Роджер

NC-17
Завершён
78
3
автор
Фэндом:
Размер:
512 страниц, 245 390 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
78 Нравится 83 Отзывы 21 В сборник

A very special

Настройки
It is hard for me to be with others But it's harder to be with myself No disparity between strangers and brothers Sun and lanterns, cheeks and mothers I don't know what means «together» Words are rumbling inside There's no way I can digest them ever No sounds are coming outside And what I hear and what I see: Guitars, black t-shirts, rulers, pens, Dust, traffic noises, sycamore tree, Ginger ale, new rules and guitars again I feel captivated inside myself, Inside political beliefs, rebellions, the band, When I wake up I don't recognise myself And these things I write with my big hand «S1GMA 6 — для клубов и вечеринок». Роджер боится многих вещей — но больше всего он боится, что однажды в каком-нибудь задрипанном клубе или на вшивой вечеринке, пока он будет пытаться спрятать собственное шестифутовое тело за соло-гитарой, кто-нибудь крикнет: — Медленно пальцами перебираешь, парень! Или: — Тоже мне, гитарист нашелся! Роджер знает, что тогда он точно не сдержится, спрыгнет со сцены и надает придурку по шее. И никто его остановить не сможет. Даже он сам. Чэпмен такого терпеть не станет и просто выгонит его взашей, а заодно с ним и Ника — в конце концов, таких ударников, как Ник, пруд пруди, стучать-то он начал совсем недавно. Раньше тоже пытался выучиться играть на гитаре, но Роджер как-то сказал ему, что он едва ли не носом по струнам елозит, и он забросил это занятие. — Ты чего, заснул? — Ник толкает его в бок. — Или все вынашиваешь планы мести? — он смеется, как будто только что хорошо пошутил, а не лишний раз напомнил Роджеру о том, что случилось в прошлый уикенд. Роджер крепче сжимает чехол от гитары и прикрывает глаза — слова Ника уже впились в череп, и теперь нужно не сосредотачиваться на них и попытаться заснуть. Но все остальные мысли возвращаются и спотыкаются об одну, и в конце концов он сдается — расчищает воспоминание о прошлой субботе и вглядывается в него в который раз за эту неделю. Роджер смотрит на него, как в детстве смотрел на свое отражение в зеркале — требовательно, недовольно и без надежды на улучшение. Неделю назад Чэпмен организовал выступление S1GMA 6 в одном из новых клубов на Brick Lane. Это одно из тех мест, которые Роджеру не нравятся, хотя он и пытается привыкнуть. Их непринужденная атмосфера, кажется, расслабляет всех, кроме него. У таких клубов обычно нет ни правил, ни лицензии, выпивка там дешевая, а посетители настолько обкурены, что слушают даже ту дешевку, которую S1GMA 6 обычно играет. Вместо того, чтобы после выступления закинуться спидами с остальными, Роджер или спешит назад, на Highgate, или сидит у бара, дымя сигаретой и с неодобрением посматривая на окружающих. Именно с таким выражением лица он сидел на первом собрании школьных «пехотинцев» — директор, помнится, всегда смаковал это слово, хотя означало оно всего лишь дюжину школяров в матросках(18). Дело даже не в том, что все здесь выглядят слишком доброжелательными и натурально сверкают — ботинками, начищенными на Carnaby Street, и лицами, начищенными препаратами. Когда Чэпмен начал таскать их по таким клубам, Роджер сразу почуял западню. В этих привычных ко всему местах люди особенно любят собирать вокруг себя верные компании и завоевывать их восхищение, критикуя и высмеивая все, что попадет в их поле зрения. Роджер хорошо представляет себе этих местечковых диктаторов, новоявленных лидеров, готовых вывалять в грязи любого ради благосклонности своих. Безо всякой справедливости. Роджер хорошо знает таких людей, потому что он сам такой. Среди множества компаний, в которых он успел побывать за свою жизнь, от части он откололся сам, поняв, что лидерство ему не светит, из другой его выперли бывшие товарищи. Те самые «пехотинцы» спустя пару месяцев после его назначения на пост главнокомандующего еще и поколотили и едва не выбили пару зубов. В какой-то момент Роджер бросил винить бывших друзей — в конце концов, найти новую компанию ему было совсем не сложно. Вот Ник, например. Ник, даже зная, что Роджер за глаза называет его «Носатым», перезнакомил его со всей своей компанией деток из богатых семей. Тем лень вставать в шесть утра и ходить на лекции, получению образования они предпочитают кое-как громыхать песни Ледбелли — и Роджер с его хилым умением играть на гитаре пришелся им кстати. Сборище псевдоинтеллектуальных оболтусов, тратящее деньги не на ставки на скачках, а на виниловые пластинки, приняло Роджера с поразительным воодушевлением. Джульетта, которая пела в S1GMA 6 задолго до того, как туда попал он, как-то сказала, что в нем есть «очаровательный душок провинции» и, рассмеявшись, свернула разговор на последние романы битников, вышедшие в Штатах. Будь на ее месте мужик, Роджер бы наградил его нехилым тычком в плечо, а имей она чуть меньше мозгов и голос чуть хуже — возвратил бы комплимент. Но Джульетта встречается с их клавишником, так что разрывать с ней дружеские отношения кажется Роджеру глупым. В конце концов, возможно, она и не имела в виду ничего плохого. Вот Сид тоже из провинции. И Джуди, и Сторм, и По, и вся компания Роджера, большинство членов которой либо уже перебралось в Лондон, либо доживает последние дни в Кембридже, копя на переезд. Когда менеджером S1GMA 6 стал Кит Чэпмен, вместе с визитками с надписью «S1GMA 6 — для клубов и вечеринок» в жизни Роджера появились и эти богемные клубы, разбросанные по всему Лондону: Battersea, Whitechapel, Bloomsbury, — скажи, что тебе нужна живая музыка на вечер, и эти ребята приедут куда захочешь. В комплекте терпимый аккомпанемент, симпатичный ритм-гитарист и приятный женский вокал. К концу вечера все в любом случае надираются так, что S1GMA 6 вряд ли кто-то, кроме бармена, слышит. Роджер прав — эта публика не против крикунов, поносящих никому не известную группу. Роджер понимает — если один из ее участников решит дать грубияну сдачи, это никому не придется по вкусу. Это кажется Роджеру совершенно несправедливым, но в таком случае против системы идти бесполезно, нужно только ровно стоять на ногах, крепко держать гитару и играть, стараясь не перепутать аккорды. E, A/E, A мажор? Или минор? Черт возьми, как это получается, вчера же зубрил, забросив задания по инженерной графике. В прошлый уикенд он практически не ошибался, руки послушно повторяли выученные накануне комбинации, а тот ублюдок, та гнида, тот выродок где-то в глубине зала вдруг прекратил танцевать и завопил: — Что за муть нам здесь играют? У этого гитариста, да, долговязого, руки кривые, он же фальшивит! Роджер тогда не сдвинулся с места, только ниже склонил голову и перестал играть — и так и стоял ни жив ни мертв до самого конца песни — и черт теперь разберет, действительно ли все вдруг замедлилось, или только в красноватом мареве, расстелившемся перед его глазами; действительно ли голос Джульетты стал тише, а Ника и вовсе перестало быть слышно. С последним сложнее всего — он и так бьет по барабанам не больно-то сильно. Роджер никогда не устает поражаться собственным вспышкам злости — снаружи все как будто превращается в древний диафильм, а внутри заводится гоночная машина. Каждый нерв оголяется, скалится, верещит; зверь внутри точит когти о мышцы Роджера, будто его ошпарили кипятком, грызет кончик собственного хвоста, будто хочет проглотить самого себя, у зверя пена горлом идет, хотя разве это пена? Нет, самая настоящая щелочь. Когда песня закончилась, и они решили сделать передышку, Роджер закрылся в туалете прямо с гитарой. В такие моменты времени у него совсем мало. Роджер отлично знает последовательность действий: спрятать лицо и не моргать, пока не окажешься