The end of truth
29 мая 2016 г., 13:11
I wear my hunger, I wear my hunt,
I wear them the way I wore my petit doll-dress
when I was eight, making smoke rings out of paper
with a crème filled waffle sticking out of the corner
of my mouth,
I wear my hunger of a prey,
it’s on my tongue,
it’s between my teeth,
it’s on the flat bosom of the Full Moon
up in the sky, down in my eyes.
I wear my hunt of a deerstalker,
it’s on the soles of my boots,
it’s in the scent of my gun oil,
it’s on the tip of my big’n’ heavy rifle
right in my hands, right between your legs.
I need a hound.
I need a falcon.
I need a leather belt with my proud initials on the buckle.
I need some G-d and whiskey in this hell’s pit.
I need a confession
for and from myself.
The way I wear my hunger
is the way I wear my hunt —
in this black swamp
tracing my own moist footsteps,
drowning in them,
following them
just to figure out
if the one who left those
is human.
— Гляди, а здесь столовая соединена с гостиной, и получается всего две комнаты. Одну можно обустроить под спальню, а другую мне под мастерскую, как тебе? — Джуди помечает заинтересовавшее ее описание галочкой и переводит взгляд на следующее.
— Джуд, мы можем позволить себе что-то побольше. Мы достаточно накопили за два года.
— Полтора, сейчас только январь.
— Да, а к лету мы выпустим новую пластинку, будут неплохие деньги, — Роджер просматривает наискосок вырезанную из газеты страницу с объявлениями о домах на продажу. Этакое побоище галочек и крестиков.
Джуди поставила крестики напротив всех домов с тремя и больше комнатами.
— Скорее всего, во второй раз поедем в Америку. Большие залы и большие деньги.
Джуди тяжело вздыхает и откладывает листки в сторону.
— Давай продолжим завтра, — она трет руками глаза, берет со стола грязные чашки и относит их в раковину.
— Я вымою, иди ложись, — он выкручивает кран с холодной водой, просунув руку у нее подмышкой, — давай, ты же с ног валишься.
Хотя он и сам с ног валится.
Джуди объясняет это авитаминозом.
Роджер – изменением состава группы.
«Два гитариста» – формулировка курам на смех. Сразу понятно, что там с этими гитаристами – в случае Pink Floyd, с одним из них. The Who почему-то обходятся одним гитаристом, не ставят никого в пару с Таунсендом.
Если гитарист хорош, зачем группе еще один?
Если же он плох, почему бы группе его не заменить?
Дребезжание возвращает Роджера в их маленькую кухню с ледяной водой из крана, маслянисто-желтым светом торшера и осколками чашки, которую он ушиб о край раковины.
Куда он вообще смотрел? Можно представить реакцию Джуди – чашку она сама лепила на гончарном круге и долго расписывала. Роджер помнит это, потому что сидел тогда рядом с ней и разучивал партию для «Take Up Thy Stethoscope And Walk» на неподключенном басу – громкие звуки ее отвлекали.
Роджер собирает осколки в руку, опускает в мусорную корзину и накрывает сверху пустым пакетом из-под замороженного шпината. Если он встанет завтра пораньше и выбросит все до приезда мусоровоза, Джуди может и не заметить.
А скоро они переедут – посуда при переезде часто бьется или теряется, верно?
Когда он заходит в спальню, свет уже выключен, а Джуди ждет его в постели, свернувшись так, что только коротко остриженная макушка выглядывает из-под одеяла.
— Джуд, — шепчет он, забравшись в постель.
Она приподнимается на локте.
— Дом с еще одной комнатой сильно по бюджету не ударит. Лучше так, чем купить сейчас что-то маленькое, а потом опять хотеть переехать, — он поглаживает ее по волосам, словно выпрашивая чуть больше доверия. — Тем более, цены на недвижимость только растут.
— Зачем нам эта комната? — в голосе Джуди слышны растерянность и раздражение. — Лучше на оставшееся летом поехать на юг Европы – снимем домик у моря, ты будешь рыбачить там, а я купаться. От комнаты никакой пользы.
Роджер не отвечает.
Убрав руку от ее волос, он откидывается на изголовье кровати и закуривает, хотя знает, что она терпеть этого не может.
Но она ничего не говорит. С дежурным «спокойной ночи» поворачивается на другой бок и прикрывает глаза. Джуди знает, что не заснет так просто, но все равно пытается.
Они оба это знают.
Как и то, зачем Роджеру еще одна комната в их новом доме.
Еще они оба знают, что разговор не закончен – поэтому, когда Роджер вновь зовет ее по имени, она откликается тут же.
Только уже не оборачиваясь.
— Я подумал, что мы можем обустроить одну из комнат под детскую, — в темноте пепельницу не найти, и Роджер стряхивает пепел в бутылку из-под воды, найденную на прикроватной тумбочке.
— Мы уже обсуждали это.
— Да, три года назад. Мы тогда даже вместе не жили. Даже не знали, каково это, — он глубоко затягивается и округляет губы, выпуская дым косыми колечками.
Бьет посуду, пускает кольца из дыма, не может убедить свою будущую жену купить дом побольше – «I’m a loser and I lost someone who's near to me!» — Но сейчас же все по-другому, — неизвестно кого убеждает он, — мы взрослые люди, ты согласна?
Он смотрит на ее голую спину и думает, что за эти семь лет выучил каждую неровность кожи, каждую веснушку; что он бы узнал эту спину по одному прикосновению, что он знает о ней все, и раз так, может ли оказаться, что больше узнавать нечего?
Джуди не отвечает.
— Мы женимся через три недели, разве это ничего не значит?
— Роджер, я просто не хочу детей пока, почему ты не можешь этого понять? — она рывком разворачивается к нему, направляя слова туда, где, как ей в темноте кажется, находится его лицо. — Я с ними всегда плохо ладила, я же рассказывала тебе, что практически с сестрой не общалась, пока ей не стукнуло тринадцать.
Возможно, дело в том, как хорошо Джуди его знает, а возможно, в ней самой, но Роджер никогда не знает, как поступать с такими словами.
Зверек всегда капитулирует первым – сворачивается клубком, утыкается мордой в брюшко и притворяется мертвым, оставляя Роджера совершенно одного с:
— Может, я вообще не захочу детей? Ну почему? — она всплескивает руками. — Может, я хочу пожить для себя? Я хочу работать, что-то создавать, понимаешь? А не сидеть безвылазно дома с ребенком, пока ты будешь ездить по миру? Вот у тебя всегда будет твоя группа, а брось я все, что останется у меня?
Роджер чувствует ее злость и сидит, не двигаясь, тоже притворяясь мертвым. Он не успевает вовремя дотянуться до стаканчика, и пепел с сигареты падает на постель и попадает Джуди на шею.
— Да сколько раз я просила тебя… — она соскакивает с кровати, отряхивается, пытаясь разглядеть следы на сорочке, — боже, Роджер.
Ссора застала Роджера врасплох, и он не успел опомниться, как это началось опять – влага подступает к глазам, и он злится на себя, и она начинает течь, и он злится на себя сильнее, пока слез и злости не становится так много, что они вырываются из него с едва слышным всхлипом.
Когда он понимает, что Джуди, что его Джуди, на которой он женится в конце месяца, стоит и слышит, как он безуспешно пытается… пытается и злится…
Стыд приводит его в чувство:
— Пойду найду пепельницу, — неуклюже говорит он и выходит в кухню.
Она залита лунным светом – стоит Роджеру войти в освещенное пятно, он тоже становится сиреневым. Пять лет назад, переехав в Лондон, он устраивал себе пешие прогулки – они начинались с бутылки пива, а заканчивались восходящим над черепичными крышами солнцем.
Роджер исходил тогда столько улиц, из кромешной тьмы попадая в такой же сиреневый свет – а головой переключаясь с пульсирующих мыслей на пустоту.
По сути, ничего не изменилось.
Роджер подходит к окну вплотную и разглядывает луну.
Она совсем как серебряная монета. Вырежи сердцевину – получишь обручальное кольцо. Самое ценное обручальное кольцо в мире.
Роджер подставляет лицо под ледяную воду, позволяя ей закатиться ему в уши, потечь по груди и намочить волосы. Он спрашивает себя, изменится ли он когда-нибудь.
Научится ли справляться со злостью без слез. Или всегда будет так: на него злятся, он злится, он хлюпает носом, он злится еще больше, на него злятся, злятся, злятся, и поделом ему.
Еще в такие моменты Роджер всегда спрашивает себя, был ли таким его папа. Но каким бы ни был ответ, Роджер не хочет его знать.
Когда он возвращается обратно в спальню, Джуди сидит, обхватив себя руками, и ночник освещает ее раскрасневшееся лицо.
— Родж, прости меня, давай спать, пожалуйста.
— Это из-за того, что я сказал тебе про Сида и…— он медлит, но заставляет себя договорить до конца, — и меня?
Это одно из самых странных ощущений, что он когда-либо испытывал – говорить об этом, о том, чему он за все эти годы даже названия не придумал.
Не потому что разговоры об этом долгие годы были вне закона, нет – эти разговоры в принципе казались невозможными, как будто для них не было слов в английском языке.
Джуди откидывается обратно на подушки и перед тем, как выключить ночник, отвечает:
— Я не хочу, чтобы кто-нибудь из нас снова поднимал эту тему.
Роджер ложится, накрываясь с Джуди одним одеялом, упираясь взглядом в ее спину.
Он никогда не узнает ответ.
Ночью Роджер идет по закопченной солнцем улице. Щурится: лучи слепят глаза и тормозят тело.
Он останавливается, когда видит папу с мамой, идущих за руки ему навстречу. Они совсем молодые. Его ровесники.
Папа кого-то ему напоминает.
Они перекидываются с ним обычными «Привет!-Как дела?-Хорошо!», не замедляя шаг, а потом проходят мимо. Наверное, дело в том, что здесь никто ни с кем не связан – каждый человек ему приятель, даже мама и папа, и это правильно. Наверное. Так и должно быть.
Уже продолжая брести по незнакомой улице, Роджер понимает, что под рукой с мамой шел не папа, а он сам.
***
“In fact," said Rabbit, coming to the end of it at last, "Tigger's getting so Bouncy nowadays that it's time we taught him a lesson. Don't you think so, Piglet?"
Piglet said that Tigger was very Bouncy, and that if they could think of a way of unbouncing him, it would be a Very Good Idea. "Just what I feel," said Rabbit. "What do you say, Pooh?"
Pooh opened his eyes with a jerk and said, “Extremely.”
Alan Alexander Miln, «The House at Pooh Corner».
На репетициях и концертах неожиданно становится тесно.
Всем, кроме Гилмора, конечно. У него теперь есть новая, купленная не в рассрочку гитара, комната в доме одного из ребят Моррисона и бесплатные сэндвичи. Отдать Гилмору должное, на первую же репетицию он пришел, зная гитарные партии всех песен.
Поначалу все путается – никто не знает, где ему лучше стоять, во всех ли песнях нужен его бэк-вокал, сколько участия он должен принимать в обсуждениях и есть ли у него право голоса в спорах, – но решается довольно быстро. Гилмор говорит, что он сам думает по этому поводу, и оказывается, что вообще-то этого от него и хотели.
С Сидом он почти не контактирует, и Роджеру хочется думать, что Гилмору стыдно, но он бы никогда не решился спросить.
Они решают прогнать «Candy And The Currant Bun» и сразу сбиваются, потому что Гилмор, подкручивая колки, называет ее «Let’s Roll Another One». Память подбрасывает всем одно и то же старенькое воспоминание – его уже давно стоило бы пропустить через шредер, но это такой пустяк, что никто, видимо, так и не собрался.
