Смотритель Маяка

NC-17
В процессе
12
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 382 страницы, 150 008 слов, 30 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Нравится 1298 Отзывы 152 В сборник

разрушитель

Настройки
Ладно, забыли. Не всё так плохо. Гость уехал, щедро отплатив за приём, и обида жжёт у самого сердца, зато дождь прекратился. Ночь будет ясная, море утихнет, заблестит, отражая свет Маяка, а утром солнце раскинет лучи по-июльски вольготно. Подсохнет дорога, Ханни приедет на своём стареньком велосипеде, привезёт хлеб и печенье. И снова будет жизнь — такая как прежде, без вопросов, от которых так и тянет забиться в угол, и при этом желательно онеметь, чтобы не дай бог не пробило на откровенность. Окажись Джон немного доверчивее и болтливее, расслабься хоть на минуту, и безжалостный Шерлок Холмс исполосовал бы его за милую душу, поведав, как мерзко трахать родную сестру и заводить на войне скандальный однополый роман. Ладно, забыли. Он, конечно, та ещё сволочь, но справедливости ради, кому понравится, когда у тебя под боком украдкой мнут свои яйца… До вечера времени много. Джон откроет коробку творожных палочек, выпьет чаю, а потом наконец-то займётся делом, не отвлекаясь на что-то ещё и не оглядываясь на время. Несколько таких чудесных деньков, и пристройка будет закончена. Он ошкурит доски до сливочной желтизны, повесит на стену зеркало, бросит на пол пёстрый резиновый коврик и станет радоваться тому, что есть. Надо бы сколотить небольшую скамью, на которой будет удобно сидеть, вытянув ноги и глядя в открытую настежь дверь. И полку для всякой всячины: бритвенного станка, расчёски, освежающего лосьона… И купить тепловую пушку, чтобы зимой не трястись от холода, натягивая на влажное тело штаны. Короче, дел по самое горло. Но это уже чуть позже, в конце сентября. Простые и осуществимые планы. Неизвестно почему, Джон уверен, что август будет сухим и жарким. Напитавшаяся влагой трава не скоро ещё пожухнет, радуя глаз малахитовой зеленью. Просохнет двор. И дом. И стены Маяка прокалятся на солнце — основательно, впрок, на целую долгую зиму. Да, август непременно будет хорошим — с тёплыми вечерами и звездопадом. Джон делает себе чай, садится за стол и понимает, что всё это — всё, о чём он только что думал, — ему безразлично. И пристройка, и творожные палочки, и даже Маяк. Он устал приспосабливаться, устал делать вид, он не вписался в это бесхитростное полотно, как ни старался, и Маяк — не его звезда. От этой мысли его мутит. Столько усилий. Столько старательно стёртых воспоминаний. И всё напрасно? Полтора года нормальной человеческой жизни — всего лишь иллюзия? Ну уж нет! Такого просто не может быть! Он резко отодвигается от стола, встаёт и выходит из кухни. Смотрит на аккуратно застеленную кровать и одним махом сбрасывает на пол подушки. Ударяет ладонью по дверце шкафа — добротная дверца, крепкая. И всё здесь добротно и крепко. Это моя кровать и моя чёртова жизнь! Потом он стоит на крыльце, оглядывая свою территорию. Обихоженный двор. Сарайчик, где вчера он в поте лица наводил идеальный порядок. Дорожка к Маяку, посыпанная мелким крошевом гальки. (Однажды Джон посвятил этому весь световой день, отъехав к дальнему пляжу, где побережье свободно от валунов. Он заполнял прицеп ведро за ведром, изредка отдыхая и наскоро перекусывая сэндвичами с тунцом, а потом, вернувшись домой и сделав перерыв на полноценный обед — помнится, это были остатки жареной курицы и овощного рагу, — рассыпал и утрамбовывал гальку почти дотемна.) Сам Маяк — не слишком