Часть 6
27 августа 2015 г., 10:13
- Ты в самом деле напугал меня. Я отвлекся, когда ты говорил, и успел подумать, что ты выбил у меня согласие на еще какую-нибудь авантюру, вроде «а давай прыгнем с девятого этажа на батут без тарзанки», или «давай нырнем на дно Мариинской впадины без акваланга»…
— Боже, ты совсем за монстра меня держишь.
— Монстра? Ну, не совсем. Скорее за сумасшедшего. Не злись.
— Не злюсь. Я свыкся с этой мыслью, милый. Ни один человек в мире не сумеет в полной мере понять то, что творится у меня в душе. Как преступник, вынужден я вечно быть одиноким и отвергнутым, гонимым и презренным, терпеть насмешки; душа моя, закованная в цепи в груди моей, рвется на свободу, желает быть узнанной и узнаваемой, но только никому она не интересна, и все те, кто хотя бы иногда обращает лик в мою сторону, все всегда ждут от меня того же, что и от других, слепого подражания до меня изобретенным правилам и канонам, их слепого чтения и бдения; даже если мне самому противно от одной мысли об этом. И я сказал себе: когда обязан я по их законам жить и их во всем слушаться, чтобы они приняли меня, так лучше буду я сам себе на уме, пусть и бренно одинок! И я не требую, не смею требовать от тебя понимания, нет. Улыбнись мне — и я уже буду всецело счастлив и вечно благодарен!
— Улыбнуться? Немного же тебе нужно!
— Умирающему от жажды, ползущему по пустыне, и капля воды покажется драгоценнее, чем все чистейшее вино, что предлагали ему города, оставшиеся позади.
— Ты так говоришь, я почти не понимаю.
— Да, я — тот самый случай, когда человеку нужно законодательно запретить вход в библиотеки!
Яо не выдержал и, к удовольствию Ивана, рассмеялся.
Он лежал на знакомом диване, и широкий халат лишь прикрывал его бок и плечи; Яо был устал и изнурен, но находил в себе силы смеяться и смотреть на Ивана, который увлеченно делал наброски в альбоме. Обещание, так случайно данное ему Ваном, на самом деле было обещанием еще немного попозировать для очередной пары эскизов.
— Зачем тебе их такое множество?
— Я хочу запомнить тебя, на случай, если судьба разлучит нас — плюс, я хочу выбрать наиболее удачный ракурс для величайшего из своих полотен.
— Ты будешь писать меня маслом?
— Не прямо сейчас, даже не завтра, не на этой неделе и не в этом месяце точно, но, решительно, — буду!
— Зачем же ждать так долго? Я готов! Или же мое бледное, усталое лицо не кажется тебе красивым?
Иван отложил альбом и пересел на диван.
— Это верно, ты устал. Но дело не в этом. Пойми, Яо, ты — совсем зеленый плод, еще не тронутый краснотой, и то, что я хочу запечатлеть в тебе — это тот самый момент, когда совсем юноша в одночасье становится совсем мужчиной, когда неповторимые изменения переживают его душа и тело; ни юношу, ни мужчину на своей картине я видеть не желаю, нет, но тебя — тебя, как неповторимое, непередаваемое торжество жизни и генеза, как-то, что ни один художник до меня еще не сумел увидеть в мужском теле!..
— И что будет, если я вдруг стану мужчиной? Ты больше не станешь интересоваться мной?
— Свою картину я никогда не напишу, это точно — но тебя я вряд ли смогу забыть.
— И все равно это звучит так, что мне безумно хочется остановить свое взросление и навсегда остаться старшеклассником. Как Питер Пен, ну.
— Не думай об этом. Еще не время.
Схватив Яо за руки, он принялся целовать их, думая о чем-то, а Яо смотрел на его лицо и пытался свыкнуться с влажными следами, которые остались на его коже после прикосновений губ и вызывали только отвращение.
— А тогда, в ванной, ты все-таки меня лизнул.
— Лизнул.
— И зачем это?
— Ты был такой соблазнительный, такой манящий, сладкий, что я просто не смог сдержаться.
— Это отвратительно. Ты отвратительный.
