53 — What if people could fly, huh, Jay?
21 апреля 2018 г., 01:28
Примечания:
ER — Джорел/Дэнни.
идея полностью принадлежит Армии, которой я очень за это благодарен.
~
/главы будут выходить только после набора двадцати пяти+ ждунов. люблю./
— Что, если бы люди могли летать, а, Джей?
В груди после этих слов нехило щемит, сердце как бы втрое сокращается. Тело словно эклектической судорогой сводит, ладони в одночасье покрываются неприятной испариной и в затылок начинает стрелять искривлённый позвоночник. Смотрю вперёд, а там — он. Непозволительно близко сидящий на краю сложенных друг на друга металлических пластин, которыми устлан карниз крыши. Он и… и эти его, блять, красивые, вечно зачёсанные назад светлые волосы, которые хаотично шевелятся от любого порыва ветра, того не по-весеннему холодного, мерзко и гадкого, что аж до костей пробирает.
Я стою за ним, не вижу, но знаю, что взгляд его устремлён вниз. Без определённого подтекста, сакрального смысла или конспирологической теории, он просто смотрит вниз и внимательно наблюдает за мирской суетой. Смотрит, как по улицам бегают крошечные человечки, грезящие поскорее попасть домой, и неумело скрываются от только-только закончившегося дождя; смотрит, как сменяются картинки на высоких рекламных билбордах, предлагающих одну «выгодную» услугу за другой; смотрит на то, как один за другим постепенно гаснут яркие вывески магазинов, кафе и баров, потому что время уже позднее.
Дэнни… мой Дэнни просто смотрит на жизнь. На ту, которую у него отобрали.
— Тай снова погрыз Луи.
Среди звуков стирающихся об влажный асфальт шин и стрекочущих сверчков различаю его усмешку. Такую ласковую, нежную, почти что, блять, утешающую и, похожую на горячий кофе в самый жуткий мороз, такую согревающую и необходимую. Следом за ним усмехаюсь и я, а потом, буквально через секунд пять-семь, понимаю, насколько глупо и не к месту звучит этот совершенно нестоящий ничего факт, который… ляпаю я, скорее, для себя, нежели чем для него, чтобы, знаешь, отвлечься хоть немного от всепожирающего, всепоглощающего и медленно меня губящего осознания того, что мой Дэнни, весь такой привлекательный и на первый взгляд здоровый, в этот самый момент сдерживает в себе такую адскую боль, о которой страшно говорить, которая его, блять, на куски нещадно рвёт.
Видеть его уже физически невыносимо. Меня всего передёргивает, когда я чувствую его черничный гель для душа и мятный кондиционер для волос, блевать тянет при виде его исхудавшего лица, выпирающих ребёр и особенно острых ключиц, которые будто просто кожей обтянули. Не могу я, не выдерживаю. Сорваться бы куда-нибудь нахуй в горы, засесть там в какой-нибудь замызганной пещере с волками или, хуй знает, с медведями, и сдохнуть от любой болезни да побыстрее. Чтобы не чувствовать всего этого. Не видеть, понимаешь? Потому что не могу, блять, не справляюсь. От своей бесполезности на стены лезть хочется, глотку адским воплем драть и внутренности наружу выворачивать, потому что стадия у него последняя, заключительная. И день этот тоже может стать последним — мне, признаться честно, именно этого и хочется, потому что ожидание это, блять, душит уже. Шею колючей проволокой обматывает и смеётся надрывисто, мол, ха, получай, сука, а мне раза три в неделю думается, что проще пойти на убийство, чтобы ни его не мучить, ни себя. Чтобы раз, и всё.
Тебе, наверное, кажется, что я просто боюсь его смерти. Типа, ну как, все же её боятся, а уж если дело любимых касается, то тут, якобы, очевидно. Да только хуйня всё это. Не боюсь я его смерти, потому что и он не боится, сидит себе, вон, курит спокойно, хотя все подряд врачи в голос твердят о том, что с этим нужно завязать, «ведь тубик же, какие сигареты», но ему плевать совершенно, как, впрочем, и мне. А всё потому, что мы оба — ёбаные эгоисты, и мы больше не за сам факт смерти переживаем, а за то, что будем друг без друга делать, поскольку для меня смысл жить и что-то делать дальше исчезнет, а моему белобрысому страшнá только неизвестность, это некое «что-то», последующее или не последующее за смертью. Он с ней самой, кажется, даже ждёт скорейшей встречи, потому что бычков вокруг него столько, сколько не насобирается за нашей студией за всё время её существования. И останавливать я его не собираюсь, потому что, чем быстрее он откинется, тем быстрее займусь этим и я, чтобы и его одного там не оставлять, и самому здесь не оставаться.
— Представляешь, как было бы удобно, если бы у людей были крылья? — говорит он медленно, спокойно, уже с присущей себе хрипотцой в голосе, а в эту секунду на куски начинает рвать и меня.
— Были бы и те, кто бы их обрубал, — и не удивительно, что этим «тем» становлюсь именно я.