один, а потом делать, что вздумается. Кусать себя за стиснутые кулаки, вцепляться руками в волосы, считать количество трещин на стене — да все, что угодно, пока слезы не прекратят катиться по покрасневшим щекам. Самое тяжелое — заставить себя не плакать. Роджер пытается каждый раз: старается сфокусироваться на чем-то постороннем, ругает себя, бьет по лицу, вспоминает забавные несуразицы, о которых писал Сид в своих письмах, стряхивает с себя обиду буквально руками, но никогда, никогда у него не выходит остановиться. Он знает, что плачет не от самой обиды, не от напряжения, не из-за упущенной возможности постоять за себя и не из-за гнилостного привкуса во рту после стычки. Винить в слезах нужно именно разбушевавшегося внутри него зверька. Это его злость, его агрессия и отчаяние выходят через слезы — да и какие это слезы, подначивает сам себя Роджер, не слезы, а самая настоящая едкая пена, идущая у зверька горлом, отчего-то прозрачной и соленой течет у него из глаз. Роджер знает, что плачут только слабаки. Плачут те, кто хочет, чтобы на них все смотрели. Плачут маменькины сынки. Плачут неудачники. Плачут те, кто не может дать сдачи. Даже девчонки, наверное, меньше плачут, чем он. А сильные не плачут. Сильные люди не позволяют себя спровоцировать. Вот мать не плачет. Джона он тоже плачущим не видел. Хотя многим его знакомым плевать, если их застанут рыдающими, больными или расклеенными. Не все они слабаки, но все не умеют держать свои проблемы при себе — все готовы раскрыться, плакать тебе в жилетку и жаловаться на несправедливость. Роджер таким никогда не был. Однажды во время игры, прямо на поле, у него правая рука вышла из сустава, и он кричал от боли, режущей все мышцы на волокна. Она скрутила руку предплечья до запястья, пока тренер не подбежал и не вправил ему сустав. Когда Роджер немного пришел в себя — на все том же поле, команда, сгрудившись, стояла вокруг него, — он провел грязной рукой по вспотевшему лицу и почувствовал, что оно мокрое все — от век до подбородка, слезы даже в уши затекли. Но Роджер не помнил того, как заплакал. Увидев его замешательство, тренер потрепал его по здоровому плечу и сказал, что мужчине от боли плакать не стыдно. Роджер не покраснел только потому, что уже был весь красный. Слышать такие слова всегда казалось ему особенно унизительным. Тем более от тренера. Тот был сильным, по-настоящему сильным, зачем же тогда он оправдывал слабость Роджера, да еще и перед всеми? Лучше бы ударил, право слово. Теперь у всех надолго в головах останется, что двенадцатый, Уотерс, разнюнился от пустяковой травмы прямо во время игры. Тогда Роджеру было четырнадцать. Единственным человеком, перед которым Роджер позволял себе заплакать, была мать. Она могла припечатать несколькими словами так, что на глаза сами собой наворачивались слезы, и вот он уже шмыгал носом и вытирал лицо рукавом. На это мать обычно щурилась, качала головой и шла к себе в спальню, только что не говорила: «Я разочарована в тебе, Роджер». Опять — лучше бы порола. Но пороть его мать прекратила, когда Роджеру стукнуло тринадцать. «Ты уже не мальчик», — как-то произнесла мать, отправляя его стричь газон, вместо того чтобы достать из ящика комода отцовский ремень. Роджер страшно удивился — ему-то казалось, что он стал «не мальчиком» уже давно, может, даже раньше того вечера, когда мать рассказала ему на темной кухне про урезанную зарплату. Но в прошлую субботу он опять, как ребенок, не знающий, что можно делать, а что нельзя, что черное, а что белое, заплакал в кабинке туалета в клубе от одного замечания в свою сторону. И вина за это лежала на зверьке, вырывшем себе уютную норку у него за грудиной. Вина всегда лежала на зверьке. Роджер плакал молча, позволяя слезам застилать глаза, так что деревянная отделка туалетной кабинки совсем расплылась. От сдерживаемых порывов все тело ломило и трясло. Роджер знает, что такое нужно просто переждать, но страх быть увиденным или услышанным никогда не оставляет его. Поэтому сейчас, пока они едут в тот же клуб на Brick Lane, ему остается только скрещивать пальцы и надеяться, что сегодня посетители обратят свой гнев на разбавленные коктейли, на хреновое освещение — словом, на что угодно кроме того, что соло-гитарист опять перепутал ноты. За неделю ровным счетом ничего не поменялось. Снаружи сияет неоновыми буквами скособоченная вывеска, пара человек пытается отдышаться у дверей. Роджер мельком оглядывает их — ни одного знакомого. Внутри накурено так, что в глазах тут же начинает слезиться. Склеившиеся друг с другом парочки покачиваются в наркотическом дурмане под только им слышную музыку. Роджер ловит себя на мысли, что завидует. Он бы тоже хотел, чтобы у него в голове звучала музыка, но ни алкоголь, ни трава не помогают. На сцене он слишком занят тем, чтобы не спутать один аккорд с другим, чтобы услышать то, что играет. Остается слушать пластинки Гильберт и Салливан, Фрэнки Лэйн, Original Dixieland Jazz Band, Ледбелли. Рок-н-ролл Роджеру не нравится — он похож на вертлявую девицу, которой может попользоваться каждый. Роджер не любит бесперспективной конкуренции. К Элвису он тоже равнодушен. Спорить не будет — двигается он хорошо, а ботинки у него еще лучше, но на этом интерес Роджера угасает. — Живее, Уотерс, — подгоняет его Чэпмен и машет рукой, сгоняя их, точно овец, на невысокую платформу, которую и с натяжкой нельзя назвать сценой, — и не прячься ты за гитарой, вечно тебя куда-то уносит. — Если хочешь, можешь со мной махнуться, все равно разницы никто не заметит, — хохмит Ник. За два года дружбы с Роджером он уже должен был понять, что шутить так — как ходить по тонкому льду. Но сейчас Роджер напряжен настолько, что при всем желании не смог бы начать грызню. Роджер повторяет про себя последовательность нот, которые ему придется отыграть через пару минут, подключает гитару к усилителю и прикуривает заранее свернутый косяк. В нос бьет знакомый сладковатый запашок, а мысли заполняет приятный, уносящий всякое беспокойство туман. — Эй ты, отключай свой усилок, и живее, — раздается у Роджера за спиной. Трава всегда делает неожиданными даже собственные движения — Роджер поворачивается слишком уж резко. А обращались даже и не к нему. Рослый рыжий парень с такой же, как у Роджера, сигаретой в зубах тычет пальцем в спину Рику. Рик отшатывается, но не перестает возиться с проводами. Рик вообще тихушник, этакий компромиссный, покладистый парень с дипломом о музыкальном образовании. На самом деле, он из тех людей, которые добиваются своего исподволь — такой человек готов согласиться со многим, но в конце концов добивается того, чего хочет. Роджер может представить, насколько скучно играть в группе с неучами вроде них с Ником, и в глубине души благодарен Рику за отсутствие даже намека на снисходительность. — Чего тебе надо? — влезает Роджер. В конце концов, Рик, путающийся в проводах усилителя, пока над ним нависает здоровенный лоб — довольно жалкая сцена. — Вы здесь больше не выступаете, — отрезает Рыжий с отвратительным шероховатым акцентом бедняцких районов Глазго. Роджер с подозрением относится к людям из этих мест со встречи со своим первым учителем литературы. Лицо Рыжего обожжено улицей, а взгляд — травой, а может, и чем покрепче, у него вздутые жилы на руках и модные брюки на один размер больше чем нужно, так что виден туго затянутый широченный ремень. у него ремень под брюками? Если дело дойдет до потасовки, Роджер может с ним не справиться. — У нас договоренность, — Роджер снимает с шеи гитару — если Рыжий ударит, денег на починку ему никто не даст. — Ничего не знаю про вашу договоренность. Вы здесь больше не играете, усек? На прошлой неделе ваше бренчание никому не понравилось, так что на кой черт нам было приглашать вас еще раз? Если