громоздкий, уютный, приветливый. Небольшое хозяйство, не претендующее на размах, но никто не скажет, что хотя бы день Джону Уотсону было здесь плохо. Не считая сегодняшнего… Но ведь это пройдёт? Должно пройти! Завтра. Обязательно. А сейчас надо просто выпить чаю и — за работу. Он снова заходит в дом, ложится на кровать и, сражённый внезапным упадком сил, закрывает глаза. И засыпает — до самого вечера. Просыпается он отдохнувшим и страшно голодным. Желудок пронзают спазмы, оно и понятно — в последний раз он ел вчера вечером, сооружая ужин на пару с гостем. Он ставит на газ кастрюльку, собираясь приготовить спагетти с томатным соусом и тёртым сыром — и быстро, и вкусно, и сытно. Ещё не стемнело, но краски дня подёрнулись дымкой. Джону нравится это время суток: умиротворение, предвещающее скорый закат. Он хватает из хлебницы добрый ломоть и выходит на улицу — вдохнуть запахи моря и насладиться отсутствием сырости. И разве это не удовольствие — жевать хорошо пропечённый хлеб и дышать полной грудью? К такой-то матери всех неблагодарных ублюдков! Отвратительно начатый день завершается на редкость приятно: вкусной едой, крепким кофе и продолжением увлекательного романа, в котором Отважный Герой ищет Ключ к Великой Загадке, теша себя надеждой, что однажды Тайна Бытия раскроется перед ним во всей своей простоте. Как будто у Великой Загадки может быть ключ на верёвочке… Но Джон ничего не имеет против отважных героев. И против загадок. К тому же ему интересно, к чему приведут попытки героя перевернуть этот мир, и, хлебнув горя сполна, найдёт ли он ту самую Истину, которая стоит его усилий. Жаль, что работа сегодня не задалась, так ведь не последний же день. Без четверти девять он идёт на Маяк. Утром приедут техники, а он совершенно об этом забыл. Потом надо будет наведаться к Финчу — в последний приезд было не до того и старик наверняка обижен. Ещё ни разу Смотритель не обошёл стороной его дом или контору правления, даже при полном отсутствии необходимости. Это правило, это закон: каковы бы ни были причины появления Джона в посёлке, первым делом он отправляется к Адаму Финчу. Выпить чаю, перекинуться парой слов, пусть даже не имеющих отношения к делу. Да просто справиться о здоровье, «чёрт бы побрал эти дубовые молодые головы, не понимающие самых простых вещей!» Джон готовится к ночи без сна — как-никак проспал он не меньше пяти часов. Это его не пугает, он достаточно бодр, роман достаточно интересен, да и кофе можно сварить покрепче. Но он засыпает, едва коснувшись подушки, и спит до «колокольного звона» будильника. Рассвет прекрасен и чист — ни облачка. Море плещется лёгкой волной, чайки степенно завтракают среди камней, выискивая мелких рачков и обрывки водорослей. Этот берег — истинный рай, пусть и суровый, приходит к выводу Джон. Появление Холмса лишний раз подтвердило, каким правильным было его решение. Вернуться в большую жизнь? Да лучше прямо сейчас утопиться. Большая жизнь проедется по нему многотонным катком и превратит в окончательное ничто — плоское и бесполезное, и теперь он точно знает, насколько это легко. Жить ему здесь до скончания дней, и не его рукой написан этот сценарий. День начат, жизнь возвращается в прежний ритм, и если где-то там, в глубине, всё ещё неприятно саднит, то со временем притупится и это. Он сумел пережить Гарри и Джейсона, каким-то образом у него это получилось, — что в сравнении с этим какое-то унижение, к тому же от чужака, который появился в его жизни случайно? Слишком мелкий плевок. Но Джон ошибался, и вскоре это становится очевидным.

