Горан. Ковка
15 января 2016 г. в 20:52
Вот только заболеть не хватало. Горан выходит из нужника и, пошатываясь, бредет к костру. Вроде должна быть ночью теплынь, солнце до последнего лучика жарило, а ему зябко. Ну и кто будет доделывать заказ? Руди зелен еще ковать в одиночку, а Кахал после завтрака уезжать собирался...
Ну вот, уже и мерещится с больной головы. У костра вместо дежурного Вторака он видит своего любовника.
— Сколько счастья Втораку привалило! — а, нет, не подводит зрение. Точно Кахал. — Отмени первое дежурство, и большего подарка парню не надо.
— Чего подскочил-то? — Горан подкатывает свободное бревно поближе к огню и устраивается на нем в надежде согреться. В котелке закипает вода. При Втораке ее тут и в помине не было.
— Да помстилось, что ты горишь... А, не, не помстилось. Ну, докладывай, как погулял.
— Тебе в подробностях описать? — хмыкает Горан. Ох, командир... «Докладывай».
— В подробностях ты Раджи опишешь, а если надо, и покажешь, — Кахал шуток не принимает. — Мне достаточно в двух словах.
Да чего переполошился из-за пустякового отравления? Но Горан привык доверять своему командиру. Объясняет на пальцах, с чего столько пропадал в известном месте.
— Ясно. Пойду будить змейство.
Голова гудит, ровно из нее наковальню сделали. Горан ловит руку любовника, чтобы прижаться к ней, хоть немного утишить боль... А Кахал отшатывается и еще жестом добавляет, мол, не трогай.
Накатывает жгучая обида.
— Мой хороший, ты не отравился. Ты приехал домой когда? Вчера днем? Сегодня мы все ели одно и то же, но остальные-то здоровы. Пока.
— Пока? Думаешь, заразно?
— Если я правильно помню симптомы той дряни, из-за которой мы на острове на две недели отложили очередную бойню...
Раджи подтверждает: память Кахала не подвела. Он уже лечил эту хворь, когда во время войны на севере вместе со своим учителем помогал беженцам.
Ночка выдается веселая. Горана лихорадит, кидает от лежанки у костра к нужнику и обратно. Раджи перемывает щелоком всю посуду, пока в котелке булькает гравилат. Некрас выползает из землянки, чтобы принять дежурство, и удивленно хлопает глазами.
— Батя, ты куда с лопатой в потемках?
— Клад искать, — с совершенно серьезной рожей отвечает Кахал и отправляется копать второй нужник для здорового населения лагеря. «Да хуй с ним, все равно старый зарывать пора».
На рассвете Горана вырубает усталость. Или что-то, наколдованное Раджи. Когда он просыпается, то узнает, что есть не хочет вообще, а утром заболели Ждан и Вилли. Зато дети бодрые и свалятся вряд ли, поскольку едят из отдельной посуды.
— Там Иржи пополам разрывает, — сплетничает Кахал, попутно помогая Горану переодеть рубаху. — То ли подсчитывать, сколько сэкономим, покуда вам кусок в горло не лезет, то ли вздыхать, сколько с вас как работников потеряем. Лешек, опять же, требует кормить его в два раза больше, коли скоморошничает он теперь за двоих.
— Да я завтра встану, заказ доделаю...
— Я те встану!
Когда Горан опять выплывает из мутной дремы, с чурбака у кровати на него глядят две болванки. На каждой — вмятина и рядом сломанный прут.
— Правая, — определяет он одним глазом. Открывает второй, поворачивает голову — и любуется мясницким тесаком в руках командира. — Что, у нас мяса, кроме меня, не осталось?
Кахал аккуратно сползает по стенке и пристраивает голову на чурбак.
— Ржешь, значит, жить будешь. Как ты? До того оклемался, что нужную сталь спросонья отличить можешь?
— Я и не просыпаясь могу. А этот вы с Руди из моей вчерашней выковали? Вроде и ничего.
Остаток дня проходит странно, кажется, во всем лагере. По приказу Кахала, которому, как пить дать, нашипел Раджи, на ближайшие две-три недели отменили все вылазки. И что же думать?
