ID работы: 3313541

Смотритель Маяка

Слэш
NC-17
В процессе
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 368 страниц, 29 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 1251 Отзывы 154 В сборник Скачать

осень, пора перелетов

Настройки текста

…Прощай, ещё одна весна, ещё одно лето! Летим, летим с нами, летим в осень! И в горле застревает комок… Летим в осень. Олег Мотков

Разочарование ослепляет, и Джон не сразу узнаёт того, кто, озарённый лучами маячной лампы, стоит на пороге. Но даже узнав, продолжает молча смотреть, не двигаясь с места, потому что весь, с головы до ног, охвачен трагическим осознанием: всё это время, начиная с минуты отъезда, Шерлок не выходил из его головы. Существуя неосязаемым фоном. Просочившись внутрь вместе с дыханием. Заразив собой его кровь и на одно мгновение сделав почти невменяемым. Удар ненависти так силён, что заходится сердце. Ноги и руки дрожат, по коже проносится жар. Это длится не больше секунды, но оставляет внутри опустошающий след. Джон ненавидит Шерлока Холмса как ненавидят любую болезнь. Но больше всего за то, что это не он… — Эй, приятель, — слышит он сквозь багровое месиво, которым становятся его мысли, — ты как, в порядке? «Я не в порядке. Я совсем не в порядке. Я почти вырубаюсь». Он отступает в сумрак прихожей, вновь застывая безмолвной тенью. Дэвис младший принимает это за приглашение и входит, мягко захлопнув дверь. — Темновато тут у тебя, — произносит он после короткой заминки, — может, всё-таки впустишь в комнату? — Том? — Ну слава богу! — усмехается Том. — Ты как будто увидел призрака. Джон приходит в себя и мысленно матерится. Его реакция в самом деле неподражаема: разинул рот, вытаращил глаза и всё это в напряжённом молчании. То-то будет разговоров в посёлке! Смотритель спятил… У Смотрителя глюки… Впрочем, нет. Том — парень правильный, не пустое трепло, готовое за кружкой пива выпотрошить чью-то душу. И надо ещё узнать, что за нужда занесла его на Маяк. Не случилась ли в посёлке беда? Тревога резко сжимает грудь, но Джон успокаивает себя тем, что Том не выглядит потрясённым или расстроенным, а значит, беспокоиться не о чем. Хотя то, что приезд его напрямую связан с Green bank, не вызывает сомнений — вряд ли Том заскочил на Маяк просто так, по-приятельски выпить чайку. Учитывая, что за два года ни разу сюда не наведался. Да и не приятели они вовсе. Джон тихо откашливается в кулак: — Извини. Не ожидал никого, вот и… слегка растерялся. — Слегка? Я был уверен, что ты сейчас на меня набросишься или огреешь чем-нибудь потяжелее. — Извини. Наверное, я выглядел не совсем нормальным. — Есть немножко, — улыбается Том и прикасается к вороту куртки: — Я разденусь? — Да, конечно. — Джон отмирает, наконец-то обретая способность мыслить и действовать в привычном режиме — без грома и молний в голове и во всём теле. — Чёрт, я… Давай сюда куртку. — Я сам, — говорит Том, по-хозяйски вешая куртку на свободный крючок. — Давно здесь не был, с самого детства. «Тем непонятнее твоё появление». Джон широко раскрывает дверь, и Том проходит, с любопытством осматриваясь: — А ты обжился. Почему-то эта фраза Джону не нравится, и он отвечает вопросом: — Ты на машине? Я не слышал, как ты подъехал. Том пожимает плечами: — Я не таился. Да и машину хорошо видно с крыльца. От тебя я прямиком в Город, утром ранний заказ. «Что, в таком случае, привело тебя на ночь глядя ко мне, Дэвис младший?» — думает Джон с нарастающим раздражением. — Чаю? — предлагает он хмуро. — Можно, — соглашается Том. — Ты, я вижу, сделал ремонт? И это тоже Джону не нравится. Джону вообще ничего не нравится: ни его поздний визит, ни тон, ни взгляд, в котором заметно… смущение. Том смутился, увидев его обновлённую кухню. Почему? — Да, — отвечает он сдержанно. — Дом не должен напоминать… курятник. Присаживайся к столу, я вскипячу воду. Из кухни он спрашивает: — Ты из посёлка? — Приличия соблюдены, они поболтали о том о сём, пора приступать к настоящему разговору. — Как там? Спокойно? — Спокойно. Что там может случиться. Тихая заводь. Милые люди. Я собираюсь вернуться туда насовсем. — Всё это Том произносит скороговоркой, словно подгоняя себя самого. — То есть? — Джон выглядывает из-за шторы, а потом подходит к столу. — А как же Город? Твоя работа? Что ты забыл в Green bank? Том отвечает туманно: — Как оказалось, самое главное. Я уже говорил тебе, что вернусь сюда, если… Хотя вряд ли ты это помнишь. В общем, обычное дело. И Джон начинает соображать. Было бы странно не провести параллель. Обычное дело? Понятно. Только при чём же здесь он? Почему Том Дэвис сидит сейчас у него за столом и что ему понадобилось от Смотрителя, если дело его так обычно? Грудь снова неприятно сжимает — на этот раз предчувствием чего-то неотвратимого. После памятного дня, когда Том довёз его до посёлка, показав по пути Маяк, Джон виделся с ним не часто: возле паба, где, помогая отцу, Том разгружал фургон с едой и напитками, в магазине, на улице… Всякий раз они друг другу кивали — не дружески, но с приязнью, и пожимали руки. Том улыбался, Джон отвечал улыбкой и забывал о Дэвисе младшем в ту же секунду, как тот исчезал из виду. Конечно, он помнил, что при первом знакомстве Том отрекомендовался ему как дружок Ханни Марлоу, но Том мог считать себя кем угодно, только вот сама Ханни вряд ли так думала. Особенно когда с присущей ей непосредственностью фантазировала о жизни на Маяке — вместе с Джоном… — Джон… — Том опускает взгляд и молчит, крепко сжав кулаки — довольно внушительные, надо сказать. Да и сам Том за эти два года заметно возмужал, раздался в плечах. Серые глаза, ровные широкие брови, волевой подбородок — неяркая мужская красота, под стать этим местам. Что ж, похоже, он переходит к делу, и Джон может с точностью озвучить каждую его мысль. «Не подходи к Ханни Марлоу на пушечный выстрел… Сделай так, чтобы она на тебя не смотрела… Я круче и оторву тебе яйца, если моя девчонка не перестанет вздыхать по тебе…» Ничего нового. Джон пока не решил, станет ли он утешать Тома, заверяя, что не имеет видов на Ханни, или пошлёт его на хер. Он склоняется к первому, потому что, во-первых, не хочет противоборства, а во-вторых, уважает парня, который готов постоять за свою любовь. В целом Джон настроен миролюбиво и выжидающе смотрит в пасмурное лицо. Ну же, давай, продолжай, я на твоей стороне, приятель, и вместе мы как-нибудь это решим. Том поднимает голову и вспыхивает румянцем, взгляд его мечется между Джоном и стиснутыми кулаками, но тон непререкаемо твёрд: — Я хочу, чтобы ты отсюда уехал. Я хочу, чтобы ты отсюда уехал. Сбитый с толку, Джон смотрит во все глаза, с трудом вникая в смысл того, что услышал. Так… Да нет, такого просто не может быть! Это слишком даже для его дурацкой жизни. Я хочу, чтобы ты отсюда уехал… Ах вот оно что? — Почему? — В его голосе холод, но откуда-то изнутри рвётся истеричный смешок: «А больше ты ничего не хочешь, малыш?» И ярость на грани бешенства: «Ах вот оно что!» — Ты знаешь. — И всё же. Но Том упрямо молчит, тем самым вынуждая Джона продолжить, потому что держать театральную паузу он не в силах. Он устал как чёрт знает кто — от пауз, от слов и от их отсутствия, от всей этой кутерьмы, в которую его затягивает, будто в дурную воронку, и кружит, кружит до полного изнеможения. Почему он как кость в горле у этого мира? Его обязательно надо отхаркать?! Джон взрывается резко и неожиданно для себя — словно