Оглядывая расцветшие на руках язвы, которые всего неделю назад отслаивались с её кожи шелушащейся корочкой, Атанасия не могла скрыть печали в глазах. Ясный омут топазов померк — увяз в пелене мрачной, необъятной и, должно быть, неразрушимой.
Это был далеко не первый раз, когда она просыпалась печальной.
Беззаботная девушка, недавно помолвленная, с по-детски искренней улыбкой на устах и сверкающим кольцом на пальце, — вот кем она была всего пару месяцев назад. Такие девушки, просыпаясь, получали сюрпризы в виде чудных букетов, пышущих жизнью и любовью…
Атанасия же, несчастная Атанасия, которой с каждым днём всё труднее становилось разлеплять налившиеся свинцом веки, из сюрпризов получала лишь ряд новых гнойников, ввинченных в её беленькие ручки.
— Не тоскуй, любовь моя, — улыбаясь с той же нежностью, что и прежде, обращался к ней Иезекииль. — Эпидемия в самом разгаре, но ты сильная, а твой врач — прекраснейший человек. Он обещал, что ты выздоровеешь, — убеждал её он.
«Врач обещал, что я выздоровею…» — крутила она в голове фразу, произнесённую милым, однако в мозгу предельно чисто отложились только первые два слова:
Врач обещал.
Под рёбрами её тотчас защекотало; в животе, сбиваясь в тугой ком, зашипели летучие мыши. Ати поборола разбирающий её смех — не то нервный, не то уже и вовсе истерический — и по недавно приобретённой привычке отодвинулась, когда жених поднёс влажные губы к её щеке. Пусть её лицо и было цело,
пусть недуг и был незаразен, она, пробыв в лечебнице дольше обычного, намертво срослась со своей продавленной
в районе таза койкой — пустила корни так глубоко, ввернула их столь туго, что и сама перестала находить себя чем-то иным. Её по-благородному высокая недосягаемость, какой владели разве что боги, укрытые под бескрайними облаками, развеялась, точно пыль по ветру. Некогда прекрасная в своей свободе и беспечности, независимая и вольная, некогда недоступная и по-игровому неуловимая, Атанасия перестала чувствовать себя чужеродным звеном окружающего её госпиталя.
Она пропахла им насквозь. «Плохие» запахи — терпкие нотки микстур, щемящие зловония постели, пропитанной едким потом, и ни с чем не спутываемый аромат низменной жажды, сладострастия — смешались с её собственным. Куда бы она ни пошла, во что бы ни переоделась, они сочились сквозь её железы и отпечатывались на всех вещах, до которых она осмеливалась дотронуться.
Линяющей пташкой она села в изгрызенную временем клетку — и, позабывшая сласть одиночества, более не знала, что пугало её хлёстче: страх никогда не выбраться наружу или же искренний ужас от одной мысли о том, чтоб однажды покинуть темницу, ставшую родной, навсегда.
Лишь теперь, оказавшись в подобной ситуации, Атанасия осознавала: всё в её жизни было изменно — даже возведённые лично ею постулаты.
То, что ранее клонилось к
проклятию, отныне граничило с вымолвленной в момент забвения
молитвой.
Когда её касались чужие, совсем
не докторские, руки, она с новой, убийственной — и убивала она в первую очередь саму себя — силой ощущала приступ немочи, неконтролируемой и немилосердной. Немилосердной до того, что даже при общей безвредности болесть непременно бы перекинулась на того, кто не владел магией знаний; на того, кто не имел права зваться целителем.
— Доктор обещал меня вылечить, — твердила она, но, провожая Иезекииля, из раза в раз крепко стискивала его горячую ладонь, будто
подсознательно желая зацепиться за него и проследовать прочь, на волю, к спасению.
Так она проверяла то, что с некоторых пор не давало ей покоя.
Иезекииль был не врач и гнать болезни не умел.
Но всё же не заражался.
Вновь оставшись одной в опустевшей комнате, Атанасия мерно вздыхала. До ночи ещё было далеко, и её доктор придёт не скоро — лишь после того, как выполнит свой долг пред многочисленными пациентами. Только тогда он вернётся к ней. И пускай всего на несколько часов, пока крохотные палаты не озарит красным, как его глаза, рассветом… но он избавит её от оков.
Язвы заживут. А на шее распустятся новые бутоны, последствия недолговременной неги, чарующего виноградного оттенка — те винограды, которые, единожды забродив, заплещутся в винной радужке доктора.
Её доктора.
Задрожав всем телом, Ати с трудом сдержалась, чтобы не проткнуть ноготками ладони, пестрящие ягодными полумесяцами.
У нормальных людей доктора ассоциировались со
здоровьем. У Ати же её доктор ассоциировался с
доверием.
Что есть здоровье? Что есть хворь?
И так ли оно важно, коль рядом был тот, кто
решал за неё?
Атанасия,
искусственно ублажённая и обласканная эпидемией Атанасия, терялась в догадках, а оттого в итоге принимала наиболее простое решение: не думать ни о чём вовсе.
Атанасия знала: она не здорова.
Атанасия чувствовала: она не больна.
***
Он делал это уже множество раз — вчера, неделю и месяц назад, — но отчего-то его руки предельно заметно дрожали именно сегодня.