бы Рыжий выбил ему зуб, это бы разозлило Роджера меньше, чем его последняя фраза. Он весь взвивается и подходит к Рыжему вплотную, и они стоят друг напротив друга, молчаливые, взбешенные, совсем как на каких-нибудь петушиных боях, выжидая, кто первый клюнет. — Ты глухой? — Рыжий говорит уже тише — видимо, тоже не хочет нарываться на драку. Жалко испортить свои брючки кровью. — А ты тупой? — парирует Роджер. — У нас действительно договоренность, — кто-то поддакивает ему из-за плеча, но у Роджера в висках стучит так громко, что распознать голос уже не выходит. — Значит, так. Вы либо валите сами, либо вас вышвырнут. И вашу певчую птичку тоже, — добавляет он, кивая на Джульетту. — Хорошо, — подает голос Рик, — мы сваливаем, — он наматывает на руку провода усилителя, и до Роджера доходит, что тот зол не меньше него — именно зол, а вовсе не испуган, как ему сначала показалось, — подожди нас на улице, — просит он Джульетту. — Ты, мать твою, знаешь, сколько мы времени потратили, чтобы добраться сюда? — все не может уняться Роджер. — Роджер, мы сваливаем, — с нажимом произносит Рик. В первый раз на его памяти тот повысил голос. — Давай, не будь придурком, — слова Ника звучат как просьба, но Роджер не обращает на них внимания. Нужно найти Чэпмена. Нужно найти Чэпмена и высказать ему все, на что он долгое время нарывался своим никудышным менеджментом. Конечно, можно поступить проще — и одновременно все усложнить, ввязавшись драку с Рыжим. Это явно не то, что ему нужно субботним вечером, но адреналин от несыгранного концерта бередит кровь и нервы, а проросшие в голове семена марихуаны лучше Роджера представляют себе, как поступить в следующую минуту. Роджер видит, как остальные берут инструменты и прорываются сквозь поток танцующих в направлении выхода. Во рту у него вкус поражения — гниль, будто он зубы забыл почистить, и Роджер знает, что его просто так не вымоешь, сам собой не рассосется. Рыжий напоследок смеривает его злобным взглядом, но делает это скорее для помпы, нежели действительно пытаясь запугать. Подходит к барной стойке, щеголяя пришитым сзади к рубашке тонким хлястиком, забавно подскакивающим при каждом шаге. Роджеру становится смешно. Желание сцепиться с Рыжим крошит его мысли с еще большей силой, только теперь Роджер абсолютно уверен, что выйдет из драки победителем. То ли это трава обглодала ему мозги, то ли чертов хлястик действительно так глупо смотрится на высоченном Рыжем. Пытаясь прорваться через ряды вихляющих бедрами парочек, он отчего-то вспоминает, что завтра утром к нему должна приехать Джуди. Винить в этом, конечно же, стоит марихуану, адреналин и потные тела, через которые приходится пробираться вперед. Они встречаются третий год, и это постоянство хоть что-то, но должно значить. По крайней мере, Роджеру так кажется, когда он с завистью поглядывает на развлекающихся со своими подружками приятелей. Джуди учится в городишке на юге Англии, и оттуда до Лондона не так-то просто добраться. Роджер поражается верности Джуди даже больше, чем собственной, хотя он и срывался пару раз — после ужина в более-менее пристойном кафе он и почти незнакомая ему девушка трогали друг друга, вжавшись в стену в темном переулке, она мяла его пах сквозь брюки, а он лез к ней под подол платья заиндевевшими на холоде пальцами. Такие девушки обычно смеялись, говорили, что им щекотно, дрожали от холода, а через какое-то время дрожали вновь, но уже совсем по другой причине. С Джуди он, конечно же, добивается больших успехов. Роджер никогда не забудет тот день, когда он впервые зашел чуть дальше, чем поцелуи, взяв ее руку и положив ее к себе между ног. Они сидели в кинотеатре и смотрели «Вкус меда»(19). В самом начале просмотра они сцепили пальцы; выждав какое-то время, Роджер обхватил ее тонкое запястье, так что ладонь Джуди вполне могла выскользнуть из его хватки, и, толком не отогнав сомнения, правильно ли то, что он собирается сделать, он опустил ее руку к себе на промежность. Ее прикосновение практически не ощущалось сквозь ткань, но от одного осознания, чем он занят прямо сейчас, пока сотня человек смотрит в экран, захватила его воображение, и возбуждение не оставило себя долго ждать. Так что, пока он пробирается вслед за Рыжим ближе к барной стойке, фрагменты его отношений с Джуди выстраиваются рядами ряды, как костяшки домино — черно-белые, как и фильм в том кинотеатре. Одно воспоминание падает на другое, приводя его в действие и оживляя в памяти Роджера детали, о которых он раньше и не подозревал. Прошлое щекочет его инстинкты, а руки сами собой сжимаются и разжимаются, раз, два, три, четыре, когда он добирается до бара, желание кому-нибудь вмазать доходит до наивысшей точки. Кровь или сперма, субботу он и так потерял, какая теперь разница, на что или на кого потратить ее остатки? — Что будешь пить? — Задает вопрос бармен, поигрывая двумя высокими стаканами, переворачивая их и перебрасывая из руки в руку. Вот еще, циркач нашелся. Роджер качает головой и озирается в поисках Рыжего — тот точно испарился, вихрастой макушки нигде не видать. — Не видел здесь такого большого рыжего парня? Шотландец, кажется. Бармен почему-то только зубы скалит на его вопрос, панибратски толкает Роджера в плечо и тычет указательным пальцем куда-то в сторону. — Да не вижу я… — Роджер осекается, когда наконец-то замечает, на что указывает ему бармен. В стороне, возле сваленных в кучу поломанных стульев, пустых бутылок и еще какого-то мусора стоит Рыжий, сцепившийся с каким-то низким, коротко стриженым парнем с оттопыренными ушами. Они с Рыжим сжимают друг друга за плечи и кусаются. Только прищурившись, Роджер понимает, что ошибся. Они не кусаются. Они целуются. Целуются, целуются, целуются. Рыжий гладит своего дружка по спине, а тот прижимает его к себе за затылок. Роджер, как полный идиот, таращит глаза еще добрых две минуты, пока не приходит в себя и не переводит глаза себе на руки. Едва не сшибая людей тяжелым чехлом с гитарой, он выбегает наружу. — Эй, надеюсь, ты не подрался с ним, мы тебя уже заждались… — начинает Ник, но замолкает, когда Роджера тошнит прямо на тротуар. Выходит из него совсем немного — желчь и сегодняшний завтрак. Должно быть, трава была особенно забористой. Роджер старается не изгваздать свои ботинки и издавать поменьше шума, а когда спазмы прекращаются, прижимается холодным лбом к грязной стене клуба. Дрянной вкус во рту теперь совсем невыносим, и как изгнать его, Роджер не знает. Возможно, самым обычным сном. Что Роджер знает, так это то, что тошнит его не от двух педерастов, высасывающих друг из друга душу, а от того, что Ник прав: он действительно полный придурок. *** Heaven is inscrutable, Earth keeps its secrets, The nine-headed monster eats our souls, Frosts and snows snap our bones. Dogs are set on us, snarl and sniff around us, And lick their paws, partial to the orchid-girdled, Till the end of all afflictions, when God sends us his chariot, And the sword starred with jewels and the yoke of yellow gold. I straddle my horse but there is no way back, On the lake which swamped Li-Yang the waves are huge as mountains, Deadly dragons stare at me, jostle the rings on the bridle, Lions and chimaeras spit from slavering mouths. Pao Chiao slept all his life in the parted fens, Yen Hui before thirty was flecked at the temples, Not that Yen Hui had weak blood Nor that Pao Chiao had offended Heaven: Heaven dreaded the time when teeth would close and rend them, For this and this cause only made it so. Plain though it is, I fear that you still doubt me. Witness the man who raved at the wall as he wrote his questions to Heaven. Li He, «Don't Go Out Of The Door». Порой ему снятся поцелуи с Джуди. Ее язык превращается в огромную сороконожку, и она сучит лапками