***
Рассказывают об убийцах, которые после совершения злодеяния спокойно вытирают от крови руки, отправляются в дорогой ресторан и заказывают пышный ужин, или как ни в чем не бывало идут показывать кукольные представления приютским детям, или просто, возвращаясь домой, ложатся спать. Их совесть может не страдать совершенно, а может и просыпаться, но уже много позже, когда преступника объявляют в розыск. Множество профессий так или иначе тесно связано с убийством. И тогда человек приходит с работы домой, снимает пальто и ложится спать, а наутро бреется, одевается, причесывается перед зеркалом и, хлопнув дверью, идет, чеканя шаг, обратно — на работу. Для холеных джентльменов такое явление — нонсенс. После каждой смерти, тем более жестокой и несправедливой, им нужно проронить скупую мужскую слезу, а самым активным — написать в комитет защиты чего-то, чтобы почувствовать себя непричастным к произволу, чтобы сделать вид, что вышел на борьбу. Чтоб обелиться, осыпать себя тонной розовых лепестков, закрыться ими от мира и сказать: «Я сделал все, что мог». Настоящий джентльмен обязан страдать и мучиться угрызениями совести, если его угораздило не вовремя спустить курок. Настоящий джентльмен — человек с повышенной концентрацией совести в крови. Он не пойдет после того, как дал отмашку на казнь, пить чай, — он сядет, стискивая руками больную голову, в углу своей комнаты и не выйдет оттуда еще дня три — не позволит совесть. Фред измученно провел рукой по жестким взъерошенным волосам и прикрыл глаза. Он пил третью чашку редкостно отвратительного и невероятно крепкого кофе, вкуса которого, однако, почти не чувствовал. Крохотное, грязноватое угловое кафе на Томас Стрит в девять часов утра не могло похвастаться посетителями, хотя мужчине казалось, что подобное заведение вообще не может претендовать даже на то, чтобы здесь останавливались выпивать заблудшие моряки. Хозяин кафе меланхолично вытирал грязной тряпкой пыльные бокалы у барной стойки; замыленные мутные глаза его периодически шныряли по помещению, отыскивали единственного клиента и на несколько секунд задерживались на нем, затем вновь возвращались к очередному бокалу. В тесном зальчике стояла удушливая тишина, настолько мертвая, что громкое тиканье настенных часов изрядно действовало на нервы. Офицер в который раз поднял голову и одарил нескрываемо нетерпеливым взглядом бесстрастный циферблат: время шло к десяти. Девочка назначила встречу после утренней проповеди, но он понятия не имел, когда заканчивается злополучная утренняя проповедь. Наверное, десть утра — самый потолок для церковных богослужений, хотя, кто знает, сколько часов в день верующие уделяют на то, чтобы возносить хвалу Господу! Коротать время было не за чем. Фред думал о том, что, пожалуй, не отказался бы сыграть на бильярде, если бы оный присутствовал в таком мерзостном местечке. Но бильярда не было, обсуждать городские новости с хозяином не хотелось, утренних газет у того не нашлось, да и, признаться, кому нужны утренние газеты… Он уныло барабанил по столу, отбивая с утра навязший в зубах известный марш, и следил за хозяином, похожим на огромную муху, сложившую за спиной мутные сетчатые крылья и потирающую лапки в предвкушении любопытного зрелища. Часы шли неровно, и каждые пятнадцать минут из крохотного окошечка вылетала на длинной пружине механическая птичка, истерическим фальцетом оглашая помещение; в остальное время негромко, с запаздываниями цокал массивный маятник. Казалось, маятник этот мерно и гулко бьет в голове, ударяя то в правый висок, то в левый, а за этими биениями следовало резкое и пронзительное в тишине верещание кукушки, раскаленным стальным лезвием просверливающее голову. Адское пламя наотмашь рубило по груди, с мучительным хриплым кашлем выгоняя воздух из легких, — да черт бы с ним, с пламенем, как и с легкими! Дрожащими руками в третий раз за утро разобрал револьвер, медленно, аккуратно, со значением. Движения за многие годы уже были отточены до автоматизма, Фред смог бы и с закрытыми глазами разобрать и собрать револьвер всего за пару-тройку минут, но торопиться было некуда, и подводили пальцы, то и дело стукающиеся друг о друга. Рамка защелкнулась с глухим щелчком; офицер бессмысленно крутанул барабан и, диковато оскалившись, уперся лбом в холодное стальное дуло. Хозяин не без волнения скосил на него глаза, но промолчал, разве только стакан угрожающе покачнулся в его руке. «Три, два, один…» — отсчитал про себя Фред, с грохотом опустил оружие на стол, тихо и странно рассмеялся и уронил голову на скрещенные руки. Его ощутимо лихорадило, по хребту стайкой острых ледяных искорок скользнула выламывающая кости боль, лизнула раздвоенным змеиным языком и преспокойно свернулась на плечах, так что вмиг стало душно, и воздух приобрел пустынную вязкость. Одним глотком допил оставшийся кофе и нервным движением расстегнул верхнюю пуговицу кителя — не полегчало. В голову лезла всякая чепуха, и никакой кофе не мог ее вытравить. К горлу подступали раздражение и досада, усталость валила с ног. Он считал просто: подъем — в пять утра. Затем марш-бросок: четыре мили до Излингтонской тюрьмы «Пентонвиль» и столько же — обратно — стало быть, всего восемь миль. Казалось бы, что может быть проще, особенно когда кто-то наверху — уже не сам ли сэр Чарльз Уоррен? — расщедрился и дозволил бывшему кавалеристу преодолеть это расстояние на лошади. Сразу за воротами встречал начальник тюрьмы — скользкий тип с маслянистым, размытым лицом, — елейно пропел: «Должно быть, приятно очутиться снова в седле, не так ли, капитан?». Приятно, чертовски приятно, если лошадь не похожа на хромоногую почтовую клячу, если перед утомительной поездкой удалось прикрыть глаза хотя бы часа на три, — разве кто просит в такое время о большем? — если, если… Если бы не треклятый смертный приговор строптивому революционеру, вообще никуда бы не пришлось ехать. Ведь ирландца можно было и не вешать. Сэр Уоррен отмахнулся: поступайте, дескать, как знаете, не тревожьте по пустякам. И Фред принял решение. Ведь примерно этим и занимаются офицеры, капитаны — принимают решения, несут ответственность за последствия. А здесь — нет последствий: был человек — не стало, «списан за смертью», печать поставлена, в нижнем углу листа — размашистый росчерк — по решению такого-то осужден на смертную казнь. Листочек этот с решением никто не спускал ни с какого верху, хотя ирландцу все представили именно так, — он был лихо подписан сгоряча буквально в паре шагов от тюремной камеры. Только один человек мог повернуть дело в ту или иную сторону, и он повернул безо всяких колебаний. «Забавный факт: человека можно убить росчерком перьевой ручки. Сегодня, кажется, уже не убивают иначе. Этот способ — наиболее цивилизованный и гуманный. Современное общество настолько полюбило гуманизм, что в упор не принимает перьевую ручку с чернилами за опасное оружие, во многом потому, что она, ручка, не способна выстрелить, и стоит очень постараться, чтоб зарезать ею хотя бы кошку… — Фред невесело усмехнулся про себя и со звоном, отдавшимся в каждой клеточке тела, отодвинул подальше чашку. — А чернила, между делом, могут ловко перечеркнуть чью-то жизнь, десяток жизней, может, даже сотню — если канцелярия хорошо работает, конечно. Палачи сейчас иначе не работают: перед ними не топор — о нет, оставим это в жалком прогнившем средневековье! — перед ними стопка личных дел и обыкновенная ручка. Первые две папки просматриваются весьма аккуратно, затем выносится приговор, но терпения палача хватает только на жалких два дела из двадцати двух, а дальше неумолимая рука, точно заведенная машина, строчит одни и те же слова и криво расчеркивается в уголке каждого листа. Двадцать жизней, неизвестно за какие преступления обреченные на смерть, даже не будут знать, что они обречены! А палач сделает перерыв, — он хорошо потрудился. Выпьет чаю с теплым тостом, непременно намажет тост джемом и с аппетитом, коему позавидовали бы и голодные приютские дети, отправит кушанье в рот. О нет, он не чувствует на руках своих, подтягивающих поближе баночку с джемом, крови смертников: он освобожден от самой страшной кары — видеть лицо жертвы перед ее гибелью. Он чист — лишь подписал очередную бумажку и отправил ее в левую стопку, он выполнил приказ. Ведь так? — Надсадно разрывалось в голове. — Ведь так? Так? И кто, интересно, больше виновен в смерти осужденного, у кого руки в крови: у того, кто подписал злосчастную бумажку или у того, кто исполнил приговор?». Он раздраженно махнул рукой, расплатился с задумчивым и меланхоличным официантом, непрестанно сетовавшим на уличных воришек, якобы растащивших у него целый ящик яблок, и вышел на серую, крайне бедную захламленную улицу, совершенно обыкновенную для нищего грязного Ист-Энда. Глотая дымный вязкий воздух, Фред упорно шагал к Церкви Христа, мысленно задавшись единственной целью: не шататься от стены до стены раненным волком и не привлекать к себе излишнего внимания. Голову разрывало странное измышление: на секунду ему показалось, что повешенный ирландец плетется по пятам, неестественно заломив длинную шею. Нет, конечно, чепуха, нет никаких преследователей. Он усмехнулся, вытянул из коробка последнюю спичку и закурил, надеясь, что едкий дым хотя бы на короткий срок вытравит невыносимую боль. Все же как просто нынче проходят казни: в нужный момент махнул рукой, посмотрел на результат. Результат нелицеприятен, но поучителен, — выступил против Королевы, изволь заранее затягивать на шее веревку, ведь найдется однажды человек, что не глядя, без сожаления подпишет в нужном месте нужную бумажку. «Так ли без сожаления?» — для порядка подумал он про себя, но и этот вопрос был всего лишь данью неким нормам приличия; сожаления он не чувствовал. На душе было пусто, дымно и глуховато-спокойно, а если и шевельнется какой червячок сомнения — гнать его в шею, да подальше, — не до сомнений нынче. Вот уже лет десять в случае сомнений любого рода он убеждал себя в том, что нынче это — пустое и совершенно лишнее, что время, дескать, неспокойное, решительное. Но время как назло стояло тихое, безветренное, вялое и уж слишком удобное; в это время легко было провалиться, как в огромное, пушистое мягкое кресло, и, попав в его уютные теплые объятия, уже никогда не найти в себе сил подняться на ноги. Именно в такие годы, похожие на соединительные ткани, так хочется подогреть остывшую кровь, вернуть славные деньки, когда азарт, ярость, восторг побед и горечь поражений дурманили голову почище самого крепкого вина. Только как вернуть его, прошлое? А чувства, некогда острые, пронзительные, яркие, как картины современных художников, имеют обыкновение притупляться и остывать, душимые вязким, неторопливым, ленивым настоящим. И все же вот, то ли как дань этому прошлому (прошлому ли?), то ли из обыкновенной злобы решил, и ирландца вздернули. Нет больше революционера, что весьма справедливо и законно, — нечего об этом жалеть. Он вспомнил: голые мрачные стены камеры, два стула — к одному веревками прикручен арестант, второй свободен — сиди как хочешь, наблюдай вволю. Помимо того в камере еще пара человек: один покрепче — этот кулачищем может запросто челюсть свернуть, — второй — верткий, шустрый — что он делает, не понятно, быть может, записывает чего, пес его знает. Свет от единственной лампы ярковат, бьет