распахнули печную дверцу и из самого её чрева вырвались пламя и снопы искр: — Значит, вот так просто: уёбывай, Джон Уотсон, потому что ты знаешь. — Он ударяет по столу кулаком. — Что я знаю?! Что я должен знать?! — Бешенство нарастает с каждым сказанным словом, распаляя и раскаляя внутри добела. — Вообще-то, приятель, это моя жизнь, не заметил? Я здесь живу. Делаю чёртов ремонт, расчищаю чёртов двор, слежу за чёртовым Маяком. А ты приходишь и заявляешь мне: я хочу. Ты можешь хотеть, да, — это твоё ебучее право! Но даже если прямо сейчас у меня вырастут херовы крылья, я нихера не взлечу и меня не унесёт отсюда к твоей охренительной радости! И вообще, пошёл вон. Я тебя не звал. Выплеск эмоций опустошает, и, дрожа с головы до ног, Джон уходит на кухню, где давно уже беснуется чайник, выплёвывая кипящие брызги. Это когда-нибудь кончится?! Всё это?! — Она любит тебя, — слышит он тихий умоляющий голос. Молодые здоровые парни с мощными шеями и крепкими кулаками не должны умолять, но так и есть. — И страдает. Джон закрывает глаза и дышит медленно, глубоко, втягивая носом привычные домашние запахи. Ему хочется, чтобы то, что он собирается произнести, хотя бы частично походило на правду и хотя бы частично имело смысл. — В этом возрасте все страдают и любят, — говорит он бесцветно, снимая чайник с плиты, — а потом начинается настоящая жизнь и настоящая любовь. Ей всего девятнадцать… — Ей двадцать. Недавно исполнилось. Ты не знал? Не подарил ей букетик? Джон оставляет ненужный чайник и снова выходит в комнату — расстроенный и смущённый. Глядя на него, Том усмехается: — Ну разумеется, ты не знал. Да и какая разница… Она любит тебя, и возраст здесь ни при чём. — Она… — начинает Джон и замолкает, понимая, как недостойны его попытки спорить и возражать. Любит, думает он, нехотя признавая правду — настоящую, а не ту, которую пытался внушить и себе, и Тому. Наверное, любит. И, наверное, страдает. Он презирает себя за это «наверное» — жалкое и трусливое, за эту лазейку, в которую можно протиснуться, чтобы уйти от ответственности. Разве же сам он не видит? Разве слабенькие манипуляции в виде улыбок и легкомысленной болтовни способны его провести? Неужели для осознания мучительных чувств Ханни Марлоу так уж необходимо, чтобы, сражённая его безответностью, она рыдала у него на груди? Ему стыдно за недавнюю вспышку, кажущуюся сейчас отвратительно лживой. Но уезжать… Господи боже, уезжать он не хочет. Снова искать пристанище? Очередной Маяк? Да есть ли он на земле?! — Мне некуда ехать. — Всегда есть куда ехать, если хорошенько подумать, — медленно произносит Том. — Однажды ты оказался здесь, и значит, можешь оказаться где угодно. — В его взгляде смесь вины и пытливости. — Почему-то мне кажется, что ты и сам… не особенно против того, чтобы тронуться с места, — говорит он с лёгкой заминкой. — Я почти в этом уверен. Жить здесь одному — что за радость? — Не будь уверен в том, в чём ни черта не смыслишь, парень, — снова заводится Джон, но тут же смягчается: — Том, послушай… — Сердце замирает в испуге. Кажется, ещё секунда, и он выложит всё: о погибельном сексе с сестрой, разорвавшем его сердце на две половины — хорошую, чистую, и непроглядно-чёрную; о Джейсоне, чья страсть в одночасье поменяла его природу, сделав жадным до грубых ласк; Джон готов рассказать даже о Шерлоке, хотя не знает, не может понять, кто и что в его жизни Шерлок. Он мог бы говорить, говорить, говорить и каяться, признаваясь в самых ужасных грехах, лишь бы его оставили в покое и не требовали от него невозможного. Но он ограничивается короткой фразой: — Я тебе не опасен. — Да, я знаю, что ты не любишь её, но ты мужчина, и у тебя нет женщины. Настанет день, и ты захочешь любую. И уж тем более такую, как Ханни. Джон начинает беспокойно ходить по комнате — от стола до кухни, от кухни до этажерки, — переставляет с места на место книги, заводит будильник. «А может быть, мне вообще не нужны женщины», — так и рвется с его языка, и что это, если не чистая правда, которую давно уже пора признать? — Ты не понимаешь, Том, — говорит он с уверенностью. — Я ничего не собираюсь менять в этом смысле. Не хочу. — Сейчас не хочешь, потом захочешь — так всегда и бывает. А она будет ждать. Она уже ждёт. Джон, чёрт возьми! Просто подумай об этом! Джон и рад бы подумать, но он так много думал в последние несколько лет! Он только и делал, что думал, ломал голову, ворочал мозгами и в самом деле устал. Так сильно, что почти не сопротивляется. — А как же Маяк… — начинает он, и это уже не вопрос, это капитуляция, только без белого флага. Том говорит просто, но взвешенно, как о само собой разумеющемся: — Я за ним присмотрю. Даже Дед согласился. Правда, сначала наорал и за дверь меня вытолкал, а потом — ничего… — Дед? — Джон непонимающе смотрит. — Кто это? — Финч, — усмехается Том. — Я с детства зову его Дедом. С детства. Короткая фраза будто приколачивает Джона к полу, остановив наконец его лихорадочные передвижения. С детства. Это же так очевидно! Вот она — ещё одна правда. Он здесь чужак, перекати-поле, залётная птица, а Том Дэвис — тот самый корешок, который хоть и молод ещё и некрепок, но уже прочно сидит в земле, который врос в этот берег по праву рождения, и всё ему здесь своё. И Маяк. И море. И даже Ханни — с её несчастливой любовью, с её мечтаниями, которые однажды, когда ей наскучит страдать, растворятся в прибрежном воздухе, обернутся лёгкими облаками и прольются тёплым дождём. И всё. И ничего от Джона Уотсона не останется. — Ты таксист, насколько я помню. — Джон ещё трепыхается, он очень близок к тому, чтобы возненавидеть таксистов, хотя в душе хорошо понимает, что силы неравны. Словно своим приходом Том выкачал из него всю кровь, заменив её жиденькой безвольной субстанцией и сделав неспособным к борьбе. — Не слишком ли много ты на себя берёшь? Но Том не поддерживает искру конфликта и отвечает спокойно: — Не слишком. Я мужчина. Здоровый и сильный. Справлюсь. Пока поработаю за двоих, а там поглядим… Возможно, когда-нибудь мы с Ханни поженимся. Выстроим новый дом. Ханни родит мне детей, разобьёт здесь сад… … купит белое платье и будет стоять на балконе, поджидая тебя и вашу новую газонокосилку. Смешно. — Ты в этом уверен? И хочет ли этого Ханни? На самом деле Джона так и подмывает спросить о другом: «Ты собираешься привезти свою подружку сюда? В этот дом, на этот берег, где она хотела быть не с тобой, а со мной? Ты хоть что-то соображаешь, Том?» — Не уверен. Я вообще ни в чём не уверен. Но пока ты здесь, наши жизни остановились. — Том смотрит ему в глаза — так пристально, что по коже бегут мурашки. Взгляд пробирается внутрь и хватает за сердце — жёстко, настойчиво. — Ответь мне, Джон, ты на ней женишься? — Нет! — Лишь мгновение спустя Джон понимает, как прозвучало его отрывистое, звонкое «нет». В нём сквозил откровенный страх, что прямо сейчас его могут заставить, принудить, вырвать у него обещание и тем самым сделать несчастными всех. Том слегка усмехается, но его голос серьёзен: — И, по-твоему, я делаю что-то не так? Я не стану её торопить. Ни о чём не спрошу. Буду просто здесь жить и зажигать Маяк — для неё. Это настолько правильно и настолько прекрасно, что на глаза наворачиваются слёзы. Отчего это происходит? Все знают, как жить и что делать, у всех есть намеченный путь, и только Джона несёт, точно глупую щепку. И такое нахлынуло безразличие — сильнее, чем он чувствовал