у него во рту, неприятно щекоча нёбо. Наутро он боится тащить в рот хоть что-то, кроме джойнтов, к которым так пристрастился. Он боится даже пить чай — когда делает первый глоток, его единственная чашка оживает и вцепляется ему в губу. Роджер боится засыпать. Ему снятся темные силуэты обнаженных женщин, вырастающие из корней его волос. По ночам в голове прокатываются названия контрацептивов, которые радостно перечисляла стайка студенток, пока он сидел неподалеку и рисовал очередной проект. Исключая эти выматывающие страхи, убеждает себя Роджер, с ним все здорово, с ним все в порядке. Он держится на плаву. После неудавшегося выступления в клубе на Brick Lane они все вместе послали Чэпмена куда подальше. Оно и к лучшему. В конце концов, им больше не придется петь ту погань, которую клепал Чэпмен — накладывал свои стихи, всегда начинавшиеся с чего-нибудь достойного Вордсворта: «А доводилось ли вам лицезреть утреннюю розу?» на музыку Чайковского. Но сейчас Роджеру не до мыслей о будущем группы, которую так и язык-то не поворачивается назвать — так, кучка недоучек, которым отчаянно хочется писать музыку, хотя часть из них еще не справилась с построением гамм. Сейчас Роджер держит Джуди за руку. Уже довольно долго, так что его пальцы скоро окостенеют, но разжать их он не может — знает же, как долго ее не видел, и как долго, может быть, не увидит. Поэтому ему хочется просидеть так хоть целую вечность, даже если нервные окончания в руке отомрут, и ее придется ампутировать. Роджеру кажется, что это и есть любовь. Они сидят дома у ее подруги, которая, по словам Джуди, ушла гулять до самого вечера. Безусловно, это она так прилично хочет сказать ему, что подруга специально оставила их одних. Чтобы они могли заняться… заняться друг другом. Роджер никогда не забудет, как он поразился, узнав, что Джуди девственница. Хотя она никогда не была одной из тех девушек, которые готовы уступить после первого же похода на танцы. Джуди делает все постепенно, она похожа на форт, сдающийся врагу медленно, день за днем ослабляющий охрану на часовом посту. Прошло несколько месяцев между тем днем, когда Роджер впервые поцеловал Джуди в губы, и тем, когда она наконец-то разжала зубы и впустила его язык. Череду своих небольших завоеваний Роджер отмечает зарубками в памяти и собирается помнить о них всегда. Вот он стоит у ворот ее школы, обнимая Джуди за талию, вот он крепче прижимает ее к себе и чувствует, как приподнимается и опадает от дыхания ее грудь, вот они очень мокро и спешно целуются на вокзальной платформе за минуту до того, как отойдет ее поезд, вот он нащупывает сквозь слои одежды ее грудь и боится сжать, вот он впервые видит ее соски — розовые и отвердевшие, а вот он первый раз прикасается к ним ртом. В какой-то момент Роджер поторопился и хотел расстегнуть пуговицу ее ситцевой юбки, но Джуди вся напряглась под его руками, стала неподатливой и какой-то жесткой, точно не человек, а памятник самой себе. Роджер тут же разжал руки, но Джуди все равно поджала губы, отодвинулась на другой конец дивана и демонстративно надела лифчик и блузку. Этот случай вернул их отношения с Роджером на одну стадию назад — она ничего ему не сказала, но он больше не пытался залезть к ней под одежду, а терпеливо ждал пару недель до того, как она опять позволила ему зайти чуточку дальше. В их первый раз Джуди попросила его принести из ванной полотенце. Она явно притащила его из дома — розовое, расшитое безвкусными красно-зелеными цветами. Она постелила его себе под поясницу, а после стянула с себя юбку вместе с нижнем бельем. Роджер еще стоял перед ней — слишком неподвижный и слишком одетый, со стыдом отмечая, что пшеничного цвета волосы у Джуди везде. Еще он подумал, что миссис Робинсон была гораздо темнее, тоже — везде, но эта мысль отчего-то пришла к нему без какого-либо стыда. Она попросила его задвинуть шторы на окнах, видимо, стесняясь солнечных лучей. В тот раз Роджер боялся сделать ей больно, и, кажется, все же сделал — когда они закончили, у Джуди были поджаты губы, а глаза чуть покраснели. Теперь же они сидят на узком диване, ободранном домашним котом по имени Бамбузл, диване, который кажется Роджеру самым замечательным, удобным и располагающим к занятию любовью предметом мебели в целом мире, пока Джуди не спрашивает его: — Ты купил то, что я просила? Роджер не выдерживает и морщится, зная, что последует дальше. Этот разговор повторялся не один раз. — Нет. — Родж, сколько раз я могу тебя просить… — Я знаю. — А по-моему, нет. Разве ты не хочешь меня? — она зачем-то переходит на шепот. — Ты знаешь, что да. — Тогда почему ты не можешь купить их? «Их». Роджер надеется, что она не произносит слово «презервативы» из того же стыда, что и он, но ведь она не стесняется просить его, чтобы он зашел в аптеку и, не запинаясь и не хмурясь, купил «их». — Бога ради, Джуд… — начинает было Роджер, но тут же осекается. У него нет ни объяснений, ни оправданий, есть только желание защититься, заставить Джуди понять, почему он порой застывает у аптечных витрин, высматривая, кто стоит у кассы — мужчина или женщина, сколько ему или ей лет, есть ли на аптекаре тяжелые учительские очки в роговой оправе и что о нем подумают, подойди он прямо сейчас с исчерпывающей просьбой: «Пачку презервативов, пожалуйста». Все равно, что парацетамол купить, не сложнее, но Роджер не решается, кто бы ни стоял за кассой, сколько бы людей ни было внутри, как бы скоро ни приезжала Джуди и как бы сильно он ее ни хотел. — Бог здесь не при чем, Родж. Ты что, хочешь, чтобы я забеременела? — Конечно, нет. — Ты не хочешь меня? Или что?.. Ответь мне уже, наконец, скажи честно, просто не хочешь? — она заглядывает ему в глаза. — Или у тебя появился кто-то, кроме меня? — Не говори так, я никого не хочу, кроме тебя. — Тогда я ровным счетом ничего не могу понять. — Прости меня, Джуд, послушай, просто прости меня. — Но я не могу простить тебя, ничего не понимая. Я тебя не понимаю. Он притрагивается к ее щеке, будто она в любой момент может исчезнуть. Испарится, пузырясь, как те куски мыла, которые выставляются в витринах аптек, со всякими экстрактами и ароматизаторами. Самое шикарное мыло всегда быстрее всего кончается, Роджер знает это по собственному опыту. Дешевое, дерущее кожу, заводское может пролежать у тебя с полгода, пока не превратится в грязный обмылок — лучшие же куски, завернутые в хрусткую, яркую обертку, всегда норовят выскользнуть из рук и смыться — оглянуться не успеешь, уже приходится покупать новое. С Джуди ровно то же самое. Она вечно просачивается сквозь пальцы Роджера, разъезжает по одному и тому же маршруту Кембридж-Бат-Лондон, оставляет на лице Роджера поцелуи и обещания приехать сразу же после очередных экзаменов, а потом он сидит, отупевший и растерянный, и только приятная легкость в брюках говорит о том, что Джуди действительно была в его объятиях этим утром. Роджер ловит себя на мысли, что его жизнь похожа скорее на список расставаний с людьми, чем встреч. Даже если знакомство оказывается совершенно незначительным, в памяти остается момент прощания, почему-то всегда именно он. Папа погиб, Джон променял их с матерью на индустриальный город в другом конце Англии, Хокинз так и не простил ему тот удар, Сид пишет все реже, а встречи с ним давно превратились из традиции в счастливые случайности, вот и с Джуди все разваливается по причине его трусости. Его ребячливости. Его глупости. Помолчав, Джуди спрашивает: — Это из-за твоей матери? — Что? — Вопрос застает Роджера врасплох. Он отодвигается от Джуди, почти что вжимаясь в спинку дивана. — Она меня ненавидит. — Прекрати, это не так. — Это ты прекрати, уж я-то знаю. Она что-то говорит тебе обо мне? Она… — Джуди медлит, видимо, подбирая верное слово, — она считает меня