в глаза и страшно действует на нервы всем сидящим в комнате; атмосфера угнетающая. Пригляделся: ирландцу лет двадцать восемь — тоже, в сущности, еще молодой мальчишка, — а храбрится как черт, скалит зубы, глядит волком. Пара дней — и все, нет больше волка, есть забившаяся в угол шавка, скалящаяся лишь по привычке и за это справедливо получающая сапогом по ребрам. Пламенный взгляд потускнел, и затаившийся на самом донце зрачков страх тигриными когтями заскреб душу заключенного. Недавний герой, отважно восставший за свободу, обернулся жертвой, вот так просто, всего лишь от пары ударов, от нескольких вопросов, от единственной потушенной о его плечо сигареты — это не так уж много и не так унизительно — это почти гуманно, ведь можно было и не остановиться на малом, можно было сломать-таки ему челюсть на память! В застенках нет героев. По неписанному правилу там и не должно их быть. Там им очень скоро ломают ту часть тела, где заключается героизм, потому что даже самый отважный и сильный человек для хищника — всего лишь жертва. Даже у них, у этих безрассудных героев, рано или поздно появляется в глазах тот же ужас при одном виде палача. Их лица могут оставаться непроницаемыми, но подверженное быстрому привыканию слабое тело инстинктивно съеживается при одном глухом стуке сапог по коридору, и вздрагивают плечи, и пересыхают губы. Какое сладостное чувство удовлетворения омывает душу хищника: он — ведет, он — главнее, от кивка его головы зависит жизнь или, быть может, сотня жизней. Кажущая безграничной власть кружит голову, подталкивая к жестокости. А когда казнь совершена, когда недавний противник болтается с переломанной шеей в нескольких дюймах от земли и его, точно тряпичную куклу, треплет и крутит ветер, всякое удовлетворение исчезает, и хочется опрокинуть на себя ведро ледяной воды, чтоб сбросить злосчастное оцепенение. «Настоящий убийца, — отрешенно проговорил про себя Фред, — может хотя бы визуально смыть с рук кровь жертвы… А здесь что смывать? Сдирать с себя кожу?!». Всю жизнь он стремился к тому, чтобы взгляд его глаз ни одной, даже самой малой крупинкой не походил на покорный, полный ужаса взгляд слабой жертвы. С самого рождения, по нелепой несправедливости природы обделенный крепким здоровьем и физической силой, он лелеял мечту однажды сделаться не жертвой, а палачом, ловким и безжалостным хищником. Верил, что никогда не заимеет глаза, полные овечьей покорности или раболепной собачей преданности. И вот — хищник; сбылась мечта. Кажется, надо бы радоваться и активно пользоваться положением, но в душе только разрасталось и набухало лютое, холодное отвращение как к себе, так и к жертвам. Все же убийство приносит удовольствие только конченым безумцам… Он толком не заметил, как очутился у белых мраморных ступеней Церкви Христа, возле ряда высоких колонн, уносящих к небесам высокое светлое здание с острым блестящим шпилем, увенчанным золотым крестом, — пожалуй, единственное в Уайтчепле девственно-чистое место. Крошечный церковный садик по левую сторону от церкви был тесен, но, по возможности, уютен: здесь покорно отцветали свой срок кустовые розы, осыпаясь белыми лепестками на пожелтевшую, полосатую, как тигриная шкура, траву. Во дворе никого не было, и ни души не стояло на паперти, хотя Фреду всегда казалось, что нищие с протянутыми узловатыми руками никуда отсюда не уходят. Часы пробили десять. Офицер нервно вздрогнул, поежился и нетерпеливо прошелся взад-вперед по неширокому крыльцу. Служба, по его разумению, должна была уже закончиться, а вот Мэри все не было, и это обстоятельство только подогревало растущее раздражение. Он остановился, облокотился о колонну; воздух тихо звенел, полнясь утренней прохладой, по Коммершал Стрит скрипели спицами и грохотали колесами телеги и двуколки, кэбмены наперебой предлагали прохожим проехаться «с ветерком». А из треснутого витражного оконца, густо затянутого пылью и паутиной, испуганными белыми мотыльками разлетались пронзительно-чистые отзвуки церковного хора, обещавшие благополучие и вечное счастье. Некоторое время еще помявшись у входа, Фред все же махнул рукой и, толкнув от себя тяжелую дубовую дверь, шагнул внутрь. Здесь было преимущественно светло: белели стены, кружевные орнаменты ползли по потолку, кремовые извилистые бутоны розеток поддерживали массивные чугунные люстры, а по обеим сторонам от широкого прохода темнели выделяющие среди всей этой легкой белизны простые деревянные скамьи, слишком приземленные для эфемерной возвышенности помещения. Здесь сидело не более десяти человек: в основном женщины в темных безвкусных платьях, подолы которых, точно магниты, стягивали на себя всю церковную пыль, на самой дальней скамье вповалку лежал, тихо сопя, истощенный нищий в лохмотьях. В центральном приделе точно перед высоченными узкими витражными стеклами примостился небольшой хор из молодых девушек в возрасте от шестнадцати до девятнадцати лет. Выстроенные в две ровные шеренги, обряженные в скромные белые платьица, они смиренно, с некоторой скукой на лицах широко раскрывали птичьи рты, не отрываясь от сборников церковных гимнов. И все же несколько любопытных озорных взглядов скользнули по новому прихожанину, и, кажется, пара-тройка свежих юных лиц озарилась лукавыми улыбками. Оживления девушек совершенно не разделили грозными филинами рассевшиеся по лавкам престарелые матроны. Они, конечно, тоже не могли не повернуть любопытных голов на вошедшего, но приняли его далеко не так доброжелательно. Подумать только: человек с оружием — в церкви! — все же эти военные совершенно распоясались! Фред поискал глазами среди певчих и без труда нашел Мэри. Ее, как невысокую, пустили в первый ряд, но оттеснили на самый край девушки постарше и поживее. Она тоже подняла голову и едва заметно кивнула вошедшему, губы ее тронула мягкая улыбка, но спустя секунду веснушчатое лицо вновь приняло сосредоточенное и возвышенное выражение. Приняв этот жест за приглашение, офицер прошел к скамьям, нарочито близко стоящим к хору; резке шаги его гулко отдавались в высоких стенах, грозясь спугнуть крылатую стайку хрупких голосов. Но голоса пробились и зазвучали только стройнее, точно сплотившись пред новой темной угрозой, а мужчина опустился на скамью во втором ряду и, закинув ногу на ногу, внимательно оглядел белую слабую фигурку Мэри. В ней сохранилось что-то безнадежно-детское, тихое и робкое. В то время как в ее возрасте неказистые, неловкие девочки постепенно превращаются в соблазнительных молодых женщин, желающих и умеющих нравиться, Мэри оставалась девочкой. Кокон раскрылся, — бабочка не взлетела. По сравнению с другими девушками она выглядела физически неразвитой: слишком тонкая, слишком легкая и хрупкая, с безжизненными руками и болезненно-острыми ключицами. В одном он был совершенно уверен: она была откуда-то не с земли. Совершенно недосягаемая и внезапно удивительно высокая, точно парящая над холодным каменным полом, слабенькая невыразительная фигурка ее, облаченная в белое платье, казалась строгим изваянием святой. Маленькое одухотворенное личико сосредоточенно хмурилось, голова, увенчанная копной огненных в отсветах витражей волос, клонилась к сборнику гимнов, но глаза были закрыты — ей не нужны были церковные книги. И голос, чистый, высокий, лился прохладным родником, точно повинуясь высшей светлой воле. Мелкими глотками она набирала в грудь побольше воздуха, и голос мягко переливался от низких, приглушенных нот до самых высоких, пронзительно ложащихся на сердце. Остальные девушки, занятые суетливыми девичьими переглядываниями и редкими зевками, были лишь фоном для этого голоса, посвященного одному только Господу, и Фред был уверен, что, если Бог и существует, до Него доходит лишь этот светлый и тоненький призыв, лишь одна неразрывная серебристая ниточка из сонма похожих и одинаково прекрасных голосов. «Она никогда не сможет полюбить, — внезапно почти с ужасом подумалось ему, — никогда не вверит себя человеку». Он сидел, пораженный, ожидая, что в любую секунду волшебство треснет, как хрустальный купол, и рассыплется на мелкие осколки. Но оно держалось все последующие десять стихов, и голос упорно рвался к потолку, и редкие бледные лучики света, пронизывающие витраж, светлыми яркими пятнышками скользили по острому плечу. Увлеченный чистыми и возвышенными голосами, он почти позабыл даже про терзающую мышцы резкую боль и едкое нетерпеливое раздражение и был бы, пожалуй, не прочь прослушать еще пару песнопений подлиннее, не из религиозного, но из чисто эстетического интереса. Не разбирая слов, он знал, что хвалебный гимн был не сух и не скуп, но красив, торжественен и — предельно понятен даже тем, кто не вслушивался в то, о чем поется. Пожалуй, именно тогда он, неверующий, почувствовал впервые некий намек на душевный подъем, о котором так любят говорить люди религиозные. Но смягчились и медленно растворились, точно подхваченные прибрежной волной, чистые голоса, но еще некоторое время ни хор, ни прихожане не двигались с места, боясь спугнуть тонкий, едва уловимый отзвук, затихающий под потолком. Последнее эхо уже, скорее, кажущееся в каменной тишине, стихло, впитавшись в белые стены. Девушки засуетились, сбиваясь в маленькие белокрылые стайки, заскрипели скамьи, радующиеся нежданному освобождению от бесформенных грузных туш престарелых матрон. Мэри, ожидаемо оставшаяся в одиночестве, спрыгнула со ступени, легко подлетела к ожидающему ее мужчине и вцепилась пальцами в деревянную спинку скамьи; глаза ее вдохновленно блестели. Фред нашел в себе силы посмотреть на нее с нескрываемым одобрением и даже, пожалуй, с заслуженным восхищением, но едва ли мог выразить большее — отхлынувшая было боль, терзающая разум, разжигающая вены, возвращалась с новой силой и терзала едва ли не больше, точно в отместку за то, что о ней посмели забыть. — Понравилось? — оживленно спросила Мэри, не скрывая радостного возбуждения. Двигаясь стремительно, суетливо, она подняла упавшее со скамьи на пол пальтишко, сунула руки в широкие рукава, едва не подпрыгнув от нетерпения. Офицер устало прикрыл глаза и со слабой улыбкой кивнул головой: — Понравилось. Посчитавшая такую лаконичную характеристику, по всей видимости, лучшей похвалой, Мэри первой двинулась к выходу из церкви, периодически оглядываясь. На улице она с медленно вдохнула лондонский воздух, точно мысленно расставаясь с покоем и надежностью покинутых стен, и обернулась к спутнику, ожидая от него каких-либо указаний. Но погруженный в свои мысли Фред начал молча спускаться по лестнице, будто забыв о существовании девочки. Мэри сосредоточенно покусала губу: Джон отпустил ее на эту встречу только с одним условием — она постарается выспросить о судьбе его пойманных товарищей по революционному союзу. Выспрашивать ненавязчиво, тайно, а, проще говоря, заговаривать зубы, она не умела, для прямого же вопроса момент был очевидно неподходящий: мужчина выглядел неважно — усталым и нездоровым, и накликать беду сейчас не хотелось. И все же данное слово нужно было сдержать. Мэри тихо кашлянула, заговорила слабо, неуверенно и — точно с горы бросилась: — Простите, но Джон просил меня узнать, что стало с остальными… — гулко, точно издалека, прозвучал ее чуть взволнованный голос. Фред устало потер лоб ладонью и неприязненно поморщился, и руки сами собой сжались в кулаки. Пожалуй, он догадывался