— Мы ее так тысячу лет не называли.
— Да, а я и забыл, — ровно соглашается Гилмор. — Сид показывал мне ее года три назад, она вроде бы тогда так называлась.
— Может, начнем? — предлагает Ник и ударяет по тарелкам – видимо, решив отогнать неприятные мысли на манер языческих племен.
Если древним народами это и помогало, Роджер явно не их потомок. Вместо нот у него в голове лицо Джо Бойда: ни одна радиостанция, говорит Джо Бойд, не станет крутить песню, название которой предлагает слушателям свернуть косяк.
Возможно, именно после этого Сид невзлюбил синглы, а Роджер невзлюбил то, как Сид своей нелюбовью сводит на нет их попытки попасть на радио.
— Я не хочу ничего менять, особенно название.
— По-мол-чи.
В эти дни все стало куда проще.
В эти дни Сид приносит им «Apples And Oranges», говорит: «Держите это дерьмо» и стоит сжав губы на прямой трансляции их выступления на BBC.
Когда сингл не попадает в чарты, ни у кого из них нет сил изображать удивление.
Зато они удивляются, когда Сид приходит на репетицию в подвал школы в восточном Лондоне и заявляет:
— Я написал вам новую композицию. Она называется «Have You Got It Yet?», я буду петь эту строчку, а будете повторять за мной «No, no, no!», как припев, — Сид присаживается на один из пыточных стульев со спинкой под девяносто градусов и играет рифф.
Роджер с Гилмором сидят прямо напротив него в маленьком подвале государственной школы с осыпающейся со стен известкой, обнимая свои дорогие гитары.
Когда они играют громко, известка осыпается заметнее.
— В какой тональности? — спрашивает Роджер.
— Оставайся в этой, — весело отвечает Сид.
Когда гитара замолкает, они с минуту молчат.
— Погоди, можешь повторить? — просит Роджер, пытаясь наиграть только что услышанное.
— Нет, нет, ты играешь неверно, — качает головой Сид и повторяет.
— Have you got it yet?
— No, no, no!
— Have you got it yet?
— No, no, no!
Роджер теряется – во второй раз мотив кажется ему другим, более быстрым; пытаясь подстроиться, он почти что наугад подбирает ноты.
С каждым разом они поют все более нестройно, как будто портят музыку словами; в голове звенит:
«Have you got it yet?»
«No, no, no!»
«HAVE YOU GOT IT YET?»
«NO, MOTHERFUCKER, NO!!!»
Краем глаза Роджер замечает, что Гилмор поступает умнее: он смотрит на руки Сида, прыгающие с лада на лад, со струны на струну, с обмана на обман, с «Have you got it yet?» на «No, no, no!», с «Вы поняли мелодию? Поняли, как ее играть? Вы это уже поняли?» на «Нет, нет»…
Возможно, они все просто свихнулись – надышались какой-то химической дряни с подвальных стеллажей, и теперь звук скачет у них в ушах, становится выше, ниже, быстрее, медленнее, лучше, хуже, хуже, еще хуже.
А возможно, хуже быть просто не может, а значит, это все розыгрыш.
Пятеро музыкантов в группе Pink Floyd – розыгрыш, Сид будет сидеть дома и писать им хиты, как Брайан Уилсон – розыгрыш, они сводят Сида к лучшему психиатру в Лондоне – розыгрыш, Роджер Уотерс станет примерным мужем – розыгрыш, с Роджером все в порядке – тоже розыгрыш.
— Да! — Роджер убирает руки с гитары и улыбается. — Я все понял.
Подняв с пола чехол, он выходит на лестницу.
До дома он добирается пешком – пальто с деньгами, проездным и ключами осталось валяться на полу подвала. По счастью, одно из окон оказывается приоткрыто, он распахивает его полностью и лезет внутрь, едва не сшибая с подоконника аккуратно скрепленную степлером стопку бумаг. Приглядевшись, он признает объявления о продаже недвижимости.
Он переваливается через оконную раму, задевая лбом край батареи. Боль вворачивается в голову, он матерится, постанывая, и пытается подняться.
Обошел полгорода, весь продрог, а теперь еще и разбил голову. Будто в последнее время ей не хватает потрясений.
— Роджер, боже, ты ударился?
Голос Юджина раздается прямо над ухом, и Роджер машинально отшатывается, хватаясь рукой за подоконник. Разлепив глаза, он видит Юджина. Когда все перестает плясать перед глазами, он выговаривает:
— А ты, как я вижу, тоже?.. — Юджин выглядит каким-то потрепанным.
Юджин переводит взгляд на стол и неуверенно пожимает плечами:
— Да нет, все в порядке. Может, тебе льда приложить?
Стол выглядит чудно, и поначалу Роджер не может понять, почему. Ключи от дома, бутылка джина – он оставил ее здесь перед тем, как уйти на репетицию, – утренняя газета.
Потом Роджер понимает, что скатерть куда-то исчезла. Нарядная, вышитая Лилой скатерть из плотной синей ткани – бисерные красные тюльпаны выглядывают из высокого кувшина. За эту скатерть можно было простить Лиле ее переперченные блюда, немытые чашки и привычку оставлять за собой апельсиновые корки – как она объясняла, «для аромата».
— Здесь что-то случилось?
Судя по всему, Юджин в одиночестве выпил четверть бутылки.
— Нет, я просто думал расслабиться…
Роджер сердито смотрит на него. Почему-то он злится, что Юджин врет ему, да еще и так неумело. Так, как будто ждет, что Роджер пристанет к нему с расспросами.
Роджеру не хочется возиться с ним. Хочется ясности хотя бы у себя дома.
— Давай я спрошу сейчас опять, а ты мне скажешь правду. Потому что если нет, я пойду в спальню и завалюсь спать, — Роджер прикрывает глаза, точно уже лежит под простыней, голос у него злой, — и проснусь следующим Рождеством. И знаешь что? Проснусь, а будет то же дерьмо.
— Она ушла от меня.
Широко открыв глаза, Роджер берет второй стакан и разливает джин.
Кажется, за последние месяцы он потерял способность удивляться, но все равно пьет, не дожидаясь Юджина.
— Она бросила меня, — у Юджина дрожит голос.
Он стоит в своем пиджаке с бирками из химчистки и заляпанном алкоголем галстуке, с покрасневшим лицом. От слез его глаза как будто вкатываются глубже в череп, а кончик носа подрагивает, так что он становится похож на маленького грызуна.
Юджин тянется за бутылкой, но Роджер останавливает его.
— Тебе уже хватит. И так, скорее всего, блевать будешь.
— Я думал, это поможет.
— И что, помогло? — Роджер невесело улыбается. — Просто сядь.
Юджин слушается его – почти падает на стул.
— Почему она ушла?
— Лила… — он запинается, кусает губы, а глаза бегают по кухне, как будто он ищет ее, уменьшенную до размера булавки, ищет по углам, но Лилы нигде нет, — Лила этим утром собрала чемодан. Я не знал. Я ведь пил кофе, я ведь всегда пью кофе перед лекциями, читал газету…
— Да, а дальше?
— А дальше я услышал шум, и я… я подумал, что-то упало, а когда встал, то увидел ее с чемоданом. И она сказала, сказала, — лицо Юджина уродливо искажается, будто устало плакать, а глаза часто и сухо моргают, — сказала, что оставляет меня.
Роджер чувствует страшное облегчение от того, что Юджин держится и не плачет. Девичьи слезы он всегда мог вынести – спасибо выверенному ритуалу объятий со спины и поцелуев в щеки, в кончик носа, в складку над губой – высушивания этих влажных соленых мест дыханием и ничего не значащими словами.
Он не знал, что делать, когда плакали мужчины и мать. Невыносимо было смотреть в их лица и понимать, что он сам выглядит так же безобразно, когда плачет. Так же слабо.
Юджин содрогается, закрывает лицо руками – они заглушают звуки, но Роджер все равно слышит:
— Даже не объяснила, почему… много работаю, не уделяю ей времени… что я раньше был другим, сказала, что теперь стал старше… изменился. Она кого-то нашла, я не понял, Роджер, я ничего не понял!
Его голос и лицо просят, чтобы им кто-то помог, но Роджер не знает, как. Кажется, он всегда плохо умел поддерживать – его хватает только на то, чтобы дотронуться до трясущегося плеча Юджина, обтянутого тканью, и сжать его. Он еще здесь, и, в отличие от Лилы, не собирается уходить из дома.
Хотя что ему Роджер.
Прожив полтора года в одном доме, они ничего друг о друге не знают. Роджер для Юджина – парень с гитаркой, которому повезло, а Юджин для Роджера – парень с внушительным дипломом, которому повезло чуть меньше.
— Зачем она так со мной?.. Зачем? Сука… — Юджин замолкает.
Ругательство он произносит мягко и с удивлением, словно никогда не мог вообразить, что назовет этим словом Лилу.
Но Лилы нет, и слово повисает в воздухе.
— Я не знаю, что мне теперь делать, Роджер, я ведь копил нам на… на новый дом, и на поездку летом в Индию к ее брату, и ей на дорогую ткань для платья, я столько работал…
— Ты уверен, что у нее есть кто-то еще? — перебивает Роджер – черт подери, должен же он сказать хоть что-нибудь. — Джуди говорила, она целые дни проводила дома.
— Да? — на мгновение лицо Юджина проясняется.
— А ты что, не знаешь, чем она занималась?
— Нет… — он хмурится, будто нашел в одном из студенческих эссе логическую ошибку, — не знаю… я никогда не спрашивал, знаешь. Я так выматывался в университете, понимаешь, — он говорит очень быстро, глядя Роджеру в глаза. Потом он замолкает и только мелко кивает. Роджер тянется за бутылкой. Алкоголь не поможет Юджину, но поможет Роджеру – вместо утешительных слов будет сорокапроцентный спирт.
Легче никому не становится, даже когда Юджин скрючивается над унитазом, отправляя в него переваренный завтрак, джин и желудочный сок, а Роджер, привалившись к косяку, следит, чтобы он не заснул прямо так.
Ему жаль Юджина, а еще он думает, что сам никогда не допустил бы подобного. С ним бы такого быть не могло.
Так солдат, идущий на свою первую войну, думает, что смерть – это то, что происходит не с ним.
В ту ночь Роджеру снится лебедь – он семенит за ними с Джуди, пока они, взявшись за руки, обходят пруд в Hyde Park. Лебедь шипит и кусает его за лодыжки, а Роджер подпрыгивает на месте, чертыхается и то и дело замахивается – ударить птицу по длинной шее, – но та не отстает.
Все это время Джуди смотрит на бой. Смотрит и не произносит ни слова.
***
If the human race survives, future men will, I suspect, look back on our enlightened epoch as a veritable age of Darkness. They will presumably be able to savor the irony of the situation with more amusement than we can extract from it. The laugh's on us. They will see that what we call 'schizophrenia' was one of the forms in which, often through quite ordinary people, the light began to break through the cracks in our all-too-closed minds.
R.D. Laing, «The Politics of Experience».
За шестнадцать месяцев существования Blackhill Enterprises штат компании значительно вырос, а вот прибыль осталась той же, что и в первый день основания – семь фунтов на нос и ни пенни больше.
Временами те, кому повезло меньше, выпадают обратно в мир – компания избавляется от питающихся светом прожекторов Питера и Сюзи и берет на их место скучного, но деловитого Марша.
Компания избавляется от многих. На посту секретаря неизменно остается Джун Чайлд.
Джун готова работать без остановки за деньги, на которые даже в бедняцких районах выжить нельзя. Джун готова ездить с ними в туры, часами просиживая на переднем сиденье фургона, соскабливая с себя сальные взгляды роуди и стряхивая с колен их потные ладони.
