхлых столицах, во двор, а оттуда в другой, совершенно удивительный дом, который был забавным мутантом, созданным одной стороной из старого, но, очевидно, крепкого деревенского барака, и другой стороной из достроенного новым, более высоким и сильным кирпичным зданием под плоской крышей. По неосвещённой лестнице они поднялись до сбитой площадки и до деревянной хлипкой двери. В неё Герман едва слышно поскрёбся. Разумеется не открыли, пришлось стучать сильнее и дольше. Гагарину было и смешно, и жутко. Начинало хотеться спать, но в то же время хотелось смеяться, при этом смех сдерживая, чтобы он рвался наружу и тем самым согревал и будил.
Затем Герману всё-таки открыла дверь замотанная в платок старушка самого маленького роста. У неё в полупустой бурой прихожей над массивной вешалкой горел желтоватый гепатитный свет. Герман быстро, шумно, но неразборчиво объяснялся с хозяйкой, что-то втолковывая и улыбаясь, а затем, коротко обняв, оставил её и размашисто зашагал вглубь коридора, туда, где вдалеке тихо щебетала разбуженная канарейка и откуда пахло, как на почте, мешками и кошками... Вежливо посторонившись и поздоровавшись, но в то же время чувствуя себя пьяным и неловким, Юра, отчего-то оскальзываясь и спотыкаясь о стопки книг, метнулся следом, зачем-то ведя ладонями по пыльным стенам выкрашенного болотно-синей краской коридора.
Там-то это и произошло. Уже почти скрывшись от тусклого света висящей над прихожей двадцативольтной лампочки, Герман на ходу летяще обернулся, делая новый шаг по оси. Он снова улыбался, снова ласково и храбро. В полумраке он был неуловимым и загадочно-красивым, как всегда. Но впервые в его заледеневших пеплом глазах Юра увидел, что ему понадобилось удостовериться, что за ним идут. Герман впервые объяснил: «Тут стало известно, знаешь... Больше возможности может не представиться, а мне хотелось бы, Юра. Уехать домой. Хочу я завтра умереть! И в мир волшебный наслаждения, на тихий берег вод забвения, веселой тенью отлететь...» - и он далее, как снежинка во вьюге, провернулся на полный оборот, врезался плечом в стену, оттолкнулся, посмеялся и продолжил, путаясь, читать Пушкина и ускользать. Его спина погружалась в холодную темноту, а Юре казалось, что синий уходящий коридор он уже видел. Уже шёл, ведя по стенам ладонями, плавно раскачиваясь и увязая...
Но на самом деле, как во сне, путь был не так уж долог. В дальней комнате с низким потолком шторы были задёрнуты и грубый электрический свет оказался некстати, но Герман зажёг его. Комната в три окна оказалось обычной, разве что, чересчур просторной для старушки, что, должно быть, тут жила. Заваленная равномерным слоем хлама утлая мебель выглядела сиротливой, потому что как её ни расставляй, она бы не заполнила всего пространства. Войдя, Гагарин обернулся, оглядываясь, и ему попались на глаза широкие лакированные оленьи рога, распустившиеся над входной дверью словно голые ветви яблони в марте. На них висели на почерневшей ленточке медный колокольчик и покрытые глухим слоем пыли ёлочные шары. Кое-где от стен лохматились обесцветившиеся уличные плакаты. Юра, улыбаясь, посмотрел на Германа.
А Герман, сложив руки на груди и хитро прищурившись, смотрел в противоположный слегка мерцающий угол, откуда метались по потолку и расходящимся стенам смутные тени. Там весели неровными рядками разномастные иконы. Тёмно-коричневые, древесные, слегка отсвечивающие мутным зеленоватым золотом. В полумраке угадывались ещё бы немного и уродливые и пугающие изображения женщины и преувеличенно маленького человека, ребёнка с пропорциями взрослого. И растянутая рыжая фигура мужчины с поднятой тонкой рукой, похожей на бледного надутого муравья. Троица склонивших головы за столом, что-то смутное на кресте... Всё это Юра уже видел. Пропылившиеся ризы и едва-едва теплящуюся самодельную лампаду из жестянки. Видел.
Герман смотрел на это, слегка приоткрыв рот и наклонив лицо, будто на представление загадочного фокусника-манипулятора. «Ты что же это, в Бога веришь?» - как можно мягче и ласковей, но не справившись с укоризной, спросил Юра, подходя ближе к иконам и обращаясь будто бы к ним. Разумеется в ответ прозвучало нагловатое и даже слегка раздражённое «а ты?» Юра примирительно пожал плечами. В голове у него были ответы, но он ничего не сказал.
Задумчиво перебирая варианты, он шёл мимо стены и вдруг увидел и почувствовал, что Герман, дождавшись момента, когда они будут рядом, берёт его за руку. И тянет к себе с непонятным «Извини. Тебе не зачем верить, когда ты сам скоро станешь...» А короткое подозрение о том, не сон ли это, лишь большим трудом и усилием способно было пробиться сквозь, если бы это действительно было сном. Но его мёртвые глаза закрыты. Он мёртв, но асфальтово посеревшее правое веко отчего-то дёргается. А после и вовсе вздрагивает и неровно, мелкими рывками и толчками приподнимется... Несколько истончившихся ресниц отпадают, когда из-под века, словно кончик ножа, показывается тонкий иссиня-голубой краешек в расплывчатых светло-аметистовых узорах. Краешек елозит и пятится, постепенно выползает из слоя изъеденной изнутри кожи.
Становится понятно, что это нижняя часть очертания нежного крыла. Бабочка ловко выбирается из плена и сложно не признать, что она самонадеянно попыталась повторить его глаза. Но спутала оттенки. Не добавила зеленоватой желтизны, цвета неспелой пшеницы, что расплывчатыми крапинками разукрашивала радужку кольцом песочного огня у зрачка. И голубой цвет не такой. Не такой насыщенный и конкретный, а куда более свободный, разводнённый и неуловимый. «Ты ошиблась», - говорит Гагарин осипшим голосом и дрожащими пальцами берёт бабочку за крыло. Черничными лапками она пытается зацепиться, но её ножки ещё не слушаются. Она высвобождается из-под века и быстро оживает. Сначала медленно и неуверенно, но всё скорее и осознанно собирает взмахами свои маленькие натянутые паруса и бьётся, как сердечко.
И оказавшись на свободе, ускользает, на проваливающимся в воздушную яму развороте рисует в темноте крыльями «я люблю тебя, Юра». И накрывает переменчивой зелёной волной, словно ветром, других, совсем мелких, размером со снежинку бабочек, что полетели откуда-то, похоже, что с противоположной стены от икон. И все они несут по кусочку Германа. Они убили его, съели его душу и теперь он живёт в них и будет вечно. А на короткий отчаянный вопрос «что же со мной будет?» ответ приходит скоро и ласково. «Ничего, Юра, ты и сам уже догадался. Ты просто проснёшься».
Это и происходит. Словно выныривая из-под слоя тяжёлой воды, Гагарин раскрывает глаза и душу, глубоко вдыхая. И вокруг, кажется, тёплый, полный надежд и ожиданий август шестидесятого? Да, именно так. За толкаемым ветром окном пасмурная, но всё такая же жаркая беззвездная ночь. Соседняя кровать расстелена, но пуста. Герман ушёл один.