***

Джейсон смотрит не отрываясь, и пригвождённый этим изучающим взглядом, Джон мечтает исчезнуть. Ничего хорошего он не ждёт — так ярко глаза горят не к добру. Он обнажён и лежит на полу. Спине жёстко и колко — грубый свалявшийся ворс, песок, мелкие камешки… Что за чёрт? Джейс бросил его на коврик как приблудного пса? Почему? С чего вдруг такое пренебрежение? Ведь он его любит, он относится к нему уважительно — даже тогда, когда имеет в разрывающем темпе и входит до самого корня, шлепая по заду своими крепкими яйцами. И откуда в палатке Джейсона, полной жестянок с окурками и обёрток от жвачки, этот предмет уюта? Но с этим Джон разберётся потом. — Давай, Уотсон. Ну же! — властно требует Джейсон. Это «ну же» страшно достало, но Джон подчиняется. Унизительная, нелепая поза — ноги подняты высоко и подтянуты к самым плечам, — промежность густо смазана чем-то жирным и скользким, струйки медленно стекают по коже… Это неряшливо и не слишком приятно, и к тому же вызывает недоумение. Джон хорошо понимает, что происходит, но совершенно не понимает зачем. Зачем всё это — задранные ноги и лужица жира под копчиком? Он даже не возбуждён. Ему ничего не надо. Давно ничего не надо. С тех самых пор, как Джейсон… Как что-то случилось с Джейсоном… Что-то ужасное… Но что с ним могло случиться? Вот же он, рядом, — Бог Кровавых Степей, Рыжий Дьявол, в его лице смесь коварства и нетерпения, его дыхание сушит кожу. Джон закрывает глаза. Господи, как надоело. Всё это такое дерьмо. Но так уж и быть. Его пальцы внутри, и он мучает анус — жёстко и глубоко. Вонзается без остановки, всё глубже, всё глубже, всё глубже, как будто решил себя зарезать. Никаких ощущений, только усталость и ломота в запястье, только этот методичный долбёж. У него пустая мошонка и вялый член, от него никакого толку — даже если он продолбит себя насквозь. Ну что, ты доволен? Приятно видеть, как Смотритель шалит по ночам? — Уооотсон, — тянет Джейсон капризно, — ты такая шлюууха… — И снова настойчиво: — Ну же! Это ты шлюха, со злостью думает Джон, вбиваясь в себя до изнеможения. Дохлая ненасытная блядь. Потому что Джейсон Аддерли мёртв, он уже разложился в своём гробу, но всё равно продолжает его хотеть, и это достало! Джон вынимает пальцы и брезгливо рассматривает их. Блестящие, с коротко стриженными ногтями — очень близко, прямо перед глазами. Зачем это всё? Мне же совсем ничего не надо… В груди закипает ярость — да пошёл ты, Джейсон! Он готов лягаться, брыкаться, кусаться. Он готов вцепиться в его глотку зубами. Но Джейсон склоняется к нему и целует. Незнакомо и возбуждающе сладко. У него мягкие нежные губы, совсем не похожие на привычную продымлённую пасть, которая захватывала его рот и пожирала его язык, они прикасаются робко, но от этого только слаще. От него пахнет дождём, морем, далёким миром и почему-то резиной. Он обхватывает его скользкие пальцы, ласкает и мнёт — ну же, ну же, — и Джон снова погружает их внутрь, теперь уже с поспешной готовностью. Сейчас, сейчас… Он сгибает фаланги, прижимая подушечки к сладенькому местечку. В этом Джон настоящий профи — знает все сладенькие местечки и знает, как вызвать искры из глаз. Вот так. Вот так. Вот так. Восхитительно. Он стонет и корчится на подстилке — о, как это было когда-то! Сильно до жаркого пота. Чувства охватывают его пожаром. Он тянется к Джейсону всем своим существом, он страдает безмерно, но он благодарен: — Я люблю тебя. Но Джейсон, огромный и страшный, как огненный шар, нависает над ним, кричит и шипит: — Ты врёшь! Врёшь! Врёшь! Врёшь! — И бьёт его по рукам. — Ты всегда врёшь, Уотсон! Никого ты не любишь! И поэтому я здесь горю…