про себя, что она не преминет вспомнить об этом ирландце, причем именно сегодня, именно в тот самый день, когда он совершил в петле последний геройский полет над землей, но, даже заранее предчувствуя такой вопрос, не был готов на него ответить. С таким трудом подавляемое раздражение вновь вскинуло голову и оскалило пасть. Он зажмурился. Чувство было такое, точно череп пробурили стальным сверлом, и все сверлят, сверлят, сверлят… — С какими остальными? — С его друзьями, с теми, которых арестовали. Шагая твердо, широко, но чертовски медленно, точно обдумывая каждый шаг, он дошел до кружевной кованой оградки, остановился, не оборачиваясь, и принялся лихорадочно рыться в карманах в безуспешных попытках отыскать там спички. Выругался — спичек как на зло не оказалось ни в одном, ни в другом. Курить хотелось зверски, в горле пересохло, руки нервно подрагивали. — Жив он, старик этот, жив, — в госпитале, — балансируя на грани самообладания, отозвался Фред. Он слышал, как Мэри тихо, едва ступая по земле, приблизилась и замерла на почтительной дистанции в трех футах. Скосив глаза, он успел выхватить ее образ: точно, именно что замерла: затихла, чуть вытянула шею — прислушивается, ждет. — Что с ним будет потом? Офицер пожал плечами: он чувствовал себя более чем глупо, стоя пред ней с незажженной сигаретой в зубах, и мучаясь, и злясь от невозможности нормально закурить. — Сошлют на работы куда-нибудь в Абердин — это уже не мое дело. — А со вторым – что? Что с Питером? — не унималась Мэри. В голосе ее все отчетливее звучала тревога, и он был уверен, что глаза ее сейчас мечутся, как у загнанного зверька, и руки слегка дрожат, точно как дрожат, легонько постукивая друг о друга, фарфоровые чашки, заслышавшие приближение поезда. Возможно, его звали Питер. Подписывая приговор, Фред не обратил на это внимание. К тому же, так ли это важно, как зовут человека, которого уже через одну ночь не будут звать никак? Болтается на веревке Питер, или Джастин, или Оливер — не имеет никакого значения, даже тюремные могильщики — и те не слишком этим заинтересуются, ведь мертвое тело всегда «зовут» каким-нибудь загадочным набором букв и цифр, к примеру, RH-173. А на надгробии всегда можно выбить что угодно — такие безымянные могилы все равно чаще всего не навещают ни вдовы, ни сыновья, а те, кто приходят — те и без бесполезной надписи знают, к кому пришли. — Вы его знали? — почти угрожающе твердо спросил мужчина, упорно не оборачиваясь. — Да, знала. Я выхаживала Питера, когда однажды Джон принес его в наш дом раненным. Так что с ним? Фред выругался сквозь зубы и на всякий случай еще раз проверил карманы. Нет, это положительно невозможно терпеть. Под кожей точно расползлись мириады крупных жучков с острыми, как скальпели, лапками; он неприязненно поежился и с силой скрестил руки на груди, подавляя выламывающую боль в плечах. — Жив он, черт, тоже отправят куда-нибудь работать… — но придать голосу нужной уверенности и спокойствия не удалось. Офицер почти чувствовал физически, как девочка упорно таращится ему в спину, на пропыленную с дороги шинель, и взгляд ее тоже был бритвенно-острым. — Хорошо, если так, — тихо ответила она. Точно ужаленный этими словами, он резко обернулся. Мэри стояла, спрятав руки за спину и низко опустив голову, и все же взгляд ее исподлобья мужчина распознавал прекрасно. Он обреченно вынул сигарету изо рта, раздраженно провел рукой по ершистым волосам и сделал шаг ей навстречу. — Да что вы смотрите на меня, как сова из дупла?! — резковато начал он, но осекся, будто тотчас забыв о ней. — Ч-черт! Если заранее знали, так зачем спрашивали? Повешен он сегодня утром. Есть у вас спички? — Что? — растерянно переспросила она, уронив плетьми руки. — К-какие спички? — Ну, знамо какие, обыкновенные. А какие еще спички бывают? Она тоже пошарила по карманам и — о чудо! — вытащила новенький коробок, где рядком лежали одинаковые ровные палочки с коричневыми серными головками. Не выжидая ни мгновения, он закурил, и никотин ненадолго отвлек тело от разрывающей его по кусочкам боли. — Где его похоронят? — На тюремном кладбище. Если ехать по Каледонской дороге, то это в районе Брансбури, округ Излингтон. Пешком не дойдете — только на перекладных. Мэри молчала, возможно, молчала осуждающе, и эта тягостная тишина пчелиным роем звенела в ушах. Уж лучше бы, право, она говорила, лучше бы рыдала, потрясая в воздухе кулаками и призывая на головы английский палачей самую страшную кару, какую могла выдумать. — Что я мог сделать? — внезапно услышал Фред собственный отчаянный голос, который прозвучал как-то странно, со стороны. — Думаете, я настолько тронулся умом, что полезу вытягивать из петли ирландских революционеров, будь они хоть трижды хорошими людьми?! Увольте, с меня довольно и одного фения, что разгуливает на свободе по моей, кстати, милости. Она невесело покивала головой и открыто подняла на него глаза. В них не было ни осуждения, ни упрека, ни особого страдания: услышанное абсолютно соответствовало ее ожиданиям, и при первом отзвуке резковатого, колючего «жив», сердце не отозвалось радостным трепыханием надежды. Да и с самого первого взгляда на этого человека, ну разве можно было хоть на секунду предположить, что Питер останется в живых? — Я благодарна вам за Джона, — отрывисто сказала Мэри, отвернулась и прошла несколько шагов вдоль ограды. В который раз чертыхнувшись, Фред последовал за ней. Пожалуй, это стало бы лучшим завершением разговора: острым, колючим, обидным, но — завершением, если бы у самой калитки не случилось еще одно крайне неприятное происшествие. Там, за заборчиком, угрюмо склонив непропорционально большую смуглую голову, стоял сгорбленный тощий человек в диковинном ярком тюрбане и чудовищно оборванном грязном наряде. Офицер прошел мимо него, не повернув головы, и человек не шелохнулся, но Мэри, не сумевшая выказать такого же безразличия, чуть замедлила шаг, с нескрываемой жалостью оглядывая оборванца. Тот измученно поднял огромные глаза и в неизъяснимой мольбе бросился к ней, ухватившись за рукав ее пальто, бессвязно лепеча пересохшими темными губами непонятные слова на ломаном английском. Мэри приглушенно вскрикнула, но в следующую же секунду протянула к просящему руки в безуспешных попытках успокоить его и даже успела пообещать ему несколько монет — последних, что у нее оставались, но сбивчивая речь ее был прервана громогласным рыком: — А ну р-руки прочь от нее! — рявкнул офицер и с усилием толкнул человека в тюрбане рукой в грудь. Тот, не ожидая удара, не выстоял и с приглушенным возгласом рухнул в грязную лужу. Мэри охнула, прошептала нечто вроде «О Господи!» и поспешила к упавшему. Человек был цел и невредим, но оборванная одежда его была теперь целиком замарана грязью и промокла насквозь. По лицу стекали две тоненькие струйки мутной воды. — О, Господи, мне так жаль, — прошептала девочка, протягивая человеку руки и помогая ему хотя бы сесть и немного отряхнуть одежду. — За что он вас так? — Б-было за что… — кряхтя, отозвался упавший. — Идемте! — позвал властный и твердый голос. Девочка поднялась на ноги, на некоторое время оставив человека в тюрбане, стиснула худые руки в кулаки, сдвинула брови и сбивчиво проговорила, временами срываясь на шепот: — Я никуда не пойду! Слышите: я не пойду до тех пор, пока вы не поможете этому несчастному подняться и не принесете ему свои извинения! — Черт возьми, что? — высокая худая фигура развернулась, в два шага преодолела разделяющее их расстояние и остановилась точно перед Мэри. — Не валяйте дурака, идемте, ну? Он протянул ей нервно подрагивающую руку, но она неуверенно покачала головой и перевела взгляд на застывшего в луже человека. Какое-то злобное звериное рычание заклокотало в груди офицера, когда он повернулся к человеку в тюрбане, и девочке на секунду показалось, что он не преминет как следует вломить лежачему сапогом по губам, но Фред, постояв с мгновение над распростертым не земле незнакомцем, нехотя протянул ему ладонь. Мужчина в тюрбане помедлил, смерил нежданного помощника недоверчивым взглядом, но за протянутую руку все же ухватился и был рывком поднят на ноги. — Приношу свои извинения, — стальным голосом сказал Фред, — я толкнул вас не нарочно. И, быстро выпустив ладонь человека и более не глядя ему в глаза, обернулся к спутнице: — Теперь вы довольны? Можем идти? Она испуганно кивнула: суровый тон его не предвещал ничего хорошего. Некоторое время шли молча. Мэри не смела скосить глаза на спутника, совершенно озверевшего, ершистого, казалось, руку протяни — наткнешься на острые иглы. Тяжелое облако гнева, удерживаемое лишь на слабой, ненадежной цепи из остатков самообладания, росло в опасной близости от нее и заставляло девочку, закрыв рот на замок, втянуть голову в плечи и как можно меньше обращать на себя внимание. В конечном итоге она уже чувствовала болезненные уколы раскаяния: какое право она имеет его осуждать, как смеет вмешиваться в чужую жизнь, куда ее не звали? «Не суди и не судим будешь» — вот как верно сказано. — И все же так уже лучше… — прошептала она и похолодела от отзвука собственного голоса в ушах. Мужчина остановился и, резко обернувшись, сгреб ее за ворот пальто, грубо подтянул к себе ближе и чуть встряхнул: — Лучше, говорите? Черт вас возьми!.. Я три раза был прошит пулями под Кабулом, был на волоске от смерти, пережил тяжелую контузию, после которой месяц восстанавливал зрение — был слеп, как крот! Многие мои товарищи полегли в пустыне, моего лучшего друга разорвало снарядом на моих глазах!.. И после это, скажите, я должен просить у них прощения? Он едва сдержался, чтоб не встряхнуть еще раз как следует, но вместо этого наклонился, с усилием запрокинул ее голову за подбородок и пристально заглянул в глаза. Только теперь, съежившись от боли, не в силах пошевелиться, она в ужасе оглядела его красивое жестко очерченное лицо, увидела ленту длинного шрама на скуле и обнаружила еще несколько шрамов-выщербленок от летящих осколков — на лбу. Глубоко посаженные черные глаза его гневно блеснули под прямыми бровями, худое лицо дрогнуло, губы скривились в невеселой жестокой усмешке. — Их место — в грязи, и я приложу все усилия, чтобы оно там и оставалось! Черт дернет кого-нибудь из них столкнуться со мной на поле боя, — клянусь, он здорово пожалеет… — Простите, — с искренней жалостью прошептала она, — мне жаль, я не знала… Он ослабил хватку и бросил сквозь зубы: — Вот и не рассуждайте о том, чего не знаете. Спустя пару минут он рублено выдавил из себя еще пару слов, которые дались с неимоверным трудом: — Нам нужно будет зайти в аптеку. Подождете снаружи, я ненадолго. Мэри сосредоточенно кивнула. Бог весть какие мысли роились в ее рыжеволосой головке, и офицер совершенно не мог об этом думать, как и вообще ни о чем. Его распирало от неудержимой ярости; попадись ему по дороге еще хоть один выходец из Восточных Колоний, он бы, кажется, выбил из него всю душу, не постеснявшись присутствия девочки. Он не знал, что будет затем — после этой чертовой аптеки, — все прочие мысли отрезались толстенной каменной стеной, и за ней было пусто и глухо. Еще вчера он представлял, о чем важном можно спросить Мэри и какую пользу из этого извлечь для расследования. Сегодня же после казни, пыльной поездки в Излингтон и обратно, после трех чашек кофе, удушливой ломоты во всем теле и брошенного