грязной? — Нет. Как тебе только такое в голову пришло? — А что я еще должна думать? — Джуди пожимает плечами и прикрывает глаза — видимо, говорить с Роджером об этом и еще встречаться с ним взглядом для нее слишком. — Ты же знаешь, что ты был у меня первым. — Джуд… — Я никогда ни с кем до тебя этим не занималась. — Я знаю. Дело не в этом. — А в чем? Сказать ей правду у Роджера язык не поворачивается, и он пытается изобразить недоумение, так что губы кривятся от фальшивой улыбки, а все остальное лицо остается неподвижным. — Я не знаю. Поверь мне, я правда не знаю, — врет Роджер — в голове точно кто-то разочарованно причмокивает губами, выражая свое неодобрение. Роджер прекрасно знает, почему мать терпеть не может Джуди, почему поносит ее почем зря, когда Роджер имеет неосторожность упомянуть ее в разговоре. Слыша ее имя, мать всегда хмурится, голос ее становится резче, приобретая знакомую Роджеру с детства менторскую интонацию. Роджер ни разу не говорил с ней о том, что сообщил ему Джон в ночь, когда ушел из дома, и эта недосказанность оставила трещину, со временем расходящуюся все сильнее и сильнее. Когда мать впервые встретилась с Джуди, пожала ей руку и перебросилась парой фраз о погоде, Роджеру показалось, что они понравились друг другу. Они даже вели себя немного похоже, сдержанные и основательные во всем, что делали или говорили. Обе были принципиальными и бескомпромиссными, а важнее всего — неспособными на подлость. Правда, после произошедшего между ним и Шарлоттой доверие Роджера к матери пошатнулось, но Джуди ни разу не подводила его — напротив, она раз за разом прощала его, не оставляла его одного, не поворачивалась спиной, когда Роджер в ней нуждался. После того, как в вечер их знакомства Роджер вернулся со свидания, мать сказала: — Милая девочка. Для чего только она тебе нужна, мне совершенно не понятно. С тех пор Роджер старался не поднимать эту тему, но мать всегда вспоминала о Джуди, когда во время своих редких поездок домой он вдруг срывался с места, оставляя на столе нетронутый ужин. — Только не сделай ей ребенка, будь добр, — в один из последних визитов сказала ему она, и ее слова до сих пор эхом звучат в голове у Роджера. За эти первоначальная ирония сошла с фразы, как краска, и все что слышит в ней Роджер теперь — это угроза и укор, и они режут и кромсают его мысли каждый раз, когда Джуди пододвигается к нему слишком близко. Роджер еле удерживается, чтобы не зарыться лицом ей в волосы, не положить руку на колено и не сказать, то, что он ни одной девушке прежде не говорил. Но сейчас Джуди только вздыхает, то ли сокрушенно, то ли примирительно, не разобрать, пролезает руками себе под блузку, так что слышно шуршание расстегивающегося лифчика и участившееся от натуги дыхание. Она сама пододвигается к Роджеру, наклоняется к нему, все еще неуклюже вжатому в продавленный диван, и перед тем, как прикоснуться своими губами к его, просит, глядя прямо в глаза: — Только, пожалуйста, обязательно вынь его из меня перед концом. *** And beyond the Wild Wood again?» he asked; «where it's all blue and dim, and one sees what may be hills or perhaps they mayn't, and something like the smoke of towns, or is it only cloud–drift?» «Beyond the Wild Wood comes the Wide World,» said the Rat. «And that's something that doesn't matter, either to you or me. I've never been there, and I'm never going, nor you either, if you've got any sense at all. Don't ever refer to it again, please. Now then! Here's our backwater at last, where we're going to lunch. Kenneth Grahame, «The Wind In The Willows». Сид опаздывает на тридцать семь минут. Они не виделись целый триместр. «Какой у тебя вагон? Скажи мне номер вагона, и когда ты приедешь, я уже буду ждать тебя с букетом зеленых гвоздик на платформе», — написал ему Сид в своем первом письме за последние несколько месяцев. Роджер опять умудрился ему поверить — и вот теперь он ждет, как последний дурак, ходит взад и вперед у дверей своего шестого вагона. Сигареты крошатся, спички на секунду взмахивают рыжим хвостом и тут же затухают на сильном ветру, ноги носят Роджера туда-сюда, а хмельные от предвкушения мысли советуют прекратить это бессмысленное ожидание и пойти уже домой. Роджер пытается считать свои шаги, считать плевки под ногами или почерневшие от старости комочки жевательной резинки, прилипшие к плитам платформы. У него ничего не выходит, он сбивается, путает цифры, забывает, что и зачем считал, то и дело отбрасывает со лба взлохмаченные ветром волосы, порой достает из кармана гребень — железный, всего в пару дюймов длиной, — смотрит на его зубцы, а потом возвращает на место, поглядывает на часы, и иногда ему кажется, что они сломаны и минутная стрелка не движется совсем, он ведь стоит здесь уже целую вечность, скоро солнце зайдет, а Сида все не видно. В какой-то момент Роджер вспоминает о списке задач, решения к которым он должен сдать всего через пару дней, и даже думает, не присесть ли на скамью и не приняться ли за них, но взять себя в руки у него совершенно не получается. Вписанные в круги треугольники больше похожи на зубастые цветы, чем на экзаменационные задания, формулы шалят и пляшут перед глазами, разваливаясь пополам, а графики, развесив свои грифельные конечности, расплываются по листу тетради. Еще через четверть часа Роджер наконец замечает кого-то похожего на Сида, бегущего от дверей вокзала к путям с большой цифрой «8» в торце. Роджер никак не может взять в толк, Сид это или нет, но у приближающегося человека удивительно знакомая походка: характерные для профессиональных легкоатлетов прижатые к телу руки, покачивающаяся из стороны в сторону в такт шагам голова. В отличие от Роджера, который при беге всегда смотрит только на цель впереди, Сид всегда хочет отследить проносящийся мимо мир, правда, при этом никогда не оборачивается, оставляя мир пронесшийся позади себя. — Прости, прости меня, я все еще не перевел часы на летнее время, прости, пожалуйста!
 «Я тебе не верю, к другим ты так не опаздываешь».
 «Я ждал тебя почти час».
 «А я других так никогда бы не стал ждать».  
«Я знал, что ты опоздаешь». «Я думал, что ты так и не придешь». — Ничего, я и не заметил, как время пролетело, — вместо этого говорит Роджер. Голос у него чуть охрипший от долго молчания.
 — Да? Даже жаль, я хотел, чтобы ты ждал меня. И мне нравится твой голубоглазый свитер.
 Сид изменился. Это один из его бесчисленных талантов — меняться с ног до головы: остригать волосы и вновь их отращивать, носить безразмерные вещи с барахолки или дорогие, подаренные кем-то из Лондона, шмотки, говорить на разные голоса и обращаться к самому себе от третьего лица, — словом, он может позволить себе любую радикальную перемену, но всегда останется Сидом.  В этот раз он опять изменился. Роджер считает, что просто невозможно сделать это за такое короткое время, и решает, что это все фокусы его памяти. Давно сломавшийся голос Сида становится еще более низким, и говорит он тише и вкрадчивее, чем раньше. Волосы коротко подрезаны, над верхней губой жиденькие усы, а на шее повязан аляповатый малиновый шарф в белую крапинку.
Роджер знает, что в Лондоне такое модно, но на улицах консервативного Кембриджа вид Сида, должно быть, производит неизгладимое впечатление.
 Он, кажется и в росте прибавил — до Роджера ему, конечно, не дотянуться, но своих братьев он точно перерос. Раздался в плечах, перестал быть знакомым Роджеру щуплым Сидом Барреттом с Hills Road. Как будто он уже и не его Сид, а чей-то еще.
 Правда, говорит он все так же — непонятно, скача с интонации на интонацию; улыбается своей темной, скользящей как будто по всей фигуре улыбкой — она такая у всего выводка Барреттов, — и произносит такие вещи, которые обычно бесят Роджера, но сейчас почему-то нет.
