***
Любезный мой слушатель… А, вижу, прекрасно вижу, что ты и без моих ненужных объяснений все прекрасно понимаешь. Ты мог не узнать радость в моих словах, мог в повествовании упустить удивление или страх, но боль ты ни с чем и никогда не спутаешь. Ты ведь человек, а ощущать собственное уничтожение, разрушение своего тела и унижение своего духа могут только люди, такие удивительные и такие обреченные существа. Я вижу, твоя кружка пуста. Действительно, что как не выпивка помогает выстроить стену отторжения, когда собственные мысли становятся невыносимее пламени костра инквизиции. Только ты, заходясь в порывах лживой жалости к самому себе, собственной дышащей на ладан душе, часто забываешь, на что способна боль, терзающая не разум, не дух и не память, а тело.***
Окрестности оглашались звонким лаем сторожевого пса. Старое животное надрывало глотку, неистово завывая и скуля, не замолкая ни на секунду и не позволяя себе даже перевести дух. Из-за преклонных лет пес уже давно не нес службу, которой ранее сыскал себе любовь всех деревенских мальчишек, но чутья к опасности не утратил даже тогда, когда беды стали для села обыденностью. Будучи от природы смышленым, он знал, чего стоит бояться, а чего нет, и никогда, ни за что бы не потревожил хозяев — стражей порядка, дремлющих в своем небольшом домике у главных ворот — шумом понапрасну. Теперь, когда ночь становилась все темнее миг за мигом, а звезды постепенно блекли в ее мрачной красоте, пронзительный лай, не затихающий, казалось, целую вечность, будил даже самых крепко спящих селян, что уж говорить о тех, чья бдительность и страх не смели нынче ночами позволить себе такую блажь, как беспечный сон. Кто-то было высунулся по пояс в открытое окно, крича слова брани и приказывая паршивцу наконец закрыть пасть, но тот по-прежнему не замолкал, припадая на передние лапы и поджимая грязный от дворовой жизни хвост. Постепенно люди стали выглядывать за двери. Сперва матери, которые тревожились и сердились, что лай разбудит их спящих чутким сном детей, затем мужчины, которые и сами были не прочь забыться после долгого дня, наполненного трудом и хлопотами. Несколько бормочущих проклятия сквозь сжатые зубы мужчин и две женщины вышли за порог, наспех зажигая огнивом чудом не отсыревшие в дождливые времена факелы. -Кто должен был его вчера покормить? Ишь, псина от голода подыхает, завыла, а нам теперь посреди ночи унимать его камнями и цепью! -Псина завыла? Да у меня дети скоро с голодухи взвоют, еще я об этой собаке не думала. Пусть сторожа его и кормят, раз он у них околачивается всегда. Да и пес сторожевой, должен уметь себе еду найти. -Какую еду в наши дни найдешь, даже крыс уже почти всех переловили… Воет блохастый, худо ему. Тоже живая душа ведь, не хуже нас с тобой, кума. Постепенно село оживилось негромким человеческим говором. Черное небо наполнилось отсветами взвившихся факелов, свет которых шелковистыми бликами осенял лица тех, кто не побоялся выйти из дома в такой поздний час. Самоотверженные смельчаки, держась парами и крепко прижавшись плечом к плечу, уже с четверть часа блуждали между тесно стоящими домами близ центральной улицы, пытался уловить, из какого темного закоулка или с какой тропы доносится этот злосчастный, невыносимый лай. Люди крутили головами, поднимая факелы все выше, силясь среди шорохов, гулких шагов и пения полуночных сверчков не подвернуть ногу в яме и не споткнуться о незаметную корягу, но, казалось, каждый шаг только сильнее отдалял их от нужного места, где скулил уже осипший от долгого воя пес. Резко развеявший тишину голос заставил селян вздрогнуть, оглядываясь туда, откуда донесся такой привычный слуху, но такой неожиданный звук. Где-то в темноте радостно зазвенел мальчишеский голос, радуя блуждающих в полумраке людей надеждой на скорое возвращение домой, благодаря