9.
20 февраля 2018 г., 21:26
Примечания:
мне больно.
посвящаю одному человеку, слышишь? мне больно.
У Томаса родинки на щеке, красивые такие, рисующие созвездия. Ньют помнит, как проводил по ним пальцами каждую ночь, когда Томас, уснувший, как только его голова очутилась на более мягкой поверхности, безмятежно сопел. Ньют разглядывал их в кромешной темноте, потому что ему не надо было видеть, его пальцы помнили каждую звездочку, расположенную на любимом теле.
Томас устал, и Ньют как никто другой знал это - Томас любил утыкаться впадинку между шеей и плечом и дышать. Ньют ничего тогда не говорил, да и не нужно было - они устали. Томас никогда не показывал, насколько он сломлен при других людях, мнил себе героем (хотя и был обычным мальчишкой), и только рядом с Ньютом, Томас позволял себе быть слабым. Ньют он родной, теплый. До боли, до хруста костей въелся под кожу, заполняя собой каждую клеточку тела, и Томасу это нравится. Потому что он л ю б и т Ньюта.
Щека у Томми была теплая, мягкая, ее всегда целовать хотелось, каждую родинку целовать и запоминать ее местоположение. Ньют не может спать. Боится уснуть, и проснутся там, где Е Г О не будет. Не будет детской улыбки и глубоких карих глаз, которые свели с ума Ньюта, как только он неосторожно посмел утонуть в них. Не будет рук, которые так бережно обнимали его, пальцев, которые скользили по каждому шраму, по нежной коже, не будет губ, не будет, не будет, не будет...
Ньют боится. У него руки трясутся все чаще, и разум мутнеет чуть ли не каждую секунду - спасает только Томас, который вечно маячит рядом, напоминая, трогая, заглядывая в глаза, словно ребенок матери, нет, словно человек, которых любит. Любит так сильно, что ребра внутри разлетаются на куски, впиваясь в сердце раскаленным металлом. Ньют дышит. И смотрит. И помнит.
Пока еще помнит.
У Томаса во сне дрожат ресницы. Он руку Ньюта сжимает так сильно; глаза под веками бегают от кошмара - Ньют притягивает ближе к себе и дышит в макушку, иногда (практически всегда) целуя ее. Ньюту до смешного больно - Томас же еще подросток, на плечи которого умудрился свалится весь чертов, гнилой мир.
Ньюту больно. Он не понимает. Он утонул, давно уже утонул в своем мальчике, в маленьком мальчике, которому поддержка нужна сильнее, чем что-либо другое, нужно знать, что он делает это не зря, что он способен вытащить их из всего того дерьма, в которое сам же их и затащил. Ньют знает это.
Ньют боится. Б о и т с я.
Ньюту нравится наблюдать, как Томас просыпается: сморщит нос, как будто вот-вот чихнет, что-то промямлит ещё в полудреме, притянет, обязательно, без этого никак, Ньюта ближе к себе, уткнётся тому в шею, а потом поцелует, заберется полностью на Ньюта – их утро всегда начинается с улыбки.
Ньют боится вспоминать тот ужас. Тот ужас в глазах Томми, когда тот проснулся один – когда вместо того, чтобы притянуть к себе Ньюта ближе он наткнулся на пустоту. Ньют никогда, никогда больше не смел оставлять его одного. Такой боли в глазах…
Он видел. У себя видел. Когда жить не хотелось совершенно. Когда жить н е б ы л о смысла.
Ньют тогда письмо писал. Потому что руки дрожали все сильнее. И воспоминания о Томасе потихоньку исчезали из его головы. И это все до безумия напоминало ему отправку в Лабиринт. Когда из его воспоминаний тоже забирали Томаса.
Ньют боялся оставлять Томаса. Оставить его одного. А еще сильнее – причинить ему боль. Оставить ту рану, которая никогда не зарастет. Он не знал, как поступить. И что ранит Томаса сильнее. Ньют боялся.
Боялся…
А еще, Ньют боится его забыть. Посмотреть в родное лицо - и не узнать. Не узнать того, кто для тебя целая чертова Вселенная, которая очень сильно любит шутить над людьми.
Ньют любит Томаса. Л ю б и т. Все в нем любит – неуклюжесть, героизм на грани суицида, улыбку, раскованность, губы, которые целуют везде и когда угодно, глаза, страх, верность. Любит… И не хочет забывать.
Томас любит Ньюта. Л ю б и т.
Обнимает, нежно-нежно, подходит сзади, кладет руки на талию и целует в шею. У Ньюта мурашки, словно слоники бегут по всей коже, заставляя улыбаться. Любит целовать его запястье, сети вен, которые голубым цветом крадутся под его кожей.
Даже те, черные – зараженные, Томас целует, целует и целует (обещает спасти).
Томас помнит.
Он поверить не может, что Ньют рядом. Живой, теплый, родной. Л ю б и м ы й. Улыбается так ярко, как только он умеет, смотрит на Томаса с нежностью и раскрывает руки для объятий. У Томаса глаза слепит от его улыбки, и сердце щемит от заполняющей его нежности.
Томас поверить не может, что Ньют здесь. Подбегает, запыхавшись, потому что дыхание сперто от тисков, которые грудь сдавили с невероятной мощью, останавливается совсем близко, не в силах сделать шаг вперед и смотрит, вглядываясь, в глаза. В ж и в ы е глаза. И тонет в них – каждый раз словно первый – и не устает тонуть.
