Прежде
— Послушай, друг мой, — молвил он с тревогой. — Вся эта затея внушает дурное предчувствие. Если уйдёшь сегодня ночью, не убоявшись прогневать Духа Древоточца, — накличешь беду, верно говорю. А разве не хочешь пойти со мной на священнодействие? Ответа не последовало. Юноша вздохнул, поднял голову и всмотрелся вдаль — настороженно, будто прислушиваясь к чему-то за горизонтом. Затем коротко махнул сидевшим у берега. На призыв Смотрящего рыбаки ответили без слов — поднялись, и двинулись к сетям, натянутым в прозрачной воде. Озеро раскинулось перед ними — широкое, светлое; горные притоки несли в него талую воду, и оно бурлило, пенилось, тяжело дышало, как живое. Каждый берёг свою снасть — ближе к глубине дно было усыпано острыми, как бритвы, камнями. Они шли в воду осторожно, до бёдер, приподнимая сети, словно дитя, с бережной, почти нежной сноровкой. Смотрящий был самым зорким среди людей, обладатель чудного зрения, дающего ему необыкновенную способность видеть сквозь бурные потоки. Он различал в толще воды каждую тень, каждую рыбью спину и чешуйку, мог рассмотреть, где притаилось создание в иле. Всё видел, не сходя с берега, — вода для него была прозрачнее воздуха. Благодаря его глазам никто не тратил силы попусту, не утруждал себя проверкой сетей — полагались на Смотрящего. Проводили меньше времени за ловлей, добывая вдвое лучший улов. Каждый раз острое дно водоёма доставляло им уйму трудностей, когда рыбаки осторожно заходили в воду в высоких башмаках с обитой деревом подошвой, чтобы выудить сети. По широким улыбкам, громкому смеху и одобрительным возгласам становилось понятно, что сегодняшний улов не омрачить тяжкой работой — уж больно хорош. Но с водой он был связан глубже, чем любая сеть. Стихия отзывалась на его зов, как живое существо, — открывала двери к неведомому. Он обладал редким даром предвидения, способностью заглядывать в будущее и прошлое, просматривая сквозь завесу времени. Каждая хворь, которую он предсказывал, каждое событие, которое предвещал — будь то засуха, землетрясение или щедрый урожай — лишь подчёркивали его силу. Он мог видеть как предстоящие испытания, так и благословения, которые ожидали его народ. Всё сбывалось неотвратимо. Его почитали, но во взглядах всё чаще мелькало не благоговение, а осторожность. Солнце, ещё недавно стоявшее в зените, клонилось к склону гор. Жаркие, режущие лучи пробивались сквозь листву, ложась на воду, и озеро, принимая их, дрогнуло, как от боли. Горные речки, стекавшие с хребтов, разбивались на тысячи мелких потоков, питая долину жизнью. Тончайшее благоухание пронизывало воздух. Под ногами, в каменистом песке, суетились бескрылые насекомые, многоножки, — охотились, грызлись, жили своей безвестной суетой. Пульсировали цветом гроздья лесных ягод, вздымались к небу гигантские папоротники и хвощи, плавно переходящие в лесные заросли. Скончалась долгая, тяжёлая зима, и весь живой мир заговорил — ласково, сбивчиво, как приятель, едва оправившийся от болезни. Тягуче-сладостный аромат блестящих листков спиреи и налитых ярким цветом лепестков форзиции разлетался далеко по окрестностям. Вскоре это благодатное время сменится непродолжительным, но невыносимо жарким летом, таким засушливым, что потрескается почва, а многочисленные потоки, сбегающие с гор иссякнут один за другим. Рыбаки спешили собрать сети и вытащить улов. С первыми тенями им следовало вернуться домой — пока луна ещё не взошла сияющим серпом. Пурпурные и лазурные бабочки, лениво купавшиеся в золотом свете, вдруг исчезали, будто их и не было. Из тьмы выползали иные — ядовитые, блестящие, бесстыдно живые. Пропадали привычные животные. Из трещин, расщелин, забытых тоннелей, где днём царствовала тишина, являлись странные существа. От одного их движения в человеке просыпалось что-то древнее, звериное — и безымянное. Эта ночь будет особенной. Ночь рождения одного из них — и кошмарная пора для всех живущих. — Молчать вздумал? — негромко, но с ледяной твёрдостью спросил Смотрящий, не оборачиваясь. — Тебе нужно пойти. — Эй, нет. Я ухожу на охоту едва низойдёт темень, — хмуро отозвался собеседник, наблюдая, как тот тянет сеть со дна, стоя по пояс в воде. — Да и вообще, мне нет дела до празднования. Вылюдье бесное, подобное мне, на ваших торжествах и службах — гость нежеланный. Лес за их спинами всегда темноват и под кровом его грозным постоянно реет холодок. Даже весной, в сверкающий полдень, старый неприветливый лес в глубине своей слегка хмурился, ибо таил тех, кто ожидали вязких сумерек. Тропы среди ветвистых чащоб осмеливались топтать лишь охотники — все прочие избегали ходить вглубь. Пока ночь ещё не вступила во владения, человек пытался запомнить, как листки искрятся под жарким солнцем, как прогретые до блеска они горят золотом, изнывая от ласки света. Зелёные вершины слегка качались, а тысячи шепчущих лиственных голосов сливались в протяжный, сладко-гудящий звук. — Неужто и правда нет дела? — Смотрящий коротко оглянулся через плечо, раздражённо хмыкнул. — А ведь, помнится, четыре лета назад ты слово дал: на следующий праздник придёшь с прошением. Чтобы жрецы сняли с тебя бремя. Но вот — снова отговорка. Второй юноша сидел на камне у берега, подперев щёку рукой. Он не участвовал в ловле — только следил за облаками, розовеющими над водой, за их таянием в лазури, и, казалось, не собирался отвечать вовсе. Но мир их юности не был равным, ведь разница меж ними пролегла как пропасть — в одном свежа жизнь, и самобытен облик, а у другого мрак припрятан за спиной. Один — поджарый, ловкий, смуглый от солнца, с длинными смоляными волосами и синими глазами, излучающими силу и уверенность. В их глубине таился неведомый секрет — тайна необычного зрения своего обладателя. Другой — носил тьму за спиной, скрывая её за спокойной, почти холодной оболочкой. Русые волосы, цвета молодого мёда, но почти выцветшие — изодранные, поблекшие, поредевшие. Юнец был невысок, крепок, жутко бледен, словно утренний туман над рекой. Кожа его прибывала под сенью незримой хвори. Думалось, что даже яркие лучи проникали через прозрачный покров его тела. Невзирая на кажущуюся бестелесность всякий, кто видел его, с лёгкостью мог учуять неладное — некую грубую мощь, притаившуюся злокачественность, неявно сокрытую за обманчиво отмеченным призрачностью нутром. Смотрели исподлобья, морщились, отворачивались, не могли понять, что же не так с ним: отчего тёмные глаза страшны, с горькой желчью в зрачке, а кожа — серая, ровная, без крови и жил. Женщины сторонились, как от заразы; мужчины плевались, кидали злые слова в спину. Но всё равно не могли оторваться, оскорблённо посматривая на это серое, призрачное пятно среди живых. Вот и теперь рыбаки несмело и сердито бросали косые взгляды, сплёвывая себе под ноги и бормоча что-то злое про его недуг. Он был для них как бельмо на глазу, о чём прекрасно знал. И понимал, что более всего благочестивых оскорбляет не только его присутствие, но и частое общение со Смотрящим — любимцем, неоценимым членом общины. Никто не желал потерять его, если ужасная хворь окажется заразной, как гласила молва. Вопреки раздражённым перешёптываниям и брезгливости, в душе и на бескровном лице расцветала улыбка, приходящая с нежностью весны. Казалось, он черпал из неё силы, чтобы пережить этот день. Смотрящий был единственным, кто мог находиться вблизи него, не ведая страха и отвращения. Особенностью своей он видел не только сквозь толщу водной стихии и времени, но и сквозь души — различал те, что трепещут от страха, но ещё живы, и те, что давно