в лужу индийца он задался только одной сокровенной идеей — не свалиться в придорожную канаву. Дверь оказалась заперта, но угрюмая табличка за стеклом — «закрыто» — не смутила ни на йоту — пару-тройку раз ударил в дверь носком сапога; Мэри наблюдала с плохо скрываемым удивлением: еще бы, что стучать, когда закрыто. Но табличка табличкой, а у человека, прятавшегося за простенькой застекленной дверью, в груди билось доброе, но слабое сердце. Щелкнул замок, и на пороге появился коротко остриженный мужчина в рубашке с закатанными по локоть рукавами и в вязанном жилете. Лицо его — ровное, румяное — изначально отражало нескрываемое недовольство, но недовольство стремительно обернулось возмущением и негодованием, когда аптекарь узнал настойчивого посетителя. Мэри даже показалось, что он выругается, сплюнет и непременно попытается захлопнуть дверь пред самым носом гостя, но он только обреченно вздохнул: забаррикадироваться в недрах аптеки ему все равно уже бы не позволили — Фред ненавязчиво придерживал дверь рукой. — У тебя совесть есть? — с отчаянным укором спросил аптекарь. — Знаешь, который час? У меня дети спят наверху. Говори быстрее: чего надо? — Знаешь, чего, — глухо отозвался офицер, и в его обыкновенно твердом голосе на секунду послышалось нечто сродни просьбы. — Давай без истерик, Джеймс, хорошо? Чем скорее ты меня пустишь, тем быстрее я уйду. Аптекарь медлил. У него было розовое, округлое лицо самого здорового на всем белом свете человека — наверное, такими и должны быть хорошие аптекари, желающие обрести больше покупателей. Мэри невольно подумалось, до чего же они разные: с одной стороны — розовощекий, заспавшийся, чуть полноватый аптекарь в уютном мягком домашнем жилете, с другой — худой, бледный и усталый офицер с посеревшим обтянутым лицом и запавшими блестящими глазами. Она плотнее запахнула старенькое пальтецо — под кожей крохотными иголочками закололи мурашки. — Входи. Но — тут аптекарь крепко ухватил решительно направившегося к порогу мужчину за ворот шинели, — попробуй мне только погромыхать сапогами — спущу с лестницы. И обыкновенно скорый на слова посетитель, к удивлению Мэри, стерпел эту угрозу стоически, только бросил суховато, внезапно вспомнив о ее существовании: — Три минуты, и я вернусь. Дверь за ним захлопнулась. Три минуты растянулись на двадцать. Девочка стояла у дверей, кутаясь в пальто: редко выглядывающее насмешливое солнце дразнило брызгами светлых лучиков, но нисколько не грело. Она вспоминала Питера: он всегда был фанатично предан делу освобождения Ирландии. Возможно, слишком предан?.. И Джон потянулся за ним, подхваченный вихрем жизнелюбия, энергии и безграничной свободы, — свободы, схожей с вольным полетом белокрылой чайки над бескрайним морским простором. Мэри не возражала, да могла ли она возражать? Джон все чаще за столом говорил о политике, все чаще заговорчески перешептывался с заводскими приятелями, приводил в дом бог весть каких людей, все больше чудных, невротичных, недоверчивых — подпольщиков, и все они ночами высиживали в грязной тесной комнатушке, сгрудившись у стола, стреляли цигарки и обсуждали невиданные планы создания добровольческой армии. Будучи за этим столом совершенно лишней, Мэри мало понимала в готовящихся планах наступлений, подрывов и партизанских ударов; она могла немногое: принести горячий чайник, зажечь свечи, чтоб гости не сидели в потемках, напомнить заговорившемуся Джону о позднем часе, после ухода его приятелей убрать со стола. И вот, Питера больше нет — нет большерукого, сурового ирландца с горячим сердцем, обезглавлен «Союз Свободных Фениев». Как сказать об этом Джону, а главное — что делать теперь ей, Мэри? Единственное, что беспокоило ее сейчас больше всего, и единственное, в чем она была совершенно уверена, так это в том, что идею о борьбе за свободу Ирландии стоит оставить хотя бы на время — переждать, пока утихнет шумиха вокруг этого дела. Одна прозвучавшая утром фраза надежно врезалась ей в память, и Мэри отчетливо поняла: Джон жив исключительно благодаря милости британского офицера, да только долго ли простоит эта милость — одному Богу известно. Открывшаяся дверь оторвала ее от размышлений, и девочка невольно вздрогнула. Офицер медленно, но твердо переступил порог. На губах его играла странная задумчивая полуулыбка, он оглядел улицу, и только затем напоследок развернулся к оставшемуся по ту сторону от входа знакомому. — Знаешь, Фред, — угрюмо проговорил круглолицый аптекарь, — иногда я жалею о том, что сделал в семьдесят девятом году. Но тогда я искренне полагал, что спасаю жизнь доброму другу. — Если тебя это утешит, Джеймс, я тоже жалею о семьдесят девятом… — он мрачно усмехнулся и, отвернувшись, закончил. — Жалею, что пуля прошла левее. Аптекарь открыл было птичий рот, чтоб возразить, но вместо этого досадливо махнул рукой и скрылся за дверью. Мужчина подошел по-кошачьи мягко, что удивительно контрастировало с прежними его резкими, отрывистыми движениями; он был задумчив, невесел, но все же, будто нехотя, растянул губы в слабой улыбке обреченного. Мэри нерешительно развернулась к нему, ожидая чего угодно, но уж конечно не этого. Он спокойно взял ее за руку и решительно, испытующе заглянул в темно-карие глаза. — Сердитесь? — односложно спросил он, не отводя взгляда, и Мэри стушевалась. Вопрос был нечестный, — что на такое ответить? Нет, она, пожалуй, и не умела по-настоящему сердиться, и если уж и сердилась на кого за последнее время, то на Джона, за его опасную вылазку с повстанческим союзом в лондонские доки. Но жаль было Питера, и даже если этот человек не мог ничего сделать — жалость из сердца не вытравишь. И ведь косвенно, хоть чуточку он приложил руку к тому, что закрылись глаза славного храброго парня. А этот несчастный человек у церкви — его за что? Что ответить? Неловкая гримаса сомнения отразилась на веснушчатом лице, и она неопределенно пожала плечами. — Значит, сердитесь, — уверенно заключил он. — А я думал, вы святая. Он выпустил ее руку и преспокойно зашагал по мостовой, спрятав ладони в карманы шинели. Мэри припустила следом, да так, что только поспевай. А иначе быть и не могло: мужчина шагал широко, ровно и чертовски скоро, — ну куда здесь тягаться девчонке в чужих заношенных ботинках? Как Фред запланировал еще с утра, шли к ближайшему переговорному пункту. На ходу, видимо, чтобы несколько загладить вину перед Мэри, охотно рассказывал все, что знал о телефонных станциях, хотя с непосредственным устройством данного аппарата знаком не был, и все его познания заканчивались примерно на забавном сочетании слов «большая гальваническая батарея». Впрочем, спутницу, к счастью, не интересовало то, как устроена сама батарея — этого мужчина не знал и сам, — но к заумному его рассказу она отнеслась более чем благосклонно. И все же Мэри, не имевшая ни малейшего понятия о том, как выглядит «переговорный пункт», ожидала увидеть некое сооружение очевидно военного вида и назначения. Но перед ней была всего лишь будка размером с треть вагончика омнибуса, а внутри не ждало ничего кроме набора металлических и лакированных деталей, что тоже оказалось весьма занимательным. Сэр Уоррен, оторванный внезапным звонком от явно куда более важных дел, сурово выговорил подчиненному за беспокойство, но после все же сухо отметил утреннюю казнь как единственно верное решение и посулил в конце недели повышенное жалование. Мэри, терпеливо дождавшаяся окончания разговора, несколько смущенно попросила разрешения подержать телефонный рожок и пролистать тонкую книжку с указанием всех абонентов, которые могли быть вызваны во всем Лондоне. На выходе из будки она осторожно коснулась пальцами грубого рукава шинели и решительно шепнула на выдохе: — Я правда не сержусь. Фред на секунду замер и понимающе кивнул с оттенком некоторого уважения. Мэри мышкой выскользнула из будки, он прикрыл за нею дверь. — И все же прошу у вас прощения — погорячился. — Он задумчиво поскреб щетинистый подбородок, бросил на девочку изучающий взгляд и негромко сказал. — Нелегкая выдалась ночь: умер один мой хороший знакомый, сослуживец — славный, незаменимый человек, герой войны. Вообразите, восемь лет служил в Восточных Колониях, возвращался живым из таких боев, каких и сам генерал Робертс не припомнит, и вот — прибыл на днях в Лондон. А ночью мне докладывают: мои люди нашли его тело в водосточной канаве. Какая-то, вы уж простите, пьяная ирландская скотина переехала его на телеге и спрятала труп. Я смотрел в маленькие поросячьи глазки этого человека и, знаете, не увидел в них ни капли раскаяния или хотя бы страха. Он даже не знал, кого переехал! О, я многое бы отдал, чтобы самолично затянуть петлю на его дряблой шее, но по английским законам этот пьянчуга не совершил настолько страшного злодеяния, чтобы подлежать смертной казни. Ведь это непреднамеренное убийство, понимаете. Видимо, ценность человеческой жизни резко уменьшается, если преступник нечаянно свершил злодеяние, и возрастает, если он все заранее спланировал… Его посадят за решетку, а лет через пять-десять выпустят за примерное поведение. А погибшего уже не вернуть. Справедливо это: пять лет заключения за человеческую жизнь? — Нет, — тихо согласилась Мэри, — несправедливо. Но вы… вы ему простить должны. — Простить? — ошарашено переспросил он, непонимающе хмурясь. — Я за умершего товарища ему простить должен? Вы убийце, растерзавшему вашу подругу, простили? — Простила, — глухо отозвалась девочка и отвела взгляд. — Бог ему судья. Мужчина мрачно пожал плечами. «А компетентен ли судья? — Мысленно спросил он самого себя и задумался, не в силах нащупать ответ. — Вот живет себе человек, самый обыкновенный человечишка, родившийся одним самым обыкновенным днем. Пожалуй, то, что он появился на свет, стало основным и наиболее значимым событием его неинтересной жизни. И вот он по неосторожности, спьяну убивает большого Человека. Делает ли это его, человечишку, большим Человеком? — история знала случаи, когда убийцы становились знамениты благодаря своим жертвам. Кто с точки зрения Бога больше достоин смерти: человечишка, за свою долгую жизнь не сделавший ничего хорошего, и хорошо, если не успевший сделать ничего плохого, или Человек, перешагнувший, быть может, через пару жизней ради счастья миллионов? Впрочем, может, это вздорная шутка… Еще одна шутка, достойная Творца. Не создал ли он на каждого сильного, деятельного Человека вот по такому маленькому шкодливому человечишке, так и норовящем прервать жизненный путь того, кому он предназначен? Не поджидает ли каждого такой вот личный пьянчуга с финкой, или с винтовкой, или с телегой, или даже с роялем, выбрасываемым из окна дома точно на голову нечего не подозревающего прохожего? Если даже и так, — с упоением думал Фред, — если даже все настолько убого и унизительно устроено, то хотелось бы перед смертью взглянуть в глаза тому человечишке, которому я предназначен. Должно быть, у него будут очень растерянные и несчастные глаза…» Он встряхнулся: небо, с утра радовавшее редкими солнечными лучами, вновь начинало опасно обрастать неизвестно каким ветром пригнанными тучами. — Вот что, — поспешно сказал он, — чувствую, если не поторопимся, придется добираться до вашего дома вплавь. Вы не голодны? Она, может, и хотела покачать головой, но при одном упоминании о еде желудок отозвался болезненным спазмом: ни