***
Мне раздирает органы. Органы раздирают меня. Бесконечное ощущение слепоты с широко открытыми глазами, я хочу захлебнуться кровью из носа, алкогольный коктейль, чтобы не пришлось поднимать веки ещё и ещё раз. Они говорят, скажи спасибо, что у тебя хоть это есть. Скажи спасибо, потому что эта жизнь лучше, чем вообще никакая. Но разве я, их, идиотов, не умолял, слёзно и униженно, протирая в кровь колени своей гордостью, не давать мне вообще ничего? Вкус к существованию – просто раздражающий стереотип. Слабо осуществимый (и если мои кишки вывернутся наизнанку, это не будет большой новостью). Так или иначе, смотреть на лица детей мне страшно, потому что по ним течёт перегной. Ещё страшней его не увидеть. Было бы забавно, если бы я хоть чем-то отличался от них, но к счастью, единственное существенное различия состоит в том, что я ношу своё тело как одну большую пульсирующую раковую опухоль. Отражение человека в человеке – так помолимся, чтобы глаза вспузырились. Молчание – не привилегия мудрости, а отголосок языка, провалившегося в дырявые лёгкие, и застрявшего (так громко!). Люди идут за людьми, и затем люди идут за людьми – как текут по сточным канавам отходы, это рецидив, болезнь возобновляется снова и снова, не требуя даже времени. Воплощение традиционной мечты – поколение, с пеной у рта всеми силами желающее ничего не делать, ничего не хотеть, ни о чем не думать и оставаться никем. Я отрезаю себе губы как аппендицит. С каждым разом, десятилетия за десятилетием, порода ухудшается, от бастардов к выродкам, аристократия – худшее оскорбление, плевок обществу в лицо. Черви, черви, черви. От фазы насекомых к фазе насекомых. И опять с нерушимой цикличностью. Я отрезаю себе кожу как мёртвые клетки. Феномен необъяснимой ненависти: отсутствие мозгов, отсутствия желудка, печени, лёгких, желчного пузыря. Отсутствие артерий, отсутствие кишок, отсутствие диафрагмы. Маленькие дети, до рвотного рефлекса неоправданное самомнение. «Непризнанные Гении» - говорят они, и смеются, им отвечая – «признанные уроды». Чувство усталости, поглощающее, разлилось по всему организму, и я понятия не имею, как мне пошевелить и фалангой пальца. Будто все кости застыли в момент разлома, треснув. Я закрываю глаза, благодаря Спасителя за то, что его не существует. Краем плоти, участками кожи, спрятанной за тканью, я ощущаю твёрдую поверхность под собой, следовательно, я не падаю. Ритм сердцебиения подступает к горлу, намёк на удушье. Тело немеет, без мурашек, без покалывания – от конечностей осталось только их фантомное представление. Я даже не хочу понимать, что находится вокруг меня. Усталость, смешивающаяся с тошнотой, выкручивают кости, и мне кажется, что глазные яблоки сейчас взорвутся, кроваво и смачно, оставив склизкие ошмётки. Чья то рука опускается на моё плечо, и у меня даже нет сил вздрогнуть, притвориться, что я удивлён и напуган. Не открывай глаза до тех пор, пока существует такая возможность. Пальцы вцепляются в моё плечо сквозь ткань, раздирая, едва ли не до крови, и я стягиваю губы в слюнявую щель, мечтая выкусить из них куски. Пальцы барабанят по моему плечу некоторое время, у меня пересыхает в глотке, наверное, вместо кислорода кругом – эктоплазма, не дает нормально дышать. Обряд за обрядом, а затем жертвоприношение. Пальцы стискивают мою кожу, и голос врезается в уши: - Фрэнки. – будто внутри диафрагма порвалась, и все мои лёгкие, и желудок, свалились в путаницу кишок. Мне хочется откинуть назад голову и застонать, но едва ли это возможно, когда я понятия не имею, какими силами мне даётся каждый следующий вздох. ёбаный маленький мальчик пузырчатое тело каракатицы. Перерубленный и перемолотый позвоночник. И разорвавшиеся, растекшиеся по стенкам органы, будто вязкий пластилин, склеивающий мышцы и сухожилия в спазматическим судорогах. Кости не на своём месте. Губы расклеиваются, сухой рот горит, скребущее раздражение в связках подступает, готовое дерьмом вылиться