мертвы, но ещё не признались в этом. Он видел друга таким, каким тот был внутри: измученным, но живым. Они стояли в стороне — достаточно далеко, чтобы их разговор остался неразборчивым, но достаточно близко, чтобы люди, таскающие сети, украдкой следили за ними, как за чем-то недолжным. — Какой там, — наконец произнёс он, смещаясь на камне, словно пытаясь найти удобный угол, чтобы слова легче сорвались с губ. — Жрецы не позволят мне присягнуть Древоточцу. Богомерзок я. Сказано ясно: служи, пока не сдохнешь. Безлётно ремесло моё — охота. Видно, не мне с ним кончать, а ему со мной, — устало всплеснул руками, и на лице его скользнула крайне неприятная улыбка — пустая, сухая, как треснувшая земля. — Сколько всего я сделал во имя вашего слепца-бога, сколько крови пролил, а он всё так же оставляет меня за пределами своего света. Русоволосый резко умолк, отвернувшись. Завороженно смотрел на могучие жёлто-зелёные сучья липы, дышащей пышным ароматом. Над озером нависали огромные древние ивы, появившиеся здесь задолго до первых людских племён — во времена, когда человеческое существо ещё не начинало осознавать себя в окружающем мире. Стоящий в воде молчал с неприкрытой горечью. Тягостную тишину разбивали лишь обитатели камышовых плавней, скрежещущие в тростнике: зудящие крыльями стрекозы — крупные, размером с куриное яйцо, жёлтые, с чёрными поперечными полосами; и острохвостые гигантские плотоядные лягушки, взбирающиеся на стебли, прогибающиеся под их тяжестью. В плавнях, у самых ног, копошились хищные водяные жуки, похожие на молодых черепах — громадные плавунцы, покрытые прочным панцирем, то и дело задевающие высокие сапоги из промасленной кожи. Из-под плавающих растений к ногам метнулась овальная тень — и мгновение спустя огромный жук уже бился в челюстях жирной острохвостой лягушки. Он осторожно отпихнул от себя сцепившихся в схватке водных обитателей и, помолчав какое-то время, осведомился удивлённо и тихо: — Так ты всё же говорил со жрецами? Отчего же мне ни слова не сказал? — Говорил, было дело, — безразлично пожал плечами охотник, зло сплюнув. — Днём. Попортили мне всю обедню, скоты. От тебя укрыть это хотел, до поры до времени, ибо знал — горько будет. Прав был, вижу. А ведь праздник на пороге, негоже тебе такое расстройство приносить в день Духа Древоточца. Ну, сам поразмысли. И хватит дуться стоять, глядишь, лопнешь от гнева. — Вот оно как, — медленно проронил тот, недовольно поджав губы. — Выходит, за заботу твою непрошенною, я ещё и кланяться должен? — Это было бы славно, признаюсь, — задумчиво отозвался охотник, противно ухмыляясь и ловко уклоняясь от брызг, летящих в его сторону. — Но, пожалуй, не стану тебя порочить. Смотрящий и сам едва заметно улыбнулся, наблюдая, как на бледном лице напротив расползается усмешка, растягивая серые губы. Мелкая перепалка его почти не касалась, не тревожила — охотник поглощённый ароматом весны, оставался погружён в свои мысли. — Знай же, паскудный ты! — вспыхнул Смотрящий, мгновенно посерьёзнев под тяжестью волнения. — Я ждал их решения не меньше твоего, оттого просто вне себя. Как мог утаить ответ! Что именно они сказали? — То же, что и в прошлый раз. Не заслуживаю снисхождения, даже после стольких лет службы, — вздыхая, ответил охотник. — Вот как всё обернулось, Сиано… Ваш бог никогда не принимал меня, ведаться со мной не желал. И ныне сказано: ни за какие блага не позволят мне просить Древоточца о праве жизни. Пробовал не раз — да толку. Неблагоутробный я, был и остаюсь. Сиано нахмурился, но не ответил сразу. На миловидном лице его мелькнуло что-то неуловимое, будто ещё не до конца осознал услышанное. — Разве… они не сказали тебе ничего нового? — произнёс он осторожно, подбирая слова. — Сегодня всё должно быть иначе. Древоточец примет тебя этой ночью. Я верю. Охотник недоумённо покосился на Сиано, не сразу уразумев, к чему тот клонит. — Что? Какое ещё «иначе»? — переспросил он, качнув головой. — Божество со мной не говорит. Никогда. А теперь что? — голос зазвенел раздражением, в нём проступила усталость от поисков ясности, которой не было. — Жрецы лишь повторили то, что и прежде. Недостоин. Слышал их слова… и, клянусь, ничего нового. Замолчав, он пытался собрать разрозненные мысли, но в голове стоял сухой шум. — Ты сам-то что думаешь? — спросил после короткой паузы. — Мы ведь не раз всё это обсуждали. Неужто ждал иного? — он взглянул на Сиано растерянно, с той безысходной надеждой, что больнее отчаяния. — Я сам с ними поговорю. Но ты всё равно должен прийти, — твёрдо сказал Сиано, сомнений не оставляя. — Сегодня ночью. Нельзя терять время. Скверна твоего ремесла отнимает даже крошечный шанс быть услышанным, — продолжил он, напряжённо, почти со злым усилием произнося каждое слово, вдавливая горькую истину прямо в суть его упрямства. — А я ведь предупреждал тебя. — Мне не пристало привыкать, — огрызнулся окаянный, крутя в руках кинжал и избегая синий пропасти, что заглядывала в душу своей участливой скорбью. — Таково призвание моё. Тварей меньше не становится — стало быть, и работы хватает. — Вот ещё! Ты верно вышучивать вздумал? — в миг разозлившись, процедил Сиано. Он рывком выдернул сеть, едва не распорол её о камни, не замечая, с какой яростью разгорается сила, что уже не поддаётся контролю. Даже удивление, отразившееся в тёмных глазах напротив, осталось без внимания. Негаданная мощь, переполняла его до дрожи в руках. Для обычно сдержанного Сиано это было пугающе чуждо. Он шагнул вперёд — не рассчитав, забыв о коварстве каменного дна. — Потише, Сиано, — примирительно начал охотник, успокаивающе вскинув руку. — Аль хочешь изрезать ноги до крови? Что ж после будут делать без Смотрящего? Лечиться от яда каменного долго придётся. Поганая болячка. Он окинул проходящих мимо рыбаков неприятным взглядом, насмешливо приподнял голову и оскалил крупные желтоватые зубы в мерзкой ухмылке — настолько злобной, что те поспешно отвернулись, не желая иметь дела с вылюдьем бесным. — Они переживут. А вот ты — нет, — отрывисто бросил Сиано, спохватившись и ступая осторожнее, ближе к берегу. — Сколько лет я молю тебя остановиться. Не слушай жрецов. Отказали — пусть катятся! Они только и делают, что марают тебя этой службой, чтобы ты служил им до конца своих коротких дней. Метки зла на тебе множатся с каждой луной. Ты всё глубже вязнешь в этой тьме, прикасаешься к проклятым, живёшь среди них, охотясь в подлунном мире. Ужель хочешь окончательно погрязнуть в этом страшном служении? Ещё немного — и ты уже не человек. Ты болен. И сбился с пути, блуждая в темноте. Сиано не мог скрыть скорбное выражение. Загорелое лицо омрачено неотступными раздумьями и обидой. От привычной отчуждённости и уверенности не осталось следа. Поняв, что напускным спокойствием обмануть собеседника не удастся, рыбак устремил тоскливый взор на ускользающий горизонт. Лёгкий вечерний ветер — тёплый, терпкий — трепал чёрные локоны, звеня ракушками на потускневших кожаных шнурах. Тонкие лоскуты звериных шкурок, ниспадающие вдоль волос, колыхались у висков и мягко касались щёк — будто невидимая рука пыталась утешить. — Я охотник. Таково моё призвание, — холодно сказал парень, спрыгивая с камня. Вода приняла его с тихим всплеском. Он уверенно ступал по острым камням, не заботясь о ногах. — У меня есть шанс поймать их. Я не вправе пренебречь им. Поравнявшись, стоя в воде по колено, он продолжил: — Я наконец-то сделаю это, Сиано, будь уверен. Сегодня самая длинная лунная тень, и я поймаю их. Поймаю, — говорил он сильным, полным и твёрдым голосом. — Этим