— Безумно.
Он оставил его руки в покое, возможно, заметив, что вызывал этим только неприязнь, и снова взялся за альбом.
— И что ты будешь делать после того, как напишешь ту свою картину? Бросишь меня?
— Брошу? Вот уж нет. Если цель моей жизни — создание величайшего шедевра, то после того, как это случится, мне останется либо умереть — либо найти новую цель. И я сделаю тебя этой целью, Яо.
Яо поднял глаза, глядя на изображение умиравшей девушки, висевшее над ним.
— И однажды ты тоже напишешь портрет, где я буду при смерти?
— Поглядим, — серьезно отозвался Иван, не поднимая глаз. Яо не очень понял этот ответ, но не стал обращать особое внимание.
— А что ты делаешь теперь?
— Просто… рисую.
Яо отчего-то болезненно не хотел молчать, мучился от тишины, но, даже если Иван видел это, поддерживать разговор ему не хотелось. Уловив настроение собеседника, Ван тоже замолк, опустил голову на подлокотник, прикрыл глаза. Он не чувствовал себя обиженным, отдавая себе отчет в том, что в самом деле мог надоесть Ивану болтовней, на которую тот, к чести сказать, реагировал вежливо и спокойно, явно лишь ради удовольствия Яо, однако тишина продолжала нависать над ним черным паланкином, душить его, опутывать; выдержать это Яо не сумел и вновь заговорил, тихим, робким голосом.
— И что ты будешь делать, если вдруг что-нибудь случится с моим телом? Ну, например, если я потолстею, похудею, бороду отпущу? Ты продолжишь лю… интересоваться мною?
Иван коротко взглянул на него и снова опустил глаза в альбом.
— Да. Да, Яо, разумеется.
Он сказал не то, что думал, но то, что хотел услышать его собеседник, и Яо безошибочно уловил эту нотку лжи в его словах, и ему стало как-то очень кисло и тяжело на сердце. Значит, Ивану в нем интересно только лицо, только внешняя оболочка, и совсем не интересно то, что… внутри?
Ведь внутри же что-то есть, верно?
Он содрогнулся от этой идеи, зажмурился и помассировал виски пальцами. Иван сперва успел парой тонких линий изобразить его перемену позы на бумаге, и лишь затем осознал ее значение. Неужели на этот раз ему не достало актерского таланта?
— Яо…
— Я засыпаю.
Отчасти это было правдой — его неумолимо тянуло ко сну, беспощадно морило; он накрылся широкой полой халата и попытался сделать вид, что совсем спит, и что Иван может спокойно продолжать рисовать его, даже менять положение его тела по своему усмотрению — но художника это не устраивало.
Тоска на лице Яо была слишком сильной и слишком противной, чтобы ее стоило запечатлевать на бумаге.
Он с некоторым сожалением сложил альбом и отложил в сторону, положив сверху карандаш, и придвинулся чуть ближе к лицу Яо, ненавязчивым движением руки оттягивая с него халат и шутливо щекоча кожу дыханием.
— Спать? Разве же сейчас время? Помилуй, вечер только начинается!
— Иван. У меня температура.
— Ну так, и ничто не поможет тебе лучше, чем немного… отвлечься?
Он предполагал, что Яо может стать хуже, но старался не думать об этом.
— И что же мы будем делать? — Ван нехотя открыл глаза.
— Делать? Многое, мой друг. А пока… Танцевать!
Рожденная за мгновение идея быстро расцвела, представляя, как сильно выиграет он от такого поворота, и, не давая Яо ни малейшего шанса высказать свое несогласие, он вскочил и бросился к телевизионному столику у противоположной стены.
Яо только и мог, что смотреть ему вслед. Танцевать?..
Иван запустил телевизор, нажал несколько кнопок на пульте и включил какой-то плейлист, после чего с самым воодушевленным видом вскочил на ноги и протянул руки к лежавшему на диване.
— Ты позволишь?
— Да, может быть, но я не умею…
— Мы не на балу, мой ангел, не на балу. Я не требую вальса или польки, нет, это лишнее — просто танцуй, чувствуй музыку сердцем, позволь ей пройти через тебя; и боль умрет, и жар утихнет, и ты почувствуешь, как звук наполняет тебя силой и энергией!