Через две минуты я нахожу в себе силы сделать несколько шагов вперёд и присесть со своим полутрупом рядом, предварительно накинув на его осунувшиеся плечи тёмно-коричневый плед, который прихватил из дома.
— Ты когда-нибудь задумывался о том, что некоторые люди зря живут? — спрашивает он, когда я, принюхавшись, расплываюсь на секунду в лёгкой улыбке, потому что чувствую тот самый черничный гель и мятный кондиционер, которые на мгновение позволяют мне подумать о том, что мы оба живые. — Блять, это же бессмысленно! — а потом меня возвращает в реальность, из-за которой я хмурюсь и громко сглатываю накопившуюся слюну.
— О чём ты? — практически шёпотом, не слыша и не желая слышать самого себя.
— О том, что куча людей тратит время не на то, на что они хотели бы его тратить. Типа, они сидят в душных офисах и подлизывают жопу уёбку-начальнику, чтобы не вылететь с работы, хотя покупают много красок и полотен, потому что ахуенно рисуют, понимаешь? Или… или получают по пять высших образований, потому что так велели им родители, хотя сами они в этом не нуждаются, им, может, было бы достаточно и одного среднего. Для чего всё это, а, Джорел?
И он сразу поворачивается. Медленно, правда, потому что сил уже нет, но всё же поворачивается. Смотрит на меня этими своими потускневшими карими глазами, под которыми залежи посиневшей кожи с сосудами, как у натурального трупака, и свои тёмные брови сводит к переносице, хмурится, как бы возмущается, словно то, о чём он говорит, его действительно волнует, хотя это всего-навсего проделки ёбаного тубика, который и до клеток мозга, видать, добрался. Он смотрит, смотрит, смотрит на меня, будто, сука, не понимает, что сказать мне нечего, и что не хочу я в ответ смотреть на него, потому что как только я это делаю, то вижу запёкшуюся кровь в уголках его губ и слишком острые очертания скул — всего меня трясти начинает, снова хочется всадить ему пулю в лоб, а затем всадить и себе. Невыносимо, блять, невозможно.
— Думаю, у них просто нет того, кто открыл бы им глаза, — сорванным голосом отвечаю я, глаза пытаясь открыть и себе, мол, Джорел, чувак, очнись, начни здраво мыслить и отведи его домой, в тепло, здесь ветер лютый и сыро, сам простудишься и он… а, ну да, точно.
— И зачем тогда они живут? — с психованной усмешкой, отворачиваясь и вынимая из пачки ещё сигарету, он щёлкает зажигалкой с символикой нашей группы и затягивается до такой степени, что следующие полторы минуты безостановочно кашляет, сплёвывая красные сгустки куда-то в сторону и продолжая после курить дальше.
Кукухой Дэн поехал ещё года полтора-два назад, когда развёлся с Терезой. На обоюдной основе, разумеется, без ссор, скандалов и каких-либо громких заявлений. Он объяснил своё решение тем, что не лежит у него больше душа к этой женщине, а обманывать он никого не хочет, та же, в свою очередь, сказала, мол, держать насильно не намерена, ступай с богом. Короче, они просто тихо-мирно разошлись, честно рассказав всё малышке Скарлетт, которая, будучи развитой не по годам, всё поняла и никаких истерик закатывать тоже не стала, взяв с мамки обещание, что папа будет отмечать с ними все праздники, какие бы только не существовали в этой стране. На этом и сошлись.
Только, вот, не в изменённых мурильевских вкусах крылась настоящая причина их развода, она крылась в нескольких буквах в графе «диагноз». Когда ему поставили туберкулёз, он, не желая стать обузой для своей семьи, ушёл и завёл новую. Включив в неё только меня, Тайгера и Луи. И если двое последних были существами неразумными, то, например, я страдал и страдаю до сих пор дико. Он-то думал как: Деккер — мужик сильный, стойкий, справится с любой хуйнёй. А это раз, и оказалось пиздежом. Причём самому себе внушённым пиздежом, потому что я никогда таким не был. Но когда это бледное чучело завалилось ко мне домой, начало меня целовать и обнимать, приговаривая, что всё пошло по пизде, сильным и стойким стать пришлось. И не для него, а для себя, ведь дашь слабину и всё — слёзы, сопли, мольбы о прощении, а оно надо кому? Нет. Поэтому и пришлось разыгрывать перед ним спектакль, трахая его, а после заверяя, что он самый красивый и восхитительный, делая вид, словно всё как надо, всё так и должно быть. Но только была одна, блять, существенная проблемка между нами: он умирал, а я — нет.
Во время посещения пятнадцатого или хуй проссышь какого по счёту врача, тот сказал нам, что нужно готовиться к худшему, хотя ни к какому «худшему» я готовиться был не намерен. А знаешь почему? А потому что любил без памяти. Ахуеть как любил. Настолько сильно, что в спектакль для него начал верить я сам, как будто извилины все в мозгу разом повыпрямлялись. Я уже не замечал того, как всё становится хуже и хуже, не замечал, как спешно Дэн теряет вес и здоровый цвет кожи. Не замечал, что он практически перестал есть и вставать с кровати. Я будто, сука, не хотел замечать и слышать, как он, чуть ли не захлёбываясь собственными лёгкими, кашлял, а потом натянуто улыбался и говорил, что всё хорошо.