***

Из тяжёлого морока он вырывается, будто из пекла — опалённый, жадно хватающий воздух, с неловко подвёрнутой под поясницу рукой и согнутыми коленями. Его член твёрдый, как камень, налитая головка выглядывает из-под резинки пижамы, майка скручена выше сосков. Чёрт! Чёрт! Дрожащий, измученный, он сидит на краю постели, чувствуя, как член прижимается к животу. Потом поднимается и плетётся на кухню. Ополаскивает лицо холодной водой и без сил падает на табурет. Он убил бы себя прямо сейчас. За этот постыдный, слишком реалистичный сон. За выпирающую эрекцию, которая сводит его с ума. страшно хочется кончить Он встаёт, наливает воды из чайника и жадно, до боли в горле, заглатывает. Кашляет и отплёвывается. А потом спускает штаны и, тяжело опираясь ладонью о стол, со стонами ярости и блаженства доводит себя до оргазма — ужасного и бесподобного. Откуда-то из глубины его тела поднимается и рвётся наружу низкий звериный вой. Джон сокрушён удовольствием и почти не чувствует ног. Пьяно шатаясь, он идёт через комнату, кидает взгляд на часы и выходит из дому. Четыре утра. Просто отлично! Он отдрочил себе в четыре утра, с трудом очнувшись от порнографического кошмара. На улице снова дождь — мрачный, октябрьский. Капли жалят, как холодные осы. Джон садится на нижней ступеньке и сжимает голову кулаками. Это невыносимо! С его чёртовой головой что-то не так! Может быть, он действительно спятил? Ничего ужасного — ни в том, что приснилось, ни в том, что было потом. Ничего такого, что могло бы стать потрясением для мужчины, далёкого от подростковой стыдливости. И уж конечно это не единственный его мокрый сон и не первая мастурбация в жизни. Но ощущение краха, как лютая стужа, продирает его до костей. Это конец! Джон смертельно напуган, словно болезнь, которую он считал побеждённой, вернулась и набросилась на него с удвоенной силой. Он опять провинился, и ему хочется надавать себе по лицу — как тогда, после Гарри. С кровью выбить из себя это всё. Джон поднимает голову. В бледнеющих лучах Маяка серебрятся мелкие капли, море покрыто зернистой рябью, и это очень красиво. Но это уже не рай. Он бы сейчас рассмеялся — ну и кто оказался прав? Отшельник Уотсон просто жалкий дрочер. «Зачем я его впустил? Зачем позволил войти и остаться? Не надо было ему открывать. Он ушёл бы. Сгинул под ливнем. Утонул. Захлебнулся. Подох на дороге…» Джон ненавидит Шерлока Холмса. Это он во всём виноват. Пришёл и разрушил начинающее свиваться гнездо. И лёгкий пух, и веточки, и комочки мха — всё разметено им безжалостно. Вот берег, ставший почти родным. И дом, где ему было хорошо. Светятся маленькие окошки. Фонарь на крыльце покачивается от ветра. Но всё не то и не так. Очередные руины в его долбанной жизни. Джон возвращается, снимает пижаму, моет руки и член, достаёт из шкафа одежду. Разобранная постель вызывает ощущение грязи. Вся его постель — только грязь, кого бы он в ней ни трахал: сестру, любовника или себя самого. Захватив фонарь, он идёт к Маяку, и внутри полутёмной башни волна обречённости и тоски накатывает как прилив тошноты. Обрушься сейчас ураган и разнеси в щепки и камни весь этот берег, он и бровью не поведёт. Осознание потери острее, чем когда-либо. Сейчас он точно знает, что всё потерял. Родителей, связь с которыми так истончилась, что стала почти невидимой, и редкие звонки одинаково мучительны для него и для них. Сестру, которую больше не обнимет и не скажет, заглядывая в глаза: «Ты лучше всех на земле, и я тебя очень люблю!» — с простотой и лёгкостью, которую никто никогда не ценит, пока она не станет недоступной и невозможной. Он потерял даже войну, потому что единственное, что ему захотелось вынести из того огня, это пальцы, орудующие в заднем проходе. Вся его память, вся его боевая слава… Но самое главное, он потерял себя, потому что ни черта не знает, кто он такой, и в чём смысл его петляющего пути. Джон едко усмехается — смысл? О да! Разумеется, смысл! Как же он об этом забыл? Долгие-долгие дни, долгие-долгие ночи — вот она, концентрация смысла. Бесконечность, помноженная на бесконечность, и в ней — невзрачный мужчина, одиноко стареющий под свист ветров и монотонное бормотание