прямо из глазниц. Не больше, не меньше: голова кипит непрекращающимся зудом каждое мгновение, и даже секундное онемение хоть на каплю расплетает мышцы (но пальцы всё равно содраны в кровь). - Что тебе надо? – маленькие тошнотворные буквы. Не хочу знать, откуда я их знаю. Не хочу знать. Не хочу знать. Всё ещё плотно сжимая веки, не смотря на подрагивающее тело, бьющееся в контролируемой карликовой истерике, мне всё так же наплевать. Хоть прожги мне насквозь всё ухо своим кислотным дыханием. Джерард убирает руку. Я открываю глаза. Бесцветное кошачье виденье. Язык, покрытый многолетний коррозией и разъёбанная дыра вместе глотки. Корни зубов гниют заживо, открывая перспективы на пропахшую говном смерть. Достаточно нереально, чтобы быть правдой? В голове пульсирует кровь, и перед глазами скачут пятна, я зажмуриваюсь снова и снова, пусть болезнь польётся изо рта. Джерард тихо говорит: - Могу я присесть рядом? – он улыбается, ловя мой взгляд. Так остро, как будто сейчас сам себе выколет этой улыбкой глаза. Тело в иглах мурашек, меня начинает тошнить сильнее прежнего. Стискивая зубы. Язык прокушен до крови. Каждое слово стимулятор недоверия. «Верь мне» - говорит его взгляд. «Но ты же не такой идиот, чтобы действительно доверять?» - они никогда не скажут мне этого. Мне хочется вырвать его лопатки, и затолкать в пищевод порубленные ключицы. Слишком самовлюблённый, чтобы быть не проницательным, но, надеюсь, на этот раз ты окажешься слепым. - Делай, что хочется. – я безразлично встречаюсь с усмешкой в глазах Джерарда. И пусть он корчится, как хочет, но едва ли ему не всё равно. Едва ли он вообще понимает, что делает в этой коже. Джерард опускается на соседний стул, отодвигаемый с лёгким скрипом. И пульсирующий вывернутый наизнанку организм как истинный тупой дегенерат отказывается сдаваться. Знаете, есть такие люди. Полнейшие моральные уроды, мудаки и очаровательные лжецы, что их до трясучки все любят. Я тихо сглатываю, уставив глаза в парту. Тик-так и опять тик-так. Знаете, есть такие люди, что лучше бы их не было. Тело мелко подрагивает, от холода, раздражения, непрекращающейся боли, чешущейся, как миллионы личинок под кожей. Я никогда не думал о том, что у меня должно быть тело. Застывшей ладонью, висящей под столом, я чувствую лёгкое прикосновение. Передёргивает и зубы наезжают друг на друга. Я зажмуриваю глаза, сухое горло будто выскоблено наждачной бумагой, ледяные костлявые пальцы обвивают мои ладонь, слегка сжимая. Я представляю, как рука набухает и набухает, до невероятных размеров, синеет и краснеет, жирные вены выступают и кипят, переплетаясь друг с другом. Пульсирующий вздувшийся шар, гной приливает к пальцам, до предела натягивая прозрачную кожу, хлюпая, оплетая сухожилия. И ладонь взрывается. Как тяжело будет обвести кусочком белого мела каждый сгусток. Я приоткрываю глаза и кошусь вниз, под парту, с отвращением разглядывая зажатые друг в друге лапы. Он как будто уже все знает, и издевается так, будто всю жизнь работал в театре. Я пытаюсь вытянуть ладонь, Джерард впивается длинными ногтями сильнее, поворачивая голову ко мне: - Тебе нехорошо, Фрэнки? Как желудок сворачивается в бурлящую кашу, и вырастает лишний ряд зубов. У него действительно удивительное лицо – никогда не видел, чтобы эмоции исходили из таких пустых и едких глаз. - Я… всё нормально. Я отвожу взгляд, пытаясь не замечать, как Джерард продолжает разглядывать меня, покусывая язык. Продолжая пялиться на сцепленные ладони, я ненавижу каждый подрагивающий сантиметр своего тела. Как будто вполне естественно, что меня тошнит от себя. Он ведь не идиот. С травяным хрустом я поднимаю шею. Джерард резко поворачивает голову. Холодные, смеющиеся смехом зверя в зоопарке, чья клетка ближе всех ко входу, глаза. Спекшиеся губы приоткрываются, чтобы почти незаметно выпустить воздух. «Нет, Фрэнки, я – Господь» «Я и есть сама жизнь. Такая грязная, какая она есть на самом деле» «Нет, Фрэнки, я просто