Сид в ней нашел вторую мамочку – она каждую неделю честно отдает ему гонорар, звонит, когда он не приходит на репетиции, хранит ключи от его бентли, водить который Сиду явно не стоит.
Сейчас она ждет Роджера у порога. Ключи у нее в руке раскачиваются на брелоке, как маятник.
Как маятник психотерапевта.
— Ты вовремя, — бесстрастно говорит Джун, — как всегда.
— Ага, — Роджер ловит брошенную ему связку. — Какого черта его машина стоит у твоего крыльца?
— Я как-то позвала его на чай после общего собрания. Не волнуйся, рулила я.
— Я не волнуюсь.
— Ну конечно, — примирительно улыбается Джун и выразительно смотрит на него.
Роджер отворачивается и закуривает. Он никогда не мог долго выдерживать ее взгляд.
В том, как натягивается кожа на крыльях ее носа, как замирают тяжелые серьги в форме кленовых листьев, как соприкасаются ее колени, он видит что-то властное и взрослое. Они одного возраста, но Джун куда более устойчива – не мечется между липнущим к ладоням детством и взрослостью, маячащей впереди.
Все ее движения размеренны и неторопливы – Роджер двигается иначе.
— Как он отнесся к новости?
Джун жмет плечами:
— Он старался казаться… равнодушным.
— Да ну?
— Я знаю его достаточно хорошо, чтобы понять, что это не так, — она смеется глазами. Роджер решает, что над ним.
— Лучше бы ты помогала. Делом, а не словами – понимаешь, о чем я?
— Помогала? — она качает головой. — Ходила к нему домой и отпаивала чаем? Звонила по вечерам и спрашивала, репетировал ли он сегодня? Отнимала наркотики? Разогнала всех его стремных приятелей? Ты это предлагаешь?
— Ты передергиваешь.
— Нет, Роджер, я просто предоставляю Сиду самому решить, что ему нужно.
— Тогда зачем ты записала его к Лэнгу? Что, когда мы нашли нового гитариста, Дженнер с Кингом наконец озаботились нашим дражайшим старым фронтменом?
Роджер осекается, только поняв, что на них начали оборачиваться прохожие. По руке что-то течет – разжав ладонь, он видит, что до крови оцарапал ключами кожу.
Роджер чертыхается, стараясь не смотреть на Джун, отпирает дверь автомобиля и залезает внутрь.
Подержанный бентли – черный, старый и похожий на катафалк, – заводится совсем легко, оправдывая то количество денег, которое когда-то стоил.
— Я знаю, что тебе тяжело, — произносит Джун, и Роджеру хочется возразить. Но она смотрит на него долгим тяжелым взглядом и договаривает: — Я знаю, что тебе особенно тяжело, я правда знаю.
Подозрение валится на макушку комом свежего снега – стекает за шиворот, сковывает челюсть, заставляет влажно сморгнуть. «Увидимся, Джун» застревает в глотке.
Когда Роджер подъезжает к углу Old Brompton Road, Сид долго кружит вокруг автомобиля, как будто не может решить, куда же ему сесть. «Залезай, а то опоздаем» – говорит Роджер, и только тогда он открывает дверцу.
Они едут в молчании, Роджер старается смотреть только вперед, но иногда на поворотах налево все же соскальзывает взглядом на темную джинсу, обтягивающую колени Сида. В какой-то момент Сид подается вперед и наугад тыкает в несколько кнопок на панели.
— Печку врубить? — догадывается Роджер и включает обогреватель.
Коленки одобрительно стукаются друг о друга.
Должно быть, Сид ежится.
Слышно, как он трет ладонью о ладонь.
Роджеру кажется, что они едут долго – слишком долго для дорогой машины, слишком долго для поездки к психотерапевту, слишком долго для нахождения наедине с Сидом в трясущейся металлической коробочке.
Этого не было с Рождества – и даже тогда у стенки коротала трип Линдси. Смотрела на них невидящими глазами, подслушивала покрытыми лизергиновой пленкой ушами, проглатывала их историю закрытым ртом.
— У черта на куличках, — бормочет Роджер, когда они останавливаются у обочины. С одной стороны – ровный ряд цементно-кирпичных домов, с другой – парк с плешивой травой и сучьями, валяющимися на тропинках.
Часы показывают двенадцать часов семнадцать минут.
Роджер решает, что он даст им обоим ровно две минуты. Две минуты, не больше и не меньше, и через две минуты они выйдут из машины, ровно в двенадцать часов девятнадцать минут. Через сто двадцать секунд Роджер скажет Сиду, что им пора, они оба откроют двери бентли, выйдут, пересекут улицу в неположенном месте и зайдут внутрь покрытого белым рустом дома. Они сделают это вместе ровно в двенадцать часов девятнадцать минут, ровно через две, нет, уже полторы минуты.
Сиду назначено на половину первого, но оно и к лучшему, что они приехали раньше – возможно, им предложат кофе, возможно, внутри будет играть радио, и они смогут отвлечься на болтовню диджеев, или новости, или рекламу о продаже офисных зданий в Strand.
Главное, чтобы не музыкальный канал.
После провала их последнего сингла музыкальных каналов Роджер старается избегать.
Обогреватель все еще работает, ключ зажигания металлически блестит в полутьме салона. Коленки Сида замирают.
— Пойдем, — не выдерживает Роджер, когда минутная стрелка доползает до восемнадцати минут.
Коленки не двигаются. Темная джинса, сложные геометрические объемы, слепленные из костей, мышц и чего-то еще, что делает человека человеком.
— Сид, пошли, нам назначено.
Колени отворачиваются от Роджера. Недовольно.
— Я никуда не пойду.
— Что? — Роджер поворачивается к нему, все еще не отнимая рук от руля. — Что значит ты никуда не пойдешь?
— Я не пойду к мозгоправу.
— Нет, блядь, нет, Сид, — во рту, в голове, в этом мире – везде каша, — он настоящий специалист, нам все рекомендовали Лэнга, сказали, что если кто и поможет, то только он.
— Мне не нужна помощь. Я в порядке, — говорит Сид.
— Ты не в порядке! Да что ты вообще… А ну вставай, давай, открывай дверь, мать твою, пошли уже.
Сид молчит, и Роджер испытывает облегчение и тянется к ключу зажигания – но как только он берется за него, Сид по слогам произносит:
— Ты оглох?
— Перестань, пожалуйста… пожалуйста.
— Я никуда не пойду. Ни с тобой, ни без тебя. Мне не нужно, чтобы кто-то рылся в моей голове, — и холодно заканчивает: — Поворачивай обратно, или я сам дойду.
Обогреватель продолжает монотонно шуметь, и Роджер благодарен этому звуку – он заполняет белизну в голове, отделяет белое от белого, пустое от того, что однажды было полным, но теперь тоже пустое, плевелы от плевел.
Тело реагирует иначе: сердится, гонит кровь, свирепеет, возмущается – во главе со зверьком, пока Роджер пытается сложить пришедшие на ум слова, в предложения:
— Помнишь, ты помнишь прошлый год? Когда, когда я приходил к тебе в студию, на чердак, а внизу еще Питер с Сюзи снимали комнату? Я все время старался пройти так, чтобы они не заметили. У меня было вино, мерзкое еще такое, а у тебя шмаль, лучшая шмаль, которую я когда-либо пробовал. Да.
Сид не смотрит на него. Он глядит прямо перед собой – на отделанный под кожу бардачок, в котором может храниться все, начиная от набитой марихуаной перчатки и заканчивая набором сухой пастели с десятью оттенками каждого цвета на свете.
А может ничего не храниться.
Роджер не знает, что хочет сказать, но все равно говорит, потому что ему кажется, что если он остановится – значит, он не справился.
Он ничего не исправил.
Он даже не смог убедить Сида пойти к чертовому психотерапевту.
— Помнишь, как мы пили, курили и спали друг с другом?
На последних словах Сид поворачивает к нему голову и знакомым движением склоняет ее на бок. Роджер никогда точно не понимал, что это означает.
— Мы как-то лежали. Совсем обкуренные. Конечно. Но мы разговаривали, хотя не важно – у нас были мечты. Планы. Что мы могли бы делать вместе, вдвоем. Что у нас был бы весь мир, если бы мы были вдвоем. У нас был бы дом и… кошки или кролики, или то и другое, я уже не помню, и эти твои самодельные подушки и циновки… Что у нас были бы дети. Ты помнишь, какие имена мы выбрали?
Как на весах: злость или опустошение, минутная стрелка идет в обратном направлении, злость или опустошение, Роджер, как шарик в автомате для пинбола, крутится вокруг двух лунок – должен выбрать одну.
— Джэсмин, — подает голос Сид, словно очнувшись.
— Да. Джэсмин. Ты сказал Джэсмин, я сказал Джейд. Я знаю, знаю, что этого никогда не будет, — Роджер останавливается. Он сглатывает, он вдыхает, он собирается с духом, но ничего из этого не помогает – в горле что-то мешается. Наверное, клок шерсти зверька, наверное, это он виноват. — Мы и тогда знали, что ничего из того, что мы придумали, не случится, — произносит он, понимая, что никогда раньше столько правды разом не говорил.
Понимая, что только что солгал.
— Но это было важно. И если для тебя это тоже было важно, то послушай меня. Хотя бы раз, блядь, послушай и выйди из машины.
Он не выдерживает – голова точно ветром подбита, а тело, наоборот, тяжелое, чугунное, злоба покалывает кончики пальцев.
— Ответь мне хоть что-нибудь, бога ради…
— Вмятина на стене, — отвечает Сид. — Вмятина на стене – дома, на втором этаже. Черный гроб сносили по лестнице, он все соскакивал у них с плеча, как живой. Живее остальных. Живее всех нас. И тогда и случилась эта вмятина на стене, а никто и не заметил, только я. Как тень на стене, черный гроб, белые обои, вот и все. А ты это помнишь?
Роджер понимает, о чем он рассказывает, только в конце. Перед глазами картинки: вот мать говорит ему надеть самую нарядную белую рубашку. Вот мясные закуски на столе. Вот слезы миссис Барретт – за выдержкой, черной сетчатой вуалью и остроумными историями. Вот Сид показывает ему на вмятину на стене.
Вот он рыдает, спрятав лицо в рубашке Роджера.
В тот день Роджеру было тяжело, словно он тоже потерял родственника, а сейчас внутри одно ожесточение, и ему хочется забыть картинки из прошлого в тот же момент, как они проскальзывают в его памяти.
— Да, я помню. При чем тут это?
— Я все не мог понять, и сейчас не могу – почему никто не заметил эту вмятину? Почему мать не попросила ее заделать Алана или кого еще? Зачем оставила, как будто так и нужно, и каждый раз, когда я думаю об этом… — Сид поджимает губы и трет лицо, как будто он очень, очень сильно устал. — Ты думал о своем отце, когда пришел к нам на похороны?
Роджер хочет ответить, но забывает, что именно хотел сказать.
— Ты вообще думал о своем отце, когда узнал, что мой папа умер? Я думал. Я думал, что…
Роджер бьет его наотмашь. Бьет коротко и быстро, так что рука почти незаметно мелькает в сумраке салона.
Можно было бы подумать, что пощечины не было вовсе, если бы голова Сида не крутанулась в сторону. Как голова пугала – горшок с нахлобученной сверху шапкой крутится вокруг шеста, который и шея, и позвоночник, и ноги.
Сид смотрит ему в глаза рассеянно.
Потом изумленно.
Потом он проводит пальцами у себя под носом, размазывая кровь.
