Время химер

NC-17
Заморожен
152
6
автор
Размер:
96 страниц, 46 076 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
152 Нравится 124 Отзывы 42 В сборник

Глава 5

Настройки
Хеймитч Эбернети приходит к ней еще раз, приносит пачку сигарет, кидает Джоанне прямо в руки, и та тут же хватает ее, прячет в складках своей больничной рубахи. Она кивает, благодарит одними глазами. Без никотина ей плохо. Почти ломка. И после Игр это усугубилось. Но Джоанна не думает о своем здоровье, она всего лишь выуживает тонкими, иссохшими пальцами сигарету, чиркает спичкой и курит в окно женского туалета, наполняя помещение этим ядовитым запахом. Хеймитч сидит пару часов. Они толком ни о чем не говорят, лишь перебрасываются фразами, хотя Мейсон все-таки задает один вопрос. — Китнисс Эвердин, — тянет девушка, лежа на боку, давя ребром на пачку с никотином, — почему она? — Ты видела прошлые Игры? — Угу, — отзывается Джоанна, сщелкивая пальцами невидимые пылинки с простыни, — и она отвратительная актриса. Мальчишка ее любит, да, а вот она… — и девушка качает головой. — Странно, что им поверили. Хотя! — Мейсон вскидывает руку вверх, указательный палец в самый воздух, — не странно. Они же здесь все тупые, — выдает девушка и начинает хохотать. Ее грудная клетка ходит ходуном, опускается и вздрагивает, плечи напрягаются, вены проступают на шее. Смех переходит в кашель, и Джоанна вцепляется пальцами в матрац, пытается прокашляться, отсечь мокроту, что копится в гортани. — Сука, — ругается она, имея в виду Калисту. Мейсон садится, смахивает влагу с ресниц, вызванную саднящим кашлем, подпирает затылком стену, прижимает локтем пачку сигарет и глядит на Хеймитча, прямо и в упор. Тот все выглядит поразительно цивильно, этакий подарочек, завернутый в шуршащую красную бумагу и перевязанный большим бантом. Эбернети чешет подбородок средним пальцем и отвечает таким же взглядом. Они играют в гляделки до тех пор, пока не приходит медсестра, все та же миловидная девушка с короткой стрижкой, та самая, которой досталось от Джоанны. Она с опаской смотрит на пациентку, чуть наклоняется, и ее челка забавно подпрыгивает. Девушка ставит на тумбочку несколько лекарств. — Выпью, выпью, — взмахивает рукой Мейсон, говорит с таким раздражением в голосе. Она провожает взглядом медсестру в накрахмаленном белом халате и хватает лекарства. — Ненавижу больницы, — фыркает она. — Просто терпеть не могу, — засовывает таблетки в рот, жует их в сухую, без воды, чем вызывает лишь ироничное поднятие брови на лице у Хеймитча. — Что ты пялишься? — Знаешь, Мейсон, ты все-таки ненормальная. — Есть за мной такой грешок, да, — произносит девушка, все-таки хватая с тумбы стакан воды и запивая таблетки залпом. Джоанна Мейсон сидит, двигает челюстью, ворочает языком в полости, выскребая все остатки химии на деснах и в зубах, глотая их, болтает воду в стакане, лениво допивает ее и тянется, чтобы поставить тот на тумбу. Морщится от слишком резкого движения. Все еще больно. Она провалялась в этой палате неделю, целых семь дней бездействия. От Финника не было слышно ни слова. Пропал, исчез, словно между ними ничего не случилось, словно они все такие же добрые друзья. Это раздражает даже больше, чем эта больница и каменные лица врачей. Девушка трет нос пальцем. Наверное, все-таки хорошо. Незачем Одэйру знать, что с ней случилось. Она повторяет это себе время от времени, словно так ей самой станет лучше. А ведь еще гематомы, эта заскорузлая желтизна кожи, словно старый, высохший пергамент. Врачи говорят — пройдет. Врачи говорят — сильно избили. А то она не в курсе. Сучка Калиста и сучка Энобария. Когда-нибудь — Мейсон себе обещает — она вырвет хребет и одной, и другой. С наслаждением, с оскалом на лице. Чтобы не повадно