Он приблизился к Яо, стянул с его плеч халат, схватил за локти и осторожно потянул на себя. Ван запротестовал:
— Постой, ты хочешь, чтобы я танцевал обнаженным?
Иван рассмеялся.
— Ты смущаешься? Пустое! Одежда — всего лишь рамки. Цепи, в которые мы сами себя загоняем! Но отринь их, отбрось, подумай: разве есть у тебя что скрывать под неизменной кучей тканей, чего стесняться? Зачем нужна тебе эта вторая кожа, если не для того, чтобы соответствовать другим овцам и ни в коем случае не показывать, что твое руно — золотое?!
Он звучал настолько убедительно, что Яо подумал, что, если бы какая секта сумела захватить его в свои сети, то благодаря его красноречию и Папа Римский бы перешел в их ряды…
— Ты всегда так красиво высказываешься…
— Блажен здесь тот, кто златоуст, — Иван прижал пальцы Яо к губам. — А красота пуста.
— Что?..
Брагинский бесцеремонно потянул его за руки, отрывая от дивана и принимаясь кружить по комнате, и отчего-то Яо не нашел в себе силы сопротивляться, пытаться прикрыть наготу или еще на что-то такое, но сумел вымолвить:
— Ты тоже разденешься?
Иван взглянул на него как-то странно, невнятно, блестящими глазами, ничего не отвечая, и только продолжая кружить его теплое, мягкое, как подушка, тело.
Яо кружился, вертелся, в одному ему ясном ритме и одному ему понятном танце, не особо думая о том, как смотрится со стороны. Иван вел уверенно, порой действительно тащил его за собой, временами подхватывал в воздух; Ван едва успевал порой делать короткие вдохи между импровизированными па.
Из высоких и стройных колонок лилась какая-то музыка.
— Что это играет?!
— Увядание.
Ритм танца не был быстрым, однако безостановочность движений выматывала, а Яо отчего-то еще и двигался преувеличенно медленно, и резкие движения давались ему с непереносимым трудом.
Впрочем, нельзя было сказать, чтобы хоть какие-то движения давались ему легко.
— Иван, я устал!
— Послушай… Попробуй услышать! Понять! Почувствовать!
Танцевать обнаженным было стыдно, непривычно, необычно; танцевать с Иваном было даже немного жутко. Чувствовать себя безвольной марионеткой, болтающейся на тонких нитях, куклой в руках ребенка; ощущать, как твое полубеспомощное тело наклоняют и поворачивают туда, куда желает партнер, так, как удобнее ему; и в то же время явственно ощущать, что его руки и его сила — вот решительно все, благодаря чему ты еще на ногах, а не лежишь на полу, как тряпка, подрагивая в легких конвульсиях, вызванных тщетными попытками попасть на кровать. Иван не просто вел его, нет, это было большим: Иван держал его, Иван был его позвоночником, его хребтом, его ногами, достаточно было одного его неловкого жеста, и земля бы, кажется, разверзлась под ногами, поглощая изнуренное тело.
Иван был его опорой.
— Иван…
Да, пусть он не мог двигаться сам, способный лишь на что-то вялое, вроде танца умирающей улитки, но он все еще мог чувствовать. И чувствовал — эйфорией, экстазом, удовольствием это назвать было нельзя, и все же это было что-то приятное. Просто что-то непонятное, неясное, странное, такое, что он еще не переживал в своей жизни — ведь кто бы еще, если бы не Иван, предложил бы ему танцевать без одежды, ночью, в чужом доме, под недвижимым взглядом пусть и нарисованных, но умирающих глаз.
Иван развернул его лицом к портрету, Яо почувствовал, что картина смотрит прямо на него, и стал бардовым. Теперь они не просто танцевали, не просто придавались какому-то странному, отчасти греховному безумию, теперь это было шоу, и у них был зритель — зритель, никогда не аплодирующий, но и не спускавший глаз.
Яо охватил страх.
— Иван, она смотрит!