Смотрит на кончики пальцев – так же, рассеянно и изумленно одновременно, – а потом рывком раскрывает дверь машины и выпрыгивает из нее.
А дальше все происходит так, как Роджер в последний год все чаще себе представляет – они бегут.
Они играют в догонялки, в прятки, в ковбоев и индейцев, в Роджера и Сида.
Они бегут друг за другом, как бегали подростками в Кембридже – прыщавые, нескладные, зашуганные дети.
Сид убегает, а Роджер догоняет – и что бы ни произошло, и как бы они ни перебирали ногами, расклад всегда один – Сид выигрывает. Он выигрывает, даже когда Роджер обгоняет его и валит на траву. Так было всегда и так будет сейчас – Роджер никогда его не поймает.
Сколько раз он обещал «догоню – уши надеру».
«Попробуй!» — Роджер попробовал.
Роджер реагирует не сразу, но когда опоминается, тут же выбирается из машины, перепрыгивает через бордюр и бежит за Сидом – в открытые ворота парка, по вязким лужам грязи, по траве, мокрой и влажной, через мощеные дорожки, между редкими пешеходами и еще более редкими деревцами.
Сид бежит легко, как в школе бегал, но он спринтер, он не может бежать долго, и в конце концов ему приходится остановиться.
Дорогу преграждает искусственный пруд с разбитыми кирпичными бортиками и худющими селезнями, выглядящими так, точно они сбежали с кухни, где их уже успели ощипать.
Сид вспрыгивает на бортик и разворачивается на каблуках, с вызовом въедаясь глазами в остановившегося в двух футах от него Роджера.
Еще дюйм – и Сид упадет в воду. Зимняя студеная синь поглотит его, накроет до темной макушки и прижмет холодом ко дну. И камня на шею не нужно.
— Стой там. Стой там, иначе я… — Сид расправляет руки, как всегда делал на концертах, когда они только начали выступать в UFO. Он носил просторные накидки с вышитыми на них глазами. Выступления напоминали бесконечные джемы, он сгибал и разгибал руки, дервишем поворачивался вокруг своей оси, и не было ни контракта со студией, ни туров по всей стране, ни обязательств. Ничего, кроме фантазий о том времени, когда они станут знаменитее Битлз.
Он наклоняется назад – лучше отдаться в руки до судорог ледяной воде, чем в руки Роджера. Руки, которые тот решил распустить.
Роджер хочет сказать, что не хотел этого делать. Что он невероятно виноват и не знает, что на него нашло. Что он никого не бил, даже не замахивался с начала войны во Вьетнаме, когда он решил, что обязан отказаться от любого насилия, кроме убийства мокриц, которых Джуди на дух не переносит. Что…
— Прости меня. Я так злился…
— Да пошел ты! Пошел ты, Уотерс, — чеканит Сид и плюет в его сторону. Он переминается с ноги на ногу и посматривает через плечо, как будто и вправду раздумывает, не прыгнуть ли в воду и не уплыть куда подальше.
— Оставь меня, — уже тише говорит он. — Оставь и больше не дотрагивайся до меня, больше никогда не дотрагивайся, иначе я… иначе я найду такой вот пруд и прыгну туда, — Сид идет боком, перебирая ногами, как в танце, не сходя с мокрого и, должно быть, скользкого бортика.
Они смотрят друг другу в глаза, пока Сид спиной вперед продвигается по парку, чудом не подворачивая ноги и не сталкиваясь с прохожими. Даже когда он отходит достаточно далеко, так что черты его лица смазываются, Роджер не отводит глаз.
Когда Сид разворачивается и снова припускает по парку, Роджер старается не упустить из виду белые пятна его туфель – как два маячка в мешанине зеленого, бурого и черного.
Роджер твердит себе, что через неделю у него свадьба с Джуди, что она – самое ценное, что у него сейчас есть, что сказанное им и Сидом было сказками, сделанное – игрой, и ничего, кроме одежды, между ними и не было.
Роджер понимает, что все, что в этом есть правдивого – это то, что ему так же противно, как пару дней назад было надираться вместе с Юджином. Противно и горько, но иначе можно с ума сойти.
В машине ему становится так душно, что его едва не выворачивает. Потом он вдруг понимает, что обогреватель все еще работает на полную мощь.
Отдавая Джун ключи от бентли, он говорит, что до приема у Лэнга «так и не дошло». Джун не допытывается – она только говорит скорее самой себе:
— Этого следовало ожидать… ну конечно. После того, что случилось с Терри, мы все перепугались, особенно Сид… да, этого следовало ожидать.
— А что с ним случилось? — спрашивает Роджер. Терри сложно забыть – у него острый нос, он ведет себя похоже на себя, даже когда мозги обваливаются от химии, он грубо и смешно шутит – от такого или гогочешь, как помешанный, или хочешь расквасить его насмешливое лицо. Роджер помнит его по тому памятного безделию на греческих островах.
— А ты не слышал? — Джун ведет плечом. — Он, можно сказать, перестарался. Начал строить какие-то теории, думал, что с ним говорят человечки с обоев, принимал все чаще, чтобы с ними поговорить… Загремел в психушку два месяца назад. Сид, Сторм, остальные, они все ездили его проведать в этот ваш Кембридж, а вернулись чуть ли не седые. Сторм рассказывал, что они часа два стояли у входа, думали, что если зайдут – их тоже загребут и посадят на седативы.
— Но Лэнг терапевт…
— Ты считаешь, для него есть разница? — обрывает она. — Сейчас разницы уже никакой нет. Лэнг предупреждал меня о подобном… Говорил, что он может не согласиться. Хотя он и по дневниковым записям может диагноз поставить… если диагноз нужен, — она поправляется, но слова уже сказаны. — Сид ничего не говорил про завтрашний концерт? Он появится?
— Да какая нахрен разница.
— О чем ты?
— Ты знаешь.
Они замолкают и так и стоят, не зная, где прятать взгляды и мысли. Роджер кивает на дверь:
— Мне нужно идти. Осталось кое-какое дело, отложить не могу, — и, не дожидаясь дежурного предложения остаться на чай, он в который раз за день выходит на улицу.
К трем часа дня он наконец переступает порог частной клиники Лэнга и, сухо поздоровавшись, говорит секретарше, что пришел по поводу некоего Роджера Кита Барретта,
— Но вам было назначено на половину первого.
— Я знаю! К сожалению, произошла неувязка. Но мне нужно увидеть мистера Лэнга, я кое-что ему принес.
— В таком случае вам придется подождать.
— В таком случае я подожду.
— У нас на столике есть журналы, и да, вот это еще, — она протягивает ему стопку листовок, отпечатанных на тонкой лиловой бумаге.
Он машинально благодарит и, взяв одну, засовывает ее в карман пальто.
Роджер отсчитывает время по песням, крутящимся на BBC Radio: «I'm a Believer» – «A Whiter Shade of Pale» – «Penny Lane» – «Somethin' Stupid» – «White Rabbit» – «Puppet On a String»(1) – «Apples And Oranges» – на ней Роджера выдергивает из спасительного полузабытья.
Walking in the sunshine town feeling very cool
But the butchers and the bakers in the supermarket stores…
Он вспоминает, как выдергивал у Сида изо рта самокрутки и демонстративно выкидывал их в мусорный бак к пустым банкам сидра.
Он вспоминает, как Сид называл его за это «скучным человечком».
Он вспоминает, что прослушал окончательный вариант песни всего один раз, сказал себе, что Норман уничтожил ее продюсированием, и напился в тот вечер с Ником в пабе до чертиков.
— Молодой человек, можете проходить, вас ждут.
Зайдя в кабинет, он, не здороваясь, кидает Лэнгу на стол стопку отпечатанных на машинке листов. В кабинете пахнет сосновым деревом и чем-то еще невероятно знакомым – Роджеру сложно поверить, что он улавливает этот запах среди внушительных научных работ, в пространстве серьезных бесед тет-а-тет.
— Это лирика. Тексты песен. Мне сказали, что вы можете поставить диагноз даже с помощью такого.
Лэнг ничего не отвечает – только смотрит на Роджера влажными глазами. Потом он нацепляет очки и принимается разглядывать листы, теребя края. Он то улыбается, то супится, то посмеивается себе под нос.
Роджер знает, что это невозможно, но ему кажется, что в приемной до сих пор играет «Apples And Oranges».
Лэнг смотрит на страницы, а Роджер на Лэнга, и их обоих что-то тревожит.
Лэнг то и дело облизывает губы, шумно сглатывает и потирает одна об другую ладони, а Роджер наблюдает за этим, как будто пытаясь разгадать тайный смысл его движений.
— Он шизофреник.
— Простите?
Лэнг откидывается в кресле, приложив листы к груди – как будто диагноз, вынесенный их автору, сделал их для него ценнее.
— Он шизофреник в том смысле, который только я использую в своей практике – иначе говоря, это не научное понятие, а…
— Какого хрена ты несешь? — кажется, у Роджера даже голос меняется. Конечно, ведь говорит за него зверек.
Роджер едва разжимает губы, пряча за зубами темную шерстку зверька.
Он обходит тяжелый дубовый стол. Теперь он нависает над Лэнгом, лицо которого в неярком свете оказывается неожиданно старым.
— Я боюсь, ваш друг очень болен.
— А ну дай сюда, — Роджер тянет стопку бумаги у Лэнга из рук. Лэнг всплескивает руками и почему-то улыбается.
— Какого черта… — цедит Роджер, а потом узнает запах.
От Лэнга, от его глубокого кресла, от бронзовой вазы с засохшим подсолнухом и даже от деревянных стенных панелей разит перегаром.
Хочется расхохотаться ему в лицо, но Лэнг уже смеется – над собой, над Роджером, над стихами, которые его посетитель сжимает в руках так, словно от них зависит его жизнь.
Все это и вправду смешно.
— Вот же пьянь, — говорит Роджер и выходит из кабинета. В приемной он выдергивает из розетки провод, и радио замолкает.
She's on the run
Down by the river side
feeding ducks by the afternoon tide…
— Ненавижу эту песню, — он не уверен, действительно ли ее крутили по радио, или она играла у него в голове.
Во время бесконечной поездки на метро домой он бессмысленно перебирает мелочь в кармане, пока оттуда не выпадает лиловая бумажка.
Жирными покосившимися буквами, похожими на дохлых букашек, на листке отпечатано:
«Привет, добро пожаловать в гости к Р. Д. Лэнгу, каждый, кого считают «ку-ку», для меня абсолютно нормален!
Если вы занервничали, а до нашей встречи еще немало времени, подойдите к ближайшей телефонной будке и следуйте моим инструкциям:
Если вы страдаете обсессивно-компульсивным расстройством, пожалуйста, нажмите «1» несколько раз подряд.
Если вы страдаете созависимостью, пожалуйста, попросите кого-нибудь нажать «2».
Если вы страдаете диссоциативным расстройством идентичности, пожалуйста, нажмите «3», «4», «5» и «6».
Если вы страдаете бредовым расстройством, то мы знаем, кто вы и чего вы хотите. Просто оставайтесь на линии, чтобы мы могли отследить ваш звонок.
Если вы страдаете шизофренией, слушайте внимательно, и тонкий голосок подскажет вам, какую цифру нажать.
Если вы страдаете депрессией, совершенно неважно, какую цифру вы нажмете. Вам никто не ответит.
Так или иначе, старайтесь не унывать!»
Роджер комкает листовку в руке и бросает ее на пол вагона. Потом он достает из-за пазухи потертый блокнот и огрызок карандаша. Он начинает писать, не отрывая руки даже для того, чтобы отделить одно слово от другого:
Do you remember me?
Vehement, poor and free?