толкового ужина, ни завтрака у нее не было — Кэтрин и Лиз спозаранку ушли с починенным и постиранным бельем в работный дом, и Мэри, предоставленная самой себе, чуть свет улетела в белую церковь, подальше от забот, смертей и непростых разговоров. Стушевавшись, она ничего не ответила, но взгляд ее сообщил все необходимое красноречивее всяких слов. Заведение, к порогу которого они подошли через четверть часа, на первый взгляд выглядело пустым и заброшенным, и Мэри на секунду подумала, что и эта дверь не раскроется без хорошего удара по ней сапогом, но все оказалось проще — стоило только чуть подналечь рукой, и она, скрипнув, отворилась. Фред ободряюще кивнул головой — заходите. В крошечном зале, вместившем в своем чреве всего семь мощных круглых столиков, было темновато, тускло и совершенно пусто. На строгих темно-зеленых обоях распускались крупные светлые витиеватые узоры, и в загадочных переплетениях рождались небывалые фантастические образы диковинных зверей, птиц и даже человеческих лиц. В простенках между окнами в дорогих широких золоченых рамах помещались тяжеловесные мрачные портреты одного и того же человека: угрюмого и сурового старика с пышными седыми моржовыми усами и печальными глазами. Старик на картинах, в основном изображенный вполоборота, был обряжен в военные мундиры самых разных расцветок, а на одном холсте даже предстал в латах, при мече и в золотом блестящем шлеме, какие еще носят пожарники. Фон, темный, чаще — с багровыми переливами, тонул по краям полотна в непроглядной черноте, и вся комната, по углам которой также залегали глубокие тени, казалась логичным продолжением развешанных по стенам картин. Пока Мэри с благоговением разглядывала портреты «именитого пожарника», Фред неспешно подошел к совершенно пустой стойке, побарабанил пальцами по отполированной дубовой поверхности и, потеряв терпение, позвал в темноту: — Генрих, где тебя черти носят? — Однако за стойкой в ответ не прозвучало ни единого звука, хотя почему-то даже Мэри теперь показалось, что там кто-то упорно прячется и, быть может, ждет некого условного сигнала. Проявив чудеса терпения, офицер ждал отклика не менее минуты, но все же не выдержал и выкрикнул громко и отчетливо на языке с короткими отрывистыми гласными и угрожающе рычащими дикими зверьками согласных: — Alter Speckjäger, steh auf und nimm die Knochen zusammen! (1) Девочка испуганно вздрогнула, оторвав восторженный взгляд от картин на стенах, и к собственному удивлению обнаружила, что из-за стойки, то ли кряхтя, то ли посмеиваясь, показался человек: крупный, лысоватый, с пронзительно-синими глазами на лице, напоминающем печеное яблоко. — Jetzt können Sie zu einem Menschen sprechen! Guten Tag, (2) — хозяин заведения отряхнул плотно сидевший на его округлой фигуре пиджак и протянул руку офицеру. На все том же безнадежно непонятном и резковатом для Мэри языке они явно обменялись колкостями и начали бы обсуждать нечто более глобальное, если бы Фред не вспомнил о притихшей спутнице. Вид у нее взаправду был недокормленный и истощенный — тут одними пирожными, пусть даже созданными одним из самых талантливых немецких кондитеров, не обойтись, но для начала пойдет. — Ну, — просто сказал он, махнув рукой в сторону открытой витрины, — выбирайте. И Мэри осталась один на один с длинными, как казалось ей, бесконечными рядами самых разнообразных сладостей, подобных которым она еще в жизни не встречала. Чего здесь только не было: изумительные пирожные, увенчанные блестящими вымоченными в ликере вишенками и веерочками свежей клубники, хрустящие вафли с переливчатыми хрусталиками сахара, высоченные башенки тортов с кремовыми розочками, воздушные пирамиды безе, ажурные лодочки фруктовых тарталеток, немыслимого вида шоколадные конфеты с самыми разными начинками, засахаренные апельсиновые корочки, усыпанные орехами ириски — всего и не счесть. Глаза разбегались от такого великолепия, а от сладкой смеси запахов корицы, ванили и меда рот непроизвольно наполнялся слюной, а живот подворачивало от голода. Выбирайте! Кабы так просто было выбрать! — хотелось всего: и ореховую шоколадку, и пышный ванильный эклер, и соленый крендель, и рассыпчатое миндальное колечко. Что там ярморочные леденцы по сравнению с такой красотой, с таким аппетитным разнообразием! Она прильнула к витрине, восхищенно оглядывая выставленные десерты, и каждый из них отчаянно просился в рот. Однако привыкшая к вечной нужде девочка даже среди такого пестрого праздничного разнообразия углядела нечто, что здорово остудило первичный пыл: перед каждым из подносов со сладостями ненавязчиво стояла скромная свернутая пополам бумажка с указанием цены, цены совершенно безжалостной — на витрине не было ни единого десерта, стоящего меньше шиллинга. Того самого шиллинга, который почти невозможно заполучить, продавая по утрам кресс-салат, который страшным трудом достается Кэтрин, Лиз и Энни, того самого шиллинга, за который Джон гнет спину в доках. Она совершенно растерялась и поспешно указала на самую маленькую, хоть и не лишенную аппетитного изящества, тарталетку и отвела глаза. Фред скептически приподнял бровь и покачал головой. — Так дело не пойдет, — уверенно сказал он и обратился к владельцу заведения все на том же холодном, жестком языке. Тот понимающе улыбнулся и завозился с не желающим поддаваться замком витрины, Мэри же пока была отправлена за один из круглых столиков — ждать. С первыми раскатами грома за окном на улицы города обрушился ливень, да такой, что небо сильно потемнело, нахмурилось, набрякло водяным пузырем. В такое время куда как приятнее было сидеть в уютном кафе, где со всех сторон наблюдает за посетителями серьезный «именитый пожарник», а за стойкой готовится ароматный чай, и покидают свои насиженные места самые невероятные лакомства на свете. Мужчины продолжали негромко беседовать у стойки, и Мэри скоро перестала угадывать значения непонятных слов и принялась сосредоточенно осматривать рукав пальто на предмет наличия свежих потертостей и прохудившихся заплат. — Ты давно не появлялся, Фред, — с ощутимым укором проскрипел немец, возясь возле витрины. — Если пирожные тебя не прельщают, мог бы уважить старика и заглянуть хотя бы на чашечку кофе, на партию в шахматы. Офицер вздохнул и, обойдя стойку, пособил приятелю с заклинившим в замке ключом. — Откуда взять на это время, Генрих? Неужели тебе здесь так одиноко? Вечерами в твоем кафе от посетителей отбою нет… Если, конечно, — тут он насмешливо оглядел портреты Бисмарка, недовольно взирающего на посетителей буквально из каждого простенка между окнами, из каждого уголка и едва ли не с каждого подоконника, — еще не всех распугал господин рейхсканцлер. — Не всех, только самых трусливых. Но о них и горевать нечего, верно? — Признаться, это все же жутковатое зрелище. Боюсь, не каждый посетитель разделяет твои специфические политические взгляды… — Разумеется не каждый! — возмущенно всплеснул руками хозяин, даже оставив на время блюдо с хрустящими фруктовыми корзиночками. — Что англичане могут понять в мировой политике? Вы стремитесь отгородиться от мира за семью замками, мы же идем в мир открыто, с новыми решительными идеями, со свежими проектами, — где вам это осознать. И, к тому же, Фред, понимаю, если б я делал дурные пирожные, тогда, скорее всего, я попытался бы завоевать любовь англичан занавешиванием стен портретами Королевы и всех ее августейших отпрысков. Но я, к счастью, хороший кондитер, делающий более чем произведения искусства, а значит, могу себе позволить украшать стены хоть карикатурами на ваших суровых генералов — ко мне все равно придут за моими изделиями. И генералы в том числе. Они будут плеваться от интерьера, но уж точно не от того, что я в этих стенах продаю. — Пламенная речь, достойная кондитера, — снисходительно отметил офицер, наблюдая за тем, как красивое расписное блюдо медленно наполняется самыми достойными, по скромному мнению творца, образцами его непростого кропотливого искусства. — Только, боюсь, многие клиенты слишком принципиальны. Хозяин заведения бережно достал последний — пятый эклер и положил его на тарелку так, будто укладывал спать маленького ребенка. — До принципиальных мне дела нет. Пирожные, к счастью, совершенно аполитичны. На этой витрине представлены образцы кондитерского искусства почти изо всех стран мира, и, поверь, они прекрасно уживаются и вполне удовлетворены своей судьбой. — Но если начнется война, — задумчиво подхватил Фред, — и сладости в урочный час могут встать на чью-либо сторону. Все генералы внезапно примутся брать исключительно пирожные, приготовленные по рецептам конкретно их страны, наделяя все прочие жуткими эпитетами, хотя еще вчера сами с большим удовольствием упивались вкусом линцкого пирога… Немец едва удержался, чтоб покрутить пальцем у виска, и с грохотом поставил перед офицером чашку. — Война, война, — недовольно проворчал он и занялся приготовлением чая, — все у тебя мысли о какой-то чепухе. Насколько я могу заметить, ты решил заняться благотворительностью? Хитро прищурив глаз, кондитер посмотрел поверх плеча собеседника на девочку, изредка вскидывающую голову и прислушивающуюся к разбушевавшейся грозе за окном. — Почему благотворительностью? — Ну, может, ритуальными жертвоприношениями в таком случае, — предположил он, нарочито равнодушно пожав плечами. — Подкармливать детей из работного дома — очень на тебя непохоже. Фред рассмеялся и только отмахнулся от нелепых догадок приятеля. — Это необходимо для дела. — Для де-ела? — понимающе проворковал немец, любовно оглядывая получившуюся композицию. — Подкармливать детей для дела… Тебе не кажется, что это звучит как «откармливать свиней к празднику»? Вот французы — уж истинные звери, попробуй только со мной не согласиться, — насильно кормят гусей, чтоб потом готовить из них фуа-гра. Это я к чему: тебе долго придется ее откармливать для фуа-гра, прими к сведению. А вообще, — в подчеркнуто равнодушном тоне хозяину заведения равных не нашлось бы во всей Британии, — мне всегда казалось, что в застенках Скотланд-Ярда вы не пирожными добиваетесь свидетельских показаний… Офицер покачал головой и достал бумажник. — По-моему, ты путаешь Скотланд-Ярд со Святой Инквизицией. Сколько с меня? — Шесть шиллингов, чай, так и быть, за счет заведения. Спустя несколько минут перед усаженной за стол Мэри появилась огромная белая чашка, небольшой чайничек горячего чая, фигурный молочник и, наконец, большое блюдо с аккуратно уложенными на него пирожными, кексами, эклерами, шоколадом и бог весть чем еще. Мэри осматривала возникшие перед ней лакомства с выражением совершенно детского счастья. Несколько мгновений она не могла выдавить из себя ни звука и только затем, сдавленно охнув, улыбнулась так широко и искренне, что удивительно было, как вообще такая улыбка может поместиться на ее маленьком лице. Фред скинул шинель, оставшись в простом туго перетянутом широким ремнем кителе цвета хаки, и расположился на свободном стуле напротив, оглядывая стол и сияющую девочку с приятным покровительственным чувством, сопряженным с неясной жалостью. Он не попытался с ней заговорить и только махнул рукой — приступайте. Первый же крохотный кусочек пирожного, казалось, взорвался в глазах девочки ярчайшими искрами самого мощного фейерверка. — О, Господи, это потрясающе! — едва успела пробормотать она, запивая