этому везучему счастливчику. -Сюда, он здесь! Вырыл какой-то клубень из земли и лает на него! — люди быстро зашагали на говор, идя почти вслепую, доверяясь лишь своему слуху и надеясь не угодить по неосторожности в какую-нибудь сырую канаву, — Ну что же ты, чудак! Людям спать не даешь, — продолжал голос, обращаясь ласковым, немного усталым тоном к животному, которое, судя по всему, окончательно сорвало глотку и замолчало. — мы ведь тоже от голода скоро волком выть начнем. Только вот ночью шуметь негоже, друг. Ты же смышленый, понимаешь, что я говорю. Иди сюда… Пес из последних сил тихо заскулил и прижался к ногам юноши, так дружелюбно обращавшемуся к нему и потрепавшему по холке, но спустя мгновение голос, который только что сулил ему если не заботу, то хотя бы понимание, вдруг сорвался на странные, непривычные нотки, режущие чуткий собачий слух и совсем не похожие на человеческую речь. Мальчишка кричал, пятясь назад, отступая прочь от света факелов, несомых подошедшими людьми, спотыкаясь, падая, грубо отгоняя от себя мешающееся под ногами напуганное животное и что-то невнятно лепеча. Кто-то из подоспевших мужчин поспешно подхватил юношу под локти, пытаясь в полутьме, освещаемой только тусклыми пляшущими огнями понять, чего так испугался этот бедняга, но стоило лишь одному блику огня упасть к ногам дрожащего крупной дрожью паренька, как слабость подкосила колени каждого, кто мог видеть грязный предмет, вырытый из земли скулящим поодаль псом. На пороге собственного дома, хватаясь рукой за ветвь разлапистой засохшей яблони в попытках сохранить равновесие после бессонной, тяжелой ночи, черным силуэтом вырос растрепанный, пугающе бледный в тусклом освещении Ганс. Стиснув пальцами мертвую кору прислонившегося к стене дерева, как умирающий стискивает в ладонях последний свой шанс на спасение, кузнец перегнулся через ветхий порог, глядя на округлый предмет, окружаемый тусклым светом факелов в руках испуганно молчащих людей. Голова. Черные волосы, слипшиеся от грязи и крови, прикрывали распахнутые, слепые глазницы, лишенные глаз. Сине-серая трупная кожа покрылась язвами и пятнами склизкой гнили, а лучи огня то и дело бросали тени на мелких червей и личинок, копошащихся в разлагающейся плоти того, что недавно было живым. Кузнец на негнущихся ногах шагнул назад, более не ища опоры и не глядя на молчащую толпу, стоящую перед ним и ждущую то ли отречения, то ли покаяния. Тишина, всеобъемлющая, отвратительная тишина висела в воздухе, нарушаемая лишь тихим треском горящих факелов и громким, хрипящим, сбивчивым дыханием бывшего убийцы. Казалось, само Время прекратило свой бег, закружив ленивый танец возле человека, чья участь была уже предрешена, и все, что ему теперь оставалось — ждать и молиться. Его судьба сейчас была рядом, и каждый из стоящих близ его дома в ту ночь видел ее. Она искрилась в ядовито-желтом дыме огня, окружала фасад дома и со свистом врывалась в разумы людей, у которых не осталось в сердцах более ни сочувствия, ни человечности, ни даже боли, только ярость и гнев, поддерживаемые памятью минувших, тяжелых дней невзгод. Люди подходили ближе к ступеням дома, становясь все плотнее плечом к плечу и оттесняя дрожащего всем телом кузнеца вглубь. Тут и там слышались голоса тех, кто только подошел к месту сборища и не понимал, отчего в народе поднялась такая суета, да еще и ночью. Говор становился все громче, перерастая в редкие выкрики и всхлипы; кто-то молился, не закрывая при этом полных ненависти глаз, глядящих сквозь пелену дымки и бликов. Тишина отступала, но на ее место приходило нечто еще более ужасающее: дикость, безумие и забвение людской души, изначально способной к прощению и любви. Ганс стоял, опершись на стену крепко сжатой в кулак рукой, закрыв глаза и опустив голову. Беды, еще вчера окружавшие его тесной