докажу, что отметины мглы не властны над моей душой. — Ты не угомонишься, пока не добьёшься своего. Будь благоразумен! — обречённо выдохнул Сиано, глядя в упрямые, карие глаза. — Поговаривают, что небывалое зло забрело в наши края. — Оно всегда было здесь, — скривился тот. — Ты похож на загнанного казуара… Не говори, что спустя столько лет страх одолел тебя. Неужто может явиться нечто ещё более зловещее, с чем бы мы не сталкивались ранее? Эта тьма не опаснее иной. — Лучше останься. Обратись к Древоточцу ещё раз. Прошу, — Сиано говорил тихо, почти шёпотом. — С наступлением ночи, когда тень ляжет на землю. Охотник усмехнулся, но без веселья — сухо, устало, с каким-то внутренним ожогом: — Обратиться ещё раз? Да я всю жизнь к пустоте шепчу. Думаешь, станет разница, когда ночь наступит? Чем мне бога вашего разжалобить? — он тряхнул головой. — Божествам и до живых нет дела. А ты хочешь, чтобы они пожалели меня? Сиано оставил колкие вопросы без ответов, зная, что оба переполнены заботой друг о друге, и одинаковое волнение терзает их сердца. Одни и те же страхи перед очередной охотой. Разговор этот повторялся из года в год, неизменный, как судьба. И ни один не мог обратить ход событий. Приходилось жить, смиряясь с мыслью, что в любой миг проклятье может схватить любого и утащить в жуткий подлунный мир. Эта пытка, что могла затронуть каждого, наполняла их жизни страшным смыслом — борьбой и выживаем. Трепещущим от ужаса не было здесь места. Но какой сокрушительный и упрямый дух обитал в некоторых, что те готовы были, рассекая грудью хлёсткие волны мрака, сражаться до последнего вздоха. И Сиано знал — знал наверняка, — что скоро оно возьмёт его друга. Видел это. Возможность спасти его предательски ускользала. Он должен был явиться в храм. Иначе будет поздно. — Самонадеянность вредоносная тебя и сгубит. Думаешь, что сможешь справиться с этой дрянью? Не на этот раз! — вспыхнул Сиано и резко схватил его за предплечье. Мокрые мозолистые пальцы сжали руку в порыве неистовой паники, подобно верёвкам. Держали жёстко, намертво приковывая к себе — не расцепить. Охотник, поморщившись от боли, дёрнулся, пытаясь высвободиться. Сиано не отпускал. Он знал, что силы в натруженных руках способны оставить нехилый след, ещё долго напоминающий о себе, но не от этого тревожно вырывался. Всё внимание теперь было приковано к ним, а ему бы не хотелось дозволять люду распускать поганые сплетни и домыслы о Смотрящем, который так опрометчиво прикоснулся к проклятому при соплеменниках. По древнему поверью, дабы не заразиться, было небезопасно находиться рядом, тем паче трогать его. Ему стало не по себе. Он уже отвык чувствовать тепло человеческого тела. В редкие минуты их близости, когда они оставались наедине, он мог совладать с собой и страхом быть отвергнутым. Потому что Сиано не отворачивался от него, даже когда болезнь взяла своё, изменив его облик. Теперь же это прикосновение отзывалось резью в жилах. Сердце дёрнулось, вспоминая, что живое. Непривычное чувство гонимой по венам горячей крови заполонило его блеклую оболочку, внезапно и рьяно пробуждая умирающие внутренности. — Сиано, прошу, — начал было он, дрогнув от смущения, всё ещё напрасно пытаясь высвободиться. Но был прерван. — Нет, это я прошу тебя! — хрипло молвил Сиано, ещё жёстче сжимая и встряхивая хладную руку. — Отрекись от охоты. Навсегда. Ты уже достаточно послужил, отплатил за всё… Тебе пора начать жить, а не выживать, рискуя собой. Они учинили над тобою неслыханное преступление, коему даже нет названия! Обязали, поработили, обрекли. А ты всё так же продолжаешь готовиться к новой вылазке, идти в новое сражение, вместо того, чтобы остановить издевательство над собственной душой. Избавь себя от них! — Я же сказал уже. Они отказали мне… — Попробуй ещё. Бог услышит тебя сегодня. — Не стану. Это бесполезно. — Тогда просто оставь это. — И дальше быть безбожным исчадием? Ни в жисть! — прорычал охотник, делая шаг назад. — Взгляни же ты на меня! Он тотчас ощутил, как ядовитый камень впился в стопу сквозь подошву. Боль была острая, но безразличие сильнее: телу, и без того умирающему, не повредишь. Каменный яд действовал лишь на живых — а он давно застрял между жизнью и смертью. Сиано резко разомкнул стальную хватку, но руку не отпустил. Его взгляд — мягкий, тревожный — лежал на нём, как туман, что клубился над озером, поднимался по склонам холмов, а, достигнув вершины, сгущался и уплывал в небо причудливыми облаками. В карих глазах пылал свет — жадный, безумный. Каждый раз, когда мысль возвращалась к шансу на избавление — вспыхивала эта огненная решимость: сегодня ночью, когда объявится дрянь, он сможет покончить с ней — и, может быть, это поможет ему продержаться ещё какое-то время. Сиано ощущал своё скорое поражение, понимая, что его не переубедить. Тот всё равно пойдёт, стоит только первой звезде взойти на небосводе. Его планы рассыпались под гнётом чужого упрямства. Риск, которому окаянный подвергал себя день изо дня, разбивался о твёрдость его духа, но Сиано видел, что тьма сгущается над ним, призывает к себе. Предчувствие беды не давало покоя. — Сиано… — он плавно, но решительно высвободил руку и, опустив голову, вышел из тёплой воды. — Я должен это сделать. Сегодня особенная ночь — единосущная, стоящая на грани наших миров. Я чувствую, что смогу. Уничтожу гнездо — и, может быть, вернусь к людям. Это испытание. Все боятся меня, а я устал. Хочу покоя. Чтобы тьма, наконец, отступила. Мне опротивело быть вылюдьем бесным! Он видел, как Сиано печально и недовольно смотрел, но всё уже было решено. Слово дано — и клятва незыблема. Родившись во мраке, против естества людского, он обязан был служить тем, кто принял его. Покуда в нём ещё теплится жизнь и способность противостоять тьме, которая норовила сомкнуться над головою. Час его гибели ещё не пришёл, но возмездие не заставит себя ждать — слишком долго он дразнил смерть своей дерзостью. Ему вряд ли удастся избежать кровавого пиршества, но оставить охоту не мог. Судьба его — вести ожесточённую борьбу с неумолимой силой, пытаясь тягаться с врагами на поприще зла. — Ты не ведаешь, что творишь. Это испытание — смерть! — Сиано побледнел, словно невидимый палач выпустил всю кровь из его жил. — Нужно уходить отсюда, как ты не понимаешь? Раз в тебе нет более надежды на защиту бога, значит нет смысла оставаться и дальше. За горами — города Предела, о которых шепчутся как о спасении — единственное прибежище для людей. Там, за их стенами, нечисть не властвует. Прошу тебя… Если бы ты отказался от охоты… Ты оскверняешь себя этим! Скоро настанет час, когда тебя уже никто не спасёт: ни боги, ни колдовство. — Прекрати, — оборвал охотник, пятясь в густеющую тень. — Мы уже говорили. А ты всё талдычишь про уход. Про Предел, как будто там нас ждёт что-то, кроме гибели. — Думаешь, мне легко отпускать тебя на бойню, где за каждым деревом — чёрная пасть? — ледяным тоном произнёс Сиано. Глаза остекленели, сияя мёртвой синевой. — Я устал смотреть, как ты гибнешь по частям, каждый раз возвращаясь всё менее живым. Ноги против воли замедлили шаг, не давая так просто сбежать. Он опять упрямо посмотрел на Сиано, прошипев: — Я не уйду отсюда, доколе не завершу начатое. Это мой долг. Шанс, хоть крохотный, спастись. Как ты не поймёшь? Нам некуда идти, проход в горах — нелепые сказки сбрендивших старичин. Нет больше безопасных мест. Всё это брехня. Тьма повсюду. Не будем сражаться — погибнем тут или в любом ином месте, но она настигнет нас. Хочешь сбежать — беги. Без меня. Он стоял как