лакомство чаем. Все прочие восторги угадывались сами собой по самым невероятным оттенкам радости в ее глазах, слов катастрофически не хватало, равно как и не было возможности на них отвлечься. Фред долго наблюдал за тем, как она ест, ощущая при этом отрадное удовлетворение, с каким, должно быть, хорошо знакомы всевозможные благодетели и богатые толстосумы, со слезами на глазах жертвующие на благотворительность. После второго уничтоженного пирожного и закономерно второй чашки чаю Мэри подняла на него глаза и в ужасе спросила: — А как же вы? — И уже предприняла отчаянную попытку пододвинуть к нему всю тарелку, но офицер решительно покачал головой. — Благодарю, я не любитель. Она в недоумении сморгнула и вернулась к сладостям в гордом одиночестве. Все же человек, отказывающийся от таких божественных пирожных, едва ли мог, по стойкому убеждению Мэри, называться человеком. Возможно, он, как любят шутить ирландцы, питался исключительно пятичасовым чаем, и ничуть не более того. Теплый чай, уютные стены и полное отсутствие каких-либо других посетителей заставили ее чуточку осмелеть; для храбрости она сделала еще один большой глоток и спросила: — На каком языке вы говорили с этим человеком? — глаза ее заговорчески метнулись в сторону барной стойки, где преспокойно ворковал над своими изделиями кондитер. — На немецком, — рассеяно отозвался Фред, несколько удивленный, однако, ее внезапным оживлением. — Нравится? — Не знаю… — с сомнением протянула она и пожала плечами. — Но вам он очень идет. Наверное, на таком языке очень удобно отдавать приказы… Звучит резко, отрывисто, колюче. — Вот тебе и раз, — усмехнулся офицер, — благодарю за лестную характеристику, мисс! Здорово смутившись и в который раз мысленно осудив себя за несдержанность, она попросила: — Пожалуйста, просто Мэри. А то я чувствую себя слишком уж знатной леди… Мужчина с интересом придвинулся ближе и, подперев подбородок рукой, внимательно пригляделся к ее лицу: — А вы никогда не хотели почувствовать себя знатной леди? Она снова неопределенно повела плечами. Что говорить, наверное, хотела; хотела носить красивые платья, как у женщин, прогуливающихся по широкой, полнокровной Уайтчепл Роад, иметь легкую шелковую ночную рубашку, так и льнущую к коже, поменять рваное пальто на что-то более пристойное, а главное — теплое, греющее, во что можно укутаться даже самой холодной зимой, и неплохо было бы обзавестись ботиночками своего размера, не наполняющимися водой при каждом неосторожном соприкосновении с лужей. А что говорить про всевозможные женские мелочи: про пару крепких теплых чулок, не цепляющихся за все гвозди и заборы, про расшитый широкий платок, непременно зеленоватый, с бахромой, и еще про тысячу безделиц, каждая из которых, как показывала практика, не стоила того, чтобы надрывать из-за них спину и портить зрение, сидя ночами со швейной иглой. Офицер молчал, огромная чашка чая приятно согревала руки, дождь хлестал где-то за окнами, недосягаемо далеко, и бессильно бился в стекла, не в силах прорваться в самую надежную твердыню, которой для Мэри стала эта крохотная кофейня. Новая волна благодарности к этому странному взрослому человеку с такими блестящими стальными глазами и резким лицом, в котором ни единая правая черточка не отличалась от левой, захлестнула девочку. И вся жалость к повешенному Питеру, к индийцу, брошенному в лужу у церкви, вылилась вдруг в искреннюю христианскую жалость к этому человеку. Возможно, повернись его судьба иначе, многих страданий удалось бы избежать. — Вы всегда хотели быть военным? — робко, едва слышно пробормотала она куда-то в чашку, избегая смотреть на собеседника. Лицо Фреда на секунду приняло озадаченное выражение. Пожалуй, он никогда ранее об этом не задумывался, да и что за вопросы: «Хотел, не хотел…» — не спрашивали, вот и пошел. Карьера военного — едва ли не единственный верный шанс выбиться в люди для человека, не обремененного особыми талантами. — Всегда, — помолчав, ответил он, звякнув миниатюрной кофейной чашкой о блюдце. — С малолетства меня отдали в кадетский корпус, по окончанию обучения я поступил Королевское Военное Училище, затем сразу отправился на фронт. Почему вы спрашиваете? Мэри стушевалась, сметенная собственной храбростью. Ответный взгляд был внимателен, пристальнен и тяжел. — Просто я думаю сейчас, — издалека начала она, отворачивая голову в сторону и въедаясь глазами в один из висящих на стене портретов Бисмарка, — кем бы вы могли быть, если б не оказались на фронте. — Ну и кем же, девочка? — какая-то слабая и безнадежная улыбка тронула его губы, глаза помутнели, он чуть подался вперед, опершись о столешницу локтями. Холодная дрожь острыми иголочками заколола позвоночник, и Мэри нервно вздрогнула, точно от внезапно налетевшего порыва ледяного ветра. «И правда, — кем же?» — стучало у нее в голове, и чем дольше она представляла сидящего напротив человека кем угодно еще, тем меньше верила в то, что подобное вообще возможно. Точно назло ее безуспешным стараниям, темно-зеленый китель с блестящими звездочками погон на плечах сидел на нем как влитой, точно по нему был скроен; и неизбежно бросался в глаза длинный отчетливый шрам на скуле — и все это существовало от него неотъемлемо, неотделимо. — Давайте я вам помогу, — сжалился он, — первый год по возвращении с войны и до службы в Скотланд-Ярде я действительно занимал весьма мирную должность. Ну что, догадаетесь? — Возможно, вы были врачом? Фред даже поперхнулся от неожиданности: — Не позавидую я больнице, которой повезет с таким врачом! Нет, мимо, Мэри, мимо. — Тогда, может, музыкантом? Он покачал головой: — Оба раза мимо. И почему музыкантом? Знаете, я раньше играл на фортепьяно, но давно, последний раз — года четыре назад, уже и нот не припомню… Сдаетесь? — Мэри обреченно кивнула головой, и мужчина снова позволил себе слабую тень улыбки. — Я был часовщиком, разбирал и чинил старые часовые механизмы. Работа кропотливая, неспешная — часы не терпят торопливости и халатности, им необходимы внимание, скрупулезная точность и огромный запас терпения. К сожалению, доходами от такого честного труда семью не накормишь, да и, признаю, не про меня это слово — «терпение». Впрочем, все это скучная история, — он махнул рукой и резкое лицо его оживилось. — Давайте лучше о вас. Кем станете вы в будущем? Она скромно улыбнулась, будто обдумывая, стоит ли говорить, но глаза ее сияли надеждой и неколебимой верой в призрачный «завтрашний день». — Обещаете, что не будете смеяться? — Обещаю, — серьезно отозвался Фред, гадая, что маленькая девочка может выдумать в будущем. Может, в ее рыжеволосой головке уже прочно засела мечта однажды сделаться самой известной певичкой в мюзик-холле, а может, и в опере, если она знает, конечно, что такое опера. — Я хотела бы пойти на курсы сестер милосердия, — выпалила Мэри быстрее, чем он успел придумать что-то еще. Мужчина едва не выронил чашку от удивления. — Вы? Сестрой милосердия? — ошарашено повторил он. Воистину, это было много хуже, нежели мечты о карьере певички. Невольно вспомнил: грязные окровавленные стены, мухи, зудящие под потолком, липкий жаркий воздух комом застревает в горле, металлический запах и солоноватый привкус на губах, и ничего нет, кроме этой возможности ощущать и слышать. Тело недвижимо, крохотная попытка пошевелить хотя бы мизинцем оборачивается бунтом простив природы и несет за собой страшное наказание в виде разрывающей разум нечеловеческой боли. От жары раны гноятся, к ним присыхают уже трижды использованные бинты, и смрад распространяется такой, что впору скорее умереть, нежели сделать еще хоть один вдох. Как в тумане: заморенные, неряшливые сестры с изможденными пожелтевшими лицами и проваленными глазами, врачи в халатах и фартуках мясников, пронзительно-чистый звон скальпеля и нечеловеческие вопли, от которых невозможно ночью сомкнуть глаз. Люди так не кричат, да так не могут кричать и звери, вот такой ненавистный, жалостливый звук издает разрывающееся сердце. Его ощутимо передернуло, рука сама потянулась за сигаретами. «Черт знает что, уж лучше бы она за христианским милосердием шла в монастырь! Семнадцатилетняя девчонка в этом кромешном аду, в крови, в гнили, в жаре, среди воплей раненных и горячечного бреда умирающих! Ч-черт…» — Ну вот, — нарушила молчание она, — вы тоже считаете, что я не справлюсь. — Нет, — Фред резко покачал головой, задумчиво глядя на ее сложенные на столе тонкие руки, — справитесь. Вы станете прекрасной сестрой милосердия, Мэри, я нисколько в этом не сомневаюсь. У вас отзывчивое, незлобивое сердце и добрая душа — вас бы на фронте за ангела почитали… Только, видите ли, этого может оказаться недостаточно: ваше сердце, чтобы выдержать весь этот ужас вокруг, должно быть оковано непроницаемым стальным панцирем. Ступая на эту дорогу, вы выбираете себе очень непростую судьбу… Да нет, вы даже не представляете, на что себя обрекаете! Советую об этом хорошенько подумать. Мэри непроизвольно поежилась, точно от холода, поминутно отводя взгляд, она смотрела на то, как он нервно закуривает чуть дрогнувшими руками, на непослушные черные волосы с заметно проглядывающей сединой, точно присыпанные пеплом. Ей стало не по себе, и она поспешила вернуться к чашке чая, который, однако, уже совершенно не грел так, как прежде. — Я понимаю, это непростое решение… — слабо подала голос она, задумчиво обводя пальцем край чашки. — Знаете, еще в детстве одна гадалка на ярмарке предсказала мне, что однажды я стану перед непростым выбором и из двух путей выберу тернистый. Он принесет мне много счастья, но и очень много горя, — она скомкано пожала плечами и тотчас помотала головой. — Впрочем, все это чепуха. — Да, может быть и чепуха, — неторопливо подтвердил Фред. – Я, признаться, не слишком верю в предсказания. В Индии мне как-то нагадали, что я умру от руки смертельно больного человека… — Он презрительно хмыкнул и отвел глаза, — хотел бы я посмотреть на этого калеку! Он вольготно откинулся на спинку стула, закинул ногу на ногу и с облегчением затянулся. Дым долгожданно-теплым горьковатым языком лизнул легкие, офицер чуть сощурил глаза и благосклонно улыбнулся застывшей с чашкой у губ девочке. — Значит, — после недолгого молчания сказал он, отбросив задумчивость, — вы будете помогать британской армии, англичанам? — Как странно вы на это смотрите… — нахмурилась она. — Я буду помогать людям. Не важно, англичане они, ирландцы, индийцы — они в первую очередь люди, нуждающиеся в помощи. Да, такого ответа он и ожидал, да и чего еще, в конце концов, ждать от девушки, что бросилась вылавливать очередного грязного нищего из лужи, рискуя… Впрочем, не так-то сильно и рискуя, конечно, что говорить, он бы ее, наверное, не ударил, и все же, все же… — Я все могу понять, но помогать индийцам? — с неистребимым презрением процедил он, выпуская в потолок сизое облачко дыма. — Вы собираетесь помогать нашим врагам, тем, от кого мы защищаем свою страну, свою землю! Они, конечно, люди, но совершенно не такие люди как вы или я, они… — Так скажите мне, чем они отличаются от вас. Смуглостью кожи, верованиями? Да нет, это-то вас не заботит… Вы пытаетесь создать какую-то удивительную высшую расу, но не бывает высших и низших рас, вас обманули. Вы ничем не лучше индийцев, и они ничем не лучше вас. — А вот эти измышления, — угрожающе спокойно произнес