 Сид не обнимает его, как раньше — Роджер в таких случаях всегда осторожно смотрел по сторонам, пытаясь понять, как среагируют на это окружающие, но те почему-то никогда ничего не замечали.
 Роджер даже подумывает о том, чтобы пожать Сиду руку, как обычно делают они с Джоном, когда тот приезжает домой к матери на Рождество или Пасху. Но пожимать Сиду руку — значит знакомиться с ним новым, непривычным ему, а подобную встречу Роджер точно хочет отсрочить.
 — Ты изменился, — кратко заключает Роджер.
 — Правда? — Сид, кажется, несказанно рад, что Роджер это заметил, он улыбается и бросает в ответ, — а ты нет. Ты все такой же.
 — Это плохо? 
— Нет. Ты — часть моего мира, которая никогда не меняется. Ты всегда все тот же Родж.
 Эта мысль почему-то радует и ужасает его одновременно, но он совсем не успевает в этом разобраться, потому что Сид шагает к нему и поддевает руками рукава его свитера.
 — Да. Совершенно официально готов заявить и даже предоставить расписку, что я влюблен в этот свитер.
 — Я купил его в…
 — Нет, не говори! — выпаливает Сид и качает головой. — Я хочу думать, что он один такой в целом мире и второго похожего мне не найти. Если я узнаю, что где-то такая вещь поставлена на поток и бедные-бедные индийцы на фабриках клепают эти свитера один за другим, я приду и перестреляю там всех.
 — Ты слишком много смотришь вестернов. — Нет, наоборот. Сейчас я смотрю много Бергмана, а ты знаешь, что Бергман ответил, когда ему посоветовали снять вестерн? Он засмеялся, представляешь?
 — Не представляю, — честно отвечает Роджер.
 Сид не смеется, даже не улыбается, и если бы он назвал Роджера занудой, ему и то не было бы так тревожно. Они стоят совсем близко друг к другу, а у Роджера язык не поворачивается предложить сигарету, он не может заговорить даже о чем-то незначительном: погоде, учебе, неистребимом потомстве котов, обживших дом Барреттов — да о чем угодно.
 — Что тебе снилось сегодня?
 — Что?
 Сид частенько спрашивает такие вещи — но не на вокзальной же платформе, не после пары ничего не значащих фраз, не когда Сид потрепал его свитер, оставляя на нем запах никотина и масляных красок.
 — Я не помню.
 — Я тебе не верю.
 — Твое право, — отрезает Роджер. 
С этим странным, чужим Сидом можно говорить в безапелляционном тоне, можно грубить, можно исходить желчью, можно делать все, что угодно. Но как только Роджер формулирует эту мысль, ее тут же приходится отбросить, и он смягчается. В конце концов, только его Сид спрашивает о снах, только ему говорит, что у его одежды голубые глаза, и всю прочую прекрасную дребедень, что без Роджера так бы и оставалась у него в голове.
 — Мне приснилось, что я съел скворца. 
И вновь Сид не смеется, хотя должен был. Роджер и сам хохотнул, когда за завтраком вспомнил, как во сне глотал живой черный бьющийся комок, и как сокращалось горло, когда он пытался протиснуть птицу внутрь себя. Это не было ни больно, ни странно, ни отвратительно и походило скорее на принятие лекарства, когда весной чувствуешь, что болезнь подкралась уже слишком близко и вот-вот схватит тебя за глотку. 
Роджер принял скворца, как иные принимают рыбий жир, с жертвенным спокойствием и смирением.
 И разве это не забавно?
 По мнению Сида, видимо, нет.
 — Жаль. Я думал, что перед нашими встречами тебе снюсь я. Я загадываю такое желание по вечерам перед тем, как ты приезжаешь. 
На этих словах Роджер отворачивается и не находит ничего лучшего, как предложить:
 — Пойдем, посидим в баре.
 — Я думал, ты захочешь домой.
 — А ты хочешь, чтобы я пошел домой?
 Сид отвечает не сразу, а когда начинает говорить, звучит фальцетом и забавно хмурит брови, как самый настоящий клоун на детском утреннике:
 — Я бы очень-очень огорчился, если бы бедному Кролику уже никогда-никогда не пришлось пройти через парадную дверь своего дома.
 — Почему? Пожалуй, придется… — тоненьким голосом произносит Роджер, и получается даже смешнее, чем было в книжке. А Сид читал ее Роджеру вслух так занятно, что они оба смеялись до колик. Роджер не знает, как он умудрился не забыть эти строчки, но видимо, все, с чем знакомил и чему учил его Сид, вгрызлось в его память, и уже ничего из нее не выбьешь — воспоминания так и будут сидеть у него в голове, иногда возвращаясь такими вспышками, мол, Джорджи, забыл о нас, а мы все еще здесь, «Пятачок, помнишь что сейчас за день?» 
«Этот день называется «сегодня», мой дорогой».  «О, это мой любимый день!..» 
А теперь они смеются, вернее, Сид смеется, а Роджер скалит зубы, и перед глазами вертится то, как Сид, будучи еще маленьким мальчиком Роджером Китом Барреттом, всучил ему эту книгу в руки, новехонькую, а Роджер было отказался, слишком уж взрослый, ведь ему уже двенадцать, и он давным-давно не ребенок, который читает сказки про зверей, не то что Сид. Правда, потом книжку он все-таки прочел, и они разыгрывали ее с Сидом и Розмари на разные голоса: «Я буду Тигрой, Роз — Кенгой, а ты — Кроликом, но еще и Иа, ты вылитый Иа, Джорджи». 
Потом они с Сидом бредут прочь от вокзала, и им уже вольготнее и легче друг с другом. Паузы проходят все менее тягостно, Роджер легче подбирает слова и поносит чью-то мать чуть реже, чем привык в Лондоне, где, кажется, жизнь зависит от того, сколько раз ты обругаешь другого, и плевать — почтальон это, преподаватель или действующий премьер-министр. 
Они идут и смотрят только вперед, перемахивают через ограду Ботанического сада и, неудачно приземлившись, едва не сваливаются на запруду. Из карманов Сида сыпется мелочь, а из куртки Роджера — табак. В нос бьет сладковатый цветочный запах и терпкий древесный. Когда они пробираются под лапами елей, Роджеру слепит глаза мошкара, и, воспользовавшись моментом, Сид перебивает его рассказ об очередном никчемном преподавателе и прячется за древесным стволом, изгибаясь так, что его силуэт совсем исчезает из виду. Теперь вокруг Роджера одна только темная зелень, шевелящаяся от всевозможных жучков земля и гулкая пустота в голове.
 — Я тебя вижу.
 — А я тебя нет, — Роджеру почему-то становится так смешно, что он хочет упасть и растянуться на траве, его прямо распирает от смеха. Смех щекочет его изнутри, и с непривычки Роджер пытается выдавить его из себя, как икоту, но ничего не выходит, и ему приходится подчиниться. 
 Выходит какое-то девчачье хихиканье.
 С Роджером такое бывает, если он совсем пьян или шмали за вечер оказалось слишком много. Все это вместе создает идеальный дубликат счастья, и лучше сунуть два пальца в глотку, чем держать эту фальшивку внутри.
 Но сейчас он не пил и не курил, и мир кажется не подделкой, а самым настоящим, с круговертью из ветра, зелени и пустых карманов и Сидом, которого нигде не видно, но в тоже время и как раз поэтому он везде.
 — Я все думаю… — после долгого молчания Сид наконец выскакивает из-за ствола, в волосах у него иголки и труха. Как будто век там сидел, право слово, — думаю: в твоем университете все действительно такие отвратительные или тебе просто невозможно угодить?
 — Оба пункта.
 — Нет, я так не играю, выбери один. 
— Но это будет неправда.
 — А кто сказал, что мне нужна правда? — Сид не дает ему ответить — выбирается из огромного елового колпака, под которым они стоят, и бежит в сторону фонтана. Тот расположен в самом центре Ботанического сада — расставленные вокруг него скамьи образуют идеальный круг, там вечно собираются приезжие и мамаши с колясками, больше похожими на миниатюрных броненосцев.  Роджер приподнимает мохнатую еловую ветку и, щурясь от закатного солнца, смотрит на Сида. Тот запрыгнул на бордюр и теперь, расставив руки в стороны, подставляется под водяные брызги. Когда Роджер подходит к нему, у него уже вымокла вся рубашка и ботинки потемнели от сырости.