когда-либо до этой минуты, самый его предел, за которым нет ничего, кроме белёсой, беззвучной пустыни. Он поднимает на Тома тяжёлый, покорившийся взгляд: — Ты хотя бы понимаешь, о чём меня просишь? — Я не прошу, — произносит Том, поднимаясь из-за стола. — Вот правда, Джон, не свалишь отсюда, я спалю этот дом. *** Осень в самом разгаре. Ноябрь подкатил с туманами и ветрами. С полусонными чайками и неумолкающим шумом прибоя — шурх, шурх… Настоящего холода нет, как нет и настоящих дождей — просто сыро, просто слякотно. Воздух тяжёлый, насыщенный влагой. И ни одного погожего дня. Джон скучает по солнцу. Он живёт так, будто никто не сидел у него за столом и не ставил ему условия. Потому что Джон Уотсон не принимает условий, и уж тем более он не принимает угроз. Том просчитался. Подталкивать его в спину тупым наездом — большая ошибка. Теперь-то он точно никуда не уедет. «Спалишь этот дом? Рискни!» Джон не на шутку взбешён и вычёркивает Тома Дэвиса из своей жизни, как недостойного противника. А ведь он его уважал… «Поглядим ещё, кто здесь Смотритель!» Подавляя вспышки обиды и злости, он приступает к повседневным заботам. Утепляет и конопатит стены сарая, чтобы в зимнюю стужу сквозь щели не наметало снега, как это было прошлой зимой; в Городе закупает недорогой, но добротный штакетник и за две недели полностью меняет ограждение, опоясывающее дом и Маяк иллюзорной линией безопасности. Наконец-то его забор не выглядит как пьяница, заваливающийся то на один, то на другой бок. Давно бы так! Надо было явиться какому-то, блять, таксисту, чтобы Джон Уотсон принялся за дело со всей ответственностью. Попутно он доводит до блеска маячную комнату, ворча про себя, что настало время заменить оборудование, что все эти допотопные тумблеры и рычаги только курам на смех. Да и лампа нужна мощнее — зима не за горами, а сквозь снежную пелену свет Маяка пробивается еле-еле. Дел хватает, только успевай ставить галочки в списке. Но лихорадка не отпускает. Внутри, словно в затянутом тучами небе, подрагивают неясные скрытые силы, в любую минуту готовые разразиться грозой. Разговор с Дэвисом-младшим занозой сидит в душе, и мысли одолевают совсем уже беспросветные. Что если тот прав абсолютно? Абсолютно во всём? Что если Джон действительно занимает чужое место, чужой берег, чужой Маяк, чужую жизнь, и в этом вся соль? Потому-то и не находит себе покоя, потому-то и мечется от берега к берегу, как по пылающему мосту. Джон оглядывается вокруг с прощальной тоской, в глубине души понимая, как смехотворны его потуги переспорить судьбу. Он подолгу задерживается на Маяке, борясь с желанием нежно погладить перила, прижаться лицом к кирпичной стене. В холодной маячной комнате он чувствует себя лучше, чем в доме; словно подпитываясь спокойной, несокрушимой энергией, за десятилетия накопленной Маяком, он набирается сил — единственно верных, способных поправить исковерканный и проржавевший механизм его жизни. Он был к этому близок, у него почти получилось, но ему опять помешали, предложив убраться подобру-поздорову. Только вот самоуверенный, глупый мальчишка ничего о них с Маяком не знает! Если Маяк с таким доверием принял Джона два с половиной года назад, то не так-то просто нарушить установившуюся между ними связь. Нельзя прийти и сказать «уходи, теперь я здесь живу», нельзя ворваться в чей-то устоявшийся мир со своей бескровной войной. Тому Дэвису придётся поискать другие пути к сердцу Ханни Марлоу. *** Сегодня он впервые просыпается от громкого крика, не сразу осознавая, что рвётся он из его горла. Джон никогда не кричал во сне — несмотря на всё, что сделал, что увидел, услышал и через что прошёл. Ни один грех, ни одна застарелая боль не заставили его хрипеть и виться ужом, путаясь в одеяле. Ему снилось, что горит его дом. И горит Маяк. Жаром охвачен берег. Крупные хлопья пепла кружат, как чёрный снег, и оседают на море — безмятежное и прозрачное. И на дне его он видит странные города, и странные люди смотрят, задрав свои странные, кукольно похожие лица, как полыхает вокруг земля. Маяк трясётся и кренится и со страшным грохотом падает в море — прямо на странных людей и на их странные города. Круша, разминая в лепёшку, стирая в пыль. Джон задыхается от дикой, раздирающей жалости и кричит, кричит… …В посёлок он едет, едва занимается утро. Не дав остынуть маячной лампе. Не выпив чаю. Его горло сухо першит. Его решимость граничит с отчаянием. Он не должен этого делать, но теперь это становится сильнее него. Он просто заглянет в её глаза и спросит: «Мне уехать?» Он идёт прямиком к дому Марлоу, не считая возможным искать окольные пути и случайные встречи. Не теперь. Он понимает, что для визитов не самое подходящее время, посёлок дышит сонным покоем, и хотя тут и там окошки ярко горят, за ними ещё не чувствуется кипения жизни. Небо слишком низко нависает над крышами, в воздухе слишком явственно ощущается сырость — вот-вот брызнет холодный осенний дождь и затянется на весь день. Поэтому к чему суетиться по дому с утра пораньше, лучше понежиться в размеренном душном тепле с чаем и телевизором, лишний раз осознав, что спешить тебе некуда… Ханни открывает так быстро, будто всё это время стояла за дверью, и по тому, как она бледнеет, как резко отступает назад, Джону всё становится ясно. Но в следующую секунду она — как есть, в лёгком домашнем платьице и носочках с пушистыми помпонами по бокам — вылетает к нему на крыльцо, обнимает, прижимаясь всем своим худеньким тельцем, всем своим малиновым ароматом, который в этот раз не будоражит, не манит, а опускается на Джона горестным саваном, и плачет навзрыд. Ханни Марлоу, которая не заплачет, даже если отрезать ей палец, сотрясается от рыданий и, приподнявшись на цыпочки, осыпает поцелуями его шею, его подбородок и тянется солёными губами к губам: — Джон, Джон, пожалуйста… И неизвестно, о чём она просит: оставить её в покое или любить всю жизнь. Это потрясает. Это кажется Джону ужасным — не менее ужасным, чем мамин диванчик, принявший на себя страшный удар. Обнимая Ханни в ответ — так осторожно, будто безответный холод его ладоней способен навсегда выстудить её душу, — он отчётливо понимает, что может сломать этой девочке жизнь, не заметив как и когда. Продолжая считать себя её другом. Поджидая её приезда, её печенья и свежего хлеба, её светлого взгляда. Пользуясь этим всем и не загадывая наперёд. Как же я измучил её, думает он, будто впервые осознав этот сокрушительный факт, будто только сейчас ему наконец-то открылась истина. И не может сказать ничего, кроме глупого, ничтожного, затасканного и замусоленного «прости», кроме этой вечной отмазки, не несущей в себе ничего. Но для Ханни — достаточно. С коротким стоном она отрывается от него и исчезает, как палый лист, вырванный ветром из рук. И вот уже Джон стоит перед запертой дверью, ошеломлённый внезапностью этого исчезновения и, тупо глядя на потускневший дверной молоток, пытается разобраться, не пригрезилась ли ему эта встреча и эта мольба. * К дому председателя Джон идёт быстрым, размашистым шагом, оставив машину неподалёку от дома Марлоу. Надеюсь, мне не придётся изворачиваться и лгать, с горечью думает он. Но председатель так заметно бледнеет, а потом так испуганно оборачивается на укутанную в широкий платок миссис Финч, словно их застали за чем-то более непристойным, чем утренний кофе с домашним печеньем. Джон понимает, что изворачиваться и лгать не