он, — лучше впредь держать при себе, иначе вы скоро рискуете повторить судьбу вашего знакомого, сегодня утром распрощавшегося с землей. Чем они отличаются, хотите знать? Извольте: восточные народы при всей своей неоспоримо богатейшей культуре, за все годы существования не развились ни в техническом, ни в интеллектуальном отношении. На что, скажите, это может указывать, кроме того, что эти люди совершенно не приспособлены для умственного труда? А разве не умственный труд отличает человека разумного от его животных предков? Вдумайтесь: человек разумный. Индиец, в отличие от нас, англичан, лишен способности использовать свои интеллектуальные способности в целях дальнейшего развития. По-вашему, это недостаточное доказательство превосходства нашей расы перед их? — Вы сравниваете их со зверьми… — ошарашенно пробормотала Мэри и вдруг отчаянно вскинула голову; глаза ее горели праведным негодованием. — Но ведь индиец у церкви не бросился на вас! А вы… Фред затушил сигарету и торжествующе дернул углом губ: — Все еще идет война, девочка. С волками жить — по волчьи выть. — Слишком уж многое вы пытаетесь оправдать войной, — разочарованно отозвалась она, глядя на него почти жалостливо. Взгляд этот ему совершенно не понравился — жалости к себе капитан Конной Гвардии Ее Величество не терпел, а уж тем более от заморенной, слабой, пусть хоть десять раз святой девчонки. — В любом случае, надеюсь, вы поняли, что этот разговор должен остаться между нами. Я вам эти слова прощаю, но другие, очень может быть, не простят. Понимаете? — Он дождался ответного крохотного кивка. — Вот и отлично. А теперь вот что, Мэри, расскажите-ка с самого начала, как случилось так, что вы оказались в Лондоне совершенно одна и что из себя представляют ваши подруги. Подробностей не опускайте, я скажу, где надо будет пропустить. Припоминайте все детали, которые кажутся или не кажутся вам важными, все странное, что происходило с вами в последнее время, вплоть до загадочной потери шпильки для волос. Она замешкалась, толком не зная, ни что рассказывать, ни с чего начать, а потому, сделав последний ободряющий глоток чая, набрала в грудь побольше воздуха и тихо заговорила: — Я родилась в Ирландии, в крошечной приморской деревеньке Эннишкрон, что близ Баллины: десять дворов, дома-мазанки — вот и вся деревня. Все местные, в основном, были фермерами: пасли коз и овец, возделывали землю, ремесленничали по мелочи, возили на рынок шерсть, мясо, овощи, кое-какие изделия из кожи да домотканую одежду. Такими были и мои родители; мы держали хорошее, крепкое хозяйство и жили, не чувствуя особой нужды. Отец мой считался уважаемым человеком, — прибавила она, и глаза ее загорелись заметной гордостью, — его звали в местный совет, а туда, знаете ли, кого попало не берут! Я больше на него, на отца похожа, нежели на мать. Мама была красивейшей женщиной, не описать, — жаль, что вы с нею не увидитесь… Как единственному выжившему ребенку в семье — брат мой погиб во время Великого Голода, — мне доставались только самые мелкие дела по хозяйству, а все остальное время я была предоставлена самой себе. Бродила по полям, скалистым пустошам, спускалась к самым подножиям скал, к морю, подернутому белой пенкой, знаете, такой, как на парном молоке возникает. То были славные годы. Мечтательные глаза ее смотрели куда-то сквозь собеседника, и он догадался, что мыслями девочка находится бесконечно далеко, в тех бескрайних изумрудных просторах, куда ему путь был заказан. — Если так, то почему вам пришлось уехать? Плечи ее поникли, она тихонько вздохнула: — Потому что отца не стало. Он ездил по делам в город, а возвращался уже поздно, так вот на дороге на него напали: ограбили, увезли телегу, а его застрелили из ружья. Из ружья-то ка-аждый может, — жалостливо протянула она, — а так с ним никто не смог бы справиться: отец большой был, сильный, бывало, на ярмарке подхватит нас, детей, и четверых на руках несет да на спине катает… И ладони у него здоровые, широкие, этакие руки, коли в кулаки сожмутся — всех сметут! – и, не удержавшись, потрясла маленьким кулачком в праведном негодовании, чем вызвала у мужчины слабую улыбку. — Но его, такого сильного, не стало. Мы с матерью остались одни: выплыли на поверхность старые долги, с которыми мы быстро бы расправились, был бы жив отец, но хозяйство, целиком упавшее на плечи мамы, стало приносить меньше дохода – там, где не могут подчас и двое сладить, где было ей управиться одной! Мы написали всем нашим прежним знакомым, надеясь на их помощь и великодушие, однако получали лишь советы, и одним из таких советов стало предложение переехать в столицу, куда несколько лет назад уже переселились наши соседи. Мать не восприняла это предложение всерьез, но на заработки в город мы все же выбрались: сперва в ближайший — в Баллину, а затем все дальше и дальше уезжая от дома — работы нигде не находилось. Предлагали либо мелкую работенку, с которой не то что долги не оплатишь — с голоду умрешь, либо тяжелый, каторжный труд, который не под силу выдержать женщине. И так само собой пришло решение ехать в Лондон, где платят ощутимо больше, и где есть простор, чтоб развернуться. Наши знакомые, осевшие здесь, в письме прислали нам адрес, по которому их можно было найти, и так мы однажды появились на пороге их квартиры. — Эти ваши знакомые, — перебил ее Фред, — кто они? — Я толком не помню, — признала девочка, усиленно хмуря лоб, — помню разве, что ее, женщину, звали Мэйв, и что одно время они были нашими соседями…. Они не ждали нас, но приняли тепло, с готовностью рассказали о здешней жизни и пообещали помочь встать на ноги. Благодаря их доброте матери удалось открыть собственную крошечную лавку: фрукты, овощи – все, как и в прежние времена. Мэйв и ее муж учили ее всяким премудростям столичной жизни: как зарабатывать побольше, как испорченный продукт выдать за свежий, как торговаться, как обдурить пьяного и тому подобное. Только мама этим советам никогда не следовала: она говорила, что трудиться надо честно и жить по совести, деньги же, полученные нечестным путем, счастья не принесут. Одного она не учла: вокруг стояло множество таких же точно лавок, как у нее, и выбор там был больше, и торговцы сметливее. В городе все оказалось совсем не так, как было у нас на деревенском рынке: там все друг друга знали и, возможно, потому были предельно честны и открыты — каждый житель деревни, каждый сосед воспринимался как член общины, большой семьи, где все свои. Здесь же клиенты вечно менялись, с лотков часто воровали, и мать работала в убыток, получая все те же гроши, как и везде до этого. Наши знакомые были не слишком довольны ее упрямством, да и, что говорить, два лишних рта за столом — уже большая обуза, но они все еще были добры, хотя уже с прохладцей. Однажды они сказали нам, что вынуждены выехать на месяц за город; оставили продукты, заплатили за квартиру и уехали. Мы с матерью продолжали работать в лавке, вечерами шили и стирали белье и радовались уже тому, что, похоже, в этом городе мы с грехом пополам закрепились, оставалось разве что расправиться с долгами — и можно возвращаться в свой беленький домик, в родную деревню. И жили мы тяжело, но не жалуясь, до тех пор, пока на исходе месяца к нам не постучалась разъяренная хозяйка, сообщившая, что вот уже месяц никто не платил ей за квартиру, и что нам в таком случае придется съехать. Наши знакомые не появлялись, адреса они не оставили; лавка пошла с молотка — доходы от продажи покрыли месяц проживания в квартире, а остаток пошел на то, чтобы снять крохотную комнатку здесь, в Уайтчепле. Работы снова не было, мы перебивались шитьем, стиркой, продажей водяного кресса, спичек, газет, брались за любую работу. И вот тогда мама встретила Кэтрин и Элизабет. Кэтрин тогда еще была замужем, но выпивала — муж иногда очень бил ее, а Лиз работала в одном заведении, — Мэри покраснела до того, что вспыхнули мочки ушей и веснушки проступили на лице еще ярче и отчетливее, — куда порекомендовала обратиться и моей матери. Она сказала, что там мама будет… иметь успех. Они уехали, оставив меня на попечение Кэтрин, а через неделю мама вернулась: на ней было, как сейчас помню, красивое алое платье, на голове — крохотная шляпка, длинные перчатки по локоть закрывали руки. Она взяла меня за плечи, поцеловала и сказала, что теперь я буду учиться в школе… Плечи ее содрогнулись, голос оборвался; она с усилием кусала губы и стыдливо отводила взгляд, надеясь, что слезы смогут вкатиться обратно, но они упорно горячо бежали по щекам, и, сколько ни стирала она ладонями влажные дорожки, все никак не заканчивались. Портреты на стенах размывались, точно подернутые мутной туманной дымкой, расплывались очертания огромной чашки на столе, и единственно четким оставался образ мамы, мягко наклоняющейся и треплющей маленькую Мэри по голове. «Теперь ты будешь учиться в школе», — нежно и будто прощаясь повторял родной голос, и ярко накрашенные пурпурно-красные губы ее тоже дрожали, но успокаивающе шуршало алое платье, мамино платье. Теперь всегда, даже во сне мама приходила именно в нем, так же, как когда-то, наклонялась и шептала на ушко: «Все будет хорошо, моя девочка» — и исчезала, растворяясь в дорожной пыли. Мужчина чуть подался вперед и, протянув руку, крепко сжал безвольно лежащую на столе маленькую ладонь. Мэри, всхлипнув, нехотя подняла на него покрасневшие глаза и вымученно улыбнулась, вытирая кулаком слезы, но все норовила спрятать лицо, в горе очень некрасивое и жалобное. — Ну-ка возьмите себя в руки, Мэри, — спокойно и твердо проговорил Фред, не выпуская ее ладони. — Вы сильная, смелая девочка, и как бы ни было вам горько, вам придется оставаться сильной, иначе вы никогда не сдвинетесь с места. Вытирайте слезы. И не смейте стыдиться своей матери, слышите? — не смейте. Она пошла на такой шаг ради вашего общего благополучия, было ли это правильным шагом — не уверен. Но, судя по вашему рассказу, это было единственным возможным шагом. Иногда в шахматах у загнанного в угол короля остается один последний ход — он может сделать его, а может сразу сдаться. Она выбрала и сделала ход, что в моих глазах достойно уважения. Он протянул ей салфетку, и девочка, все еще всхлипывая, промокнула глаза. Уверенность и спокойствие мужчины постепенно передались ей, она шмыгнула носом, перевела дух и, судорожно выгнав из легких воздух, продолжила: — Так я пошла в школу при Церкви Христа, училась чтению, письму, счету и закону Божьему, пела в хоре, помогала по хозяйству. Мать навещала меня каждые две недели, и каждый ее визит превращался в праздник. Мы не выходили с церковного двора дальше, чем в соседний магазин, где мне покупались леденцы или шоколад, а после возвращались во двор, сидели на траве, и мама показывала мне новые платья и шляпки, от нее всегда теперь головокружительно пахло духами, и она стала даже много красивее, чем прежде. Однажды она вывезла меня в центр города. Я помню, что мы ехали в красивом экипаже, а затем мне пришлось очень долго стоять в одном положении, держа в руках корзинку с цветами, а вокруг было много незнакомых мужчин, и мама заразительно смеялась. Только мне с корзинкой пришлось не слишком весело… Потом мы виделись еще только один раз — мама зашла навестить меня, но пробыла не больше часа: она торопилась, у нее было усталое, озабоченное лицо. Она, помнится, сказала, что