было. А пока тело цвета гной и вязкая боль при каждом движении. — Ты как? Нет, ну вот зачем? Джоанна смотрит на Хеймитча этим взглядом волчицы, зверя в клетке. Лучше бы он не спрашивал. Она ненавидит, когда кто-то интересуется, как у нее дела, как она себя чувствует, что с ней вообще такое. Это не вашего ума дело. Финник ей однажды сказал, что она боится показаться слабой. Умник чертов. Мозги бы ему кто-нибудь прочистил, чтобы было не повадно копаться в чужих. Мейсон катает язык меж зубов, цокает, чуть вытягивает шею. — Не надо, — говорит она, — не спрашивай. Серьезно, — голову на мгновение опускает, — ты мне лучше скажи, почему эта девчонка? — Потому что вспомни Игры. — Считаешь, у нее хватит сил? — Считаю. Сама подумай. Джоанна клонит голову, Джоанна думает. Да, конечно, зрелое зерно рассуждений в этом во всем есть. Китнисс Эвердин умудрилась навязать свои правила распорядителям Игр, пощекотать нервы нашего многоуважаемого Кориолана Сноу. Девка хороша. Но тошнотворно правильна. Эти ее слезы на арене над телом пигалицы из Одиннадцатого, страх за своего паренька. Это противно. Как будто всем не похуй? Игра на камеру. Мейсон подбрасывает вверх пачку сигарет, ловит ее раскрытой ладонью. Если бы это было так. Китнисс Эвердин тошнотворна, потому что все эти святые выкрутасы идут от сердца, они настоящие, ей не похуй. Джоанне было бы наплевать, просто фиолетово. По крайней мере, Мейсон так думает всю жизнь и что-то судьба не спешит менять течение мыслей в ее голове. Когда Хеймитч поднимается на ноги, девушка следит за ним. Прищуривает глаза, замирает изваянием, сливающимся с белыми стенами, бледная, с темными кругами на лице, потому что спать в месте, пахнущим химией и лекарствами, ей трудно. У нее даже пальцы не дрожат, веки не мигают, позыва нет. Мужчина замирает лишь на мгновение, засовывая руки в карманы вельветовых брюк. Вельветовые! Джоанна только обращает на это внимание. Ну просто городской пижон. Она криво ухмыляется. А Эбернети не промах. Он отлично умеет сливаться со средой, частью которой его вынуждают быть. Она так не может. Слишком острая и колючая. Плохо это, для жизни опасно, но Мейсон традиционно наплевать. — Джоанна, — она вскидывает бровь, — не забудь про Одэйра. Это важно. Она мнется лишь секунду перед тем, как ответить, кивнуть со своей привычной бравадой, этим бесом в глазах. — Не волнуйся, я завербую нашего красавчика, — саркастично тянет девушка, мечтая о сигарете в измятой пачке, за которую она действительно очень благодарна Хеймитчу. — Джоанна, — а вот этот тон голоса ей не нравится, настораживает, заставляет напрячься всем телом, кости затвердеть, волком глянуть, — что между вами произошло? Они смотрят друг на друга несколько мгновений, слишком длинных для случайного взгляда, но слишком коротких, чтобы понять по стремительно закрывающему радужку зрачку, что на самом деле не так. Их игра в гляделки заканчивается ничем. Мужчина первым отмирает, ведет плечом, словно стряхивая налет наваждения. — Просто поговори с ним, — добавляет он и, чуть ссутулившись, уходит. Джоанна Мейсон остается сидеть на больничной койке, поскрипывающей натянутыми, словно тетива лука, пружинами. Девушка смотрит на противоположную стену, на неудачные мазки краской, которые сделали камень еще более шершавым, хотя и покрыли белым цветом. Неужели это так заметно? Ее нервозность, ее подростковый страх, то, что между ней и Финником произошло что-то такое, что может в корне изменить их отношения. Или это просто Эбернети такой внимательный? Джоанна не знает. Ей не по себе, когда люди лезут в душу, так, ненароком, толком ничего не спрашивая, просто понимая, улавливая по невербальным знакам, этой общей зажатости тела и моментов напряжения, когда разговор