путник, утомлённый долгой дорогой, понурив широкие плечи и сгорбившись. Его одолевала неутолимая боль от того, как смотрел на него Сиано — тяжело, устало, с тем сочувствием, что только мучает. От натуги и тяжёлых мыслей приливала к голове дурная кровь. Непритворное раскаяние охватывало его стоило увидеть хмурое лицо смертельно растерянного друга. Меж ними всё решено. И всё равно больно. Божественная искра, таящаяся в каждом смертном, но оживающая так редко, в минуты вины, вдруг ярко вспыхнула в нём — увы, слишком поздно. Вялое сердце его не растрогается и не изольёт потоки извинений на напрасно обиженного Сиано. Это была кровавая жертва его совести. Он принял её — и пошёл дальше. Сиано был из тех редких созданий, что одним своим присутствием заставляли жить и бороться — изнуряюще живые, упрямо верящие. Несмотря на все сложности его характера, отчуждённость и молчаливость, иногда жёсткость и непреклонность, он всегда оставался для Клиона самым важным в жизни. Он прислушивался и доверял ему, несмотря ни на что. Но сегодня готов был действовать по-своему, устав нести бремя изгоя. — Ты погибнешь, если пойдёшь туда! — возразил Сиано, нервно скрежетнув зубами, заклиная одуматься, но собеседник глядел на него враждебно, не внимая предостережениям. — Можешь закончить это всё сейчас. Ты сполна воздал им всем. Просто откажись от службы. Сиано был напряжён до предела, но было ясно, что из последних сил держался. — Мне не было дано право на рождение, — охотник низко опустил голову, порывисто сжав ладонями виски, как если бы это была не мужественная попытка скрыть своё горе, а всего лишь знак, выдающий в нём усталость и раздражающую головную боль. — Я страдаю по вине того, кто вернул меня в этот мир. Мне позволили жить, чтобы служить. И я отплачу. Сам знаешь, и оттого горько, что на сторону мою не становишься, а покинуть хочешь. — Не хочу. Но, тебе нисколько не дорога твоя жизнь. И моя — тоже, — печально выдохнул Сиано: миловидное лицо исказилось, как от спазма. Его охватило безнадёжное уныние, печаль сковала мышцы. Он стоял, не двигаясь. — Давным-давно ты перестал походить сам на себя. Скверна пожирает тебя, хоть говоришь, что справляешься, но это не так. Ты уже меняешься. Все это видят. Потому тебе становится всё труднее находиться среди людей. Скажи, ты уже чувствуешь тление? Неймётся умереть, как погляжу? Так стремишься к смерти, что готов потерять последний шанс освободиться. Начать жить человеком. Закат обжигал его черты. Большие синие глаза сверкали, задумчиво блуждая по тому, кто теперь был как ветер — неудержимый и дикий, что вырвался из всех уз. Они остались вдвоём. Последние селяне покидали озеро: гружённые уловом телеги медленно скрипели по размякшей дороге, уносясь в сторону деревни, где вдали уже начиналась праздничная суета и загорались первые огни. Постепенно лязг колёс и человеческие голоса растворялись, уступая место тихому шороху воды и протяжным вздохам ветра над гладью. Стоявшие неподалёку лошади тревожно фыркали, уловив перемену в воздухе. Белая кобыла охотника била копытом по земле, мелко дрожала в плечах и нетерпеливо мотала головой. Рядом стояла тёмная лошадь Сиано — внешне спокойная, но настороженно прислушивавшаяся к едва слышному шороху, пронёсшемуся сквозь деревья. За ней застыла небольшая телега, гружённая плетёными корзинами для рыбы; в углу, под бортом, валялся бурдюк с водой, скатанный плащ и туго перевязанный узел с вещами. Охотник оглянулся на них, будто прощаясь с последним, что связывало его с жизнью прежней. — Жизнь мне досталась случайно, — заговорил он хрипло, с горькой насмешкой. — И да — коли уж ты об этом — знаю, что гнию. Скверна меня доедает. Осталось чуть. Но раз вы все знаете, что я обречён, так почему не изгнали? — он резко вскинул руку и ткнул пальцем в сторону леса. — Вон же! Чаща распахнута настежь. Ей ведь не жалко. Туда мне и дорога, верно, милый друг? — злобно прошипел, выплёвывая последние слова, как яд. — Хватит! — отрезал Сиано. — Вот только борзиться не надо тут. Тебе становится хуже. Кто знает, что может статься, пока ты так уязвим перед злом? — Всё, что могло, уже стряслось. Полагаешь, я сдохну сегодня? Ну, что же ты умолк? Так ведь в любой момент! Сердце еле бьётся — скоро замрёт. А не выгнали меня только потому, что один я тут ещё на что-то гожусь. Мне, бесному, терять нечего. Шугаетесь, сторонитесь, но чтобы стало с вами всеми, вдруг пропади я пропадом? — мертвецки бледный он издал звук, долженствовавший означать грустный смешок, но прозвучавший как болезненный хрип. — Я всегда на твоей стороне, — обронил Сиано, делая неуверенный шаг навстречу. — Ничто не изменит этого. Просто сделай, как говорю. Не уходи сегодня. Ночью, ступив за порог, ты не вернёшься. — Разуй глаза! Не надо тебе такого. Беги, как и хочешь. Ищи свои безопасные земли. А я займусь теми, в которых мне самое место. Сиано обессилено остался стоять на месте. Охотнику больше не было до него дела. Коротко махнув на прощание, скорее с издёвкой, чем из учтивости, он направился к лесу, на ходу прихватив связку ножей. Не удостоил Сиано больше ни взглядом, ни словом. С тяжёлым загнивающим сердцем, разочарованный, полный ненависти к себе и к ближним, он запирал любое благоразумие в клетке отчаянной самонадеянности и упёртости, спешно уходя прочь. Звук чьего-то незримого присутствия раздался впереди, у самой кромки леса. В ветвях что-то шевельнулось. Он остановился, вслушался. Намётанным слухом отчётливо слышал треск сучьев под чьей-то увесистой поступью, но никого так и не узрел. Напряжённое ожидание разорвал громкий свист пёстрой птицы, неожиданно выпорхнувшей из травы у подлеска. Чтобы там ни было — оно уже либо ушло, либо это было всего лишь наваждение замороченного, страдающего сознания всегда готового к опасности человека. Там, где ступает он, опасность никогда не спит. Он постоял, а затем, перешагнув неуверенность, пошёл дальше, убыстряя шаг, будто опасность была не впереди, а позади — и дышала в затылок. Сиано остался — не чтобы бежать от него, как было велено, а чтобы идти за ним вслед. Но, видя, как тот упрямо стремится уйти, вновь бросаясь в неравную схватку со смертью, он с горечью понимал: все попытки удержать — бесплодны. Донёсся обречённый, надрывный крик, который разбился о его хладное безразличие: — Остановись, Клион!***
Теперь
Озулф резко распахнул глаза, не сразу сообразив, что против своей воли погрузился в тяжёлый сон. Бессонница, которую он так рьяно оберегал столь продолжительное время, неожиданно покинула его. Там же, где несколько часов назад оставил в замешательстве странный морской зверь. Он был бы и рад не изнурять себя беспрерывной работой ума, но независимо от его желания, помрачённые думы неотвратимо устремлялись всё по той же привычной стезе. Его разум не мог дать ни одного достойного ответа, а в воспоминаниях не возникало никаких образов, которые могли бы позволить понять, что за создание он повстречал ночью. Над ним кружили стаи хищных птиц, охочих до кровавой пищи, принявших его за хладный труп, в его неестественном забвении. Полуистлевшие скелеты, обглоданные стервятниками, вновь бродили по побережью, покинув затопленный город. В свете дня они казались ещё омерзительнее; при столь скупом количестве признаков жизнеспособности их существование казалось невозможным. Беззлобные, тихие, они вихляли позвонками, источали зловоние, извивались в бессмысленном страдании. Эти изувеченные формы жизни, как неумелые шуты, двигались из последних сил, наводя на душу тоску. Их различные по тяжести и уродству