моря, зажигающий никому не нужный Маяк, поджаривающий болтушку на убогой плите, изредка ворующий физическое удовлетворение и сгорающий потом от стыда. Жалкий, потерянный, всеми забытый. Наступит день, когда воспоминания о Гарри и Джейсоне станут самыми дорогими, как единственные воспоминания о любви. Сказать, что его это сильно волнует? Нет. На самом деле ему всё равно. Ему похрен на каждый свой день и на то, что будет потом. Потом он, как таракан в янтарной смоле, застынет в этом солёном воздухе, врастёт в эти камни и станет всего лишь частью природы. — Эй! — кричит он громко неизвестно кому — просто чтобы услышать свой голос. И быстро взбегает по винтовушке, как это проделывал Шерлок Холмс, оставшийся внутри него неразрешённой загадкой и сгустком чёрной обиды. * Через неделю он просыпается в четыре утра. За окном бушует гроза, на которую он и списывает своё внезапное пробуждение. Он кипятит воду, готовит чай, пьёт его не спеша, надевает резиновый плащ, и, прихватив фонарь, идёт к Маяку. Он чувствует себя свежим и слегка опьянённым силой стихии. И даже тихо смеётся, когда, инстинктивно прикрывшись руками, приседает от оглушительного громового раската. В маячной комнате сыро и холодно. Джон снимает намокший плащ, вешает его на крючок и, застегнув повыше горловину толстовки, приступает к работе. Он зевает и передёргивает плечами, но в постель не спешит — день ожидается длинный, успеет ещё пролежать бока. Вместо этого он включает потёртый электрочайник, доставшийся ему по наследству как частица этого мира, и садится за стол, наслаждаясь зыбким уютом: на фоне грохота волн и небесных бомбардировок урчание закипающей воды кажется по-особенному домашним. Иногда просыпаться в четыре часа довольно приятно. Но ведь не с таким постоянством, да? Потому что это повторяется снова и снова, и вскоре становится едва ли не нормой. Изматывающей и раздражающей. Джон недоумённо смотрит на стрелки будильника — вы это серьёзно? Серьёзно, мать вашу?! Что происходит на этот раз? Это какое-то послание? Знамение? Напоминание? О чём? О том, что однажды в это самое время он, не помня себя, жёстко обрабатывал собственный член и дрожал от сумасшедшего облегчения? Спасибо, конечно, но я не забыл. И не слишком ли это мелко? Вскоре он перестаёт удивляться, понимая, что в его жизнь вошло нечто такое, чему он никогда не найдёт объяснения — не стоит даже пытаться. Возможно, у Бога затяжная бессонница, и он решил разделить её со Смотрителем Маяка. Не то чтобы он смирился. На самом деле он зол как чёрт, и снова воюет — за украденные сорок минут, за свободу просыпаться тогда, когда удобно ему самому, а не Кому-То-Там-Эй-Ты-Слышишь-Меня. Он бросается во все тяжкие: снотворное, которым злоупотребляет впервые в жизни, чувствуя себя начинающим наркоманом; будильник, который он заводит с холодным упорством; вечерние пробежки до подламывающихся коленей; работа по дому (покончив с пристройкой, он принимается за ремонт, перестилает пол в туалете и кухне, деревянной рейкой обшивает стены и потолок, потратив на это всю осень и начало зимы и радуясь возможности не отупеть от безделья) — много чего… Но его четыре часа наступают с роковой неотступностью. Это выводит его из себя, превращая начатый день в рваный зигзаг, и ненависть вспыхивает в Джоне диким огнём — убил бы кого-нибудь! Он вылетает во двор, едва не выломав дверь, и от ненависти почти теряет сознание. Я закончу в психушке, с ужасом думает он, бешено кружась по двору. Но иногда он чувствует такую усталость, что не хочет подниматься с кровати, и уже не важно, на каких цифрах застыли ржавые стрелки. Чёрт с ними. И чёрт с ним, с Маяком. Пусть горит день и ночь, бестолковая каланча, пока не сгорит дотла. Что вообще такое этот берег и этот Маяк? Пустышка. Ветхозаветная декорация. Глупые игры старых кретинов, на которые он купился от безысходности. Сбежать бы отсюда, да только вот некуда… В глубине души