течет в нежелательное русло. Мейсон ведь старалась. Очень старалась. Старалась говорить как всегда, сверкать своими глазами на худом лице, смеяться громко и хрипло, быть все такой же привычной девочкой с оскалом из острых зубов. А ментор Двенадцатого Дистрикта взял и увидел, что не все в порядке. Может, она слишком старалась, переборщила с ненатуральностью, лишила свое поведение естественности? Мейсон втягивает воздух носом. К черту. Что толку об этом думать, когда Хеймитч что-то понял, но она все равно ничего ему не сказала? От этого широта его осознания не уменьшится, от этого ее нежелание вспоминать всю эту жуткую ситуацию не исчезнет. А вспомнить придется, как приходится вспоминать все то, что давно хочется забыть. Ей ведь надо туда, в Четвертый Дистрикт, в идеалистический мир Финника Одэйра, наполненный голубыми и синими красками, вкусом соли на языке и запахом морского бриза. И она поедет. Но сначала — домой. В ту ночь она вновь курит в распахнутое окно женского туалета. Сидит на подоконнике, обтянув белой тканью больничных штанов острые колени, чуть запрокинув голову на холодный кафель. Она смолит, потому что так проще, удобнее. Потому что, в сущности, Джоанна Мейсон боится тех мыслей, что роятся в ее голове. Она не хочет себе признаваться, но знает, что будет оттягивать поездку в Четвертый Дистрикт. Девушка приедет домой и найдет тысячу и одну причину, чтобы ехать не сразу. Это плохо, слабохарактерно, малодушно, не по ней, но суть в том, что ей страшно увидеть Финника, его глаза, его улыбку, его руки. Увидеть и вспомнить, что он сделал с ней по чужой воле. А самое паскудное в этом всем то, что она будет жалеть, остро и отчаянно, что все это не повторится. О! Это самое отвратительное, что есть в ее голове, в этом беспорядочном хаосе мыслей, с этим откровенным тупым женским желанием. Джоанна не замечает, как обжигает пальцы о сигарету, как пепел крошится на ее больничные штаны. Она лишь зло чертыхается сквозь зубы, швыряет окурок в открытое окно, и тот, мелькая карминовой точкой, исчезает в зеве тьмы. Мейсон сидит еще некоторое время, трясет на себе ткань, словно желая избавиться от запаха никотина, который давно стал ее неотъемлемой частью. Но бесполезно. Медсестра утром все равно сморщит свой кукольный носик. И действительно, светловолосая медсестра в девять утра морщит свой нос, что-то бормочет сквозь зубы, бросая на Джоанну опасливые взгляды. Та скалится в ответ, усмехается, как гоблины из сказок. Девушку ощутимо передергивает. Да, Мейсон такая: нравится доводить людей, ставить их в неудобное, дискомфортное положение. Просто так, из вредности. Она собирается быстро, потому что хочет убраться из этого холеного капитолийского здания с застывшим запахом смерти, вкусом крови, лиц-масок. Здесь все какое-то ненастоящее, искусственное, и это претит, встает комом в самом горле. В десять утра, когда Джоанну почти отпускают, лишь выписывают одну из миллиона бумажек, ставят печать и просят расписаться, приходит Грация. Она вертит головой на тонкой шее, манерно поджимает руки, семенит своей обувью на вычурной платформе. Меж пальцев Мейсон замечает все ту же пилочку для ногтей. Девушка закатывает глаза, сжимает зубы, стоит и ждет, пока это капитолийское пергидролевое чудо до нее дойдет. — Джоаааааааааааннаааааа! — ахает женщина, видя своего постоянного клиента, — я пришла, как только узнала. С тобой все хорошо, миииииилая? — и да, эта невыносимая, просто отвратительная манера тянуть гласные звуки. — Я еду домой. Все хорошо. — Рублеными фразами, ядовитым голосом. Грация этого будто не замечает, она вьется вокруг Мейсон, о чем-то щебечет, похихикивает, говорит и говорит. Джоанна думает, что у нее сейчас лопнет голова, треснет как кокос. Грация все не