— Жаль, что я не успею записать с вами седьмой альбом, — сглатывая, произносит он.
А я, помня, что его любимое число — семь, громко матерюсь. Затем хватаю его, сжимаю отросшие на затылке волосы и, медленно перемещая ладони на его ледяные щёки, целую. По-собственнически и отрывисто, позволяя иногда нам обоим набрать немного воздуха в проёбанные лёгкие. Так, блять, целую, будто этот день реально последний, будто через минуту мой белобрысый в моих же руках растает и оставит меня здесь одного. Я целую его так, как никогда прежде не целовал. Отчаянно, горько, пытаясь из него всю эту боль ебучую высосать, чтобы ему полегче стало. Я целую его, зажмуривая глаза. Потому что, кажется, ещё чуть-чуть и я разрыдаюсь.
— Джей… — тихонько протягивает он, снова отстраняясь от меня. — Джей… — повторяет снова, натягивая на потрескавшиеся губы улыбку. Смотрю на него, вижу, что в уголках глаз скапливается влага, и начинаю мысленно его молить остановиться, потому что моя роль в спектакле ещё не окончена. — Джей, я… — его голова, поддавшись слабости и болезни, непроизвольно отклоняется назад, но я вовремя успеваю подхватить её — рефлексы за полтора года хорошо отточились.
— А давай спрыгнем? — бегло махнув головой на бездну под нами, оголтело шепчу я, сам не до конца вкуривая, что несу. — Блять, давай спрыгнем, Дэнни? Так будет легче, обещаю. Всё закончится прямо сейчас. Давай?
Нетрудно догадаться, что в этот день мы уходим с крыши физически целыми и невредимыми, лишь изуродованными и искалеченными морально. Мы медленно спускаемся в квартиру, которая пропахла лекарственными травами и всевозможными настойками, и проходим в спальню. Я помогаю Дэну избавиться от мокрой одежды и осторожно укладываю его на кровать, укрывая синтепоновым одеялом и открывая окно, зная, что ночью ему будет слишком жарко, а мне слишком лениво вставать. Бросаю себе под подушку сухое полотенце, а на краю тумбочки оставляю влажное, чтобы наверняка. Потом собираю пару рулонов салфеток и, раздевшись, ложусь, наконец, рядом со своим белобрысым.
— Если ты голоден… — шёпотом начинаю я, заранее зная ответ.
— Нет.
— Или, если хочешь пить…
— Не хочу.
— Или если тебе…
— Джорел, завали, пожалуйста, ебальник и просто побудь со мной, — последнее, что хрипит он.
И завалил я тогда ебальник, совсем не подозревая, что пробыть с ним мне ещё придётся не долго. Практически всю ту ночь мы просто смотрели друг другу в глаза, изредка улыбались и целовались, пока нас не прерывал его кашель. Часов в шесть утра, когда Дэну удалось заснуть, у него на макушке устроился Тайгер, а между нами примостился Луи. Я лежал на спине, закинув одну руку под голову, и думал, что, может быть, ещё не всё потеряно? Может, есть ещё хоть мизерный шанс всё исправить?
Но шанса заведомо не было. Как ни странно, он умер в тот же день.
Я, проспав от силы часа полтора, в половину девятого пошёл на кухню, чтобы приготовить завтрак и сварить кофе, потому что в девять-пятьдесят от мерзкого сна или от приступа адской боли, там как повезёт, всегда подрывался Дэнни. Однако в положенное время он не проснулся, а я даже облегчённо вздохнул, подумав, что он сможет хотя бы чуть-чуть выспаться. Тогда, простояв в комнате минут пятнадцать, я протёр его лицо влажным полотенцем и сухими салфетками, а сам отправился в душ.
Дэнни не проснулся и в одиннадцать. Я, признаться, немного занервничал, но меня быстро отпустило, когда я заметил, что его грудь ещё вздымается. В час-двадцать я это замечать перестал. Он, с едва поднятым вверх уголком губ, сжимая часть одеяла, которым был укрыт, умер. Его огромное сердце остановилось, как остановилось потом и моё. Жаль только, что не физически.
Мы похоронили его как только получили свидетельство о смерти. На нём был красивый чёрный костюм, на груди лежали четыре маски, которые парни переплели между собой струнами наших гитар, вкладывая в это частичку всего того, что Дэнни привнёс в наш коллектив, привнёс в нас самих. Перед процессом погребения я наглотался успокоительных, поэтому то, что происходило там и в последующие пять часов, помню смутно. Помню слёзы, море слёз, помню кричащую от отчаяния мать и… кажется, меня. Да, я тоже кричал. И тоже от отчаяния. Не знаю, соображал ли я в этот момент, но словами не описать то, насколько мне было плевать. Я кричал, вероятно, просто потому, что сдерживаться уже сил не было, да и роль моя подошла к логическому завершению.
Больше играть мне для него нужно было. И я очень, блять, об этом сожалел.