Джон хорошо понимает, что всё это — он сам. Что наконец-то выбрав себе достойное наказание, он загнал себя в угол, и никакого отношения к тому, что с ним происходит, Кто-То-Там-Эй-Ты-Слышишь-Меня не имеет. Не велика персона Джон Хэмиш Уотсон, чтобы наблюдать за его вознёй и уж тем более принимать в ней участие. И всё же ему приятнее думать, что хотя бы в этом он не так одинок. Что кому-то есть до него дело, пусть даже такое. * Словно притянутая его маетой, этой осенью Ханни появляется чаще. Привозит для него угощение, сидит на крыльце или стоит на балконе, наклонившись вперёд и вглядываясь в тёмную воду, густым мармеладом раскинувшуюся вокруг Маяка. Иногда она напевает — негромко и мелодично. Солнце успело придать её коже карамельный оттенок, разрумянить гладкие щёки, высветлить волосы. Она красива до боли — полная женских чар, притягательно юная. Нимфа* в потёртых джинсах и вязаной кофте. Джону приятно её присутствие — хотя бы изредка он не один. В маячной комнате Ханни ставит на стол небольшую корзинку, из которой достаёт пирог, или сэндвичи с сыром, или маковые рулеты. Конфеты, печёные яблоки, джем… Они перекусывают, пьют чай и болтают, не обращая внимания на холод и ветер, гуляющий по полу и задувающий в щели. Рядом с Ханни всё понятно и просто, и тени прошлых грехов бледнеют. И вот уже как будто не было Гарри и ужаса в её сухо блестевших глазах. Не было Джейсона, ни живого, ни мёртвого, и то, что случилось там, за пределами этого тихого мира, кажется невозможным. Закинутые на плечи ноги, быстрые, сотрясающие толчки, стоны и несдержанное рычание двух опутанных страстью мужчин — неужели всё это было? Неужели Джон Уотсон, неприметный и обыкновенный, запивающий чаем сладкую булку и улыбающийся сквозь тёплый парок, способен на такие безумства? И уж тем более он не способен видеть ужасные сны, после которых до беспамятства ласкает себя на кухне… Рядом с Ханни Джон забывает об этом. Выбрасывает из головы. Порой, если море спокойно, Ханни берёт его за руку и увлекает на берег — на подсохшие валуны. Там она начинает свой странный танец, лёгкой саламандрой перебегая с камня на камень. Она снисходительно улыбается или открыто смеётся над его неуклюжестью, когда он, сам не зная зачем, тащится следом, пытаясь повторить проложенный ею маршрут. Подбадривает его: — Догоняй, — снова устремляясь вперёд — не зная усталости, фантастически грациозно, и поэтому Джону кажется, что она парит над камнями, как перо неведомой птицы. — Ещё девчонкой я бегала здесь, и Том ни разу меня не догнал. Том. Джон делает вид, что не слышит. Он ворчит: — Переломаю руки и ноги… — Но тем не менее старается не отставать (Том не догнал, а я догоню). — О чёрт! — Осторожно! — пугливо озирается Ханни и снова хохочет, глядя, как ступни Джона разъезжаются в стороны, а сам он грузно плюхается задом на камни. — Ты похож на слепого тюленя. — Я похож на кретина. Чем я занят вообще?! Он уверен, что выглядит глупо, но это его не смущает. Ему тоже смешно. И весело. И легко, как никогда ещё не было. В этих бесцельных преодолениях нет никакого смысла, но совершая довольно рискованные прыжки, Джон чувствует небывалый душевный подъём и свободу. Чего не скажешь о вечерних прогулках вдоль берега — медленно, в напряжённом молчании, — после которых он впадает в больное уныние. Они идут и идут, и кажется, что этому не будет конца. Джон пытается завести разговор, такой же беспечный, как и во время чаепитий на Маяке, но Ханни упорно молчит или бросает короткие «да» и «нет», или просто пожимает плечами. Джон тяготится этими выматывающими прогулками, но не может от них отказаться. Ради Ханни, потому что, судя по сосредоточенной тишине, прогулки эти имеют для неё необъяснимую сакральную ценность. * В один из таких вечеров, задержавшись почти до заката, Ханни быстро поднимается по ступенькам и, обернувшись, заглядывает Джону в лицо. — Поцелуй меня, Джон, — просит