придётся. — Джон Уотсон? Неужели? Какой приятный сюрприз, — бормочет Финч и пятится задом. — Выпейте с нами кофе. — Да, — коротко соглашается Джон, расстёгивая ворот толстовки. Его обволакивает семейным уютом — старомодным, но оттого ещё более тёплым и таким замечательным, что Джон острее, чем когда-либо, ощущает себя отверженным. Сейчас за чашку кофе и крошку рассыпчатого печенья он готов продать душу, и тело, и всего себя без остатка. Только бы приласкали его в этом приветливом доме, только бы усадили за стол. Он проглатывает горький комок и пытается улыбнуться: — Я, наверное, рано… — Это ничего, — торопливо успокаивает председатель. — Мы не залёживаемся в постели. И всегда рады гостям. Рады вам, Джон. У Джона нет оснований в это не верить. Он проходит в гостиную и садится за стол, на котором видит две белые чашечки (два белых голубка, прильнувших друг к другу), вазочку с овсяным печеньем, узорчатую маслёнку и блюдо с остатками рыбного пирога. — Мы вам рады, — повторяет старик. — Трейси, девочка, что ты стоишь, будто кол проглотила? Подай Смотрителю чашку. Вот он — момент истины. Джон благодарен за помощь. — Мне кажется, я уже не Смотритель, — говорит он спокойно, без тени сарказма или обиды. — Почему это? — изумлённо встревает девочка Трейси. — Что за странные речи? Её удивление искренне, и Джон догадывается, что тайна больших перемен обошла её стороной. Как видно, супруг ещё не успел обсудить с ней дела общины. С одной стороны, это странно, но с другой, всё говорит о том, что старику нелегко даётся решение, — до такой степени, что он не торопится поставить в известность самого близкого своего компаньона, и, несмотря на общую тягостность ситуации, Джон чувствует теплую благодарность за это. — В самом деле, почему? — вторит Финч, досадливо пряча глаза — очень уж неловкий момент. — Думаю, вам известна причина, господин председатель. — К чему эти церемонии, Джон? — смущённо ёрзает тот. — Господин председатель… Мы не в конторе. — Вряд ли я имею право обращаться к вам как-то иначе. Например, называть вас Дедом, — пожимает плечами Джон и смотрит на миссис Финч: — Чудесный кофе. — И пирог попробуйте, — торопливо советует та, поворачиваясь к раскрасневшемуся супругу. — Что происходит, Дед? Я чего-то не знаю? — Ох, милая, — обречённо вздыхает Финч. — Кушай печенье. — Сам кушай печенье, старый дурак! — сердится миссис Финч. — Отвечай немедленно, почему и за что ты выгоняешь Смотрителя? — Я?! Выгоняю?! Как ты могла подумать такое?! Лучшего Смотрителя и вообразить невозможно! — с жаром защищается председатель, ловко уводя супругу от темы. — Вам непременно надо сделать из меня людоеда? Кровопийцу? Чудовищного минотавра? Уж лучше греметь костями в гробу, чем слушать несправедливости от законной супруги! Для чего я женат, миссис Финч? Для того, чтобы быть искромсанным в клочья?! — Никто тебя не кромсает в клочья, — возражает Трейси, опасно посверкивая глазами. — Я всего лишь желаю знать, что происходит на берегу! И если ты, чёртов ты минотавр, сию же секунду мне не ответишь, я… — Простите, — Джон отважно кидается в разгорающийся костёр семейных недоразумений. — Произошла ошибка. Никто не прогоняет меня с Маяка, миссис Финч. — Он замолкает, но тут же находится: — Всё дело во мне. Не так давно сюда приезжал… мой друг. Ну, тот самый, Шерлок Холмс, вы, может быть, помните? — обращается он к разгневанной леди, чем тут же гасит в ней искры драконьей ярости — разумеется, она помнит Шерлока Холмса. — И что? — Её брови насуплены, но в глазах уже горит любопытство. — Что этот ваш друг? — Видите ли, он… прислал мне письмо… — Дальше Джон врёт без зазрения совести: — Пишет, что скучает. Что нашёл для меня работу. И квартиру. И… — И жену, — быстро подсказывает миссис Финч, судя по всему, уносясь в непроходимые, но сладчайшие сериальные дебри. — Какую-нибудь хорошую, милую девушку, с которой торопится вас познакомить… — Относительно этого сказать не могу, хотя не исключаю такой возможности, — улыбается Джон, неожиданно испытывая странный душевный подъем. Словно то, что он говорит, чистая правда, и его в самом деле ожидают все эти несметные сокровища и чудеса — где-то там, далеко отсюда. И что его ждёт Шерлок… — Да-да, — подхватывает миссис Финч, — с этим не стоит спешить. К вопросам брака следует подходить с осторожностью и вторую половину выбирать как броню — надёжную, верную, до конца своих дней. — Потеплевшим взором она смотрит на мужа, но тут же снова обращается к Джону: — А этот ваш друг… Шерлок… сам он женат? — Эмм… — Джон теряется и беспомощно мнётся, не зная, что отвечать. — Какая вам разница? — Председатель приходит к нему на помощь, глядя на жену неодобрительно, исподлобья. — Ваш интерес к семейному статусу молодого мужчины, миссис Финч, весьма неприличен, — говорит он, переходя на суровый тон. — Между нами уже возникали разногласия подобного рода, не довольно ли? Сварите-ка свежего кофе, это у вас получается лучше всего. Миссис Финч поджимает губы, неохотно покидая гостиную, полную аромата тайны, и, наклонившись к Джону поближе, председатель торопливо частит: — Джон, даже не знаю… Я ни в коем случае не намерен разбрасываться такими смотрителями, каковым являетесь вы. Надо окончательно спятить, чтобы с вами расстаться! В кошмарном сне мне не могло бы привидеться, что я своими собственными руками… Вы верите мне? — Он бросает на дверь затравленный взгляд. — Но это такой… Шекспир, доложу я вам, что… даже не знаю. Понимаете? — Понимаю, — снова улыбается Джон, чувствуя, как медленно растворяется недавняя горечь. Но тяжести в груди не становится меньше. Боль неминуемого расставания нарастает с каждой минутой, потому что именно сейчас Джон наконец-то осознаёт, как нравятся ему эти люди, как они ему милы и по-своему дороги. — Мистер Финч, я должен вас попросить… Одним словом, мне необходима по крайней мере неделя. — Господи, Джон! Да о чём разговор?! — Финч прижимает руки к груди. — Неделя, месяц, год… — Неделя. И ему скажите. — Скажу, — уныло кривится Финч. — Чёрт бы их всех побрал, идиотов, не дадут умереть спокойно! Миссис Финч, — кричит он в глубины дома, пропахшие ванилью и яблоками, — куда вы запропастились? Утонули в кофейнике? …Ну вот, кажется, всё и решилось. * Берег встречает его покойным безмолвием; существующие звуки настолько привычны, что вплетаются в тишину с той же гармонией, с какой вплетаются в неё дыхание и биение сердца. Дом, дворик, Маяк — всё как будто застыло в величавом отдохновении. Наведенный порядок радует глаз — за эти годы Джон действительно приложил немало усердия, созидая свой дом и свой берег, — но сердце теснит печаль. Джон предпочитает не думать, как сильно он огорчён, как растерян. Всё произошло слишком быстро, и он ещё не пришёл в себя, чтобы попробовать разложить всё по полочкам. Да и желания нет. Он поднимается на крыльцо, но в дом заходить не спешит, хотя голоден и утомлён ранней дорогой. Привалившись плечом к деревянному столбику, он смотрит на старый Маяк. «Ну что, дружище, похоже, пришло время расстаться». И оттягивать момент не имеет смысла. Для чего, к примеру, ему понадобилась эта неделя? Что она даст, кроме угнетающих мыслей? Глупо, Джон! Чтобы бросить в сумку твои пожитки, хватит и часа. Ты попросту трусишь. Ладно, пусть будет неделя. Но не больше. Близится Рождество — время надежд, даже для тех, кто давно ни на что не надеется. Провести его здесь, на этом берегу, в этом доме, где