затыкается, дирижирует пилочкой для ногтей. Девушка едва удерживается от желания выхватить ее и приставить к тонкому горлу стилистки. В сущности, Грация ведь неплохая. Свое дело она знает, но эта капитолийская манерность, погоня за дешевой — а они называют ее высокой — модой, это пижонство и жеманство, которое женщины в Капитолии почему-то принимают за кокетство. Все это набивает оскомину, будит ярость в глубине, привычного зверя. Когда показывается перрон, Джоанна взлетает по нему практически бегом, а Грация протягивает ей билет на поезд. Точно! Мейсон какая-то невнимательная, рассеянная. — Будь осторожнее, дорогааааааая, — и ведь это действительно с заботой. Ну, конечно, Джоанна Мейсон победила четыре года назад, вознесла своей победой Грацию выше рядовых стилистов, которые трудятся за кулисами Капитолия, работая на правительство, господ и телевизионных звезд. У Грации стало больше клиентов, денег и приглашений на светские рауты. Мейсон фыркает, кивает и скрывается за дверьми пассажирского поезда. Она плюхается на одну из деревянных скамей, по привычке вытягивает ноги, лениво смотрит в окно и вновь засыпает. Сколько себя Джоанна помнит, переезды в поезде всегда нагоняли на нее сон, и этот не становится исключением. Девушка продирает глаза, бухает подошвой сапог о пол, когда вагон тормозит. Мейсон чуть подает вперед, и она хватается рукой за соседнюю скамью. Давит на веки пальцами, потом — на виски, смотрит в окно и понимает, что на перроне горят фонари, вспыхивают ярким светом электрических ламп, разгоняющих сумеречную темноту. Девушка подбирает скомканную куртку, которая служила ей подушкой, и оказывается на перроне, выскакивая из вагона легко и проворно. Она замирает на мгновение, закрывает глаза и всей грудью втягивает свежий лесной воздух. Он тут же заполняет всю носоглотку запахом хвои, листвы, смолы, сырой коры деревьев после прошедшего дождя и только что срубленного крепкого ствола. Джоанне хочется закричать, заорать во все горло. Свобода. Сладкая, долгожданная родная воля. Капитолий — это клеть с острыми зубьями. Седьмой Дистрикт — это лес, лес и лес. Пьянящее чувство. Мейсон хохочет. Так громко, что на нее оборачиваются. А девушка уже сбегает по ступеням и стрелой несется к своему дому. Чтобы просто жить. Чтобы чувствовать, как легкие набивает острый воздух, как слезятся глаза от ветра, как тянет каждую мышцу и плохо зажившие участки кожи на теле. На входе в Деревню Победителей, Джоанна врезается в мужское тело. Она трясет головой, поднимает подбородок и узнает Чуму. Тот хмурится, потирая ушибленное плечо. Ну да, Мейсон ведь острая, у нее кости — спицы. Сосед приветствует девушку кивком головы, обходит и отправляется в сторону рынка. Джоанна хмыкает, перебрасывает кожанку через плечо и доходит до своего дома медленным шагом. Около дверей она возится чуть дольше, чем положено, хлопая себя по карманам и, наконец, находя ключи в заднем. Она отпирает замок, вдыхая тишину и древесную пыль, витающую в воздухе. Дом встречает ее безмолвием сродни тому, что всегда присутствует на кладбище. И грохот железной связки, опускающейся на дерево тумбы в прихожей, приводит застывшую жизнь в движение. В тот вечер Джоанна набирает ванну, полную воды и мыльной пены. В детстве она не могла себе позволить, а ведь так хотела этого, когда была еще ребенком. Не совсем мечтательной девочкой, но той девочкой, у которой были простые детские желания. Но в старом деревянном доме, прогнившем у самого основания из-за постоянной сырости, плесени и мха, был лишь большой железный чан, чаще наполненный холодной водой, что притаскивали из колонки дети семьи Мейсон. Сейчас же Джоанна — победитель. У нее есть водопровод, ванная, плита и прочие электроприборы. Они заполонили