она. А потом толкает входную дверь и переступает порог, впервые нарушив собственный негласный запрет. Её глаза огромны, непролитые слёзы делают их неземными. Ханни влюблена сильнее, чем надеялся Джон, но почему-то сегодня это его не пугает. Тишина и тепло этого вечера учащают ритм его сердца, молчание не смущает, запах малины кажется насыщеннее и слаще, он обволакивает, проникает в ноздри, заставляя их настороженно трепетать. Джон вздрагивает от жаркой, омывающей сердце волны, и застывает в тягучем трансе: дыхание замедляется, взгляд устремляется в одну точку. Почему бы в самом деле не приглядеться к Ханни Марлоу? Приятный сюрприз для родителей (ма наверняка расцветёт от счастья!) и решение многих, очень многих проблем. В конце концов, он не конченный гей, он даже думать об этом не хочет — несмотря на страстное удовольствие, с которым подмахивал Джейсону, несмотря на тоску по его объятиям. Он из обращённых, а обращённые легко возвращаются к своей настоящей природе. Ханни права — ему нужна женщина. Близкая, любящая, способная избавить душу от застоявшейся гнили. Маленькие ладошки на его загорелой шее… Нежные губы… Ночи, заполненные тихими вздохами…. Он ещё слишком молод, чтобы хоронить себя заживо и истязать своё тело нелепым подвижничеством, а его физическое томление достаточно изнурительно, чтобы захотеть с ним покончить. Окунуть пальцы в мягкие светлые волосы и потеряться в их малиновом благоухании… Мысль овладевает им полностью, распускается внутри ярким соцветием образов, один прекрасней другого. Ведь это так просто: прижимать к себе тонкое тело, дышать чистотой, день за днём очищаясь непобедимым огнём и заново узнавая, каково это — жить без боли. Ханни хочет его такого — потерянного и никчёмного. Она видит в нём своё счастье. Почему бы не ответить ей тем же? — Джон… Джон вздрагивает и трясёт головой — идиот! Не хватало ещё впутать девчонку в собственную неразбериху, замутить её свет. Он берёт её за руку и тянет назад — к бархатным сумеркам, к бликам на лаковых перилах крыльца, прижимает к груди её голову и целует в макушку: — Тебе пора. Ханни дрожит, вырываясь из его слишком дружеских рук. — Пусти, мне больно! — Она плачет и злится — на собственную слабость и собственную любовь. Как могла она такое сказать?! Она ничем не лучше мечтающих о Париже дур! Она хуже, потому что простительно рваться в недостижимый Париж, но непростительно — в чью-то постель. Где к тому же её не ждут. — У тебя нет сердца! — ожесточённо бросает она, хорошо понимая, что обвиняет Джона несправедливо. Но ей в самом деле больно. — Ты никого не любишь! Слова, прозвучавшие очень знакомо, ударяют Джона под дых. Он молчит, ошеломлённо глядя в обиженное, страдающее лицо. Неужели Ханни права? Неужели все они правы, и Джон Уотсон такой урод, что одним своим присутствием на земле причиняет боль? Да что с ним такое?! В какую клетку его посадить, на какую планету забросить, чтобы совершённые им ошибки не ранили так глубоко? О чём думала Гарри, когда он уехал, бросив её один на один с их общей бедой? О чём думал Джейсон, умирая в своей палатке, на той самой кровати, где его рот затрахивали до рвотной слюны — грубо, долго, с придушенным хрипом и без единой капли любви? И о чём думает Ханни — влюблённая безнадёжно? Нет! Он резко подаётся навстречу, чтобы вернуть ускользающий миг, чтобы прижать Ханни к себе — доказать, что это не так, что его объятие может быть и смелым, и откровенным, и обещающим… Но она уже бежит по дорожке, к заборчику, где притулился её старый велосипед, а ноги Джона будто скованы кандалами — ни догнать, ни утешить. Остановись, Джон Уотсон. Невозможность — всё, что тебе дано. Ему жаль — так жаль, что горит и ноет в груди. Он знает, что если Ханни никогда больше не приедет, его дни станут по-настоящему чёрными. Чернее даже его ночей. *νύμφη (др. греческий) — невеста
Примечания:
Нравится 1298 Отзывы 152 В сборник
Отзывы (41)