увечья заставили, поморщившись, отвернуться. К покойникам, что таскаются по округе, он давно привык, но смотреть на них всё равно было неприятно. Они не причиняли ему никакого вреда: каждое такое создание, упырь гниющий или призрак, лишённый своей оболочки — боялось его, всё ещё воплощённого и телесного. Мёртвые жители окрестных мест смотрели на диковинного обитателя пустыми провалами глазниц, никогда не нарушая его покоя, сторонились. Озулф принял это странное соседство и сам старался не тревожить их. Непонимание и крайнее удивление заполнили ум и душу. Мысль била в виски, когда он резко сел и со стоном схватился за голову тощими руками, чувствуя невыносимую боль в черепе, как после сильного удара. Одни боги знали, как страстно он этого желал — видеть сновидения. Однако за девять десятков лет существования ему ни разу не доводилось увидеть человеческий сон. Сперва, сразу после перевоплощения, в его сознании царил подлинный хаос. Позже в нём появилась своя логика и смысл, но понятные только его звериной сущности. Но видеть настоящий сон — это было новым. И пугающе живым. Озулф остался один на один с произошедшим, не зная, что думать. Почему спустя десятки лет безмолвия память вдруг ожила — и обрушилась на него лавиной. Вспышки утраченных образов, мёртвых, пустых, прорвали забвение. Не существовало бальзама от такой горечи. Он давно потерял связующую нить с минувшими годами своей людской жизни. Смирился, пробираясь сквозь боль и разочарование с тем, что больше не сможет обитать среди людей. Проклятье лишило его способности видеть сновидения, но какая-то древняя сила, мрачная и первозданная, заставила тьму расступиться, и на мгновение озарила его чарующими видениями былого. За столько лет жалкого скитания среди проклятых, он забыл не только свою жизнь, но и людскую речь. Теперь в голове стоял лишь один образ — человека из сна. Озулф чувствовал нутром: тот значил для него больше, чем можно было постичь. Во сне суть их разговора была ему очевидной: он слышал низкий голос и постигал смысл каждого слова. Но с пробуждением всё рассыпалось. Звучание утонуло в забытьи. Как не силился восстановить эти шаткие звуки в уме — у него не получалось, а только сильнее начинала болеть усталая голова. Он не мог совладать с той знаковой системой, что была понятной и привычной когда-то давно, но теперь лишилась любой логики, вытесняемая животным началом. С возвращением в эту жуткую явь, он вновь потерял способность понимать человеческий язык, и смысл странного сна стал медленно ускользать прочь. Перед внутренним взором всплывал юноша — высокий, тёмноволосый, с вплетёнными в длинные волосы ракушками, жилистыми руками, синими глазами, в которых сверкнуло что-то знакомое. Едва различимые, смазанные черты чего-то столь близкого… По истечению долгих минут бодрствования, всё хуже помнился внешний облик того человека, но хорошо запомнилось последнее слово, застывшее где-то на задворках уставшего сознания — Клион. Слово становилось призраком, как и мертвецы, скитавшиеся поблизости. Озулф не знал, кто это, но из последних сил цеплялся за воспоминание, не позволяя забвению стереть его. Он посмотрел в небо — перед ним всё ещё стоял образ, тёмный, как комета. И Озулф знал, что ещё очень долго будет вспоминать об этом моменте, бредя по миру — неприкаянный и равно чуждый и живому, и мёртвому, но навсегда запомнивший пугающее отродье, вышедшее из глубин какого-то невообразимо мрачного пространства. Он не мог понять, что с ним происходило. Чувствовал — из моря тянулась полоса силы, тяжёлый шлейф запахов, уходящий вглубь леса. Эту безмерную силу принёс с собой невиданный и нежданный гость из солёных глубин, и единственным разумным объяснением его помутнения, что вызвало человеческий сон, — было влияние этой силы. Озулф не представлял, что это всё значит. Боль усиливалась. Казалось, что голова его втиснута в раскалённый железный шлем, в глазницах угнездились скорпионы, больно жалящие нервы; ему, в самом деле, больно, словно кто-то мощными щипцами рвал глаза. Он с отвращением испытал близость какого-то гниющего существа, чьё глухое дыхание, прерываемое хрипами и бульканьем, уже ощущал у себя на затылке. Так дышали те, кто не имели лёгких — не дышат вовсе, а глотают воздух, не помня, что значит сделать настоящий вдох. Озулф рыкнул, резко обернулся и вытянул руку, чтобы оттолкнуть зловонный призрак, придвинувшийся так близко. Длинные тонкие пальцы коснулись слизистого сгустка и с омерзением отпихнули гниль в сторону. Пошатываясь, поднялся и дотащился до полосы леса. Весь в грязи, качаясь, он приблизился к круглому пространству, увенчанному каменной фигурой волка или шакала — когда-то огненного цвета. Теперь тотем был пепельным, поросшим мхом и вьюном, но кое-где под облупившейся коркой всё ещё виднелись выцветшие остатки прежней охры. Очевидно, тотем некогда принадлежал жителям затонувшего города и возвышался у самого порога в дремучий лес. Круг, на котором он покоился, был раньше храмом, но его выжгли давние пожары, сгубила гнилостная тьма здешних мест, загубила морская вода, давно уже отступившая. Бог, которому он принадлежал, больше не почитался людьми а, подобно остальным духам, скитался в земных лесах — озлобленный и опасный. Озулф чувствовал, как силы его покидают. Он едва мог передвигать ногами. После ночного всплеска чёрной энергии, высвободившейся из глубин моря, он, к своему изумлению, не мог совладать с собой и рухнул у пьедестала. Было стойкое ощущение, что прибывший из пучины, осознанно или невольно, забрал его силы с собой, вытянул из него последние остатки духа. Утреннее солнце пекло голову, изнуряло. Тело раздражённо откликалось болью. Он пытался собраться, но это было бесполезно. Беззащитен, как детёныш. Сомкнул бесцветные глаза, утратившие зелёный блеск, и погрузился в дремоту — не от слабости, а по собственной воле. Он отпускал себя. Внутренняя энергия зашевелилась, уступая место зверю, которого он долго сдерживал. Чтобы выжить, он должен был позволить чудовищу выйти. Древний храм манил его. Озулф не знал почему, но необоримое желание вело его именно сюда — туда, где алчные деревья ещё не задушили развалины, где среди обломков прятались мёртвые боги. Он бывал здесь часто, находя в этих руинах странное успокоение. От древних святилищ остались лишь фундаменты, да груды битого камня, обильно припорошенного серой пылью и травой. Он не знал, сколько столетий назад и какие племена возвели эти капища, не совсем понимал их истинное предназначение. Но рядом с ними чувствовал силу — тихую, тяжёлую, пронизывающую кости. Она питала его, позволяла залечивать раны и восстанавливать силы каждый раз, когда человеческое тело истощалось от ежедневной невыносимой внутренней борьбы за власть над рассудком. Древние боги благоволили смелым, но редко показывались на глаза. Не удивляясь, он почувствовал, как зверь внутри вздымается, с наслаждением глотая лесной воздух. Озулф открыл глаза — боль и усталость исчезли, а мир обострился до предельной ясности. Всё вокруг проступало с той сверхъествественной точностью, какой обладал только оборотень. Жестокие причуды существа, бесстыдно и нагло обосновавшегося внутри, медленно заволакивали его мысли. Озулфу оставалось принимать это, скрепя сердцем пожинать кровавые плоды безмерной злобы, что тот нёс с собой. Он больше не мог удерживать человеческий облик: волк скалился, готовый вырваться наружу. Он поднялся, опираясь на холодное каменное изваяние. Тело становилось чужим, обретая новое очертание. Раньше каждое превращение приносило мучения — такую боль, что любой человек умер бы от неё. Но плоть Озулфа, отмеченная чёрной меткой, не знала смерти. Она выдерживала страдания, заживала и вновь готовилась к метаморфозе, продолжая своё противоестественное скитание. Душа его — раскалённая пустыня, и, словно яростное солнце, днём и ночью её жжёт тягучая боль — неизменно страдала, теряя свой первозданный образ. Ей нет покоя. Сейчас, спустя много лет, ему стало легче совершать это превращение. И всё же он ненавидел быть таким. Он становился воплощением смертоносной силы — человек в нём должен был дать выход этому огню, иначе едкий обжигающий поток, живущий внутри слабой плоти мог растерзать его на части. С отвратительным звуком рвалась и трескалась кожа. Кровь, уже давно бесцветная и прозрачная просачивалась сквозь мелкие трещины на поверхности костлявого тела. Он протяжно застонал, зашатался, когда слаженный человеческий организм его впустил в себя грозную силу. Озулф открыл рот, издав низкий рык. Нижняя челюсть хрустнула, отделяясь от сустава, хрящи с мерзким треском разошлись. Челюсть опустилась, позволяя зубам расшириться и вытянуться. Кровавые человеческие зубы посыпались в песок — не удержались при резком движении челюсти вперёд, когда рот превращался в пасть. Он не обратил на них внимания. Челюсти стали увеличиваться, кости утяжелились, вытягивая лицо вперёд, подобно морде, что лишало его человеческой способности произносить членораздельную речь, зато давало возможность кромсать, рвать, кусать и измельчать сырую твёрдую пищу. В висках трещало, ушная раковина смещалась вслед за изменяющимся черепом, лоб выдвигался вперёд, подчиняясь новой форме. Озулф ненавидел этот миг, когда свежие зубы прорывались сквозь мясо, разрывая мягкие ткани. Слюна стала солёной, как морская вода, едкой, с железным вкусом крови. Он сплюнул сгусток, рыкнул, сжимаясь от боли. Выросшие передние клыки были сильно изогнутыми: слегка уплощённые, массивные, бивнеобразные. Они располагались по бокам и спускались гораздо ниже челюсти, торчали наружу, к земле. Клыки были не столько острыми, сколько длинными и прочными; он не использовал эти передние саблевидные зубы для того, чтобы кромсать и рвать добычу — боковые, меньшие, справлялись с этим лучше. Передние клыки-бивни, были приспособлением для нанесения смертельного удара. Обычно одного точного движения хватало, чтобы пронзить крупного противника, разорвать горло и размозжить трахею. Когда пасть закрывалась, смертоносные бивни торчали наружу и приводили в ужас всякого живого и мёртвого. Чтобы владеть ими, Озулфу пришлось научиться раскрывать челюсть почти под прямым углом — откидывать вниз, не задевая себя. Тогда он мог рывком распороть жертву, как клинком. Поначалу Озулфу было невероятно сложно использовать челюсть. Охота становилась для него настоящим испытанием. Часто ранил себя, задевал клыками собственные конечности, однажды даже раздробил кисть. Он долго голодал, питался мелкими тварями, а иногда и падалью. Но со временем овладел новым телом: научился управлять челюстью и длинными клыками с той лёгкостью и точностью, с какой искусный мечник владеет клинком. Корни огромных бивней уходили так глубоко в челюсть, что почти касались орбит. Из-за этого глаза сузились, а веки вытянулись. Одно веко было как плёнка: он использовал его, чтобы закрыть глаза тонким слоем при моргании, как защиту при сильном ветре и пыли, что были нередким явлением в здешних краях. Оно также позволяло свободно видеть в воде, но плавать Озулф ненавидел, как и саму воду, поэтому на морских созданий охотился редко. Второе массивное, плотное веко было для него основным, походящим на человеческое, полностью закрывающим глаз, когда тот спал в животном обличии. Он пытался расслабиться, пропустить боль сквозь себя и облегчить превращение — оно всё ещё оставалось пыткой. К разодранному горлу подступили слёзы, ярость вспыхнула, разлилась по венам, колотила в висках. Озулф сглотнул, челюсть дёрнулась, в ушах зазвенело. Позвоночник заскрипел, позвонки сдвинулись, тело выгнулось дугой, заставляя его опереться руками о землю. Напряжённые, увеличившиеся мышцы шеи и груди протяжно заныли; по инерции он резко вывернул шею вбок, облегчая путь сместившимся позвонкам, что продолжали своё хаотичное движение внутри тела, и вскоре туловище вытянулось — рост его равнялся теперь двум человеческим. Из приоткрытой пасти вырвались пузырьки воздуха; по зубам стекала слюна, окрашенная кровью. Хрящи глотки расходились, образуя новые, плотные слои. Внутри него теперь вились три прожорливые глотки, способные проглатывать сырое мясо, шерсть и кости. Преображение занимало не более пары минут, и вскоре Озулф с тяжёлым утробным вздохом поднялся на задние лапы. Сдвинувшись назад в коленном суставе полусогнутые длинные конечности позволяли ему совершать большие прыжки и развивать огромную скорость, отталкиваясь сильными пальцами лап. Длинный хвост, как рулевой киль, удерживал равновесие во время бега. Но при двуногом движении он выглядел чудовищно — шаткий, раскачивающийся, компенсирующий неустойчивость сильными колебаниями туловища. Передние лапы были мощнее, чем у ягуаров, львов или тигров. Своим развитием напоминали людские, но гораздо прочнее, сильнее. Вид передних конечностей выдавал в нём существо, схожее отдельными внешними признаками с человеком, разительно отличающееся от многих хищников, не похожее ни на что и ни на кого. Эта оставшееся особенность прошлого тела позволяла ему, как и раньше, совершать хватательные движения с той же лёгкостью, с которой делает их человек. Длинные, подвижные пальцы давали Озулфу преимущество: он мог рвать добычу, карабкаться на деревья, проводить ночи там, где едва держится жизнь. Почувствовав приближение Вукулов, он часто спасался наверху — в густой кроне, где их уродливые рты не могли достать. Озулф предпочитал идти на четырёх лапах. Изредка поднимался, чтобы осмотреться. Тяжёлые шаги вели его дальше в лес. Потом он срывался, опускаясь на передние лапы, и бег начинал говорить за него: в нём пульсировала древняя сила, тёмная ярость, хрип души, переполненной проглоченными криками. Над ним смыкались ветви могучих деревьев. Страх, мрак, холод и нестерпимый жар — всё свивалось в одно, в осязаемое зло, что властвовало в этих краях. Он шагал плавно, утопая лапами в толще давно опавшей листвы, принюхиваясь и обращаясь в слух. Где-то вдалеке выли и рычали другие порождения подлунного мира. Рычат они на горы, застывшие вдали мрачными громадами. На хладный ветер, что наполняет их грудь и обжигает красное нутро ноздрей. На безмолвие неба, на птиц, что со свистом прочерчивают в мрачном лесном царстве дуги, едва не касаясь крыльями звериных морд и унося в клювах лягушек и мышей, живую, лакомую пищу. На опасных змей, скользящих меж стеблей папоротника, и заставляющих злобно скалить зубы. Чудовища часто рычат на собственный протяжный вой, пугающих их же самих. Он слышал собратьев по несчастью. И знал — они слышат его. Озулф поднял морду к громадным ветвям, скрывающим не только солнечный свет, но и столько тайн, таких непостижимых таинств, в которые никому не дано проникнуть. Его взгляд впивался в колышущуюся листву. Там жирные коричневые пауки, большие, как яблоки, цеплялись и висели на долговязых ногах, утыканных тонкими когтями, или торопливо карабкались вверх по древесным стволам. Укус их ядовит для любого: их когти и маленький слой иголок на пушистой спинке — может убить даже оборотня. Озулф спешно обходит стороной гнездо, отрешённо заметив, как несколько пауков под самой кромкой