Поднеся иглу к сгибу локтя, Лукас обвёл взглядом просвечивающуюся гиацинтовую тенёту вен. Сделать всё максимально безболезненно, поставил он перед собой цель, пусть и осознавал, что его глупые потуги были бесполезны и бессмысленны: ослабевшая, Атанасия привыкла и к кислому вкусу лекарств, и к тому, что на её белой коже ныне не сыщется ни единого здорового места. Тем не менее, она, словно желая поддержать дорогого доктора, вновь и вновь морщилась, притворно отворачивалась, в очередной раз по-доброму лукавя, будто с детства не переносила уколов и
страшных-страшных врачей с жуткими орудиями, внушающими ей лишь страх, зыбкий и текучий…
Не существующий на самом деле.
Лукас лучше, чем кто-либо, знал, что она совсем
не боялась его. Может, только иногда, по утрам, когда он, проведя последний, уже рабочий, осмотр,
покидал её палату, объятую спёртым духом.
Сегодня как раз было такое утро.
— Они становятся меньше, — не то хвастая, не то слёзно благодаря, тихо рассуждала Атанасия, когда Лукас, введя инъекцию, успокаивающе поглаживал её локотки, некогда изрезанные гнойными ранами.
И впрямь, безмолвно соглашался он, откладывая шприц в сторону и вытаскивая из кривой тумбы мазь, которую лично, оббегав весь город, сготовил пару ночей назад в своём кабинете, забыв об усталости и сне. Язвы с каждым днём сужались, теряли свой мерзкий малиновый оттенок и постепенно исчезали.
Верно, ему следовало радоваться: бархатисто-мягкая, девичья кожа вскоре обернётся шёлком, и прикосновения к ней станут подобны благословению богини.
Однако о какой радости могла быть речь…
Коль ласкать этот шёлк не ему?
Помогая изнеможённой пациентке подняться, доктор набрал побольше крема и, щедро мазнув по её обнажённой груди, принялся втирать микстуру меж рёбер, под заострившимися ключицами, спускаясь ниже и обводя область над сердцем с особой тщательностью, с заботой, с наслаждением.
С обожанием.
Ещё немного, убеждал себя он, и всё закончится: закончится его смена, закончится его день, закончится его
ночь.
Её же день только начнётся. Возможно, её придут навестить близкие. Возможно, она останется одна и, наконец, предастся блаженному отдыху, который ей был необходим куда больше таблеток и который её лечащий врач эгоистично присвоил себе. Возможно, она, лишённая энергии, ублажит рыдания и будет ронять студёные слёзы на всё ещё потную подушку долго — до тех пор, пока силы окончательно не предадут её и ясное сознание не ускользнёт из тисков разума…
Но Лукасу было всё равно. Ему, уже далеко не юному мальчугану, стали безразличны чужие боль и рыдания, пока он не видел их собственными глазами. Неважно. Всё неважно.
Лишь бы она оставалась здесь, рядом.
Лишь бы вдыхать её солнечно-сладкий аромат.
Лишь бы путать пыльцы в её усыпанных златом кудрях, когда закончится вечерний обход.
Подцепив медово-жёлтые пряди, он сдвинул пышную копну волос в сторону и, напоследок припав губами к мокрому телу, жара которого он никак не мог себе позволить утратить, поцеловал Атанасию в усеянную орхидеевыми лепестками шею — туда, где отмечался только он; туда, куда он никогда не подпустит липовую болезнь.
Девушка, поёжившись, хихикнула и закашлялась, крепче сжимая ладони доктора, когда тот помог ей прикрыть оголённые формы, после чего с былым энтузиазмом вернулась к теме своего недуга.
Описывая понемногу иссякающие язвы, несколько месяцев назад изъевшие её плоть без остатка, она без какого-либо отвращения называла их кометами с длинными пылающими концами, а иной раз и вовсе сравнивала с мерцающими среди мглистого небосвода звёздами. Лукасу её поэтичность не нравилась: он находил её неуместной, тупой и совершенно бестактной, когда суть крылась в медицине. Однако ночь за ночью он, отказавшись от благородного звания врача, покорно выслушивал её полоумные бредни, пытливо разбирая вгрызающиеся в барабанные перепонки стихи на строчки и старательно выискивая в них
подсказки для самого себя.
Кто она для него?
Как она?..
Почему она?
— И всё-таки, — закончив предаваться мечтам, Атанасия потянула иссохшие губы в улыбке, и на её устах всего на один миг мелькнула прозрачная вера. — Они… становятся меньше, — нетерпеливо вторила она, расправляя скомканное одеяло, которое ночью ей так и не пригодилось. — Ответьте, мой милый доктор: неужто нет ни шанса, ни надежды?
Впервые за долгое время Лукас оторопел — забыл как дышать, как связывать воедино слова.
По-врачебному чёрство, быть может, излишне сдержанно, до скрипа сжимая челюсти, он заговорил, и голос его охрип.
— Надежда есть всегда.
Он сказал правду. Атанасии действительно день ото дня становилось только лучше.
Но лишь ему было известно, что из этой лечебницы, из этой пропащей дыры, утопившей его в безгранном чане мрака, она, его проклятая — возлюбленная — луна, не уйдёт
никогда.
Н И К О Г Д А.