ребёнок, маленький мальчик. Мне суждено умереть в тридцать три года» - Тебя знобит? – я мотаю головой, пока озноб сплетает пальцы ног. И аллилуйя-аллилуйя. Джерард облизывает губу и отворачивается, продолжая ухмыляться той странной ухмылкой, когда непонятно, что ему ближе – ненавидеть тебя или боготворить себя. Я забыл о постороннем шуме, хотя голова продолжает гудеть пчелами. Жалятся, суки, изнутри. Легкое постукивание, как капля воды раз в час прямо на темя, до тех пор, пока оно не будет разбито в кровь, как будто каблуки пробивают паркет, и я вижу рядом с партой Её. Алисия, Бриджит, Каролина, Шерил, Эмма – какая нахуй разница? Я не могу разглядеть черты её лица, будто гладкая бумага со смазанными чернилами. Меня тянет блевать. Развороченный зловонный кратер. Стерва останавливается, там, где должен быть рот, щель растягивается, обнажая осколки зубов, она с легким шлепком ставит ладони на парту, поясница чуть прогнута. От неё пахнет спутанными волосами и бродяжничеством, как пахнет от забытого дома (а во рту не осталось живого места). Она хрипло произносит: - Привет. – от неё пахнет отсутствием манер и сиплым смехом. Запах, который можно давать вместо рвотного. Джерард кладет свободную руку на стол, сгибая в локте, опуская подбородок на ладонь и, наклонив голову, улыбается, приподнимая верхнюю губу так, что выступает красноватая десна. Я дергаю рукой, как бесноватая рыба, пытающаяся сорваться с крючка, стол все загораживает, и никому кроме меня ничего не видно, и это самое страшное. Джерард цепко держит мою руку, царапая ногтем костяшки. Я закрывая глаза, не хочу их слушать, всё сливается в монотонный гам, который является неотъемлемой частью болезни и неотъемлемой частью выздоровления. Рвущий барабанные перепонки шум. Я лишь подергиваю ладонью, холодный воздух болезненно душный и разреженный. Ладонь в ладони – это его ёбанное чувство юмора. Желчь, такая же как в зрачках: она полупрозрачна. Девчонка громко и хрипло смеется почти постоянно, и я шепчу себе в зубы: «проваливай отсюда». - Извини, что? Тон крестьянина, пьянчуги, бездомного, столкнувшегося с тобой плечами в дверном проходе. Я раскрываю тяжелые веки, и эта сука стоит, смотря на меня, надменно приподняв толстые, невыщипанные брови. Я устало выдыхаю, а Джерард поворачивается ко мне. В его взгляде насмешливый интерес, губа слегка прикушена (ненавистная рука в ненавистной руке). - Я сказал «проваливай отсюда». – глаз жутко болит и я тру его свободной ладонью. – Пожалуйста. Ты как будто блюёшь, когда говоришь. Джерард издает рваный неслышный смешок, который остается незамеченным стервой-лицо-бумага – она истинная невежда, гордая или гордящаяся: «жить мне легче, если я беспринципная мразь». - Ты сраный уёбок! – я наклоняю голову, наблюдая, и серьёзно киваю. Гм, ага, ага. Маленькая сплющенная внутри себя девочка, она извергает ругань, а я просто киваю, Джерард еле заметно посмеивается, стискивая мою руку, а я всё так же нервно пытаюсь вырваться. Она переводит дыхание, расплывчатые черты лица бордово красные, сиплый воздух свистом выходит из лёгких. - Закончила? – она открывает рот, и я слегка улыбаюсь. – Теперь проваливай. Джерард поворачивается, глаза смеются, он хватает девочку за кисть и притягивает к себе, слегка облизав нитки-губы. - Ничего, Ники, просто как-нибудь ещё поговорим, хорошо? – безлицая краснеет ещё сильнее и кивает, будто в шею ей для этого втыкают нож. - Конечно. – и улыбается, как псих. Самой обычной безмозглой улыбкой, но именно это и выдает, что она ебанутая на всю голову. Она посылает неуклюжий и топорный воздушный поцелуй, Джерард щёлкает языком в ответ, сразу же отводя взгляд. Как же это всё уродливо, и я чувствую его нагретую ладонь. Не хочу думать об этом. Не хочу думать. Не хочу. Скрипит дверь кабинета и Джерард поднимает взгляд. Из его рта вырывается тихий выдох, он выпускает мою онемевшую руку. И нет им больше кислорода. Боже, прошу тебя, не спасай меня..10.