совсем недавно собирался состариться, и откуда выжили — внезапно, когда он меньше всего ожидал? Нет. Сейчас, когда всё решено, идея о возможной старости в компании чаек кажется Джону абсурдной. Вопросы атакуют его один за другим. Почему он не задумывался об этом всерьёз? Что за песчаные замки возводил день за днём? Что ждёт его здесь, кроме скулящего одиночества и кошмаров — таких реальных и жутких, что на голове шевелятся волосы? Джона передергивает от воспоминаний: как он сидел на постели, трясясь с головы до ног, как боялся глянуть в окно и увидеть пожарище — чёрное, как бездонная пасть. Довольно! Конец затворничеству. Пора отправляться к людям: к сутолоке, шороху подошв, автомобильным гудкам и весело мигающим фарам, к хлопающим дверям, светящимся окнам и шпилям на крышах… Мысль, такая вдохновляющая и яркая, что перехватывает дыхание, осеняет его. Джон резко выпрямляется, готовый вот-вот подскочить на месте. Почему бы ему не перебраться в Город? Чистые окна, коврик, Welcome и всё такое — разве не это было первым и очень сильным его желанием? С первого взгляда ему полюбились приветливость Города и его благородная скромность. Жить под его покровительством — с утихающим сердцем, точно зная, что не занимает чужого места, — почему нет? Не думать о Маяке как о потерянном друге, а знать, что он где-то поблизости, и если желание увидеться станет неодолимым, всегда можно сесть в автобус и двинуться по проторенному маршруту. Заехать в посёлок, перекусить у Дэвиса в пабе, проведать старого Финча и снова вернуться сюда, к тихим улочкам и открытым улыбкам. Работать… не важно где и не важно кем. В Городе работа найдётся — ведь нашлась же она на богом забытом берегу. И в конце концов, разве он не первоклассный хирург? Выход прост и почти идеален — нюансы не в счёт. Джон пулей слетает с крыльца и идёт к Маяку, словно близость мудрой старинной башни способна упорядочить сумбур в его голове. Сердце громко стучит, губы беззвучно шевелятся. Да! Переждать — вот то, что необходимо сейчас. Без горячечной гонки, в которой больше досады, чем стремления к цели. Да! Взбудораженный и успокоенный одновременно, он видит уже иную картину: Маяк не выглядит траурно застывшей колонной, чайки кричат дружелюбно, море шумит ободряюще — всё будет хорошо. Он возвращается в дом, переодевается в домашние брюки и свитер, готовит завтрак. Потом поднимается на Маяк — без особого дела, просто для того, чтобы почувствовать себя в его надёжном укрытии. Выпивает кружку крепкого чая с ванильным печеньем и даже пытается что-то читать. Но мысли, в том числе и о Ханни (правда, уже не такие ранящие, ведь он поступает правильно, устраняясь с её пути как слишком большой, непреодолимый валун), не позволяют сосредоточиться, и, резко захлопнув книгу, он идёт на балкон — полюбоваться морем с высокой точки. Море и впрямь красиво. Оно совершенно — даже в такую погоду. Пусть и остаётся таким — в его памяти… День пролетает взмахом крыла; не успев оглянуться, Джон видит вокруг сгустившийся сумрак. Пора зажигать Маяк. Ханни, её слёзы, её поцелуи, её мольбы — всё укрыл наступающий вечер, будто и не было этого вовсе, будто и не было насквозь пробитой груди. На душе невесело, но в то же время легко, и это кажется Джону хорошим знаком. Он не уверен, что Город подарит ему избавление, счастье и благодать, но попробовать можно. Он ужинает под звук телевизора, прикидывая, забрать с собой это чудо бытовой мини-техники или оставить в наследство новому смотрителю Маяка, и с ухмылкой решает оставить здесь всё, до последней тряпки. Пусть разбирается сам. * Утро начинается с похоти. И вроде не снилось ничего, чернота непроглядная, ни смутного образа, ни тишайшего вздоха, а дрожь такая влажная, такая горячая, словно побывал в адском борделе — бьёт с головы до ног. В теле сладкое брожение внутренних соков, слепо рвущихся к выходу. Джон со стоном гладит себя — не подвластный контролю жест, животный инстинкт. А потом срывается с взрыхленной ногами кровати и несётся в заботливо отстроенный душ… …Который кажется ему местом для пыток. …Где ему предстоит прикоснуться к своему распаленному телу и, наверное, дать себе волю, чтобы хоть немного ослабить голодные судороги. Дождь лупит яростными плетьми — заснув слишком крепко, Джон не услышал ночного разгула непогоды. Тонкая пижама промокает насквозь, и Джон ощущает себя незащищённым и голым. Спина, ягодицы, гениталии, бёдра — всё напоказ. Он вваливается в душевую и падает на скамейку. «Интересно, сколько там, на часах? Бьюсь об заклад, что четыре. Самое время для балагана, и декорации подходящие…» Когда жар внизу живота унимается, а дыхание становится человеческим, он стягивает намокшую майку, снимает брюки и открывает воду. Под горячими струями кожу стягивают мурашки, Джон мучительно выдыхает и опускает глаза. Член тяжело свисает, головка наполовину открыта и это кажется до того унизительным, что в следующую секунду Джон делает глупую, позорную вещь, которую никогда не ожидал от себя: зажимает двумя пальцами член и, подавшись бёдрами вперёд, трясёт им в глумливом призыве. «Ну что, хороша игрушка?» — ухмыляется он, а потом, брезгливо отдёрнув руку, врезается в стену кулаком и бьёт со всей силы, снова и снова, обдирая кожу и разбивая костяшки. Мокрый и голый, он мечется по душевой, продолжая свой одиночный кулачный бой, не зная устали, словно задался целью проломить и разрушить стены, превратив душевую в груду камней, — до тех пор, пока из лейки не начинает хлестать ледяная вода. — Ну всё. С меня хватит. …Он в доме; укутанный в плед с головой, но по-прежнему обнажённый, сидит на кровати, сотрясаясь от нервического озноба. Всё происходило будто в бреду, сквозь марево взбесившейся крови, но запомнилось хорошо: и пошлые кривляния, и буйство, граничащее с помешательством. Стыда он не чувствует — только ужас перед самим собой, перед тем полудиким существом, которое он взращивал в себе все эти годы и которое вырвалось на волю четверть часа назад. Что он творит? Что с собой делает? Ему тридцать два — всего лишь! Его тело надломлено, истощенно изоляцией и тоской, и всё, целиком и полностью, молит о помощи. Требует жизни. Его грудь распирает от переизбытка дыхания — молодого, глубокого, жаркого, — но он упрямо сжимается, не позволяя себе раздышаться. К чему это приведёт? Через год, в лучшем случае, через два он начнёт подвывать здешним ветрам, через три — свихнется и однажды просто утопится в чёртовом море, наглотавшись горечи всласть. Как сказал ему Том — «что за радость»? В точку! Здесь, под этим беззвёздным небом, радости нет и не может быть. Самообман, многолетняя трусливая ложь, которая сводит его с ума. И Город — всего лишь обольстительная причуда, где будет так же безотрадно и пусто, где он окаменеет изнутри или, напротив, раскалится до состояния вечной жажды. «Если это не срыв, то я нихрена не доктор, — думает он, не в силах дотащиться до кухни и приготовить чай — чтобы согреться, чтобы зубы не клацали, как у собаки. — Это не жизнь. Невозможно так жить». Он валится на постель, поверх пледа натягивая одеяло, и в изнеможении закрывает глаза. Рассвет едва занимается, ещё нет и пяти — два с половиной часа гореть Маяку. Проваливаясь в тяжёлый сон, Джон успевает подумать, что из него такой же Смотритель, как из Шерлока Холмса — друг… *** Просыпается он отдохнувшим, спокойным, будто и не было ничего, и только израненные руки напоминают о