С одной стороны, фёнов тревожили дети — а ну как подхватят эту дрянь? — да и бледных, горячих, поносных взрослых было жаль. С другой стороны, у бойцов, которые за пять лет привыкли разрываться между подпольными, бытовыми и семейными делами, вдруг появилась прорва свободного времени.
Каждый использовал чудной дар судьбы на свой манер. Горан и Кахал не имели права обнимать друг друга, зато трепаться могли — сколько душе угодно. Кахал, как всегда, молол языком, Горан разнообразно кивал. Рядом с обычным чурбачком выросли еще два, на которых лежали в ряд ножи, топоры, лезвия для рубанков и прочий кованый продукт. Рашид завтра-послезавтра заберет часть инструментов на ярмарку, а пока что они обсуждают, сравнивают...
… в открытое окошко под самым потолком влетает гусячий гогот.
— Я мигом! — Кахал вылетает за дверь в поисках новой сплетни, на худой конец, байки. Возвращается с очередным отваром, для разнообразия — ромашкой. — Там Берт ультиматум выдвинул.
— Хм. Серьезно.
— А то! Говорит, что детей беречь — оно, конечно, в первую голову. А во вторую — непременно Уве. Потому как если Уве перестанет есть...
Воображение рисует Горану длинный скелет почему-то с моргенштерном в руках, а вот память подбрасывает еще более неожиданный образ.
— Было как-то... Через год после смерти отца. Приехал наш дядька с ярмарки, привез гостинец. Я в кузне был, он и отдал Славко двух петушков на палочке, мол, тебе да брату. А Славко сложил оба леденца в миску, еще и припрятал подальше. Говорит: оба Горану, он много работает, ему много надо.
Кахал улыбается, морщит лоб, спрашивает:
— Это Славко тогда одиннадцать стукнуло, да? Ох, Горан, вот мы и раскрыли твою тайну, откуда ты такой широкий в плечах да могучий. Тебя младший братец откормил!
— Откормленный что твой боров, — Горан с удовольствием потягивается, провожая отступающий жар. — Вот, худею теперь.
В озорных голубых глазах прячется вороватое, даже робкое. Ну, чего натрындеть собрался?
— Везет вам с Уве. Какие братья заботливые.
Далекий каленый полдень семь лет назад. Презрение в родных серых глазах младшего. «На баб не тянет. По мужикам пошел».
— Очень. Некоторые особливо о моей личной жизни заботятся.
— Горан.
«Горан, что скажешь?» — еще по-отрочески длинные, худые, не всегда ловкие руки протягивают первый самостоятельно выкованный инструмент. Кухонный нож для мамы. «Вроде и ничего» — отвечает, пробуя лезвие на сгиб.
— Что? Он в последнем письме про тебя спрашивал. Жив ли, здоров.
По правилам Фёна, если письма можно сжечь, то их обязательно сжигают. Не перечитать, не провести рукой по бумаге, которой касалась родная рука.
— Напишу ему. Помирюсь я с ним, Кахал. Обидел Славко меня крепко. Тебя, не знаю, примет ли... А все равно — семья.
***
Старые ели в тяжелых белых шубах стоят важно, солидно, будто и нет над ними праздничной лазури неба, и не подмигивает им солнце, обещая, что с каждым днем начнет просыпаться все раньше и раньше.
Как же бесит это несносное солнце! Кахал направляет лошадь по самой мрачной тропке, и его одолевают не менее мрачные думы.
Не то чтобы парни натворили дурное или глупое. Только сколько же раз говорено-проговорено — об уважении к труженику, о том, что это они, мы, фёны, для крестьян, а не наоборот!
Кахал беззвучно матерится, прежде чем выехать на поляну... и аккурат в рот ему прилетает снежок.
— Батя, вкусно? — заботливо спрашивает Зося и принимает из ручонок годовалого Саида новый снаряд.
— Сразу видать, когда мать семейства кашеварит! — отплевавшись от снега, отвечает Кахал. Спрыгивает в сугроб — да кто их понаставил? — и ведет лошадку в лагерь.