пеленой, сейчас уходили в бездну, уступая место пустоте и отрешенности, известным лишь исчерпавшим чашу своей жизни до дна, и разве что малая часть его души еще была готова сражаться за истину. Стараясь не упасть, мужчина распрямил спину и окинул помутившимся взглядом толпу, беснующуюся слепой ненавистью и страхом. Он желал только одного — справедливого суда и торжества правды перед лицом Всевышних существ. Те грехи, которые тяжелейшей ношей ломили его плечи в течение всей его жизни были признаны им, наказание за них было бы мудрым и необходимым решением, но пасть на колени перед этими людьми, опустить голову под гнетом клеветы и страха он не хотел и не мог. -Это не мог быть я. — Полушепот, трепетно тронувший дымный, смрадный воздух подле губ убийцы тут же был встречен шквалом голосов, чей тон был свидетельством лишь тому, что слова его были услышаны, но ни в коем разе не приняты. — Это не мог быть я! — крик кузнеца тонул в шуме толпы, поднимающей факелы все выше над головами, дабы каждый зрячий присутствующий смог увидеть лицо предателя. Мужчина всем телом подался вперед, скалясь на свет, ставший внезапно слишком ярким для слезящихся глаз. — Они были моими друзьями! Я шел на все, чтобы ваша и их жизнь была безбедной! Той ночью я был в кузне! Спросите подмастерье, мальчик подтвердит правдивость моих слов! -Подмастерье мертв, — рявкнул один из сыновей старосты, чье лицо тут же перекосила гримаса ярости, — и я догадываюсь, на чьих руках кровь парнишки, Убийца! Новая волна душевной боли окатила мужчину ледяными словами простой истины, лишая возможности сделать вздох прежде, чем тяжелая рука другого отпрыска мудрого старожила вышибла из его груди напрочь весь дух. Подмастерье, этот совсем еще юный мальчишка, он мертв! И в этом винят его! Сын печально известного всем селянам вдовца-пьяницы, этот мальчик пришел к нему по своей воле, страстно желая учиться. Он превратился для кузнеца в смысл жизни, стал почти родным сыном, а теперь… Не отдавая себе отчет о том, что делает, Ганс с тихим стоном рухнул на колени, вскидывая к ясному, холодному небу, алеющему языками факелов, дрожащие, вмиг ослабшие руки. Четыре пары крепких, как тиски, ладоней намертво сжали воздетые к небу запястья, до хруста в плечах заламывая руки мужчины за спину. На малую долю секунды бывшие его друзья и нынешние палачи замерли, вглядываясь в лицо обреченного, желая понять, жив ли он еще или уже испустил дух. Кузнец нисколько не сопротивлялся своим конвоирам, но и не пытался подняться на ноги, когда его грубым рывком приподняли над землей, толчком приказывая шагать вперед. Извечная смуглость Ганса исчезла, превратившись в мертвенно-бледную посмертную маску осужденного, а глаза, излучавшие ранее силу и уверенность, остекленели, бесцельно пронзая пустым взглядом ночную темноту. Толпа громко переговаривалась, то и дело бросая ожесточенные взоры на практически несомого на руках преступника. Никто не мог той ночью или после нее сказать точно, кто же именно из людей приподнялся на цыпочки, дабы хоть сколько-то возвыситься над своими соседями и визгливо, надрывно выкрикнул одно слово, решившее тотчас же все вопросы, задаваемые селянами друг другу: -Костер! Конвой за пару долгих минут разделился на две части, одна из которых, по общему согласию, петляя дворами, двинулась в сторону центральной улицы, криками созывая всех тех, кто решил все же остаться под надежной крышей своих домов и не поддаваться суматохе, а другая, возглавляемая двумя высокими мужчинами, поддерживающими за плечи обмякшего Ганса и несущими по горящему факелу каждый, зашагала в противоположную сторону, делая петлю едва ли не вдоль всех улиц, позорно демонстрируя всему и вся пойманную причину их бед, обрушившихся на деревню в последние пять лет. Предводителями двух процессий было наскоро согласовано встретиться