недавнем припадке. Выпутавшись из пледа, он надевает трусы и футболку, закладывает в печь оставшиеся поленья и, присев на корточки, наблюдает, как облизывают их взметнувшиеся огненные язычки; потом одевается полностью и выходит из дома — в непроницаемо плотный туман. Джон не может припомнить такого тумана — хоть режь его, как белковый пирог! Постояв на крыльце, он решает оставить Маяк включенным, во всяком случае, до момента, когда окончательно рассветёт. В этой фантастической пелене должен быть хоть какой-то ориентир. На секунду ему становится жутко — на расстоянии вытянутой руки всё исчезло: ни двора, ни сарайчика, ни земли, ни неба не видно, и только маячная лампа светится жёлтым размытым пятном. Но картина его завораживает и минуту-другую он продолжает стоять, заглатывая куски тумана глубокими вдохами. Похоже, это надолго, думает он, поворачиваясь, чтобы уйти, и напоследок окидывает взглядом утонувший во мгле и как будто несуществующий берег. Он приступает к повседневному ритуалу: наполняет чайник водой, ставит его на плиту, заправляет постель… Из кухни доносится тоненький свист — вода закипела, можно заваривать кофе. Для полноценного завтрака рано, но перекусить не мешает. Джон достает из холодильника сыр и зелёный салат, из хлебницы — слегка подсохшую булку, и, соорудив бутерброд, садится за стол. Ну что ж… Мысли размеренно и плавно текут. Недавнее исступление сильно его встряхнуло и самым неожиданным образом помогло оценить ситуацию здраво — Джон действительно рассуждает здраво. И точно знает, что ему нужно. Неужели он полагал, что существует другое решение, не такое очевидное и не такое выстраданное? Неужели считал, что это возможно? Ему нужно домой. Сколько можно бегать по миру и, как правильно сказала миссис Уотсон, скрываться? Ну такой вот он идиот, что тут поделаешь! Пошатнулся, сделал неверный шаг и ухнул во тьму, в болото, погрязнув в нём по самое горло. И вроде не сгинул совсем, но каждое неосторожное движение приводит к одному и тому же: его снова затягивает. Он честно попытался хоть что-то исправить — даже ценой собственной жизни, — но под властью ужасной ошибки продолжает сбиваться с пути. И всё же он жив. И молод. И слегка опьянен — потому что его заточению приходит конец. … И потому что ему нужно домой. Он думает о родителях непрестанно, он страшно соскучился, он не может больше и дня прожить, чтобы не увидеть их лица. Он вернётся, обнимет их, и мир обретёт настоящие краски, перестанет быть бутафорией. Он ляжет на свою кровать, в своей комнате, позволив воспоминаниям наброситься и изгрызть его до костей. А потом поднимется и продолжит жить. Навестит старых приятелей, сколько бы их ни осталось, сходит с ними в кафе на углу (интересно, миссис Брикс всё так же душит посетителей зарослями герани?) и, возможно, напьется до чёртиков; прогуляется по знакомым улицам; достанет из кладовой (сказочная страна, где в каждом углу по ужасающей тайне, где чудовищ не счесть и где когда-то они с Гарри пережили немало сладких и жутких минут) свой старый велосипед и прокатится по единственному в их городке проспекту — пологому, спускающемуся прямо к узенькой набережной. Прокатится лихо, с ветерком, как это бывало в детстве, и возможно, из него выветрится вся дурь. Зимы приходят к ним не спеша, запаздывая с холодами и снегом, до Рождества будет тепло и дождливо, и ма успеет похвастаться своим замечательным садом. Джон скажет ей: «Я скучал по твоему Эдему», и она улыбнётся. И посмотрит открыто. И ресницы её не будут дрожать под тяжестью набегающих слёз. А потом, когда земля перестанет уходить у него из-под ног, когда мысли его обретут уверенность, а чувства — стабильность, он встретит хорошую милую девушку, в чём-то похожую на Ханни Марлоу. И женится — непременно. Она родит Джону детей. Он будет любить их и посвятит им всю свою жизнь, без остатка. Он будет прекрасным отцом и прекрасным мужем. Он будет прекрасен, надёжен и чист — всегда, до конца своих дней. Любящий, заботливый сын, верный муж и добрый отец. Джон Уотсон. Самый-самый-самый. И однажды, переломив свою боль и смирившись с ней так же, как это сделает он, Гарри приедет к ним в гости, привезёт его детям подарки и посмотрит на него как на старшего брата. И, наверное, Джон заплачет от счастья. Но даже если всего этого не случится, даже если всё пойдет совершенно не так, главное, что пора отправляться в путь. Всё было здорово: берег, море, чайки, Маяк, такой потрясающе величавый, такой сияющий. Четыре составляющие гармонии — стать пятым элементом Джону не удалось. Свет Маяка не заменил ему света целого мира, а маленькое тихое поселение не стало обетованной землёй. Хотя, видит бог, Джон старался и был искренним в своих помыслах и желаниях… * … Туман не исчезает — напротив, он как будто становится гуще. Джон идёт за дровами почти на ощупь и ему кажется, что даже в сарайчике клубятся мутные кольца. Надо жарче растопить печь, думает он, иначе в дом проберётся сырость. Во второй половине дня воздух теплеет, туман отступает и вскоре от него остаётся лишь зыбкая дымка, готовая испариться в любую минуту. Джон гасит Маяк. Так и не позавтракав толком, он готовит щедрый обед — спагетти с мясной подливой, картофельный салат с зелёным горошком и корнишонами, поджаренный хлеб с расплавленным сыром, — предвкушая момент, когда накроет на стол и примется за своё королевское пиршество. Его запасы скудеют, но вряд ли теперь это имеет значение… На закате Джон зажигает Маяк. Не задерживаясь в промозглой маячной комнате, он возвращается в натопленный дом и с книгой устраивается на кровати, где вскоре засыпает, не раздеваясь, — в тёплых носках, спортивных брюках и майке. Вскакивает он ровно в четыре, больно ударившись о стену разбитой рукой, и впервые воспринимает свой армейский подъём как должное, не заостряя внимания на времени и не зверея от злости. Более того, призрачному стражу он благодарен, потому что с вечера не завёл будильник (Джон серьёзно подумывает, не прихватить ли эту музейную редкость с собой) и вероятность проспать, пригревшись в теплой постели, была велика. С этого дня время несётся вперед, обгоняя дни и приближая отъезд. Он покупает хороший прочный рюкзак — у него скопилось немало вещей, и одной дорожной сумкой не обойтись. К тому же есть то, что он не сможет оставить, что непременно захватит с собой на «большую землю» (книги, «лягушачий» чайник, домашние шлёпанцы с якорями, две кружки с морем и чайками… нет, одну кружку — вторую он подарит Дэвису младшему) в память о неповторимой жизни на Маяке, о планах, которым не суждено было воплотиться, в память о Ханни… Ханни. Джон не знает, стоит ли им прощаться, и сердце его молчит. *** Этим вечером он едет в посёлок. Весть о том, что Джон Уотсон покидает Маяк, потрясает Green bank. Джон слегка ошарашен и растроган всеобщей печалью, которой буквально пропитан воздух посёлка. Как оказалось, община успела принять его в свою маленькую семью, и знай он об этом раньше, его одиночество было бы не таким беспросветным. Они так добры к нему, так кристально добры! Кто-то расстроено цокает, кто-то жмёт ему руку, кто-то напутственно похлопывает по плечу, кто-то согревает объятием и каждый говорит одно и то же — «жаль, очень жаль»… Это и сладко и горько, а ещё немножко обидно (прежде всего за собственную слепоту), но, отзываясь в его сердце щемящим аккордом, уже ничего не меняет. Джон хотел бы проститься со всеми, каждому