скоро у нас все изменится и мы сможем сесть на огромный пароход и уплыть во Францию, и ушла. А больше я ее никогда не видела. — Подождите, — нахмурился Фред, задумчиво побарабанив пальцами по столу, — подробнее про пароход. Она как-то объяснила эти свои слова? — Никак, — пожала плечами Мэри, — просто сказала, что скоро все изменится, что она скоро меня заберет, и мы поплывем во Францию. Я очень ждала, когда же она наконец придет, но так и не дождалась. — Офицер медленно кивнул головой и сделал пару пометок в блокноте, в котором за время рассказа исписал не одну страницу. — После окончания обучения я думала пожить некоторое время при церкви, а после уйти в монастырь, но в одиннадцать лет меня забрала к себе Кэтрин, и мы стали жить вместе: Полли, Энн, Лиз, Кэтрин и я, все в одной комнате — так меньше приходится платить. И вот все шесть лет жили на одном и том же месте, не съезжая, перебиваясь различными работами. Денег немного, но при совместном быте хватает всем. Вот и все. Она умолкла и долила себе остатки чая, уже холодного, но приятно освежающего после столь длинной и утомительной речи. — Значит, мать так и не вернулась, исчезла… — пробормотал Фред, методично проглядывая свои записи. — Конечно, вы не догадываетесь ни о причинах ее расстройства во время последней встречи, ни о том, что заставило ее говорить загадками?.. Ладно. В любом случае, если она мертва, данные о ее смерти должны сохраниться в полицейской картотеке: я поищу у нас в Уайтчепле и запрошу помощи других дивизионов. И неплохо бы наведаться в это замечательное место, где она работала последние годы. Верно, об этом следует спрашивать вашу подругу, Элизабет Страйд? — Да, Лиз должна помнить. Хотите, я спрошу? — Хочу, — он коротко кивнул, — спросите. Сможете телеграфировать на Леман Стрит? Мэри неуверенно кивнула. Она понятия не имела, как телеграфировать, но свято верила в то, что старшие подруги должны об этом что-то знать. Офицер долго молчал, изредка взглядывая на Мэри, но куда больше и сосредоточеннее занимаясь блокнотом. — Так, что касается вашей матери, — сказал он наконец, - я, разумеется, посмотрю ее имя в картотеке, но естественно ничего не могу обещать — дело старое, да и знаете вы маловато. Как ее звали, кстати? — Джейн. Джейн Келли. — Так, если вспомните что-то еще, непременно сообщите мне и как можно скорее. Утром и днем вы, скорее всего, найдете меня в Управлении на Леман Стрит. Вечером… Взгляд его стал более изучающим, в темных глазах промелькнуло на долю секунды легкое сомнение, но оно рассеялось как дым, и офицер криво улыбнулся, подтягивая к себе салфетку, и взял откатившуюся к краю стола блестящую перьевую ручку. — Хорошо, — пробормотал он про себя, то и дело поглядывая на смущенное лицо девочки, — вечером можете спросить меня по этому адресу. В любом случае там вам скажут, где меня искать. Он протянул ей сложенную пополам салфетку, где аккуратным почерком с чуть наклонными, острыми буквами было выведено «Канроберт Стрит, 21». Мэри потянулась к салфетке, но Фред на мгновение отдернул руку и предупредительно склонил голову набок. — Это — в крайнем случае, вы понимаете? — Серьезно спросил он и только после уверенного ответного кивка положил адрес на стол перед девочкой и убрал руки. — Der Regen hat geendet… (3) — достаточно громко, чтобы быть услышанным пропел немец из-за стойки. Фред недовольно обернулся. — Ему бы только посетителей выставить, — недовольно подметил он, — обычно заведение днем закрыто, для всех, кроме хороших знакомых, конечно, но и с хорошими знакомыми ему порой не терпится расстаться… Вас проводить до дома или сами дойдете? Он поднялся из-за стола, набросил на плечи шинель и подал Мэри ее пальто, больше напоминающее бесформенный мешок с длинными прорезями для рук. Съежившись и запахнувшись поплотнее, она просеменила к выходу, пискнув немцу неловкие благодарности. Тот с видом благодетеля низко поклонился и задорно подмигнул, чем несколько развеселил девочку. — Я и сама дойду, спасибо, — тихо проговорила она, надежно уперев взгляд в землю возле сапог мужчины. Если бы это крошечное «спасибо» могло выразить все благодарности Мэри! Благодарность теплой волной омывала ее душу, и никакие слова на свете не могли выразить этого хорошего, очень светлого, но несколько стыдного ощущения. Впрочем, Фред не требовал ничего, кроме «спасибо» — этого было вполне достаточно. Девочка уже развернулась было, неловко улыбнувшись, но он на секунду остановил ее за локоть: — И еще кое-что, — буднично сказал он, настороженно провожая взглядом уплывающие из города тучи. — По поводу вашего решения о будущей карьере… Подумайте об этом как следует и, если все же решитесь — обратитесь ко мне. У меня есть старые связи в одном из военных госпиталей здесь, в Лондоне, я смогу рекомендовать вас, понимаете? Но только в том случае, конечно, если ваши намерения серьезны. Мэри едва не подпрыгнула, сердце ее радостно затрепетало, а лицо удивленно и радостно вытянулось, точно ей предложили не одну, а все восемьдесят тарелок с пирожными. Блестящие глаза ее скользнули по небу: тучи уходили из города.Глава 4
4 сентября 2015 г., 23:02
В начале осени светает еще достаточно рано, и небо часто прячется за ребристыми грядами рваных плоских облаков, и иногда выглядывает из-за них робкое бледное солнце. Предрассветные сумерки успели озариться первыми лучами холодного сияния, и длинные полосы прочертились на каменном полу тюремной камеры.
Двое заключенных как по команде подняли головы, — шли последние часы их жизни, и в эти часы им не думалось ни о чем, кроме как о том, что эти минуты, секунды — последние, что через некоторое время — слишком скорое, чтоб насытиться им, — придет, гулко грохоча сапогами, высокий начальник, отворит камеру, и вот тогда-то, а не сейчас, пойдет обратный отсчет.
В глубине коридора действительно застучали громкие шаги, жутко отдающиеся в сердце. Ирландец поднял голову; свет, ворвавшийся в камеру, ослепил его. Их повели по мрачному серому коридору. Вели слишком быстро, и, как казалось приговоренным, слишком формально. Для них сегодня наступает последний час, он должен быть торжественен, он должен быть другим! Через полчаса, а быть может, и раньше, их не будет в живых, а для конвоиров просто закончится рутинная, будничная часть рабочего дня, их впереди ожидает еще много таких дней, прежде чем придет роковой час. И он, конечно же, придет совсем по-другому. Подумать только, человеческая жизнь может стать рутиной и формальностью, может стать галочкой на бумажке. Нет галочки — и человека нет, как все просто, зачеркнутая фамилия на белом листе, «списан за смертью» — и пустота, а для него, для скрывающегося под этой галочкой, под этой черточкой над именем-фамилией, происходящее — один из главных моментов жизни. Можно ли продолжать жить, зная, что уход из этой жизни будет сопровождаться словами «списан за смертью», что факт гибели его, такого уникального, по-своему интересного и полного сил человека останется навеки прописанным в какой-то архивной книге?
С утра подмораживало. Стоящие на тюремном дворе солдаты, полицейские чиновники и тюремные начальники недовольно оглядывали прочный, сооруженный на века помост виселицы. Легкий, невесомый ветерок колыхал две грубые петли.
Начальство не любит мерзнуть, причем куда больше, чем арестант. Вот он бы сейчас мерз столько, сколько сказал бы высокий начальник, и даже танцевал бы босиком на голой земле народные танцы. Только ему была уготована иная судьба, к тому же из-за непогоды казнь, как догадался ирландец, обещала быть быстрой и незрелищной.
Один из конвоиров подтолкнул в спину — шевели ногами. А как, спрашивается, ими шевелить, если даже разогнуться толком не можешь? Плетешься себе, сгорбившись в три погибели, не смея распрямить отбитые плечи, а вместе с ними — пару сломанных ребер и ноющий не то от побоев, не то от голода живот. Да и куда, скажите, спешить конвоиру? Он вернется к себе в казарму, вытянется на постели и, сладко зевнув, отправится в царство Морфея, а вот осужденный на смерть отправится в другое место, где, быть может, будет много лучше: молочные реки, невесомые облака, опаленные солнцем по окоему, вечное ало-розовое закатное светило. А может, там и ничего не будет, но хочется верить в лучшее.
Подвели к помосту, поставили возле петли. Ирландец огляделся: перед помостом — небольшой унылый тюремный двор, стиснутый со всех сторон где однообразными серыми стенами, где кособокими хозяйственными пристройками. Из собравшихся зрителей, провожающих в последний путь — всего несколько человек, ведь это просвещенный век, где гуманизм смел с лица земли публичные казни. По углам, у стены — трое солдат с винтовками, у подножия злополучной лестницы остались конвоиры, опоясанные блестящими черными дубинками, затем пара полицейских разной степени важности и два высоких начальника. Первый ведает тюрьмой: крупный господин в круглых очках с холеным лицом благочестивого джентльмена. Второй — офицер: шинелька добротная, сапоги блестят, что отполированная речная галька, волосы с проседью — видно, однажды худо пришлось. Какая в том отрада осужденному? — в сущности, никакой, и все же приятно, что и стоящим там, внизу, тоже порой приходится несладко.
Взгляды осужденного и офицера на мгновение встретились, и второй раньше отвел глаза. Он три дня вел неумолимый допрос, и ирландец хорошо запомнил его лицо, холодные стальные глаза и — сапоги. Сапоги, — вот нашлось проклятье! — у этого начальника были армейские, подкованные. Удар, что в живот, что в зубы — залог будущего кровавого месива и переломанных ребер. Вчера вечером этому человеку сверху приплыла какая-то бумажка, и вместо того, чтобы курить и наблюдать за истязанием заключенного в камере, периодически прерывая свою созерцательную деятельность всегда одинаковыми вопросами и угрозами, он пихнул ирландцу какую-то папку, где на первой же странице был крупными и донельзя четкими буквами означен приговор — смертная казнь через повешенье. А ведь сосед по камере — бывший юрист, убивший, правда, собственных жену и ребенка, утешал: сошлют, отправят на работы, но жить будешь. Однако сегодня утром их казнят вдвоем. И этот офицер уже здесь: он недоволен, ему холодно, сыро и тошно; возможно, и у него в жизни все сложилось не так гладко, и что-то произошло за ночь, потому как лицо у него усталое, под глазами залегли глубокие тени, и брови нахмурены не в ярости, но в очевидной задумчивости. Это приободрило ирландца: он рад был уйти из жизни, оставляя своему мучителю возможность дальше ковыряться с проблемами. Вот его лично уже не обеспокоят проблемы. Никогда.
Дочитали сухой и скучный приговор, написанный бесстрастным человеком. Последнее слово подсудимого: «Вы узнаете цену всему, когда черные вороны улетят из Тауэра».
Веревка оплелась вокруг шеи. Никакой барабанной дроби не было: начальник тюрьмы снисходительно обратился к офицеру:
— Командуйте, — и принялся загибать толстые пальцы. «Один», «два»… На «два» офицер, не дожидаясь третьего пальца, дал отмашку, с легким скрипом громыхнул люк, хрустнула шея, и люди, наблюдающие за смертью с тюремного двора, неосознанно нервным движением ослабили воротники: каждому вдруг туго сдавило горло.
Примечания:
(1) - Старая свинья, собирай кости и поднимайся!
(2) - Ну вот, теперь ты говоришь по-человечески! Добрый день.
(3) - Дождь кончился...