How we used to be?
Helpless, and happy and blind
Fighting for wrong that I though was right
Sunk without hope
In a haze of good dope
And cheap wine
And your cryptic design
Laying on the living floor
Till you hear me squeal and bark and roar
On those Indian tapestry cushions you made
Thinking of calling our first born Jasmine or Jade
Don't get up to open the door
Just stay with me here on the floor
When it gets late I’ll know no remedies
It's gonna get cold in the 1970s
***
“Well, I've got an idea," said Rabbit, "and here it is. We take Tigger for a long explore, somewhere where he's never been, and we lose him there, and next morning we find him again, and-mark my words-he'll be a different Tigger altogether."
"Why?" said Pooh.
"Because he'll be a Humble Tigger. Because he'll be a Sad Tigger, a Melancholy Tigger, a Small and Sorry Tigger, an Oh-Rabbit-I-am-glad-to-see-you Tigger. That's why."
"Will he be glad to see me and Piglet, too?"
"Of course."
"That's good," said Pooh.
"I should hate him to go on being Sad," said Piglet doubtfully.
"Tiggers never go on being Sad," explained Rabbit. "They get over it with Astonishing Rapidity. I asked Owl, just to make sure, and he said that that's what they always get over it with. But if we can make Tigger feel Small and Sad just for five minutes, we shall have done a good deed.”
Alan Alexander Miln, «The House at Pooh Corner».
Он приезжает к матери второй раз за этот месяц – этого не происходило, должно быть, с самого шестьдесят второго года, когда он поступил на первый курс колледжа.
Он долго роется в сумке, натыкаясь то на старые провода усилителя, которые он давно должен был отдать в починку, то на перчатки, то на полупустую пачку отсыревших сигарет.
Ключей нигде нет – видимо, он оставил их в Лондоне, – теперь придется ждать на крыльце, либо по старинке лезть в окно – хлипкую раму всегда было легко приподнять.
Роджер вспоминает свой старый маршрут: вверх по водосточной трубе, цепляясь правой ногой за кирпичи там, где известка уже совсем осыпалась, потом перелезть на подоконник на втором этаже – окно его с Джоном спальни, – подтянуться на крышу, обязательно оглянуться и посмотреть вниз, чтобы голова закружилась, и наконец в несколько шагов преодолеть расстояние до чердачного окна, и, приподняв раму, пролезть внутрь.
Внутри – пыль, сухое дерево и сломанных вещи, починить которые никогда не доходят руки.
Роджер уже успевает все это вспомнить, когда ключи все же выискиваются на самом дне сумки. Со смутным разочарованием он открывает входную дверь.
Дом пахнет черным чаем, сухими крекерами и чернилами. На ощупь он как школьная доска и шершавая ткань.
Каждый раз, когда Роджер возвращается в Лондон, ему кажется, что он не помнит ни этих запахов, ни ощущений – но каждый раз, совершая эту прогулку в четыре шага от входной двери до кухни, он понимает, что никогда не сможет их забыть.
Чего Роджер действительно не помнит – так это когда он начал воспринимать как отправную точку Лондон, а не дом своего детства.
За все эти годы так мало изменилось – все тот же стол на четыре персоны (им с Джоном часто приходилось уступать места квартиранткам и ужинать в своей комнате), все тот же устаревший радиоприемник в его комнате. Все тот же чайник на плите. Все та же ванная, гладкая, без пятнышка, поверхность зеркала. Все то же окно, пережившее сто камнепадов (Сторм назло ему приходил до будильника). Все тот же сарай с тяжелым замком. Возможно, даже то же лисье семейство, шурующее на их улице по ночам.
Все те же бельевые веревки на заднем дворе и те же квартирантки с жаркими тайнами под одеждой и остатками акне на лицах.
Роджер уже старше их всех.
Мать тоже не меняется – тугой пучок волос на затылке, тревога, сменяющаяся строгостью, сменяющаяся тревогой, когда она говорит: «Ты ведь бережешь себя, да? Хотя бы ради меня, Джордж», закрытая дверь в ее комнату с комодом, где хранится сверток с гильзами, военная форма, похоронка и стопка писем.
Роджер все так же заглядывает внутрь ящика всякий раз, когда приезжает, и всякий раз удивляется, почему письма не желтеют со временем.
Роджер хочет думать, что он – единственная часть дома, которая изменилась. Что он больше не мальчишка Уотерс, который считал, что сможет отправиться в Италию на большущем тракторе и привезти папу домой.
Ведь папа, должно быть, скучал по дому, он так давно его не видел.
Роджер скучает по ним двоим – по папе и по дому, он так давно их не видел.
Первой возвращается квартирантка. Она даже не узнает Роджера и стоит в прихожей, хлопая глазами, сжимая в одной руке ключ, а в другой куртку.
— Я сын миссис Уотерс, Роджер, не помнишь меня? — спрашивает он и только потом понимает, что не знает ее. Кажется, в октябре, в его последний визит, здесь жила другая. А может, и нет.
— А-а, неважно, — он трясет головой и протягивает ей руку.
После небольшой паузы она пожимает ее и отвечает:
— Меня зовут Элис.
За последующий час Роджер узнает, что у Элис очень высокий голос – он мог бы раздражать, не будь она такой молчуньей, – бородавка на подбородке, которую она обильно пудрит, аккуратные, маленькие руки и белое ажурное белье – бретельки видны из-под рубашки. Роджер сидит с ней на кухне, ест сэндвичи с консервированным тунцом, рассказывает ей про Калифорнию и смотрит на бретельки.
Они оказываются очень увлечены друг другом: она – пляжами Санта-Моники, а он – ее бретельками.
Мать возвращается позже, чем обычно. Роджер слышит звон ключей, стук каблуков, а потом тридцать секунд тишины – должно быть, это она в замешательстве смотрит на его приставленные к стене туфли.
— Ты не предупредил, что приедешь, — она входит на кухню и видит их, сидящих друг напротив друга с чаем и сэндвичами. Еда на столе – это граница между ними, ведь Элис – квартирантка его матери, а Роджер женится на следующей неделе.
— Джордж… — взгляд матери становится мягче, и она несколько неловко разводит руками, точно уже обнимает его.
Он поднимается и подходит к ней. Роджер все это знает – что она сначала потреплет его за предплечье, словно желая удостовериться, что он действительно здесь, с ней, дома, а потом коротко обнимет его, положа сухие руки на его сухие плечи, и они оба подумают о том, как они похожи.
— Извини, я должен был сообщить тебе заранее, ты права. Я приехал поговорить кое о чем.
— Я вижу, ты уже познакомился с Элис.
— Да, я рассказывал ей про Калифорнию.
— Да, мэм, Роджер рассказывал мне про Калифорнию.
— Про Калифорнию, ну хорошо, — она сухо улыбается. — Он Джордж на самом деле, ну да ладно… Про Калифорнию, значит… А почему вы сэндвичи едите? У нас остался со вчерашнего дня мясной пирог, Джордж, ну что ты как маленький, кто ест сэндвичи на ужин.
Она суетится и кажется слишком маленькой даже в своей небольшой кухне.
— Мам, нам нужно поговорить.
— Прямо сейчас? А ужин?
— Я не знаю, смогу ли остаться, завтра у нас…
— Ну конечно, сможешь.
— Мам, — он дотрагивается до ее локтя, и это выходит даже более неловко, чем их приветственные объятия.
— Хорошо, — она снова сухо улыбается и поворачивается к Элис. — Дорогая, ты не могла бы оставить нас ненадолго?
Они садятся за стол почти одновременно, когда шаги Элис стихают на втором этаже.
Ему страшно – он знал, что ему будет страшно – но он справляется с этим гораздо лучше, чем предполагал. Возможно, дело в том, что он взрослеет – а возможно, в том, что Элис улыбнулась ему, когда выходила с кухни.
— Мам, я бы хотел, чтобы ты приехала в Лондон на следующей неделе, в четверг, — он откашливается и с трудом заставляет себя посмотреть ей в глаза. Ему кажется, что она уже знает, что он собирается ей сказать. — Дело в том, что мы женимся с Джуди в этот день. У нас свадьба. В двенадцать мы расписываемся, а в час собираем всех в церкви. В St Giles, если бы точным. Она на юге Лондона.
— Я знаю, где St Giles.
— Извини. Я не знал, что ты знаешь, — Роджер делает глоток остывшего чая и вытирает рот тыльной стороной ладони. Мать это терпеть не может – сейчас Роджер помнит и не помнит об этом. — Джон будет свидетелем. Я уже звонил ему, и он обещал, что приедет. С ним будет его девушка и ее дочь… Я и не знал, что у него есть девушка с ребенком… Я знаю, что ты, скорее всего, не одобришь, но мы с Джуди уже все решили. Я все решил, — он замолкает – изо рта просятся другие, невысказанные слова, но Роджер поспешно делает еще один глоток чая – он ведь и сам не знает, что это за слова.
— Вы все решили, — повторяет мать. — Вы взрослые люди и вы все решили вдвоем. Или твоя девочка – хотя, как я понимаю, теперь уже невеста, – все-таки спросила у своей семьи, как они относятся к вашему браку?
— Я не знаю, спрашивала ли она у них. Но она им уже рассказала.
— И когда она им рассказала? Наверное, раньше, чем ты? Не за неделю до свадьбы?
— Я не сказал тебе раньше, потому что знал, что ты будешь против.
— А я и сейчас против, — лицо и голос у нее ожесточаются, — но ты все равно настоишь на своем, ведь ты, конечно, все понимаешь лучше меня. Тебе же уже двадцать четыре…
— Двадцать пять, — поправляет Роджер.
— Да что ты как маленький? — мать повышает голос. — Двадцать пять, двадцать шесть, да хоть тридцать, мне это неинтересно. Я всегда буду твоей матерью, и у меня всегда будет право голоса, как ты этого не поймешь?
Он перехватывает инициативу, пока она набирает воздуха для следующей фразы.
— Я приехал сюда не спорить об этом, мама, я приехал, потому что я хочу, чтобы ты была у меня на свадьбе. Я хочу, чтобы ты и Джон были там, чтобы моя семья была у меня на свадьбе, потому что… — он не хочет повторять слово «свадьба», потому что голос на нем подскакивает. Потому что мать сильнее сжимает губы каждый раз, когда он это говорит, — потому что для меня это очень важный день.
Не сказав ни слова, мать встает из-за стола и выходит с кухни.
Роджер слышит скрип лестницы, скрип двери спальни, скрип у себя внутри, точно когти зверька успели затупиться за последнее время, и он скребется о стенки желудка, не причиняя ни боли, ни неудобства, точно он только вычищает белизну у Роджера в голове.
Как в больнице.
Как зеркало в ванной.
Как когда мать каждое воскресенье мыла зеркало, стирая воображаемые пятна и волоски, чтобы можно было смотреться в него и не знать, какой Роджер настоящий, а какой – его отражение.
Когда Роджер командует собственному телу встать, вымыть чашки, взять сумку и пойти обратно на вокзал, серия скрипов повторяется.
Мать возвращается на кухню и молча кладет на стол перед Роджером толстый конверт.
Поначалу он просто смотрит на него, потом берет в руки, ощупывая.
— Не вскрывай его. Скажи Джуди, что это кольцо досталось мне от матери, а ей оно достается только потому, что мой младший сын успел жениться раньше старшего. А теперь я разогрею мясной пирог, ты позовешь Элис, мы поужинаем, и ты уедешь в свой Лондон утренним поездом, и это не обсуждается, — голосом учительницы с многолетним стажем говорит она и, скривившись, прячет тарелку с сэндвичами в кухонный шкаф.