весь ее дом — подарки от Капитолия за победу в кровавой бойне. Но толку-то? У нее есть все эти удобства, вещи для хорошей жизни, но ей не с кем жить. Джоанна скалится, фыркает и забирается в ванну, давит затылком на керамический борт, закрывает глаза и погружается в водяную негу, время от времени гоняя пену, щелкая ее пальцами, этими легкими движениями тонких фаланг. Мейсон думает о будущем. О том, что ей предстоит сделать. Она позволяет впасть себе в полудрему, отмокая, желая вытравить из своей кожи все запахи капитолийской больницы, выскрести их мочалкой, густой пеной, оставить лишь запах леса, смолы и хвои. Она хочет пахнуть домом, а не местом, которое готова счесть за ад. Джоанна позволяет своим мыслям течь в том русле, в котором им заблагорассудиться. И когда она вспоминает, то поддается, глупо, как подросток, как влюбленная девчонка. Она вспоминает запах и ощущения, шорохи двух тел. Вспоминает, как ворсинки ковра щекотали ей затылок, какой мокрой от пота была его кожа, а шея — напряженной, взмыленной, вспоминает, какими приятными и текучими меж ее пальцев были его волосы. Но ярче всего Мейсон помнит это ощущение наполненности до краев, того, когда он был внутри, вдвинут в ее тело, словно так и надо. Мужчина и женщина ведь. Этот простой калейдоскоп жизни. Девушка и сама не замечает, как ее рука пробирается вниз, палец ныряет меж складок распаренной кожи, давит, и она вздрагивает, приоткрывая рот, баламутя воду. Часть вместе с пеной оказывается на полу, хлопается с резким звуком. Джоанна распахивает глаза и в тот миг осознает, где ее рука, что она делает, что представляет, о чем мечтает. Она садится так резко, что вода вздрагивает, перебегает от одного края ванны до другого, омывает ее тело. — Блять! — и бьет раскрытой ладонью, ударяет плашмя по воде, вызывая боль. Это перебор, это слишком. Ее замучают эти мысли, воспоминания, ощущения в памяти. Нужно от этого избавиться, потому что мечтать о том, что недоступно, слишком больно. Мейсон, конечно, садистка, но не мазохистка. Она не сможет смотреть на него, на его Энни и радоваться за них. Она слишком эгоистичная, слишком охочая до одной себя. И ведь хочет его. Не просто одна физиология, больше, много больше. И теперь это одно единственное воспоминание будет бродить в сознании, всплывая время от времени на поверхность, маячить сладким и недостижимым, ломать и рвать изнутри. Джоанна в который раз думает о том, что зря родилась женщиной. Не выходит у нее отсечь чувства и эмоции, свою женскую суть, которая, мать вашу, хочет быть слабой, податливой, хочет, чтобы кто-то сыграл в прекрасного принца. — Ненавижу! — мыло бьется о зеркало и с громким хлопком падает на кафель. В отражении Джоанна Мейсон видит себя. Бледную, с мокрыми черными волосами, липнувшими к шее и плечам, с выпирающими ключицами и слишком огромными глазами на этом скуластом лице. Она сглатывает комок в горле, ищет рукой мочалку, начиная натирать свое тело. Жестко, ожесточенно, до ядреной красноты, только чтобы не думать, чтобы боль вытравляла все эти мысли, неуместные, ненужные, слишком острые и болезненные для нее, для девочки в ней. Я влюблена. Охуеть. Девушка вновь смотрит на свое отражение. Зеркало замылено, в разводах от воды, что оставил кусок мыла. Она странная. И Джоанна это знает. Странность души, тела, мыслей, самой жизни. Но ей придется унять свои желания, побороть этот высокий уровень жажды. Не в этом мире, не с этим человеком. Мейсон обещает себе, что останется для него другом, что будет стараться быть только другом, что никогда и ничего от него не потребует. А воспоминания — они будут жить, и, может быть, со временем станут блеклыми и невыразительными. Несколько дней кряду Джоанна ничем не занимается. Рубит лес