18 ноября 2015 г., 14:07
Яркие картинки, гвозди, рвущие мозг, оказались черно-белыми.
Оливия была моим единственным другом за всю жизнь.
Слова тогда не имели значения, и поэтому я спокойно мог называть её другом без особых спазмов в гортани.
Она нравилась мне как минимум потому, что ровным счётом ничего для меня не значила, но безумно пугала, и этого было достаточно.
Казалось, у неё был сломанный позвоночник и что-то не в порядке с острыми плечами, они топорщились, непропорционально широкие и кривые, разного размера. Казалось, она была будто одеяло, кое-как сшитое из грязных обрывков и лоскутков ткани. Замаранных и помятых.
Она, видимо, очень любила обниматься, делала это чуть ли не постоянно, поджимая губы и с лёгкой дрожью, прикрывая глаза и прислоняясь корпусом, отодвигая таз и вцепляясь колючими пальчиками в спину. Как маленький потерянный ребёнок, она не знала ничего, и это было её смертным грехом и приговором. Она обнималась так, будто сейчас умрёт прямо у тебя на руках, и это было слишком страшно, чтобы хоть кто-то полюбил её.
Она была ураганом в своей зажатой непосредственности. Людям не нравились такие как она. Люди не любят настоящих людей, сделанных из плоти и крови.
Когда она болела, её взгляд становился тяжёлым и уставшим, абсолютно невыносимым, а болела она постоянно.
Каменный, прожигающий, непреклонный взгляд, создававший ощущение неукоснительной неправильности происходящего. Я ненавидел смотреть ей в глаза так же, как ненавидели все остальные.
Она вызвала ощущения разваливающейся на части пожухлой бумаги, вымаранной и жёлтой, осыпающейся пылью в ладонях.
Она была никому не нужна, и никому не хотела быть нужной, и это было единственным, в чём они со сложившимися обстоятельствами были солидарны.
Боже, прошу тебя, не помогай мне.
Мы знали друг друга пять лет, она была вечным осточертевшим всем ребёнком. Даже когда она улыбалась, казалось, что она плачет.
Время перетекает во время, год за годом, и я даже успел закономерно привыкнуть к проникавшему водой в кости страху перед её непримиримой искренностью, когда Оливию, стоявшую на мосту, задела на бешеной скорости машина, и тошнотворное небесное создание свалилось в реку.
Наверное, она просто хотела понаблюдать за неспешно текущей водой, или сбежать от людей хотя бы на пару часов. Возможно, она и наслаждалась терпким весенним воздухом, или напевала песни, или рисовала, или мечтала о своей искусственной реальности.
Да, возможно, именно так и было.
Маленькое порождение фантазии, эмоции были ей воздухом – конечно, так после смерти окрестить её будет легче всего, закономерная и вполне объяснимая лицемерность.
Но, скорее всего, она пришла на мост именно за тем, чтобы в пять пятнадцать утра, пролетая на бешеной скорости, её в реку сбила машина.
Распухшая, посиневшая и иссохшая – я не мог захотеть увидеть в этом трупе просто человека, что уж говорить о том, кого я когда-то знал.
Это не научило меня ничему. Приют обеспечил дерьмовые двухдолларовые похороны, с разваливающимся гробом и дешёвым плачем, мне самому только и хотелось, что покончить с собой или на крайний случай сплюнуть или высморкаться.
Это не научило меня ничему.
Не дружбе.
Не любви.
Ни зависти и состраданию.
Ни Великой Химии Людей.
Наплевать. Было и будет. Рвите себе рты в улыбках или в горестном плаче. Наплевать.
Мне не было жаль делиться, раздавать на право и на лево фантомы того, что в чужих руках просачивалось прозрачной плотью. У меня ведь никогда ничего и не было.
Лик зла и вправду стал лицом тотальной нужды*, пророчеством.
Её взгляд вскрывал кожу, потому что в нём легко читалось то, что все мы обречены. Это было невыносимым и непреодолимым, и я лучше бы размозжил ей голову камнем, чем смотрел в глаза хоть несколько секунд.
Оливия была хорошей девочкой, и именно по этому умерла.
Примечания:
* "Лик зла всегда лицо тотальной нужды" (Уильям Берроуз, Голый завтрак)