— Там будет кто-то, кого я знаю? Или только твои приятели и родственники Трим?
— Да, Сторм и По… ты помнишь По?
— Такой неухоженный мальчик с длинными волосами, да? — почти что с сочувствием спрашивает она. — А Роджер Кит будет на свадьбе? Розмари?
— Нет, — чуть быстрее, чем нужно, отвечает он. — Об этом я… Я бы хотел тебя попросить кое о чем.
— А что тебе еще может быть от меня нужно? — холодно говорит она. — Кольцо свое ты уже получил, а для чего еще мать может быть нужна.
— Я бы хотел, чтобы ты, если у тебя получится, или будет время, поговорила с миссис Барретт. Он ведь давно не приезжал домой?
— Роджер Кит?.. С начала лета уж точно, — она пожимает плечами. — Видимо, он такой же хороший сыночек, как ты.
— Мам, сейчас дело… это серьезно, правда, — говорить обо всем матери у него язык не поворачивается. Как будто он мальчишка, у которого отобрали машинку в песочнице, и теперь он ябедничает маме на нехорошего Барретта. — Он попал в плохую компанию, что-то вроде этого, и у него проблемы. Черт, у него очень большие проблемы, — говорит он громче, поражаясь тому, как смехотворно и в то же время правдиво это звучит.
— Никаких «чертов» в моем доме, — машинально поправляет его мать, разрезая пирог на части.
— Извини, извини… ты слушаешь меня? Это серьезно, я… я не знаю, что еще сделать, и поэтому подумал, что, может, ты сможешь поговорить с миссис Барретт, и она… проведает его или… или что-то в этом роде.
— А почему вы с мальчиками не можете вправить ему мозги?
«Мальчики».
«Вправить мозги».
Роджеру кажется, что он уже слышал этот совет однажды, но не может вспомнить, от кого и когда.
— Он же у вас лидер, да? Поет там, играет?
«Лидер».
Они всегда заявляли, что у них нет и не будет лидера, что люди заменимы, и что все это – в первую очередь работа, которую нужно либо делать хорошо, либо не делать никак.
Никому не нравится, когда лодку начинает качать, а капитан ведет ее прямым курсом к морскому дьяволу.
Но Роджеру не просто не нравится качка – у него ужасная морская болезнь, ему хочется побыстрее оказаться на суше; он глядит на галлюцинирующего Сида и чувствует страшное изнеможение, как будто он все время не на твердой земле.
— Он всегда был очень талантливый мальчик, — говорит мать, ставя все те же, но уже вымытые чашки на стол.
«Очен талантливый мальчик» — фургон, остановившийся на пересечении Holland Park Avenue (выбеленные январским солнцем и затянутые белыми тряпками на бельевых веревках викторианские домики в тени платанов) и Ladbroke Grove (давящий гул рынка), концерт в Hastings через три часа (пирс, развалины замка, музей рыболовства), оправданное ожидание очередной неудачи (Сид в центре сцены, играющий одну ноту, одну ноту, одну ноту), опаздывающий Сид, ждущие его Роджер, Ник, Рик, Гилмор, Джун, Марш, новый роуди, подружка нового роуди, поглядывание на часы, фургон и его содержимое, подпрыгивающий на месте, как огромный металлический зверь на привязи, наконец набравшийся сил ее перегрызть.
Мать говорит: «очень талантливый мальчик» – зверь, опять простаивающий без дела, на вопрос «Будем его сегодня забирать?» выплевывает: «Да черт с ним!».
Этих слов все ждали, но всем все равно стало гадко и стыдно. Они начали оглядываться, как будто хотели найти виноватого, но повсюду были зеркала: зеркало заднего вида, боковые зеркала, зеркальные поверхности гитар.
— Сейчас все изменилось, — сипло произносит Роджер.
После удачного вчерашнего выступления они решили, что теперь им стоит играть вчетвером.
Кто-то спросил, что сказать Сиду, если тот спросит – кто-то другой ответил, что он не спросит – Роджер просто опрокинул в себя очередную порцию виски.
Мать не отвечает и продолжает делить пирог.
— Я возил его к психотерапевту, но…
— Психотерапевту? — она оборачивается, все еще держа в правой руке разделочный нож.
Роджер поражен не меньше нее – это редкий момент, когда он видит ее эмоции: удивление, растерянность, беспокойство. Она, как и все остальные, не до конца понимает значение слова «психотерапевт», но боится его на подсознательном уровне.
— Да, да, — с разыгравшимся участием повторяет она. — Я передам это Уинн, — она медленно поворачивается и вновь принимается орудовать ножом, но потом останавливается. — Но почему ты хотя бы на свадьбу его не пригласишь? Роджер Кит бы развеялся от этого, ты же с ним так хорошо дружишь.
— Потому что сейчас он дружит со своей компанией. Не лучшей компанией, я же сказал, — это звучит слишком жестко, и он это понимает.
— Не груби, — говорит мать, но отчего-то сейчас голос у нее – мягкий, мягкий, а большего Роджеру и не нужно.
В одиннадцать Роджер лежит в кровати и смотрит в окно – с тем же самым видом, что десять и двадцать лет назад, – но мыслями он не здесь.
Он представляет Элис в комнате, примыкающей к его спальне, и силится расслышать в засыпающем доме ее шаги, ее дыхание, шелест ее одежды.
Роджер не может выбросить из головы, как во время ужина, когда он передавал ей салат, их руки столкнулись и задержались в воздухе, совсем неподвижно, на пару секунд дольше, чем нужно. Теперь именно эти несколько секунд, заставляют Роджера встать с постели, осторожно выйти в коридор и остановиться прямо у двери в ее комнату.
Он стоит и гипнотизирует взглядом дверную ручку. Прикосновение длиной в пару секунд не соглашается с «Я буду твоей женой, а это значит, у тебя не будет права быть с кем-то другим, так? И ты больше не будешь мне врать, а если станешь я уйду, так?».
Так! Так! Так!
И ведь Джуди пока еще ему не жена, и ее угроза не должна остановить его, но что-то все равно останавливает его, и это не ее слова, сказанные в то ужасное и памятное Рождество, и не чуткий сон матери, и не скрипучая кровать.
Его останавливает что-то другое – Роджер возвращается в свою комнату. Забравшись в кровать, он понимает, что в этот приезд впервые не заглянул в комод, чтобы проверить, на месте ли сверток с гильзами, военная форма, похоронка и стопка не желтеющих писем.
Ночью в голову Роджеру пробирается ночной кошмар и не уходит оттуда даже после пробуждения. Кошмар коротает время у Роджера в затылке, как в норке, прогрызая кору его черепа. Он все сидит там, когда Роджер чистит зубы, застилает постель и спускается вниз, чтобы бесшумно покинуть дом, но оказывается, что мать уже проснулась и пьет чай с молоком в столовой.
Напротив нее стоит другая чашка, и Роджер здоровается, пряча раздражение – ведь он никогда не любил чай с молоком. Но это мама приготовила его, мама старалась – поэтому он, как и в прошлый, и в позапрошлый раз берет чашку в руки и делает щедрый глоток.
— Во сколько у тебя поезд?
— В семь сорок.
— Не опоздай.
— Не опоздаю.
— Это наркотики, верно?
Ему требуется немалое усилие, чтобы не разлить чай на себя, и он отставляет его, думая, стоит ли ему взглянуть матери в глаза и сказать правду. Слово «наркотики» еще хуже, чем «психотерапевт».
— О чем ты говоришь? — спрашивает он, откладывая свой ответ.
— О Роджере Ките. Я мало спала сегодня ночью. Думала о том, что ты мне рассказал. Это наркотики? Он подсел на них? В этом проблема?
Роджер отодвигает чашку подальше и поднимается со стула.
— Мам, правда, если бы мы знали, в чем проблема, мы бы, наверное, давно с ней расправились, — он качает головой и перекидывает через плечо сумку. — Мне нужно идти, иначе я и вправду опоздаю. Я позвоню тебе на выходных и точнее скажу время… — слово «свадьба» не сочетается с утренней усталостью, его нерешительностью и воспоминанием о ночном кошмаре.
Уже на пороге Роджер слышит из-за спины «Прощай», произнесенное тонким голосом Элис, и ему становится жаль, что вчера он так и не зашел к ней в спальню – стоял как истукан у двери, а эти слабовольные мысли, не оставляли его. И ведь, черт подери, через неделю у него будет своя семья.
Эта мысль восхищает и ужасает его каждый раз, когда возникает в его голове.
Элис стоит на самом верху лестницы, но Роджер умудряется разглядеть, что ее губы дрожат, как будто она хочет что-то еще добавить. Наконец она подытоживает: «Прощай, Роджер» – и он кивает ей, думая, что еще год назад был бы невероятно благодарен, что она не назвала его «Джордж».
Когда он садится в поезд и ставит сумку под ноги, ночной кошмар надавливает на виски, напоминая о себе. Роджер даже слегка трясет головой, чтобы выгнать его через уши, но это не так-то просто. Что ему такого приснилось, он уже и не вспомнит – помнит только пронзительный грохот. Звук почему-то напоминает одновременно тренировки по регби в школе, первые свидания с девочками, выпавшие молочные зубов (Джон купил их у него за шиллинг вместо зубной феи), выглаженную форму папы, которая, скорее всего, была вся в грязи и черной застывшей крови, когда его тело нашли, расстрелянное орудием Анцио Энни(2).
Когда поезд трогается, Роджер думает, что мать не может не знать, что ее младший сын заглядывает в комод всякий раз, когда бывает дома, но если раньше она за это его порола, то теперь предпочитает не замечать. Словно они заключили договор о беззвучной скорби.
Он думает об этом и только тогда понимает, что всю ночь его преследовал тот самый звук рейда, который он в детстве так отчаянно хотел услышать.
Прислонившись виском к стеклу, Роджер глядит на уходящую вдаль железнодорожную платформу. Его взгляд зацепляется за держащуюся за руки престарелую пару – они почти синхронно машут руками, прощаясь с кем-то, кто едет в Лондон на том же поезде, что и Роджер.
Роджер прикладывает ладонь к окну и шевелит пальцами, тоже прощаясь. Ему хочется думать, что машут ему, поэтому он машет в ответ.
Роджеру кажется, что ему улыбаются.
***
“It's a funny thing about Tiggers," whispered Tigger to Roo, "how Tiggers never get lost."
"Why don't they, Tigger?"
"They just don't," explained Tigger. "That's how it is.”
Alan Alexander Milne, «The House at Pooh Corner».
Алан Барретт похож на своего отца.
Он тоже врач, тоже носит усы щеткой и, скорее всего, тоже живет в доме с белыми обоями, белой обшивкой диванов и белыми котами, которые оставляют белые царапины на ковролине. В доме суетится жена в белом переднике – готовит эклеры с глазурью из белого шоколада для детей, возвращающихся из начальной школы.
Когда Алан говорит, обнажаются кромки его белых зубов, и Роджер чувствует себя грязным. Возможно, дело совсем не в Алане, а том, что такова доля Роджера –всегда чувствовать себя чумазым, потрепанным и недостаточно хорошим в сравнении с Барреттами.
Кафе отвечает важности встречи: крахмальные скатерти, кексы с миндальной стружкой на аккуратных блюдцах, не умеющие наскучить звуки «Волшебной флейты» из граммофона в углу.
Сид сидит напротив них, и это напоминает Роджеру репетицию, на которой он усадил перед собой Роджера с Гилмором и напевал: «Have you got it yet?»
Сид явно готовился к встрече – вычесанные волосы со следами перманентной завивки, рубашка с белыми-белыми манжетами и воротником, взгляд, почти что уверенный и спокойный.