сказать несколько тёплых слов, но громкие проводы не устраивает — просто основательно и надолго располагается в пабе, от души угощая всех, кто заглядывает на огонёк. Мало-помалу народ прибывает, и вскоре за столиками оказывается почти вся мужская часть поселения — сплошь немолодые, усталые лица, на которых время и жизнь успели выткать свой неизменный узор. Присутствие неулыбчивого, натянутого как струна, но внешне невозмутимого Тома не удивляет — Джон уверен, что после их нелегкого разговора тот поспешил окончательно перебраться в Green bank, терпеливо поджидая, когда его законное место наконец-то будет свободно. Том ловко управляется с выпивкой и закуской, быстрой тенью скользит между столиками и без раздражения слушает нескончаемый треп вечно пьяного Эвота Хейла, пожалуй, единственного представителя молодёжи в посёлке, хотя его одутловатая тридцатилетняя рожа явно проигрывает ухоженным морщинам Адама Финча. Который, конечно же, тоже здесь… — Джон, — говорит он, пьяненько запинаясь и виновато пряча глаза — на удивление молодые, излучающие упрямый свет, и почему Джон не замечал этого раньше, — мне в самом деле пришлось нелегко. Но чёртов засранец… Чёртов Том Дэвис, он буквально приставил мне к горлу нож! Я скинул недоумка с крыльца, сказал ему «пошёл вон, недоумок!», но он упёрся как бык. У него любовь, понимаете, — председатель беспомощно разводит руками, — а разве я могу сопротивляться любви? Быть может, внучка Марлоу и правда когда-нибудь отдаст ему своё сердце, и на Маяке возродится жизнь… Джон слушает и исподволь наблюдает за Томом, за его отточенными движениями, за игрой его мускулов под туго натянутой майкой, за быстротой его серого взгляда. Во всём его облике прячется тайна — уж он-то знает, что происходит, но будет держать язык за зубами, до поры до времени сохраняя свой Главный Сюрприз. «Мальчишка! — мысленно усмехается Джон, но уже без враждебности, даже с оттенком тепла. Он уверен, что если не каждый, то каждый второй это точно, знает, как обстоят дела с Маяком, и секрет Тома для общины давно уже не секрет. — Хорошо, что он станет Смотрителем, и хорошо, что он дал мне пинка». Неожиданно пришедшая мысль удивляет, но в одночасье примиряет Джона с действительностью. Он коротко улыбается Финчу: — Обязательно возродится. А я… — А вам пора! — горячо подхватывает председатель, а потом обнимает Джона за плечи и разворачивает к себе неожиданно сильным, властным движением. — Джон! Хотите услышать правду? Нельзя похоронить себя заживо. Я не знаю, что привело вас сюда, но время вышло — своё вы уже отработали. — На смену цепким настойчивым пальцам приходит мягкое поглаживание ладоней, Финч отпускает Джона и чуть отстраняется, пытливо заглядывая в лицо. — Вы прекрасный молодой человек, — говорит он по-отечески нежно, — а я всего лишь старый дурак и многое уже не так хорошо понимаю. Но знаете, что я скажу? Не важно, что зажигать, — маяк или карманный фонарик. Главное во всём этом — свет… Да? — Думаю, да. — Джон вздыхает. — Да. Он пьян. Ему тепло и покойно — среди надтреснутых голосов, среди умудрённых седин и выцветших глаз. Глядя на них, он думает о том, что Green bank никогда не умрёт, что горстка прибрежных огоньков продолжит уютно подмигивать, одушевляя эту небольшую полоску земли, что эти старики останутся здесь навечно — в соли ветров, в ласке солнечного тепла, в серебряных переливах луны. И на закате рыжая коса строптивой Мадонны будет виться по небу медными всполохами — всегда. Он не забудет Маяк. Сколько будет жить — не забудет. И может поручиться за это. И за то, что будет скучать, и рваться на этот берег, и болеть тяжелой тоской. Но никогда уже сюда не вернётся. То ли отнято всё, то ли сам отказался — Джон не знает. Но всё ему кажется правильным, словно не было появления Тома Дэвиса на Маяке, словно идея больших перемен принадлежала лично ему — пришла в его голову, и всё завертелось стремительно, кадр за кадром. И вот уже он сидит за столиком паба, выпивая за свой скорый отъезд… Домой он возвращается за полночь. Ночь беззвёздная, вокруг сгущается фиолетовый мрак, и Джон медленно едет на свет Маяка. Приятное опьянение сменяется тяжестью — голова гудит от выпитого и от эха нестройных старческих голосов. Ему хочется поскорее улечься в постель. С Ханни он так и не встретился, твёрдо решив, что их прощание уже состоялось, и если с его стороны это подлость, то так тому и быть. Лучше остаться в её памяти подлецом, чем принцем в поношенном свитере — с глазами, на дне которых прячется так много всего… *** День накануне отъезда совершенно ужасен. Джон и не думал, что будет так сильно страдать. Он не находит себе места: мечется на берегу, то спускаясь к морю, то карабкаясь вверх по скользкому каменистому склону; мечется между домом и Маяком, между Маяком и дорогой, и едва не плачет от физически непереносимого сожаления. Всё кажется настолько родным, что хочется вцепиться пальцами в землю, чтобы ни Том Дэвис, ни кто-либо другой не смогли его оторвать — от этого берега, от этого дома. От Маяка. Голова раскалывается, грудь пылает огнём, и Джон всерьёз опасается заболеть. Он подолгу стоит у забора — нового, ровного, дощечка к дощечке, — всматриваясь в едва различимый контур посёлка, и ждёт… сам не зная чего. Может быть, того, что приедет Том и скажет смущённо, что он настоящий козёл, что безбожно вот так выгонять Джона с обжитого места и конечно же надо всё оставить как есть; что на своём стареньком, но крепеньком внедорожнике заявится Адам Финч и, сдвинув седые брови, велит Джону не валять дурака, забыть все эти глупости, а лучше хорошенько подумать о реставрации башни, «ибо старинная достопримечательность этих мест обязана выглядеть как хренов огурчик»; что приедет Ханни Марлоу и… И здесь Джон теряется, не зная, что могла бы сказать ему Ханни, и просто страдает от невозможности всё вернуть. Потому что это действительно невозможно. Потому что подписаны все бумаги и получен расчет. Потому что собраны вещи, и новый рюкзак стоит на полу бок о бок с дорожной сумкой — между комодом и археологической этажеркой. Потому что всё приведено в надлежащий порядок: в сарайчике возвышается поленница запасённых на зиму дров; на полке рядком выстроены остатки закупок (консервированная ветчина, сардины, бутыль оливкового масла, большой пакет муки, сахар, фасоль; если Том приедет с пустыми руками, голодная смерть ему не грозит); почищен и промыт генератор; две снеговые лопаты, грабли, пластиковая метла и большое ведро поставлены у самой двери — не придётся искать; ящик с инструментами — в уголке, но тоже на самом виду. Чтобы новый хозяин не растерялся, чтобы всё было у него под рукой. Оставляет он и лягушачий чайник — не стоит отрывать его от уже обжитого места. А вот вторую кружку с морем и чайками решает не оставлять — забирает с собой. Чтобы было две. …Потому что так и бывает в жизни — кадры меняются, порой слишком резко. * Джон сидит за столом, пытаясь поужинать. Сегодня он не готовил обед, а на завтрак обошёлся чашкой крепкого кофе и хлопьями с остатками молока. Днём он выпил чаю в маячной комнате и погрыз какой-то сухарь. На душе было слишком муторно, чтобы думать о нормальной еде. Он не мог оставаться в доме, его несло на берег волной тревоги и ожидания, волной полубезумной надежды. Как врач Джон назвал бы это агонией. Сейчас он опустошен — ничто так не опустошает, как битва с самим собой, — но почти спокоен. Завтра