возле старого сгоревшего дома, где и решили устроить кровавую расправу в знак того, что огонь, пожинавший здесь жизни однажды, очистит душу преступника, ставшего причиной этой ужасной кары еще многие годы назад. Селяне, увлеченно подыскивающие в рассеявшейся светом факелов темноте более-менее сухой хворост и наскоро устанавливающие помост, казалось, даже забыли, для чего это все было предназначено. Впервые за долгие недели тоски, уныния и безутешного страха люди сплотились, а некоторые и откровенно радовались близящемуся концу трагедий, не мысля о том, что за их мнимым, неясным и почти неосуществимым счастьем стоит еще одна принесенная в жертву, на сей раз ими же, человеческая жизнь. Оживленный гул разливался на узких улочках, дополняемый шарканьем протертых подошв и даже детским смехом. Люди ждали большого праздника, готовясь к нему с должной кропотливостью и нетерпением. Улыбки на лицах сияли даже тогда, когда еле живого Ганса привязали к столбу, а к его ногам бросили еще несколько охапок припасенной сухой соломы и лыка. Даже в тот миг, когда один из сыновей старосты, не слушая увещеваний почти плачущего, молящего его о благоразумии отца, бросил факел к помосту, люди все еще радовались той злой радостью, которую по своей опасности можно сравнить лишь с бесконечной яростью. Но когда первые искры огня перекинулись на древесину, когда вокруг стали раздаваться злорадные выкрики людей, проклинающие злодея, только тогда селяне наконец позволили своей ярости выплеснуться наружу в полную ее мощь. В сторону костра летели острые камни и оскорбления, угрозы, насмешки, палки, связки неведомо откуда принесенного хвороста и даже сапоги самых отчаянных. Кто-то не к месту выкрикнул срывающимся на визг голосом: -Кто к нам с мечом придет, тот от меча и погибнет! Чем мутнее становился разум наблюдателей и зачинщиков этого самосуда, тем яснее мыслил привязанный к тлеющему по краям столбу убийца. Ни разу идея о побеге не посетила его сознание, хотя веревка, минуту назад больно сжимавшая его запястья, ныне легко бы лопнула от небольшого усилия обреченного. Дрова, сложенные у его ног, тлели, очерняя лица людей и лик неба зловонным запахом горящей сырой соломы, лыка и паленой человеческой кожи. Огонь перекинулся на грязную, рваную одежду и волосы, царапая раскаленными лезвиями лицо и тело, покрывая несчастного едкими ожогами и черными струпьями мгновенно запекающейся жаром крови. Боль, обида, страх, неминуемо слепнущие глаза и тонущий в треске огня и гуле воющей толпы слух — ничто не ставилось в сравнение с тем ужасом, который безумной волной горючего масла опрокинулся на мутнеющий разум убийцы, когда перед его слабеющим взором мелькнул Он. Ганс видел, видел всю свою жизнь от рождения и до самого костра, и каждый шаг его, каждый момент их с друзьями провалов и везений сопровождался его строгим наблюдением и управлением, покровительством Черного. Его черное слово звучало в их ушах в дни раннего детства, когда матери водили их в церкви на воскресные службы. На каждое слово, произносимое священником, Черный пел свои псалмы, не заглушая, но и не позволяя заглушить себя. Только теперь Ганс услышал эти стихиры, травившие его душу так много лет, и теперь, за считанные мгновения до предначертанного конца, он видел все так, как оно в действительности было: тень, вьющаяся у их ног возле главных ворот ненастным вечером; силуэт, заносящий руку над выбирающимся из своего лаза Милтоном; человеческая фигура, отделившаяся от гряды гор, когда Флинт возвращался ночью с последнего дела… Все стало ясно, но было чересчур поздно. Вся сущность дремлющего предрассветным сном мира в один миг взметнулась к небесам, ломая напополам тончайший серп месяца и сбивая пыль с вековых звезд, ведомая нечеловеческим криком, доносящимся из темнеющего дымом пламени костра аутодафе.