У Томаса что-то в груди ломается, и ребра трещат, как под весом сотни тон, когда Ньют смотрит на него. Просто смотрит (внутри что-то плещется, похожее на боль и нежность) - Томасу совсем немного больно от того, что переполняет его изнутри, тянет за собой, у Томаса, кажется, Вселенная в груди разрастается от одного только взгляда, заполняя всё тело, мешая нормально дышать.
Томас падает в объятия и плачет. Он буквально придавливает Ньюта к себе, пытаясь защитить, чтобы больше никогда не терять. Голос у Ньюта теплый, нежный. Томасу больно, и он тонет, тонет, тонет, тонет и продолжает тонуть в боли, нежности и голосе Ньюта (вообще во всём Ньюте).
Тот что-то шепчет, целуя макушку. Томас разбирает отдаленно, потому что вдыхает, как сумасшедший запах, вслушивается в голос, но не слышит буквально ничего из-за собственных всхлипов: «… люблю… дурак… я знаю… дыши…». Теперь они как будто опять в Лабиринте, когда Ньют, так же стоял рядом, обнимая и гладя по голове, шепча всякие глупости. А Томас плакал.
Он просто поверить не может, что Ньют рядом. Что целует его все так же смущенно, ярко, вкусно. Все так же улыбается; и рука у него теплая. И глаза ж и в ы е.
Не стеклянные… Не холодные…
Томас шепчет: «Ты обещал, обещал, обещал…» Как мантру, как сумасшедший, Ньют удерживает его в руках и целует, гладит по спине и тоже плачет.
Шрам над сердце неприятно ноет. Боль расползается, словно медь по всему телу, обволакивая и утаскивая за собой. Томас просыпается. Томас не кричит.
Сваливается с кровати, притягивая к себе колени, утыкаясь в них носом и дышит. Потому что больше некого притягивать к себе, некого целовать в шею, ощущая, как под ним Ньют трясется от смеха. До рассвета два часа. В руке зажата колба с письмом, зачитанным до дыр.
Все, что осталось от Ньюта.
Томас помнит. Томас помнит и не хочет забывать. Помнит его улыбку, которая надежду буквально в сердце пропихивала, не встречая препятствий, помнит, как он притягивал его к себе, словно влюбленный (сумасшедший) повторял без умолку, кажется, всю ночь: «Люблюблюблю…». А с рассветом…
А с рассветом всегда вставал рядом и шел за ним куда угодно. Какой бы бредовой не была идея… Он шел за ним.
Ньют всегда защищал Томаса. Всегда оберегал. Томас не уберег. Понимаете? Не уберег…
Он вскакивает с пола и бежит. Бежит, бежит, бежит – мимо моря, мимо камня, вверх, вверх – останавливается и падает на колени. Орет, в беспомощной ярости трет шрам на груди, слезы капают на землю впитываясь практически моментально. Ньют забирает его слезы, стирает, как при жизни…
Лагерь не спит. Палатки колышет вой. Минхо не спит. Вскакивает, как ужаленный с кровати, сползает и смотрит на пол, обняв колени руками. И слушает. Слушает Томаса – потому что только так он понимает, что он живой. Бренда не спит. Себя винит. Она не успела. Пытается успеть хотя бы сейчас. Не успела.
В голове Томаса набатом голос Терезы: «Тымогегоспастимогегоспасти,» Томас воет, пытаясь заглушить голос в голове; шрам над сердцем болит все сильнее, глотку рвет от крика, уже не голос – хрип…
Минхо забирает его позднее. Рассвет только-только освещает холодный, высокий холм. Когда Томас приходит в себя, Минхо кладет руку на его грудь, туда, где висит капсула и шепчет: «Ньют хотел, чтобы ты жил. Чтобы мы все жили. Жили, Томас. А не существовали.»
И уходит.
Томас живет.
Имя как отрезвитель. Предательское Томми с потрескавшихся губ.
Томас подходит к Камню, как ежедневный ритуал – он знает каждую неровность на имени Ньют, каждую щелочку, каждый маленький штрих, он по памяти пальцев может воспроизвести это имя – камень потерт немного… Н ь ю т.
Письмо зачитано до дыр – это все что осталось – письмо, в конце которого буквы пляшут (Томас пиздец как боится его потерять, боится, что оно порвется, истлеет, исчезнет…) и воспоминания. То, что помнит Томас.
Томас помнил, как держал эти руки в своих. Целовал каждую костяшку, дышал, согревая, проводил рукой по выпирающем венам. Томас помнит, с какой любовью он смотрел в его глаза.
Томас помнит его голос. Теплый, мягкий, любящий (который иногда заменяется сумасшедшим). Он каждый день прокручивается в голове все, что помнит о Ньюте, потому что не х о ч е т забывать
Томас помнит каждую черточку. Каждый шрам. Каждую родинку на безупречном теле. Помнит, как Ньют смущается, когда его целуют, помнит, как он целует его в ответ мягко, ярко, вкусно; от него пахнет, кажется, корицей, воспоминаниями из детства. Томас нашел свою Душу, но... не сумел ее сберечь.
Он выучил Ньюта наизусть. Он знает Ньюта наизусть.
И он уверен, что его Ангел это знает. Что его Ангел всегда рядом с ним, обнимает, целует перед сном и шепчет, шепчет, что любит, что все помнит, никогда не забудет. Его Ангел всегда рядом с ним. Томас улыбается.
Ньют всегда был рядом.
Рядом, рядом, рядом.
Повернешь голову – он всегда безмолвной тенью хромает позади. За него стоило сражаться, куда-то бежать, что-то делать, чем-то жертвовать…
Но Томаса никто никогда не предупреждал, что придется жертвовать…
И М.