так или иначе наступит. Он выключит старый Маяк — как всегда, сверяясь с таблицей, — и это будет в последний раз. Это так странно, так дико и так невозможно, что Джону не верится — настолько, что он готов распаковать свои вещи, наесться до отвала и завалиться в кровать, а утром дождаться Дэвиса младшего и вышвырнуть его вон, пусть катится отсюда к чертям. Но этого, конечно же, не случится. Дом хорошо натоплен и прибран. Всё на своих местах, а чайник со свистком надраен до блеска. Маленький мир, который Джон отдаёт другому. Он чувствует себя бесконечно, отчаянно, фатально несчастным, словно кончается всё, словно в его жизни никогда и ничего больше не будет — не будет дома, где он мог бы почувствовать если не тёплый уют, но хотя бы покой. Не будет. Никогда. И нигде. Ночь он проводит без сна: пытается хотя бы вздремнуть, ложится на неразобранную кровать, но всё, что ему удаётся, это отключиться на четверть часа, чтобы потом распахнуть глаза в безотчётном ужасе и застонать от бессилия — «боже, боже, это не сон, это происходит на самом деле, и я уезжаю…» Он поднимается, выходит из дома, стоит на крыльце. Чувства обострены до предела: от каждого вдоха ломит грудную клетку, от света Маяка больно режет глаза, от тихого рокота моря лопаются барабанные перепонки. Если бы только он знал, что расставание будет таким… Всё в Джоне протестует: не хочу туда. Хочу остаться среди шума прибоя и звёздных дорог. Но что-то, пламенное настолько, что сопротивляться бессмысленно, яростно тянет его с этого берега. Утром он всё делает через силу, и, если честно, до крайности измождён. С вечера подул северный ветер и к утру подморозило; Джон идёт к Маяку, зевая и поёживаясь от холода. Не отдохнувшее тело требует, чтобы его хоть как-то взбодрили, но Джон даже не смотрит в сторону душа — нет, нет. Он моется в кухне под краном: освежает подмышки, промежность, ополаскивает шею и голову, бреется, чистит зубы. Протирает пол, приводит кухню в порядок. Тщательно моет руки и только потом освежается туалетной водой. Его поезд отходит в два тридцать; можно спокойно позавтракать, выпить кофе и выехать ровно в полдень. Оставить в назначенном месте пикап (впоследствии Том перегонит его на Маяк, как и было оговорено), прыгнуть в вагон и тронуться в путь. Но в девять он уже стоит на крыльце с вещами. Руки дрожат, замирает сердце, глаза застилает горячая пелена. — Я… — начинает он громко и замолкает, пугаясь вибрации боли, неузнаваемо меняющей его голос. Продолжает он уже почти шёпотом: — … уезжаю. Маяк смотрит пусто и отрешенно, как на чужого, и тускло горит. Море, и без того нелюбимое, плещется равнодушно и холодно. Даже чайки исчезли. Словно все они от него отказались. *** До отхода поезда три с половиной часа. Куплен билет. Рюкзак и дорожная сумка сложены в камеру хранения. Джон бесцельно бродит по Городу, окончательно утвердившись в мысли, что здесь ему нечего делать, что решение здесь поселиться было абсурдным и легкомысленным, а решение вернуться домой — самым разумным и правильным. Если уж уезжать с насиженных мест, то как можно дальше. Ужас расставания отступил, и там, где пылало огнём, сжималось и трепетало, теперь лишь докучливо ноет. Джон усмехается — привычное состояние. Сколько таких саднящих болячек у него на душе? И сколько их ещё будет… Он раздражённо отмахивается от каждой неправильной мысли: «К чёрту тебя! Я еду домой, и на этом всё!» До отхода поезда два часа. Набродившись и надышавшись морозным воздухом, он чувствует голод и решает перекусить. Заказав себе кофе и мясной сэндвич, он с неожиданной жадностью набрасывается на еду. Сэндвич исчезает с его тарелки в считанные минуты, и он заказывает большой кусок бисквита с изюмом и чашку несладкого чёрного чая. До отхода поезда полтора часа. Сытость согревает и расслабляет, и Джон удобно устраивается в кресле зала ожидания с триллером, купленным только что, в привокзальном киоске. Многообещающее название «Убей во мне жалость» позволяет надеяться, что он не заскучает в дороге, а заодно отвлечётся от назойливого самокопания… Через сорок минут после отхода поезда он просыпается — ничего не соображая, часто моргая и потерянно озираясь по сторонам. Изнурительная ночь и сытый желудок сыграли с Джоном несмешную шутку: провалившись в сон, как в чёрный колодец, он безбожно проспал. Он несётся к табло отправления поездов. В голове его чёртова путаница — ни одной стоящей мысли, сплошные обрывки междометий и мата. Джон ещё не решил, то ли злиться ему, то ли смеяться. Следующий поезд в родные края послезавтра, да и то ближе к ночи. Послезавтра… И ближе к ночи… Это непостижимо, растерянно думает он, не зная, что предпринять. Но одно он знает наверняка — он не может остаться в Городе, с которым успел проститься, даже на день. Приказав себе срочно собраться и покончить с внутренней паникой («сука, ты можешь не суетиться, как баба?!»), он снова изучает табло. Мысли, словно взбаламученные в воде песчинки, приходят в упорядоченное движение, голова начинает работать. Спокойно! Итак, что мы имеем… Через час поезд до Лондона, и это не самый плохой вариант. Если с билетами проблем не возникнет, он успеет произвести обмен. Конечно, придётся добираться до дому окольным путём, но это не страшно. Это не-страшно. Во всяком случае, не страшнее, чем зависнуть здесь, двое суток перемалывая свою жизнь в муку и потихоньку сходя с ума. К тому же — о да! боже, да! — будет возможность увидеться с Майком. Обнять его большое уютное тело, припасть к нему, как к константе, и вдохнуть неизменный аромат доброты. Майк! Майк Стэмфорд! Именно то, что нужно, когда не знаешь, что тебе нужно, и насколько верно тебя несёт… Таращась на мигающее табло, Джон улыбается — облегчённо и оттого чуть глуповато. А что? А что?! Несколько дней в суматошном Лондоне, несколько дней неприкаянности, от которой не спасут ни Майк, ни его участливая забота, и он готов будет свалить в любую дыру — потемнее. Вот тогда родительский дом перестанет быть для него Голгофой, которой, что уж греха таить, представляется на данный момент, а станет желанным местом. Страх не будет так сильно терзать его душу, и она перестанет дрожать как осиновый лист. Притащиться к родителям со своим измочаленным сердцем? Со своей не осевшей мутью? Со своей тоской? С Маяком, что поминальной свечой горит у него в душе? «Отличная мысль, Джон-твою-мать-Уотсон. Лучше в твою голову ещё не приходила. Почему ты сразу не подумал о Лондоне, чёртов придурок?!» Воодушевление окрыляет и поглощает былое отчаяние. Он кружится по вокзалу в приливе искрометной энергии, и всё у него получается просто отлично — с билетами, с двухместным купе. И пусть он отчаянно трусит и попросту тянет время, пусть он полностью отдаёт себе в этом отчёт, но идея с Лондоном кажется ему единственно верной. Прямо сейчас он позвонит родителям и скажет, что возвращается; что задержится в Лондоне на несколько дней, а потом приедет домой и никуда больше не уедет… Нет, он позвонит им из Лондона, не стоит волновать раньше времени ма, пусть это будет сюрпризом. * Перед тем как войти в вагон, Джон останавливается и делает глубокий дрожащий вдох. Сейчас ему не важно, куда он едет, важно то, откуда он уезжает. Слёзы рвутся из него горькой рекой, но он сглатывает эту горечь — ни к чему раскисать в дорогу. Шалый ветер снова гонит его по земле. конец первой части
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.