 — Ты не сказал матери, что приехал, правда? — глаза у Сида прикрыты, лицо побелело от холода, а интонация не предполагает ответа, но Роджер все равно отвечает.
 — Не сказал. — И Джуди тоже не сказал.
 — Джуди в Бате.
 — Но, будь она здесь, ты бы все равно не сказал, правда? 
Роджер достает из кармана пачку сигарет и пытается прикурить, но ветер раз за разом тушит огонек спички. Он своровал коробок из какого-то бара в Bloomsbury — на коробке изображен амфитеатр, а внизу, на арене, оскалившись, готовятся к прыжку два льва с черными пастями и белыми клыками. Их грива напоминает спичечный огонек, только этот, нарисованный, не гаснет от ветра. Прямо перед львами стоят два человека, их руки вскинуты вверх, глаза расширены от ужаса, а рты раскрыты. Для коробка это невероятно детальный рисунок, и, несмотря на то, что он опустел, Роджер решает, что не выбросит его хотя бы из-за рисунка. Он не знает, что привлекает его больше: ужас на лицах жертв или безликая толпа, больше напоминающая разноцветные столбики, чем людей.
 — Что ты хочешь, чтобы я ответил? — бесхитростно спрашивает его Роджер и тут же усмехается. — Ты же говоришь, что правда тебе не нужна.
 Сид качает головой и улыбается. Роджер видит в этом хороший знак, ведь теперь он тоже вступил в игру и тоже играет с Сидом в слова, и это делает их почти что равными.
 Но все же не до конца. Водит всегда Сид.
 — Где ты сегодня ночуешь?
 — В Лондоне.
 — Что ты имеешь ввиду?
 — Я возвращаюсь в Лондон последним поездом.
 Сид делает шаг назад. Он весь вымок и теперь вытирает тыльной стороной ладони лицо и шею, растирает их, побледневший, ледяной и хмурый. Он дышит себе на руки, и Роджер предложил бы ему свой «голубоглазый» свитер, но ему почему-то неловко.
 — Сегодня все синее. Цветы синие, вода синяя, ты говоришь по-синему.
 — Что это значит? 
— Я ненавижу синий.
 — Тогда извини.
 Сид резко передергивает плечами, и Роджер понимает, что в очередной раз сказал какую-то глупость.
 — Когда у тебя поезд?
 — Через сорок минут.
 — Зачем было вообще приезжать всего на пару часов? Это бессмысленно, знаешь.
 Роджеру хочется нагрубить в ответ, но с Сидом он никогда себе такого не позволяет. Даже с этим новым Сидом, с его цирковой одеждой, редкими усиками, еще более непонятной, чем обычно речью и несвойственной резкостью.
 — Дай мне, — Сид протягивает руку и кивает на спичечный коробок, который Роджер еще не убрал в карман.
 Роджер подмечает про себя, что он взял коробок излишне аккуратно, двумя пальцами, словно не хотел притрагиваться к его рукам. На этой мысли у него в голове опять идет рябь, словно там муравейник разворошили, и теперь все разбегается в разные стороны, выходит на поверхность, отчаянно роет тоннели и прячется.
 На смену удовлетворенной неизвестно чем пустоте приходит беспокойство. 
А ведь скоро обратный поезд.
 Минутная стрелка идет против часовой, кто-то объявил обратный отсчет, и песок начинает сыпаться: сорок минуть, тридцать девять, тридцать восемь, тридцать семь…
 — Гляди сюда, — Сида же наоборот как будто отпустило: он улыбается, с любопытством смотрит в траву и, наклонившись, поднимает с нее что-то шевелящееся и зеленое.
 У существа длинные колыхающиеся усики. Совсем как у Сида, хотя жуку они явно идут куда больше. 
— Зачем ты себе это отрастил?
 Сид сразу понимает, что Роджер имеет в виду, и пожимает плечами:
 — Я так скучал по тебе, что забывал бриться.
 — Сбрей их, ради бога.
 — Тебе не нравится? — Сид, кажется, действительно удивлен, он долго скользит взглядом по лицу Роджера, будто бы говоря: «Как так вышло, друг, что тебе во мне что-то не по нраву?»
 — А знаешь, я был неправ. Ты изменился. Ты теперь не только говоришь по-синему, но и весь синий. Как холодная вода, такой же синий, — Сид кладет жука в спичечный коробок и осторожно задвигает его под крышку. — Этого жучка зовут Бароном, как меня.
 — С каких пор тебя зовут Бароном?
 — Не помню уже. Кажется, это Фред придумал, так что теперь я рисую и играю под именем Барон и ни под каким другим. И теперь я вручаю Барона тебе, так что почти что отдаю тебе себя самого.
 У Сида торжественный голос, когда он дотрагивается коробком поочередно до каждого плеча Роджера, как король, посвящающий своего вассала в рыцари, а потом кладет коробок в карман его куртки.
 — Позаботься обо мне. Позаботься обо мне хорошенько. 
Роджер молчит, потому что знает: что бы он ни сказал, это точно испортит всю возвышенность и всю абсурдность момента. А он хочет помнить его именно таким: прохладным, с багряным вечерним горизонтом и темной каймой сумерек на нем, с жуком, трепыхающимся у него в кармане, и этим новым Сидом, которого ему уже хочется узнать поближе.
 И чтобы никакого синего цвета.
 — Пошли, я провожу тебя обратно. 
Назад они именно что бредут, еле волоча ноги, как будто сговорились — а разговаривают, наоборот, быстро, как будто встретились только что, и теперь нужно сказать друг другу слишком много важного и незначительного, а пока не скажут, и расстаться не смогут.
 — У нас тогда на клумбе вырос огромный ирис, такой большой был, когда распустился, совсем как заледеневший водопад, переливался то розовым, то красным, представляешь?
 — Ага.
 — Я сделал его фотографию и тут же побежал в проявочную. Вышло немного смазанно, и фотография была слишком уж громкой, я хотел куда более тихую и уютную, как камин дома или сахарница в белой глазури с цветочным орнаментом, знаешь такие?
 — Да… наверное, да.
 — Так вот, к этому моменту тот ирис завял и походил уже не на заледеневший водопад, а на питьевой фонтанчик с ржавой водой. А знаешь, что было потом? Я взял акварельную бумагу и срисовал ирис с фотокарточки, но уже таким, каким мне хотелось бы его видеть, чтобы вода растекалась по ватману, и цвета вливались один в другой, как река в море, и все было бы тихим и спокойным, как того хотелось мне.
 — Я бы хотел на него посмотреть.
 — На ирис?
 — На рисунок.
 — Нет, я уничтожил его. Разорвал и сжег. Но сначала опять достал фотоаппарат и сделал фотографию рисунка. Фотография у меня осталась. Вот там ирис настоящий, куда больше, чем на первой карточке, мне даже стало жаль, что цветы не могут вырастать и распускаться такими, как на моих рисунках. Они бы от этого только выиграли, ты не находишь?
 — Конечно. Восемь минут, семь, шесть, пять…
 — Сейчас поезд отойдет без тебя, — говорит Сид.
 — А я думал, что только через пару минут… — Роджер оборачивается в сторону табло с одинокой строчкой «Кембридж-Лондон (Liverpool Street)» и вздрагивает, когда чувствует, что кто-то обнимает его сзади за плечи.
 — Я до тебя дотрагиваюсь, а ты до меня нет, потому что я тебя поймал, — говорит Сид, и Роджеру почему-то кажется, что тот хотел сказать это еще часа три назад, когда они только увиделись на платформе под номером восемь.
 — Я тебе столько всего еще не рассказал, — Роджер вскидывает голову, пытаясь обернуться. У него в голове начинают скакать датчики, мысли шалят и переплетаются друг с другом, а во рту самая настоящая каша. — Чэпмен, — мозг выцепляет знакомую фамилию и начинает придумывать к ней более-менее осмысленное предложение, — я не рассказал тебе о Чэпмене. Мы его выгнали к чертям собачьим.