по привычке, чистит топоры, много курит, сидя на крыльце, и проявляет нервозность в каждом движении. Она смотрит на календарь и понимает, что чем дальше тянет, тем будет хуже. Для восстания, в первую очередь. Перед ней ведь стоит задача уговорить Финника. И Мейсон понятия не имеет: согласится он сразу или ей придется как-то исхитриться, а это, признаться честно, она плохо умеет делать. Иногда девушка разговаривает с Чумой, хотя разговорами это назвать трудно. Они просто вместе смолят, изредка распивают одну бутылку пива на двоих, смотрят на сереющее темнотой небо. Джоанна ковыряет носком ботинка землю у самого крыльца, проделывает углубление в грязи, прихлопывает комаров, что роятся вокруг, нервно постукивает ногой, отбивает пяткой чечетку. В такие моменты Чума смотрит на нее внимательно. Понимает, наверное, что-то. Иногда девушка самой себе кажется открытой книгой, слишком простой и незамысловатой, со всеми желаниями, эмоциями и чувствами как на ладони. Надо учиться быть скрытнее, изворотливее, не такой прямой, как наконечник стрелы. Как-то Чума задает ей вопрос. — Ты нервная, — подмечает он, почесывая плохо бритый подбородок, — случилось что? Джоанна хочет оскорбиться, бросить что-то вроде фразы: «Это не твоего ума дело». Но она молчит, подносит сигарету ко рту, но вдруг останавливается. Когда она в одиночестве, когда рядом нет действительно близких и родных людей, она превращается в дымящий паровоз. Вот такая вот закономерность. Неправильная, нехорошая, паскудная. Мейсон давит вздох, бросает окурок под ноги, трет плечи ладонями, потому что на улице холодает. — Я с другом поругалась, — говорит девушка, — теперь вот не могу поехать к нему и помириться. А мне, по правде, его не хватает. Чуме почему-то не хочется лгать. Хочется хотя бы изредка хоть кому-то говорить правду. Подруг у нее нет, близких тоже, мужчины и подавно. Зато есть такой привычный и измятый временем сосед. — Так езжай к нему, — мужчина садится ровно, убирает локти со ступеней, — поверь, Джоанна, лучше жалеть о сделанном, чем о несделанном. Поверь мне и этой банальной истине. И девушка верит. Она ворочается перед сном, обдумывает слова Чумы и приходит к выводу, что она — не трусливая девочка, не маленький щенок, не какая-то подзаборная шавка. В конце концов, они с Финником взрослые люди, они разберутся в этой ситуации, смогут ее пережить, пережевать и проглотить. Где вся ее привычная смелость? Где эта бравада? Джоанна засыпает с твердой убежденностью в душе, что завтра начнет собираться, готовить вещи для поездки в Четвертый Дистрикт. Когда девушка просыпается, это чувство решимости, посеянное Чумой, никуда не исчезает. Она снует по дому, кидает вещи в небольшую дорожную сумку-рюкзак, делает все спешно и быстро, словно боится передумать. На самом деле, Эбернети ей тоже подводить не хочется. У него ведь была четкая просьба, установка, от которой зависит будущее Панема, и если она дальше продолжит играть в маленькую девочку, то превратится в того, кого презирает больше всего на свете — в слабака. А Джоанна Мейсон — не слабачка. Девушка думает недолго — она покупает билет на скоростную электричку и через пятнадцать минут уже сидит в вагоне, набитом людьми. Она ставит свои вещи под сидение, достает плеер, который слушает так редко, потому что ей совершенно не нравятся те ритмы, что пропагандирует Капитолий. Но классику Джоанна слушать может. Классика вечна и нетленна, и на ней не лежит отпечаток государства под названием Панем. Мейсон погружается в полудрему, отрезанная от мира звуками вальсов, играющих в ее ушах. А за окном мелькает пейзаж. Проносятся леса, горы, равнины, реки. Девушке кажется, что она даже засыпает, потому что в Четвертом Дистрикте Мейсон оказывается поразительно