Роджер не понимает, зачем он здесь – после фиаско с Лэнгом они с Сидом едва ли разговаривали, Сид на него сейчас и не смотрит, его куда больше занимает собственная зажигалка Zippo, которую он раскрывает и закрывает, раскрывает и закрывает, раскрывает и…
— Так скоро выйдет ваш новый сингл?
Голос Алана жестче и ниже, чем Роджер его запомнил. Совсем легко представить, какой будет голос у Сида лет через десять, когда у него тоже появится белый домик в пригороде, жена с белыми рученьками и детки с белыми душами, хотя Роджер прекрасно знает, что этого никогда не случится.
— Не знаю… мне это не интересно, лучше спроси у него, — Сид кивает на Роджера, умудряясь при этом смотреть Алану в лицо.
— Я думал, тебе интересно написание песен, — с расстановкой произносит Алан, пристально вглядываясь Сиду в лицо.
— Песен, да, но продюсерская компания, — на мгновение его голос становится тверже, как будто он сосредотачивается на разговоре, но потом вновь пустеет. Как будто в голове у Сида стена, и разговор не может ее пробить, — я имею в виду, большие люди, они не хотят песен, они хотят… — он качает головой и откидывается на спинку стула.
Алан еще немного выжидает, глядя на брата, а потом переводит вопросительный взгляд на Роджера, но тот молчит.
Он прекрасно знает, что Сид имеет в виду, но он не в том положении, чтобы отвечать за него.
— А где ты, кстати, сейчас живешь? — спешит заполнить паузу Алан.
— На юго-западе, — туманно отвечает Сид. — Мы снимаем комнату – я, Линдси и еще пара моих друзей. Я бы пригласил тебя туда, но после новогодних праздников у нас те еще развалины.
Лжец.
Какой же он лжец.
Раньше у Роджера это вызывало восхищение, а вперемешку с восхищением он испытывает злость, и от того, что это не только злость, она как будто становится более злобной – причем не только на Сида, но и на себя самого.
— Пышно праздновали?
— Да! — с энтузиазмом отвечает Сид. — Еловые иголки повсюду.
После этого разговор разворачивается в удобном для обоих Барреттов направлении: Сид с упоением лжет, возможно, сам веря в то, что рассказывает, а Алан позволяет себе ни о чем не беспокоиться и через час отчалить из кафе, на прощание сказав Роджеру на ухо: «Не понимаю, почему ты говоришь, что Роджер Кит болен – я этого совсем не вижу».
Пальто Алана оттенка шамуа исчезает из виду, но Сид остается сидеть за столом до самого конца второй арии Царицы ночи. Как только слышится щелчок граммофона, он рывком поднимается со стула и, не прощаясь, выходит из кафе.
За все это время он ни разу не смотрит на Роджера – даже ожидаемым острым взглядом: «Ну что, выкусил?». Как будто Роджера здесь и не было.
«Твои сны похожи на мои», – сказал ему Сид, прячась от Розмари за прозрачной материнской ширмой в их первую встречу. Либо это тоже было неправдой, либо этого и вовсе не было. Приснилось Роджеру в один очень черный день.
Сид «официально» уходит из группы вечером следующего вторника – тихо и мирно, и если бы не его резкое «Убери руку с моего плеча», когда Роджер касается его на прощание, можно было бы сказать себе, что все в порядке.
***
To Clive Barrow it was just an ordinary day nothing unusual or strange about it, everything quite navel, nothing outstandley, just another day but to Roger it was something special, a day amongst days ... a red lettuce day ... because Roger was getting married and as he dressed that morning he thought about the gay batchelor soups he'd had with all his pals. And Clive said nothing. To Roger everything was different, wasn't this the day his Mother had told his about, in his best suit and all that, grimming and shakeing hands, people tying boots and ricebudda on his car.
To have and to harm ... til death duty part ... he knew it all off by hertz. Clive Barrow seemed oblivious. Roger could visualize Anne in her flowing weddy drag, being wheeled up the aisle, smiling a blessing. He had butterfiels in his stomarce as he fastened his bough tie and brushed his hairs. 'I hope I'm doing the right thing' he thought looking in the mirror, 'Am I good enough for her?' Roger need not have worried because he was 'Should I have flowers all round the spokes?' said Anne polishing her foot rest. 'Or should I keep it syble?' she continued looking down on her grain haired Mother. 'Does it really matter?' repaid her Mother wearily wiping her sign. 'He won't be looking at your spokes anyway.' Anne smiled the smile of someone who's seen a few laughs.
Then luckily Anne's father came home from sea and cancelled the husband.
John Lennon, «Nicely Nicely Clive».
— Можно поменяться местами и взять напрокат черное платье и белый смокинг? — Предлагает Джуди – она смеется, но Роджер понимает, что это не шутка.
— Джуд, мы же решили, что венчаемся в церкви. Священника хватит сердечный приступ, и он не успеет нас расписать, — он обнимает ее со спины и целует в макушку. Очень хочется, чтобы она прекратила думать об этой чуши и позволила свадьбе пройти так гладко, как это только возможно.
— Вот именно что в церкви. Мы можем себе позволить хотя бы костюм поинтереснее.
— Джуд, я не собираюсь надевать белый смокинг, — говорит Роджер – он прогоняет из головы Сида и Линдси, которые прошлым летом завели привычку одеваться в одинаковые шмотки, чтобы со спины было не отличить, кто из четы «мистера Корнера и миссис Барретт» идет по улице.
— Ты же знаешь, что в белом я выгляжу так, будто у меня малокровие. Черный мне идет куда больше, — на ее лице застывает улыбка, как будто вырезанная консервным ножом.
— Мне тоже.
Она отходит от него, удерживая улыбку на лице.
— Но…
— Но я сам плачу за смокинг, значит, решаю, что мне надеть или не надеть, тоже я, — Роджер поджимает губы – ему не стоит и пытаться улыбнуться.
Лицо Джуди застывает, точно ей сделали анестетическую инъекцию.
— Как тебе захочется, — только и отвечает она и несколько секунд оглядывает их спальню, как будто выискивая, чем бы себя занять, чтобы отвлечься от этого разговора, от идеи, никому не нужной, кроме нее, от самой себя – то же самое испытывает и Роджер. Они стоят и глядят друг на друга. Сегодня они провалили генеральную репетицию важного этапа отношений под названием «семейные решения».
Когда накануне церемонии Роджер переступает порог магазина, он поневоле останавливается у стойки с белыми смокингами. Продавец – невысокий пакистанец – мелькает между стеллажами, задерживаясь у темных костюмов, котелков, галстуков и прочей любимой клерками дребедени. Добравшись до Роджера, он выскакивает из рядов ношеных теплых пиджаков и брюк с прямыми стрелками – стрелки эти так выглажены, что об них палец можно порезать.
— Что-то ищете, сэр?
— Да, мне нужен смокинг. Для свадьбы. Я жених, — зачем-то уточняет Роджер – то ли широко распахнутые глаза продавца ставят под сомнение его знание английского, то ли слово «жених» просто приятно произносить.
— Какой фасон предпочитаете, сэр?
Произнесенное «жених» оказывает на Роджера более сильное впечатление, чем на продавца. Он все еще удивляется тому, что уже через семнадцать часов они с Джуди будут женаты, когда хмуро осматривает себя в зеркале примерочной.
Белый смокинг. Молочный футляр.
Роджер напоминает себе рисовый пудинг, который учителя любили отбирать у него в школе, когда он отказывался есть мясо – то есть, кусок жира на кости в мерзком желе, который зачем-то называли мясом.
Школьный пудинг выглядел даже привлекательнее, чем этот смокинг. Роджер стаскивает его с себя, берет со стула, куда продавец выложил еще пару костюмов, что-то еще, быстро одевается и теряется, взглянув в зеркало.
Человек в пудинге уступает место человеку, которого съела на десерт вместо пресловутого пудинга темнота. Она вычерпала Роджера ложкой, выжрала его, даже косточек не выплюнула, даже зубов, даже шнурков кроссовок.
— О, а вам идет, — одобряет продавец, отодвинув шторку.
— Не слишком темный?
— Да нет. У вас светлое лицо, вам хорошо.
— Оно что, отсвечивает на одежду? Как прожектор? — сварливо говорит Роджер и вновь тянется к стулу, где под шерстяным кремовым безобразием находит очередной костюм.
Этот смокинг такого же иссиня-черного цвета, но Роджеру он нравится больше. Пуговицы. Роджеру нравятся пуговицы: медные, с красноватым оттенком, шершавые и грубые на ощупь. За эти пуговицы он и покупает костюм.
За них, по крайней мере, можно будет зацепиться глазами завтра утром, когда он встанет напротив зеркала перед тем, как в последний раз выйдет за дверь дома холостяком. Свободным человеком. Смокинг, пуговицы, свободный человек – как много клише, и сама свадьба тоже, но Роджер верит, что эти вещи сделают землю под его ногами чуть более устойчивой и помогут ему устоять.
Роджер отдает продавцу деньги и выходит из магазина меньше чем через четверть часа после того, как вошел в него. Он идет в сторону метро, в руке качается из стороны в сторону пакет со скучным логотипом в форме мужского пиджака. Роджер старается думать о пуговицах.
О стилизованных под необработанное железо пуговицах, о том, что он совсем не примерял белый смокинг, и все это ему привиделось. Но его лицо и белую материю в зеркале не заслоняют две, три, даже четыре красноватых пуговицы на черном.
Роджер говорит себе, что белого цвета на самом деле не существует, что на самом деле он соединяет в себе все другие цвета: оранжевый свет лампы в примерочной;
персиковый, проникающий в зазор между стеной и шторкой;
даже болотный цвет его кроссовок.
По крайней мере, этому ему учили на лекциях по живописи на первом курсе колледжа.
Тогда Роджер прогуливал их, потому что думал, что перед экзаменом Сид объяснит ему все, что он пропустил – но этого, как и многого другого, так и не случилось.
Следующим утром он просыпается от звонка в дверь – у порога стоит Джон с букетом цветов. У него щетина, пиджак из твида, бутоньерка с белой гвоздикой и радостное лицо – еще одно подтверждение того, что сегодня и впрямь день свадьбы.
— Прямо в пижаме к алтарю пойдешь?
Роджер криво усмехается:
— Я пока не настолько декадент.
— Ну, у тебя все впереди, — Джон кладет руки ему на плечи и делает шаг вперед – но, так и не обняв его, так же криво усмехается. — Ты не изменился, Родж, все-то у тебя через задницу.
— Да пошел ты, — глупо улыбнувшись, он пропускает Джона в дом.
Роджер считает, что его брат ужасный человек, и именно это ему в нем нравится.
— А где невеста?
— Не здесь, — лаконично отвечает Роджер.
Сквозь сон он слышал, как Джуди открыла входную дверь. То ли это дань традициям, запрещающим женихам совать свои еще холостяцкие ручки невесте под платье, то ли она еще обижена за вчерашнее.
— А где твоя… твоя…
— Люсия.
— Точно.
— Люсия и Мишель. Они с мамой уже в церкви, видимо, выстраивают мосты с семейкой Джуди.
— И сколько девочке?
— Семь.
— Она не такая уж и маленькая.
Джон закатывает глаза и похлопывает его по плечу:
— Ты не представляешь, насколько маленькая.
— Я в семь был уже довольно далек от уровня идиота.
— Ну конечно, Роджер, — произносит Джон тоном, за который Роджер хочет его ударить, — куда простым детишкам до тебя.
— Знаешь, оставался бы ты в своем Манчестере, — с излишним добродушием отбривает Роджер.