 — Наверное, потому, что он был напыщенным индюком?
 — Да. А как ты догадался?
 Роджер затылком чувствует, что Сид смеется над ним.
 — Угадал. Просто случайность.
 Видно, как по вагону поезда прохаживается туда-сюда контролер. Где-то в отдалении ухает сова. Шелест сухих листьев о тротуар похож на звук капающей с крыши воды.
 — Я не знаю, когда смогу приехать опять. У нас постоянно репетиции.
 — Если я поступлю в художественный колледж, в этом отпадет нужда, — Сид расцепляет руки. — Он в центре Лондона. Может, перееду к тебе, кто знает. Я вчера послал туда мое портфолио, — он ежится и туже заматывает шарф. — Тебе надо идти.
 — Да, да. Мне надо идти. Так когда мы увидимся?
 — А мы и не расстаемся. Ты забыл, что я у тебя в кармане? — Сид сам берется за ручку вагона и тянет дверь в сторону. Они стоят совсем близко друг к другу, и лицо Сида освещает тусклая мигающая потолочная лампочка. 
Роджер хочет сказать что-то еще. На «до свидания», или «бывай», или «до встречи» он никогда не разоряется, но никакие другие слова в голову не приходят. 
Приходится быть немым и неуклюжим, пока Сид изучающе смотрит на него. 
Точно крюк закидывает. Существует этот крюк на самом деле или нет, Роджер всегда на него ловится. И раньше — много, много раз, — и сейчас. 
Он так и стоит, безнадежно пойманный, пока Сид не толкает его шутливо в вагон, и в эту же секунду поезд трогается. Он даже забывает помахать Сиду рукой. Садится на одно из свободных мест и подкладывает под голову куртку, пытаясь забыться во сне. Но сон, как назло, не идет, и приходится рассматривать пролетающие перед глазами ошметки ночной жизни с черными деревьями, черными станциями, черными людьми и черными звездами. Последние черные не по цвету, но по сути, так объясняют ему на редких лекциях физики, но именно сейчас все это кажется Роджеру крайне незначительным. 
Уже подъезжая к Лондону, он вскидывается и лихорадочно шарит по карманам, вытаскивая коробок. Он мягкий и хрусткий на ощупь, и Роджеру не нужно раскрывать его, чтобы понять, как там поживает Барон, но он все равно делает это. Выдвигает днище и видит раздавленного зеленого жука и слизь, вытекшую из треснувшего панциря.
 Усики, правда, еще шевелятся, но разбираться, предсмертные это судороги или посмертные, Роджер не хочет, и выкидывает коробок при выходе со станции. Всю дорогу домой и весь огрызок ночи Роджер не может отделаться от отвращения, вызванного умирающим насекомым. Сначала во сне к нему приходит орава таких усатых зеленых жуков, в каждом по восемь футов роста. В их тельцах сидят черные жуки-управленцы, и они руководят теми, чтобы гигантские жуки пожирали Роджера. 
Сначала они откусывают конечности, потом принимаются за внутренности. Голову выплевывают — в ней слишком много отравленных, грязных мыслей. 
Голова плачет и скулит, перекатываясь из стороны в сторону, как орех, упавший с дерева.
 Вынырнув из этого сна и поелозив лицом по намокшей подушке, Роджер погружается в другой. Этот сон напоминает один из августовских, тех, что впервые пришли к нему в пятнадцать лет. В нем нет ни единой голой женщины, ни одного проникновения, ни шлепков плоти о плоть, ни полных губ, ни возбужденных сосков, но сон все равно такой же вязкий и горячечный.
 И такой же глупый и неловкий.
 Во сне Роджер видит Сида — должно быть, его желание присниться Роджеру действительно сбылось, только на день позже, чем он его загадал.
 Сид одет все в ту же намокшую под фонтаном рубашку, на пальцах у него пятна засохшей краски, а взглядом он ощупывает Роджера с ног до головы и проникает глубоко внутрь. Сид несет всякую околесицу. Роджер никак не может понять, о чем он толкует, поэтому только молчит и слушает.
 — Я бы вполне мог нарисовать твой портрет. Знаешь, я обычно не рисую на заказ, но твои пожелания я учту. У тебя очень необычное лицо, я такое не видел больше ни у одной девушки. Думаешь, мама отпустит тебя вечером? У меня как раз никого не будет дома. Ты очень милая, будь я на месте твоих родителей, никуда бы тебя после шести не отпускал… 
Роджер растерян — ему бы сказать, что Сид спутал его с одной из своих подружек, что он никакая не «милая», что он — Роджер, друг Сида, с которым он только что расстался на вокзале.
 Но он молчит.
 — Ты очень застенчивая, правда? — Сид улыбается и подходит ближе. Глаза у него шальные, блестящие, и Роджер лихорадочно думает, как же девушки не пугаются, когда Сид смотрит на них с таким выражением.
 Роджер не знает, как прекратить происходящее. 
Его раздирает от смущения, стыда и от какого-то еще ощущения, названия которому он пока не придумал. Но самое глупое, что он сейчас может сделать — это, конечно же, сказать Сиду, что тот ошибся, сказать, что он никакая не девочка. Так Роджер только дураком себя выставит.
 Да и, в конце концов, Сид знает лучше.
Сид всегда знает лучше, таково правило.
 — Так ты придешь ко мне сегодня? Я нарисую тебя, как ты только захочешь, — Сид растягивает слова, он подходит все ближе и ближе, пока не зажимает Роджера в углу непонятно какой комнаты неизвестно какого города. Он кладет свои руки на его плечи, ведет ими вверх, обводит пальцами ключицы и шею, пока Роджер стоит не в силах пошевелиться. Он ни на что не способен — только получать свою долю унижения и извращенного внимания.
 — Могу обнаженной даже…
 Между ними не остается ни места, ни воздуха, Роджер очень хочет зажмуриться и сделать вдох, но ничего не выходит, и он продолжает, не мигая, смотреть Сиду в глаза. Тот прижимается к нему и наклоняет его голову к себе. Кончиком носа он водит по лицу Роджера, обводит подбородок и скулы и говорит, едва ли не соприкасаясь с ним ртом:
 — Если честно, ты мне так нравишься, крошка.
 Роджера выбрасывает из сна с таким громким хлопком, что у него закладывает уши, а тело пару раз конвульсивно дергается. На тумбочке звенит будильник, но Роджер успевает выскочить из постели на секунду раньше. 
Сразу же, как нащупывает мокрые липкие пятна на простыне.
 Через пару дней Роджер находит на дне почтового ящика открытку. С одной стороны к ней приклеена фотография чего-то перепончатого, ярко-красного, едва ли не сигнализирующего: «Опасность. Не трогать». Роджер не сразу понимает, что на самом деле на фотографии ирис. 
На другой стороне нацарапано небольшое послание: Дорогой Р,
 В последнее время с Либби стало невозможно находиться рядом. Я сказал, что если она опять заявится на свидание в своем розовом костюме Chanel, больше ее портретов я рисовать не буду. Через неделю у меня интервью в Camberwell College Of Arts.  
Еще не похолодало. 
У нас зелено — листья с деревьев пока не опали, я тоже весь зеленый — от зависти: мой билет на The Beatles пропадает из-за треклятого интервью, но, как писал старик Сэлинджер, «я пережил столько вещей, пожалуй, я переживу и это». В конце концов, если в колледж меня не примут, я всегда смогу нацепить передник и пойти продавать себя на улицы Soho или же поселюсь в твоем гитарном чехле (там точно хватит для меня места).
 Знаешь, я не знаю, что и как случится, но я не боюсь.
 Твой С. Сноски (18) В британских школах того времени все мальчики должны были записываться на одно внеклассное занятие, среди которых числились скауты, «пехотинцы» и проч. (19) Фильм Тони Ричардсона в жанре «драматургии кухонной мойки», главной темой которого является сексуальное раскрепощение главной героини.
78 Нравится 83 Отзывы 21 В сборник
Отзывы (5)