быстро. Она с ленцой вынимает наушники из ушей, заталкивает плеер и провода в дорожный рюкзак и встает, задевая ногой чей-то чемодан. Старушка с седыми волосами бросает на девушку недовольный взгляд. Джоанна кривит губы, встраивается в очередь, ведущую к выходу и через несколько минут оказывается на перроне. До деревни, в которой живет Финник, ей еще предстоит проделать путь пешком. И лучше — прямо по берегу моря. Мейсон прикладывает ладонь козырьком ко лбу, смотрит вперед, на растянутую вереницу людских фигур, бредущих по большой асфальтированной дороге. В Четвертом Дистрикте жарко, солнце палит высоко в небе, слышится галдеж чаек и шум прибоя, долетающего с моря, которое скрывает гряда деревьев. Если пройти через этот лесок, то те желтые искры, пляшущие по водяной поверхности, отчетливо резанут по глазам. Джоанна понимает, что оставила солнцезащитные очки дома. Она щурится, поправляет рюкзак на плече и все-таки направляется к морю, идет по торной дорожке, протоптанной в высокой траве. Ей на джинсы цепляются семена растений, и ткань приходится отряхнуть, как только девушка выныривает из зарослей. Ей в лицо дует морской ветер, кружит песок, который от резких порывов тут же налепляется на ресницы, застревает в волосах. Мейсон жарко. Она ставит рюкзак на землю, стягивает с ног кеды, которые уже набиты песчинками, закатывает джинсы до самых колен, подхватывает свои вещи и идет к воде. Море прохладное, но оно ласкает пятки и пальцы, а сами ступни вязнут в мокром песке. Джоанна бредет по морской кромке медленно, иногда поворачивает голову и смотрит в голубую даль, где не видно, как вода и небо встречаются, сходятся в одной линии. Изредка ей попадаются играющие дети или рыбаки на деревянных пирсах. Трава, оттесненная от воды песком, издает странный шепоток, словно переговаривается, послания белок морским конькам передает. На сердце у Мейсон тяжелеет. Потому что да, потому что трудно будет посмотреть ему в глаза, увидеть вновь и не вспомнить все, что было. Девушка поудобнее перехватывает рюкзак и старается не думать. Просто идти. Она чувствует, как солнце впивается в ее оголенные плечи, руки и икры, дарит загар на белую кожу, хотя Джоанна больше склоняется к мысли, что попросту сгорит, станет красной, как спелый помидор, а потом начнет облезать, и придется отдирать кожу слой за слоем. Мейсон хмыкает и продолжает свой путь, загребая воду ногами. Через пару часов ей припекает макушку, а плечи действительно попахивают паленым. Через пару часов она видит знакомый пирс и не менее знакомую фигуру на нем. Сидит, свесив ноги, на воду глядит, хлопковая рубашка надувается, словно парус, обрисовывает плечи и спину, стелется плащом, расстегнутая. Светло-голубая, как и шорты. В цвет моря, в цвет его глаз. Джоанна различает все это с расстояния в несколько метров, а может причина в том, что она слишком хорошо знает Финника Одэйра. Она останавливается около самого начала пирса, там, где дерево и железо вгрызаются в покатый берег, усеянный камнями и заросший травой, а ниже — латунный песок. — Финник! — она повышает голос, кричит. Чего тянуть? Это ведь все равно неизбежно. А потом Джоанна наблюдает. Он поворачивает голову, смотрит на нее, во взгляде мелькает удивление, и вот мужчина уже на ногах. Он мнется одно единственное мгновение, то самое, чтобы понять, что Одэйр все помнит, так же отчетливо, как и она. Когда он подходит к ней, Мейсон решает не тушевать — она смотрит ему прямо в глаза, в эти красивые нечеловеческой красотой глаза. Он замирает от нее на расстоянии вытянутой руки, смотрит, изучает. Джоанна хмыкает, сдергивает с плеча рюкзак, чуть склоняет голову и говорит одну единственную фразу: — Я приехала к тебе.
152 Нравится 124 Отзывы 42 В сборник
Отзывы (7)