Не только у лазурного неба нынче праздник. В кои-то веки все дома. В котелке закипает необыкновенно ароматный сбитень, в мисках лежат румяные тугие пирожки, а чуть в стороне от огня над всем этим пиром возвышается пузатый снеговик. Шары для второго снеговика катают ответственный Ганс и суровый Руди. Катают сурово и ответственно.
Остальные ребята от мала до велика без дела не сидят. Закидывают друг друга снежками, заливают водой круглый участок, огороженный снежными валами, украшают одну елочку салом, на которое с интересом поглядывают синицы.
Ну вот и как прикажете орать на подчиненных?
— Горан, зайди, как докормишь, — бросает он любовнику, который потчует с руки наглого жирного снегиря.
— Случилось что? — спрашивает Горан уже в их закутке.
— Ничего, — бурчит Кахал, скидывая вымокшие в снегу штаны. — Только у нас месяц как занятий не было, все дела да дела, а вы херней страдаете. Ладно, Зося с Гретой, им детей развлекать надо! Ладно парни, детство в заднице не отыграло, не у всех детство было! Но у тебя-то в башке мыслей побольше будет, а? Или опять лагерь оставить на тебя нельзя?
Так. С «опять» он лишку хватил, уж на Горана лагерь оставлять — надежней не придумаешь. Но остальное-то! Бесит.
— Угу. Ты рассказывай, что случилось.
Откуда он, сука, такой невозмутимый? Сидит на жесткой постели, как не каждый король на своем золоченом троне.
— Не увиливай от вопроса и отвечай командиру! — даже когда он в одной штанине и с мордой, мокрой от снежка.
— Командиру — отвечу, — пожимает плечами Горан. Поднимает бровь, кивает на сжатый кулак Кахала. — А коли руки распускать надумаешь, так мы твои кости соберем и собакам вынесем. Им тоже праздника хочется.
Злость услужливо уступает место стыду.
— Прости. Прости, пожалуйста, — Кахал присаживается на край постели и осторожно протягивает любовнику руку. Тот хмыкает, но пожимает. Мол, принято, мир. — Горан, знаешь, я иногда оглядываюсь назад, вспоминаю, с чего мы начинали, к чему пришли за каких-то пять с половиной лет — и сшибает похлеще крепкого вина. Скольким помогли, как сами выросли. Но бывает... Будто толкали-толкали камень, а он взял да и попрыгал с горы. И лежит себе, гад, на прежнем месте.
Сурово сжатые губы едва видны в темно-русой роскошной бороде, а в серых глазах вспыхивают искорки-смешинки.
— Ну чего? Дай поточить лясы с дороги! Сейчас по-человечески скажу. Горан, я вчера с тремя нашими сторонниками в Треручье разговаривал. Помнишь, сколько мы их обхаживали? Попросился на постой. А они, так, мол, и так, заходи, командир, не морозить же твою душу, да чтой-то парни твои добра-разума не знают.
— Кто в тех краях тайники проверял? Отто, Вилли, Лешек?
— Они самые. Старика, который их вызвал и в дом пустил, отчихвостили за то, что он выпимши был. Да не на бровях, а так, чутка принял. Двум другим сказали, что их родственнице они помогут, от суда деревенского уберегут, но, опять же, отругали. Говорят, сами разобраться могли бы, без Фёна. Причем, ты понимаешь, Вилли и Лешек за словом в карман по жизни не лезут. Но Отто? Он куда? — Кахал вздыхает, вспоминая, как обидно было слушать неласковые слова о своих дорогих мальчишках. Но ведь по праву.
— А что, дедок правильно поступил, что подпольщиков ждал в подпитии?
— Нет, конечно! Но это же... Горан, все наши деревенские ребята говорят, какие дурные бывают зимние вечера. Деревня! И старичок этот один живет. И...
— … и Уве ты за пьянку хлыстом приголубил.
— Горан!
— Как это ты мудрено выражаешься... Двойные стандарты?
Кахала аж передергивает. Наелся подобного дерьма на светских вечерах, а сам? А сам — молчит и думает.