Иван обхватил его за талию, откинул назад и прижался носом к шее, на бесконечное мгновение замирая в такой позе.
— Иван!
— "Нам больно бесконечно, но мы должны молчать"… Отчего ты вновь дрожишь? Разве это не всего лишь картина?
И, подхватив его под локоть, снова закружил.
Кружилась голова, где-то в ушах колотилось сердце, заплетались ноги и язык, но танец — танец продолжался. Казалось, ничто в мире не могло заставить их остановиться, ни одна сила не могла приковать их ноги к земле. Это была уже не просто пляска святого Витта, не просто каприз, не мимолетная идея — а сама жизнь. И зрителей стало больше: Луна, огромная, белая, любопытная Луна заглядывала в окна и рассматривала обнаженную спину, ее свет ласкал плечи; тихий ветер долетал откуда-то издалека, донося запах цветущих яблонь, и тоже наблюдал, даже музыка следила за ними; и Яо понятия не имел, в какой момент его ноги совершили первый самостоятельный шаг, когда Иван понял, что больше не обязан держать его, и когда отпустил — но теперь он уже кружился сам, сам поднимал и опускал руки, сам смеялся, и его тело само покачивалось и изгибалось в такт прекрасной музыке. Они танцевали, едва касаясь рук друг друга, и оба не переставали улыбаться; они танцевали, не будучи ни парой на балу, ни шаманами, призывающими дождь; их танец не был языком, призванным рассказать нарисованной девушке и Луне какую-то историю, не был и прелюдией, и выражением чувств: это был всего лишь танец ради танца, безумие ради безумия, смех ради смеха; это была просто возможность наплясаться и навеселиться вдоволь.
И что было особенно странно, так это то, что не смех Яо звучал громче всего.
— Фантастика!
Иван поймал его, приподнял над полом, глядя в лицо; снова опустил, Иван закружил его и прижал к себе, прижимаясь губами к волосам, без страсти или похоти, без желания, а скорее как к дорогому шелку, и вдруг, увлекая партнера в очередное па, распаленно воскликнул:
— Я назову тебя… галактикой! Вселенной!
Яо был готов быть хоть ехидной, если это значило никогда не останавливать танец.
— И буду бороздить!
Яо завел руки за голову, кружась, хохоча, смахивая со щек выступившие слезы, глядя на вертевшийся перед глазами потолок и плавно покачивая бедрами.
— От звезд до черных дыр.
Иван снова поймал его руку и снова прижал к губам, а затем дернул, заставляя Яо танцевать вокруг себя, вновь ведя его, то отпуская на расстояние вытянутой руки, то заставляя прижиматься к себе, как к последней надежде.
— Без устали, без сна!
Они снова танцевали вместе, и теперь это походило на безумное, горячее танго. Голову кружило, легкие пьянило; он вертелся и жался к Ивану, ничего вокруг не видя, не думая о том, что был нагим; он лежал в руках Ивана, он вился вокруг него, он пресмыкался животом, как змея, и каждое касание казалось ожогом…
И тут прервалась музыка.
Яо почувствовал, как ноги становятся мягкими, и упал бы, если бы не был пойман.
И тут же со всей силой ощутил то, на сколько устал.
— О-ох, господи…
— Ведь ты ощутил! Ведь ты почувствовал! Понял!
— Да, возможно…
— Ведь ты видел?! Луна! Луна смотрела на нас! Ветер и ночь вальсировали рядом! Музыка ласкала твое тело!
— Да, я не спорю…
— Ты видел!
— Уж не хочешь же ты сделать из меня такого же сумасшедшего?!
Иван поднял его на руки — на этот раз совсем как любовника.
— Отчего бы и нет? Безумным быть не так плохо. Когда бы мы оба были нормальными, разве отважились бы мы на этот танец?
— Да, танец... Танец обнаженным! Ночью! Под взглядом мертвой девушки! Ах, Иван, имя свое забуду, семью свою забуду, но только не тебя!
Он сам не понял, когда умудрился перенять манеру речи Ивана.
Мужчина хмыкнул.