— Туда и отправлюсь завтра утром, но сегодня – сегодня у тебя важный день, и поэтому…
— Поэтому ты останешься меня поддержать?
— Поэтому пиздуй одеваться, — отшучивается Джон, — ты же не хочешь, как баба, опоздать на собственную свадьбу.
В машине он не перестает острить, комментируя «отросшие патлы» Роджера, собственную гвоздику и пуговицы, от которых «слезы на глаза наворачиваются».
— Да не кисни ты так. Что, спалось плохо? — спрашивает он на полпути.
Роджер качает головой. Он проснулся среди ночи и смог заснуть опять только на рассвете – и теперь размышляет, стоит ли рассказывать об этом Джону. Наконец он говорит:
— Мне снился плохой сон. Мне снилось, что я вскрывал себя, а под кожей были мышиные трупики. Но на самом деле они не были мертвыми. Они спали. Это странно, я знаю, но я знал, что они совсем не умерли, что все это… театр, что они на самом деле спят. И мне снилось, что я лежу, не двигаясь, в постели, чтобы не разбудить их, потому что я знал… — он замолкает, словно подавившись сказанным, но, заметив пристальный взгляд Джона в зеркале заднего вида, продолжает: — Я знал, что если они проснутся – сгрызут меня заживо. Изнутри.
Они проезжают еще два перекрестка, и Джон отвечает:
— Ты волнуешься, Родж, это нормально. Главное – не струхни у алтаря, а то по твою душу вряд ли явится шотландец на кобыле?(3) — он подмигивает, и они смеются одним и тем же смехом, вспоминая, что они братья.
— Я не настолько волнуюсь, — лжет Роджер.
— Ну, мне-то ты можешь сказать. Я знаю о таких вещах. Сначала ты думаешь, надо ли это тебе вообще, потом о том, что весь этот балаган вспять не повернешь, а под конец – о том, что подружка сбежит от тебя до того, как все начнется. Я никого под венец не водил, но съезжался и разъезжался достаточно, и этих страхов у меня было выше крыши.
— Я не боюсь одиночества, — отрезает Роджер, — я боюсь быть один. Это другое.
— Может, и другое, но итог тот же – ты приходишь домой, а тебя там никто не встречает. Ты просто об этом ничего пока не знаешь.
— Ты меня не знаешь, — цедит Роджер, и оставшийся участок дороги они преодолевают в молчании.
Официальная часть для закона Великобритании и ритуальная – для семьи Джуди и друзей проходят в каком-то забытьи. Платье Джуди с тугим корсетом, витражи в церкви, Rickenbacker 4005 в подарок от Джона с Люсией – хороши, монотонный голос священника, Юджин, едва не расколотивший новый бас, и демонстративно скучающее лицо матери во время церемонии – вот и все, что остается в памяти.
— В толк не могу взять, зачем вы вообще решили идти в церковь. Вы же все сейчас такие бунтари, — качает головой мать после трафаретного поздравления и обмена сухими улыбками с семьей Джуди.
— Ее родители принадлежат к англиканской церкви, я же тебе рассказывал.
— А я не принадлежу и ты не принадлежишь, — упрямо стоит на своем мать.
Он притрагивается к ее плечу, надеясь, что она смягчится, и это и вправду происходит. Она шумно выдыхает и продолжает уже спокойнее:
— Твой отец был бы рад, конечно. Он был еще каким христианином до того, как пошел на фронт.
Роджер удивляется:
— Я не знал.
— Да, представь себе. Но когда он вступил в партию и пару лет повозил раненых в госпитали, его вера бога испарилась, как будто ее и не было. Тогда мы не могли пожениться без помощи церкви – вернее, могли, но это было не принято. Не то что сейчас.
— Я не знал, что он был верующим, — снова повторяет Роджер.
— Был, еще каким был. Он даже читал мне иногда вслух Новый Завет. Он особенно любил историю про исцеление расслабленного у Овечьих ворот, это из Евангелия от Иоанна, — она прикрывает глаза и строго, как будто стоит перед классом, читает наизусть: «Тут был человек, находившийся в болезни тридцать восемь лет. Иисус, увидев его лежащего и узнав, что он лежит уже долгое время, говорит ему: хочешь ли быть здоров. Больной отвечал Ему: так, Господи; но не имею человека, который опустил бы меня в купальню, когда возмутится вода; когда же я прихожу, другой уже сходит прежде меня. Иисус говорит ему: встань, возьми постель твою и ходи».
— «И он тотчас выздоровел, и взял постель свою и пошел», я знаю это, — спотыкаясь от волнения, говорит Роджер. Не сдержавшись, он хватает мать за руку, но перед тем, как успевает сказать что-то еще, она говорит:
— Ну, чего мы стоим здесь, как будто тайны секретной разведки обсуждаем, а? Пойдем к гостям, у тебя их много, тебя, поди, все ищут.
Пару минут Роджер еще стоит, переминаясь с ноги на ногу, а потом, выхватив глазами Ника, уплетающего у праздничного стола одну тарталетку за другой, быстро подходит к нему.
— Дома не кормят?
— Дома кормят, но дома надо ходить в магазин с продуктами, а здесь бесплатно, — посмеивается Ник, — ну что, мне стоит тебя поздравить? Теперь ты официально…
— Официально окольцован! — услышав обрывок их разговора, восклицает Джон.
Все смеются, и Роджер присоединяется к ним с незаметным опозданием.
Ему хочется выйти из ресторана наружу, проветрить голову от духоты, назойливой тревоги, угнездившейся в голове с самого утра, и от чужих слов.
— Так, я хочу сказать тост! — Джон поднимает бокал с шампанским.
— Какое интересное имя для кошки – Беате, — аккуратно говорит мать, обращаясь к Джуди. Они стоят по разные стороны столика с закусками и явно не хотят подходить ближе.
— А вообще выбрал ты, конечно, времечко для свадьбы, — говорит ему на ухо захмелевший Ник.
— Как друг жениха, а тем более его брат, я бы хотел поднять этот бокал за Роджера… но разве я могу оставить в стороне его очаровательную невесту, а теперь и жену.
— Да, знаете, мы не хотели что-то банальное – Поппи там, или Мисти. А Беате – это в честь Беате Кюн, она скульптор-модернист. И горшечник, как и я.
— Сегодня же похороны Джона Робертсона, у меня практически все знакомые поехали на Highgate на кладбище, прощаться.
— Я пока не очень близко знаком с твоей женой, но по тому, что я вижу – ты не единственный, кто будет дома носить брюки!
— Горшечник, да, понимаю… Беате, понимаю… что же – очень своеобразный выбор!
— Ты, может, знал его как Понджи. Он совсем на веществах свихнулся, представь себе, бросился под поезд!
— Мне нужно выйти, — коротко бросает Роджер, в несколько шагов преодолевает расстояние от стола до двери ресторана и, не оборачиваясь, выходит, надеясь, что среди гостей не найдется недоумка, который решит последовать за ним.
Шмат синего неба над головой, январь, перспектива стабильно удачных концертов, клочки посеревшей от холода травы на газоне, мужик с заплывшим от пьянства лицом, выгуливающий крохотного мопса на другой стороне дороги, расслабленный у Овечьих ворот, старый страх перед свадебными банальностями и еще больший страх, что именно об этих банальностях Джуди и мечтала. Надежды на собственную семью, все то, что он хотел сказать матери, но не успел, «Иисус говорит ему: встань, возьми постель твою и ходи. И он тотчас выздоровел, и взял постель свою и пошел. Было же это в день субботний», «А Роджер Кит будет на свадьбе?», «Он совсем на веществах свихнулся, представь себе, бросился под поезд!» – шмат синего неба над его головой, над головой, над головой.
И пустота.
Вот бы его вытошнило поздравлениями, шампанским и тарталетками, вот бы зверек зацарапался внутри, отгрыз у него что-то жизненно важное, и Роджер бы согнулся от боли, и его бы вытошнило кровью, горечью, желчью, всем тем, что он хранит внутри себя, каждым воспоминанием, каждой надеждой, каждым страхом перед тем, что он слишком много чувствует, что он недостаточно много чувствует, что он слишком похож на остальных, что он слишком отличается от остальных, что он оставит прошлое за плечами, что это его оставят, а не наоборот, что он боится одиночества, что он боится быть один, что во всем этом слишком много противоречий – но его не тошнит, его не тошнит ни капельки.
И снова пустота.
Детский голос совсем близко заставляет его опомниться – он поворачивается и видит прыгающую на крыльце ресторана девочку в самом красивом, самом детском и самом крохотным пальто из всех, что он когда-либо видел.
Девочка прыгает то на одной ноге, то на другой, держит в руках ветку, как будто погоняет невидимую лошадь, и что-то лепечет – достаточно громко, чтобы обрывки слов долетали до Роджера, и достаточно высоко, чтобы стихи отдавались у него в ушах игрушечной, звонкой мелодией.
— A dog came in the kitchen
And stole a crust of bread.
Then cook up with a ladle
And beat him till he was dead.
Отшатывается. А ветер сегодня, кажется, не такой уж сильный.
Он подходит к ней вплотную, так что можно желтых жирафов, нарисованных на полах ее юбки, веснушки на курносом носу и пайетки на шерстяных перчатках.
— Then all the dogs came running
And dug the dog a tomb
And wrote upon the tombstone
For the eyes of dogs to come…
— Мишель? Ты – Мишель, я прав? — спрашивает Роджер, выстраивая на лице улыбку помягче.
Мишель кивает, продолжает прыгать по ступеням.
Такой январский кузнечик в пальто.
Возможно, такой однажды будет и у Роджера – ведь с Джоном так получилось случайно пару лет назад, когда в его такси села блестящая и одинокая Люсия.
— Мишель, а что ты поешь? Это считалочка такая? — Роджер садится на корточки, так что теперь их лица оказываются на одном уровне, и Мишель наконец останавливается.
Она подходит к нему ближе со скучающим выражением – ей, должно быть, неясно, чего это взрослый интересуется такими глупостями, как детские стишки.
— Нет.
— А можешь мне все эти стихи прочесть? От начала до конца, пожалуйста, а, Мишель?
Мишель серьезнеет и поджимает губы, впечатлившись собственной внезапной важностью в глазах не известного ей взрослого.
Она говорит она говорит совсем не так звонко – как будто шепчет ему на ухо, но слова перекрывают ветер.
— A dog came in the kitchen
And stole a crust of bread.
Then cook up with a ladle
And beat him till he was dead.
Then all the dogs came running
And dug the dog a tomb
And wrote upon the tombstone
For the eyes of dogs to come:
A dog came in the kitchen
And stole a crust of bread.
Then cook up with a ladle
And beat him till he was dead.
Then all the dogs came running
And dug the dog a tomb…(4)
Из ресторана доносится звенящий, как кассовая машина, голос BBC Radio, гул словесного пинг-понга и довольный смех.
Чуть выждав, Мишель вновь начинает прыгать на одной ноге от парапета и назад, бормоча стихи себе под нос, пока январский ветер пытается заглушить доносящиеся изнутри звуки.
Мишель играет на ступеньках, и теперь она выше Роджера. Для нее существует только ее игра, и она не замечает шума, потому что знает, что на самом деле он не значит ничего.
Сноски
(1) Песни групп/исполнителей «The Monkees», «Procol Harum», «The Beatles», Фрэнка Синатры, «Jefferson Airplane» и Сэнди Шоу соответственно.
(2) 280-мм немецкое тяжёлое железнодорожное орудие.
(3) Аллюзия на скетч из комедийного шоу «Летающего цирка Монти Пайтона», в котором жених был похищен и утащен из церкви шотландским всадником.
(4) Английский аналог русской считалочки «У попа была собака, он ее любил…»