Ладно, если по совести, честно-честно, то парни верно рассудили. Не полагайся мужики на Фён, спасли бы свою родственницу сами. С другой стороны, ну не облезли ведь Отто, Вилли и Лешек от того, что помогли?
Со старичком, опять же, как поглядеть. Да Кахал сам его и просил, чтобы не пил впредь, когда встречает подполье. Для его, сердешного, безопасности. Но деревня... Уставшая, скучная, затюканная хозяевами крепостная деревня. Ну как осудить-то? Ну могли бы парни...
— Горан, они бы помягче что ли, а?
— Кахал, а с чего? Ох, сколько раз объяснял тебе. Хоть кол на голове теши. Это ты, аристократ, кругом перед крестьянами виноватый и задницы подтирать им готов. Ты. А Вилли и Лешек с ними бок о бок выросли. Кто-то из них мать Отто силком обрюхатил. Ну, горе мое?
— Твое. Хорошо, по поводу происхождения я с тобой согласен. Но, во-первых, наши ребята в деревне тоже не так, как сейчас, жили. Во-вторых, теперь-то они с деревенскими не ровня. Опасностей больше, но и радости больше.
В серых глазах бесы водят хороводы с русалками.
— Потом? — обреченно спрашивает Кахал.
— Потом. А то всю радость пропустим.
Уже на выходе из землянки Кахал вспоминает слова, что будто бы сказал сторонникам Отто. «Мы ж заместо вас вольными не станем».
Оборачивается.
— Слушай, ты как меня вообще терпишь?
Горан улыбается. Небесно-серыми глазами, чуть шевельнувшейся окладистой бородой, высоким ясным лбом, сильными плечами, всем собой, могучим и добрым. Отвечает, словно отец — несмышленому дитятку:
— А как ты меня, когда в кузне попадаешь под горячую руку?
— Не под железо горячее, и на том спасибо!
Мир за дверью встречает их меткими снежками.
***
Умученные уроком истории фёны с удовольствием расползаются по землянкам, но перед этим непременно отщипывают листочек-другой с охапки кислицы, которая белеет в корзинке шапочкой душистого снега. Благодарно кивают ему, Горану, за то, что предложил закончить урок пораньше, говорят Кахалу что-то среднее между «спокойной ночи» и «пущай оса тебя в жопу поцелует».
— Батя, — Вторак присаживается рядом. — Это... Хочешь, я вместо тебя подежурю?
— Спасибо, Вторак, но не надо. Иди спать, — Кахал сияет, споря с огнем.
Но бойцы так легко не сдаются.
— Ты только к ужину приехал. Урок вел. Я подежурю, мне не трудно!
— Спасибо, правда, но мы с Гораном еще поговорить хотели.
— Полночи? — недоверчиво спрашивает Вторак. Хмурит брови, соображает... и вспыхивает ровно маков цвет. Видно, сопоставил то, что командир со своим первым помощником недели две не виделись, и то, что они — любовники. — Ну это. Тогда я пошел. Спокойной ночи, Горан. И тебе, бать.
На поляне никого. Только костер, две псины, задремавшие где-то на середине урока, корзинка с кислицей и они с Кахалом.
— Обломал ты парню весь подвиг, — усмехается Горан. Однако нынче ночь открытий. Он тоже вдруг кое-что понимает. — А ведь у нас всего один человек не зовет тебя батей.
— Почему бы это! Он всего на семь лет меня старше, — ерничает Кахал как всегда, когда пытается скрыть смущение.
Горан молчит. Что еще он хочет узнать, спросить? Знал бы. А если бы и знал — не вымолвил. Ну догадайся же, пожалуйста!
Кахал мягко, по-кошачьи вытягивается возле костра и ловит рукой пламя там, где оно холоднее. Молочные локоны и ясные голубые глаза впитывают в себя жутковатый огненный свет. И Кахал отвечает на незаданный вопрос.
— На кустах зацветает крыжовник,
И везут кирпичи за оградой.
Кто ты: брат мой или любовник,
Я не помню, и помнить не надо. *
Примечания:
* Анна Ахматова