— Не зарекайся. От сумы и от тюрьмы… в нашем случае: от любви и от забвенья. Да ты же весь по-прежнему в огне, и совсем пунцовый! Хватит на сегодня танца.
Яо не то чтобы не хотел прекращать — сил на продолжение у него уже не было, тело требовало отдыха — но и при мысли о том, что этот невероятный, перенасыщенный событиями и впечатлениями, решительно незабываемый день подходит к концу, становилось тошно. Ему казалось, что туманное, эфемерное "завтра" непременно будет таким же, как и сотня скучных дней, что он прожил ранее; что в темноте сна растворится вся эйфория и все волшебство, и мир, едва успевший расцвести для него удивительными и магическими красками, снова станет скучной черно-белой зеброй.
А он ведь почти привык находиться в этом мистическом трансе, быть Алисой этой стране чудес, и переживать такое, что порой и за сотню лет не переживают люди!
— Не хочу…
Иван слегка прижал его к груди и осторожно понес по коридору, следя, чтобы Яо ни обо что не стукнулся.
— Завтра будет еще увлекательнее.
И снова он, как Нострадамус, угадывал чувства Яо, читал его мысли; юноша невольно задавался вопросом: неужели на его лице так четко написано все то, о чем он думает и что переживает, неужели каждому человеку так легко понять, что у него на душе — и тут же успокаивал себя тем, что это не так, что это лишь талант одного Ивана — так легко и играючи видеть в людях все самое сокровенное и окутанное тайной, все самое легкое и мимолетное. Он едва не поинтересовался, не Ванга ли Иван по фамилии, но вовремя вспомнил, что все-таки Брагинский.
Брагинский.
Его уложили на кровать, на настолько мягкий матрас, что он проваливался в него, и на простыне появлялась вмятина в форме его тела; Иван убрал от него свои руки и на его лице как будто отразилась боль.
— Что с тобой?
— Со мною? О… о… Ничего. Ничего особенного, мой Аполлон. Просто ты жалишь.
Яо не понял.
— Жалю?
— Жалишь… Знаешь, как когда возьмешься пальцами за лист ядовитого плюща, и пятна останутся на коже — говорят, «ужалил». Вот и ты так же жалишь, жалишь мою кожу… Твое тепло обжигает, палит…
Ван приподнялся и неуверенно раскрыл для него объятия.
— Жалю? В самом деле? И ты не обнимешь меня?
— С чего ты взял? Ах, Яо! Держать тебя в руках — будто обнимать куст волчьего лыка, целовать его цветы, вкушать ягоды; и я знаю, что ты ужалишь, что это нельзя, что это опасно, что каждый стебелек, листочек, цветок — все ядовито, но все равно не могу удержаться от соблазна, и касаюсь лепестков, и срезаю ветви, и терплю боль, и тащу нежно-розовую Дафну в дом, чтобы наслаждаться ею и там — и тебя, Яо, я так же увлек, так же затащил — чтобы вкусить тебя и познать, чтобы насладиться тобой и превозмогать боль и слабость свою. Конечно, я обниму тебя, какие могут быть сомнения?!
Не раздеваясь, он завалился на кровать, утягивая Вана в объятия, прижимая его к себе.
— Я как неразумное дитя: я знаю, что оса больно жалит, чтобы защититься; я знаю, что мое касание может быть смертельно для нее, ведь я, сам того не желая, сломаю ей крылья; и она уже не сможет взлететь, и, право, я не желаю ей вреда — и тем не менее ее маленькое грациозное тело, ее тонкая, нежная талия влекут меня настолько, что я слежу за ней, что я выставляю для нее миску со сладкой водой, и хватаю ее пальцами, и…
Конец фразы Яо не услышал — все его тело отяжелело, ослабло, онемело, будто его плечи обернули каменной накидкой, и он позволил себе на мгновение прикрыть глаза, просто чтобы дать им минуту отдыха, а затем продолжить слушать Ивана — но открыл их уже лишь тогда, когда солнце ударило в лицо.
Примечания:
В этой главе появился тот самый кусок из песни Мумий Тролля, ради которой все это затевалось :д
Ну а музыка, под которую персонажи отплясывают: Dream Theater - Wither