деревьев отбиваются от воронов-стервятников, что маялись весь день, ища чем поживиться, а сейчас, голодные и чуть живые, разлетаются по гнёздам, унося с собой всё, что смогли раздобыть. Его влечёт особая страсть, смутная и таинственная, как сон — охота. Им управляет жажда тёплого мяса, хруста костей своей жертвы. Его тело просило жизни — чужой. Над ним яростно вьются и каркают вороны, пока он углубляется всё дальше в дремучую чащу проклятого леса, где царит сущий мрак, где обитает настоящее, неприкрытое зло. Озулф припал к земле, чувствуя в ней силу, что передаёт ему тихое послание, выдавая биение живого сердца где-то неподалёку. Трепет плоти существа, не подозревающего о том, что страшная, неминуемая смерть вскоре настигнет и застанет врасплох. Он поднялся, принюхался, и его голова повернулась на восток. Он рванул вперёд. Под лапами загудел взрыхлённый грунт. Бежал, увлекаемый сладостным предвкушением скорой трапезы, искушённо сгорая в огне своего неестественного голода. Кости у него — медные трубы, железные прутья — прочные, тяжкие. От всего его лика тянуло смертельным жаром. Лесные обитатели скрывались из виду, едва заслышав его шаги. Озулф замедлился. Бурая короткая шерсть поднялась дыбом вдоль изогнутого позвоночника, когда он увидел свою жертву сквозь редкие стволы деревьев: небольшое существо сторожило кладку уродливых яиц, крючковатыми прозрачными когтями поддевая свой клад и укрывая их мхом. Его короткий хобот приподнялся, чуя неладное. Крупные глаза животного давали полный круговой обзор, поэтому оно не делало лишних движений, просто высматривало источник опасности. Лишь розоватое брюшко пульсировало, осторожно набирая и выпуская воздух. Завидев волка, существо обнажило длинные прямые клыки. Его тонкая, почти безволосая шкура была тёплого, приглушённого цвета — как сухая трава в конце лета; тот же мягкий, спокойный оттенок, что у человеческих волос, — и от этого казалась ещё слаще. Озулф с наслаждением прикрыл глаза, но всего на мгновение, и затем сорвался с места, одним порывистым движением оттолкнувшись и допрыгнув до своей жертвы. Существо взревело. Он разорвал связки, вспорол шею, сильнее сжал челюсти, пока громкий жалобный звук не оборвался, утонув в толще окровавленного горла. Затем обхватил нижнюю челюсть своей жертвы, впился в мясистый хобот, ворочая головой, проникая всё глубже в плоть. Огромные зубы перекусили морду животного надвое и, уже мёртвое, оно упало. Встряхнув окровавленной головой, Озулф довольно посмотрел на разорванное тело с мутными, как у слепца, глазами, похожими на бледные, затянутые беловатой плёнкой шары. Он был голоден. Необходимо было восстановить утраченные силы и поэтому, не долго мешкая, он принялся огромными частями отдирать от туловища куски мяса, вытягивая сухожилия и отбрасывая их в кусты — он терпеть не мог их вкус. Помогал себе передними лапами, ловкими пальцами стягивал эластичную кожу. Острые, как ножи, зубы перегрызли прочные мышцы. И с каждым рывком зверь внутри успокаивался, насыщался, смолкал. Спустя полчаса Озулф лежал возле обглоданной туши. Он даже не посмотрел толком на яйца странной формы. Внутри них пыхтели детёныши, доносились похрюкивающие голоса просыпающихся созданий. Он равнодушно отвернулся. Убивать сверх меры не было нужды. Голод ушёл. Встряхнулся лениво, сбрасывая листья и ошмётки мяса, и двинулся прочь. Лес вокруг жил своей безнадёжной жизнью. Он скользил в ней, как тень. Через несколько минут что-то странное привлекло его внимание. Озулф удивлённо замер, поднявшись на задние лапы, вытянувшись во весь рост. Он почуял запах человека. Где-то рядом. И он хотел его. Так жадно, так самозабвенно — что вдруг понял, как давно не ел человеческое мясо. Более четверти века прошло с той последней жертвы. Волчья душа почти забыла этот сладостный вкус. Но человек в нём ещё содрогался от свежей крови во рту. С тех пор его первозданная сущность, преобладая над чудовищем, противилась братоубийству. Заставляла стискивать зубы и обходить людей стороной. Ведь монстр внутри был способен смести целое поселение — просто ради удовольствия. Убийство животных не приносило радости, лишь становилось рутиной. А убийство человека имело совершенно иное значение. Этот несчастный, кем бы он ни был, влёк с неведомой силой. Притягивал какой-то неумолимой страстью, будто единственное, что интересовало волка в мире. Его сладко-тягучий запах витал в спёртом воздухе, занимал всё внимание. Угнездился под черепом, раздробил оборону, раздражал ноздри до исступления, вживлял в тело таинственную негу. Озулф вдохнул всей грудью. Ударил в землю мощным хвостом — и чувства его вспыхнули, закружившись мелкими искрами. Мёртвое сердце не могло устоять против такого нежного, обворожительного запаха, этого притягательного потока чистого безумия. С тихим довольным рыков он склонил голову набок, позволив себе последовать за этими невидимыми тонкими нитями, увести себя куда-то на окраину леса. Туда, где высилась гряда огромных чёрным гор. Он шёл, перебирая уставшими лапами, ведомый соблазном, до самых сумерек, прежде чем пришёл в себя и увидел горные массивы. У подножий громоздились гигантские валуны, валялись агатово-чёрные обломки, как древние скелеты, давно обрушившиеся вниз с непроглядных высот. Острые пики воздвигали барьеры, чьи зубчатые тёмные линии упирались в красное туманное небо, тонули в промозглых облаках. Эти смертоносные горы были ему неведомы. Оборотень никогда не заходил так далеко — знал: даже ему не суждено выжить здесь. Одна жизнь знает, какие жуткие кошмары она породила по ту сторону. Отовсюду здесь сочился смрад давнего гниения — вонь, будто порождённая не покойными, а самой теменью. Озулф за всю свою долгую жизнь ни разу не осмеливался приблизиться к этим горам, к их каменному подножью. Сейчас же поблизости не было ни живого, ни мёртвого — и это изрядно озадачивало. В какой-то момент ему захотелось бежать отсюда, скрыться во мраке родного леса за его ветвями. Но животное любопытство пересилило человеческое здравомыслие, вынудив ступить на потрескавшуюся, безжизненную земную твердь, что вела неприглядной широкой тропой к высокой и мрачной скале. Ни один смертный не стал бы жить в таком месте — и всё же Озулф улавливал запах человека. Тот самый, что привёл сюда. Тот, что заманил в неизведанность. Он ступал медленно, чувствуя подвох: низко склонив голову, царапал кончиками бивней сухую, каменистую землю, в которой не было ни малейшего намёка на жизнь. Лишь камни и странно красный песок — немые, бесполезные, неспособные предостеречь от хоть какой опасности. Он зорко всматривался вдаль, выискивая признаки жизни на просторах раскинувшейся горной долины. Но ничто не нарушало мертвенный покой безотрадной пустоши, выжженной и иссечённой пересохшими руслами, по которым некогда мчались бурные потоки. Он чувствовал смрад мертвечины. И всё же где-то в этой безотрадной долине сновала его добыча. Живая. Однако чем ближе он подходил к скале, тем отчётливее понимал: хищник превращается в жертву. Теперь он с содроганием размышлял, а не идёт ли навстречу своей кончине, — и не решила ли какая-то зловещая сила сотворить с ним то, что делает он сам. Вопреки всякому смыслу, но подчиняясь желанию, Озулф приблизился к горе и обомлел, увидев в ней нечто, походящее на большие округлые ворота, ранее скрытые какой-то могущественной силой. Каменное обрамление вело в широкий вход, за которым клубилось полуразрушенное строение — человеческое логово, вырубленное в скале неведомыми гигантами. Смятённый, Озулф поднялся по разрушенным ступеням, отчего-то не в силах заставить себя побыстрее покинуть это странное место. Кто бы не обитал в подобном жилище — он точно знал о силе, запертой внутри этих гор, что сулила любому пришедшему ледяное оцепенение, как и страшное сооружение, высеченное в чёрных массивах. Эти скалы сокрушали, давили на него своей необъятной, непостижимой опасностью. Нависали над ним, как исполины. Отголоском доносились лютые ветра, гуляющие в полых пещерных пространствах, что медленно вырастали из мрака. Они ревели и стонали, как живые, и этот звук заставил оборотня зарычать в страхе. Он развернулся и бросился прочь от каменных ворот, ведущих в самое сердце тьмы. Озулф не знал, что скрывается там — но знал, что совершил ошибку, следуя своему пагубному зову, что привёл его в сюда. Он перепрыгивал через разрушенные ступени, цепляясь пальцами лап за сухую землю. И, оказавшись подальше от страшных ворот, всё же оглянулся — проверяя, не идёт ли за ним отродье из этих тёмных чертогов. Ветер, уныло завывая, скитался по долине, и вместе с ним до его слуха донеслись размеренные, чёткие удары откуда-то с боку. Озулф попятился, насторожённо вслушиваясь. Встрепенулся, резко повернул голову, заметив боковым зрением какое-то движение. Ощетинился, подобрался и, заставив взъерошенную шерсть улечься обратно на вспотевшую кожу, медленно приблизился к источнику шума — и уловил тот самый запах, что привёл его сюда. Он вскарабкался на валун, заслонявший обзор. Трепеща от волнения, он увидел у подножья хребта человека: тот сидел недвижимо, склонившись над свежевырытой ямой. При виде человеческих очертаний Озулф вмиг позабыл о жажде и об устало ноющих мышцах. Запах сводил с ума, но страх, затмевавший рассудок, не позволял прыгнуть и напасть: нечто неведомое удерживало его, будто желая превратить в каменное изваяние, коими полнится здешняя долина. Внезапно на Озулфа снизошло ужасное откровение. Он задрал голову, увидев, что солнце полностью скрылось. Ночь завладела миром, обнажая его сокровенную суть. Земля прогнулась под тяжестью твёрдой тьмы. Ночное давление исковеркало окрестность, изменив её формы и линии, отличные от дневных. Тьма рассыпала новые дороги, возникшие из ниоткуда — неверные тропы, уходящие в неизвестность. В долине прорезались новые впадины, превратившиеся в пропасти и расщелины. Холмы и возвышенности вздымались, отвесные кручи вытягивались, овраги удлинялись. Стены скал нагромождались, распахиваясь и отодвигаясь, словно город из камня. И теперь можно было пройти среди них, но уже не отыскать пути назад. Сплошная ночь, простор без границ, в котором разлетался ветер, наполненный тихим печальным шёпотом. Камни, ещё несколько минут назад неподвижные и безмолвные, вдруг пробудились, зашевелились. Озулф в ужасе спрыгнул с ожившего валуна, видя, как сквозь твёрдость формы прорезаются очертания неведомого существа, навеки запечатанного внутри своей страшной холодной тюрьмы. Мёртвые, застывшие глаза смотрели на него — с мольбой и болью. Призрачные фигуры проникали сквозь тьму. Долина наполнялась гулом страдания. Он понял: из этой западни не выбраться, и что запах, опьянявший его, вовсе не принадлежал человеку, хотя глаза уверяли в обратном. Тьма сгущалась. Существо в человеческом обличии, зашевелилось, поднялось на ноги. Посмотрело на непрошенного гостя. Озулф в спешке искал, какая из сотен ложных дорог, что возникли вокруг, уведёт его обратно домой — но не находил ни одной. Он вскинул голову и протяжно, устрашающе зарычал. Рык, исходивший из самых затаённых глубин его трепещущего нутра, затмил призрачные стоны каменных пленников и пересилил могучий ветер. Он почуял впереди топь и гибельную трясину, в которых вот-вот сгинет. Тьма сочилась сквозь пальцы того, кто стоял перед ним — обычного на вид человека в сером, ветхом одеянии. Озулф едва ли мог совладать с собой, чувствуя удушающий, гнилостный запах рыбы и морской воды. Воспоминания о прошлой ночи встрепенулись удушливой волной страха. И вдруг с ужасающей ясностью он понял, кто стоял перед ним — существо, в чьём безмерном теле скрыта сила, превосходящая любую иную, — даже стеснённую человеческой оболочкой. Жёлтые, пронзительные глаза морского зверя пристально впились в него. Их взгляды встретились — и Озулф отпрянул. Не ярость там была, а буря чувств, такая же необъятная, как морские просторы. Всё вокруг превратилось в сплошной бесформенный хаос. Каменные стены дрожали, сыпали вниз обломки, будто стремились разрушиться — камни падали у самых лап, заставляя его метнуться в сторону. И, наконец, очнувшись от ступора, Озулф развернулся и кинулся прочь, ступив на первую попавшуюся тропу, ринувшись как можно дальше от жёлтых обжигающих глаз. Он знал, что это создание, кем бы оно не являлось, было ему врагом и нужно бежать, покуда хватит сил. Бежать от него. Он резко, в ужасе затормозил, пошатываясь: загнанный в угол — вновь предстал перед устрашающими воротами. Он заблудился в переплетении ложных дорог. Цинковая луна плыла, заливая долину призрачным светом. Грандиозное строение в скале серебрилось в её лучах. Внезапно наступила тишина. Смолк ветер, умолкли стонущие горы, затаились узники каменных клеток. Озулф оглянулся, с замиранием сердца увидев, как к нему медленно приближается человеческий силуэт, сверкая огромными жёлтыми глазами. Незнакомец стряхнул с плеч длинные чёрные волосы — непроницаемым полотном они раскинулись в стороны, замерли на мгновение в ровном, безветренном воздухе, прежде чем мягко упасть за спину. Озулфу мерещилось, будто эти локоны извиваются и шевелятся, как тонкие змеи, не повинуясь никаким законам естества. Он неотрывно смотрел, и по его бледному, застывшему лицу, словно по блестящей чешуе, расползался извилистый поток теней. Озулф различал в этих точёных, притворно-спокойных чертах сходство с иным ликом — тем, что явился ему прежде. Он чуял от него море. И смерть. Твёрдо, с упорной яростью приняв неизбежность гибели, Озулф готовился к своей последней схватке, заранее зная её исход. Ноги чудища скользили, едва ли ступая по земле. На руках незнакомца блестела свежая кровь. Голос прозвучал неожиданно. Не рассыпался эхом — а ударил прямо внутрь, пробивая тело. Он говорил спокойно. Луч луны резанул его лицо белым клинком, рассекая тени. Озулф увидил странную улыбку, обнажающую ряд крупных человеческих зубов. — Не ожидал повстречать тебя в здешних краях. Не так скоро, вернее. Озулф напрягся в ожидании нападения и вздрогнул от сухого холода, пронизывавшего до костей, который даже плотная шерсть не могла смягчить. Чужак наклонил голову набок, внимательно изучая его. — Озулф, значит, — задумчиво протянул мужчина. — Что ж, под покровом ночи обратной дороги ты всё равно не найдёшь. Пойдём со мной, ежели не желаешь погибнуть. В одно мгновение он обогнул ступени и, поравнявшись с Озулфом, жестом приглашающе указал на врата. — Ты не понимаешь ни единого слова, — раздался низкий короткий смешок и он, опустив руку, заулыбался ещё сильнее. — А я едва не позабыл. Какая жалость. Озулф готов был умереть, лишь бы наконец-то избавиться от этого жгучего разъедающего взгляда — отчего-то он был невыносим, как и удушающий запах моря. В какой-то момент он ясно почувствовал, что от него требуется безропотно делать всё, что велит это необычное создание, если не хочет прогневать его и сохранить себе жизнь. Жёлтые глаза манили, притягивали, вынуждая следовать за собой во мрак горы. Озулф, с трудом заставив себя не заскулить от отчаянья, ступил следом, напряжённо всматриваясь в прямую спину удаляющегося чудища.